Мистер Фо

Кутзее Джон

 Если все русские писатели вышли из "Шинели" Гоголя, то роман южноамериканского писателя и нобелиата Дж.М.Кутзее "Мистер Фо" и роман француза Мишеля Турнье "Пятница, или Тихоокеанский Лимб" тоже имеют одного прародителя. Это Даниель Дефо со своей знаменитой книгой "Робинзон Крузо".

Авторы романов, которые вошли в эту книгу, обращаются к сюжету, обессмертившему другого писателя - Даниэля Дефо. Первый и этих романов был написан во Франции в 1967 году, второй в ЮАР двадцать один год спустя. Создатель "Пятницы" был удостоен Гонкуровской премии, автор "Мистера Фо" получил Нобелевскую.

На этом сходство упомянутых выше произведений заканчивается, и начинаются увлекательные поиски различий. Взрослый читатель этой книги получит возможность совершить еще одно путешествие на знакомый с детства остров "Робинзона Крузо" и обнаружить, что девственный мир Робинзона сильно изменился.

 

I

Наконец я уже не в силах была грести. Руки мои покрылись волдырями, спина горела, тело изнывало от боли. Вздохнув, я с еле слышным всплеском соскользнула в воду. Медленными взмахами - мои длинные волосы плыли вокруг меня подобно причудливому морскому цветку, морской анемоне, актинии или медузе, каких встретишь только в бразильских водах, - я поплыла к незнакомому острову, поплыла, как до этого гребла, против течения и вдруг, разом высвободившись из его власти, подхваченная волной, очутилась на берегу крошечного залива.

Я лежала, раскинувшись на горячем песке, подставив лицо ослепительным лучам солнца; нижняя юбка (единственное, что уцелело на мне) просохла; усталая, я, как все спасенные, была преисполнена благодарности.

Темная тень накрыла меня. Тень была не от облака, а от человека, окруженного светящимся нимбом.

- Меня высадили с корабля, - сказала я, еле ворочая тяжелым, сухим языком. - Я совсем одна. - И протянула свои израненные руки.

Человек присел возле меня на корточки. Это был чернокожий с шапкой вьющихся волос, одетый лишь в грубые панталоны. Я приподнялась, увидела его плоское лицо с маленькими тусклыми глазами, с широким носом и толстыми губами, не черную, а скорее пепельно-серую, словно припорошенную пылью, кожу.

- Agua - сделала я попытку заговорить по-португальски и жестом показала, что хочу пить. Он ничего не ответил, но посмотрел на меня, как если бы я была дельфином или тюленем, выброшенным волной на берег, который вот-вот испустит последний вздох, после чего его можно будет съесть.

В руке он держал копье. Боже, куда я попала, подумала я, и сердце мое ушло в пятки, это же остров людоедов.

Он коснулся моей руки тыльной стороной ладони. Словно прикидывает, каким мясом ему выпало поживиться, подумала я. Однако постепенно я отдышалась и начала успокаиваться. От него исходил запах рыбы и овечьей шерсти, сушащейся на солнце.

Я села - не могли же мы вечно разглядывать друг друга - и снова показала жестом, что хочу пить. Я гребла все утро, я не пила со вчерашнего дня, и мне было все равно, убьет он меня или нет, лишь бы испить глоток воды.

Негр встал и подал мне знак следовать за ним. Он вел меня, израненную и измученную, через песчаные дюны по тропинке, поднимающейся вверх, вглубь острова. Но едва мы начали карабкаться по склону, как я почувствовала острую боль и вытащила из пятки длинную колючку с черным острием. Я растерла пятку, но она тотчас вспухла, и я захромала от боли. Негр показал рукой на свою спину, давая понять, что он готов нести меня. Я заколебалась, следует ли мне принять предложенную помощь, ведь он был довольно хрупок да и ниже меня ростом. Но другого выхода не было. Так, то прыгая на одной ноге, то едучи на его спине, с задравшейся юбкой и упираясь подбородком в его пружинистые волосы, я одолела подъем, и страх мой куда-то улетучился от этого вынужденного объятия. Я заметила, что он ступал, не глядя под ноги, крушил своими подошвами заросли колючек, подобных той, что впилась мне в ногу.

У читателей, воспитанных на рассказах о путешествиях, слова «необитаемые острова» рождают в воображении мягкий песок, тенистые деревья, ручьи, готовые утолить жажду потерпевших крушение, спелые фрукты, падающие им в рот, место, где дни бегут в праздности и полудреме, пока не появится корабль, который отвезет их домой.

Совсем не таким был остров, на котором я оказалась: скалистая гора с плоской вершиной и крутыми обрывами над морем со всех сторон, кроме одной, поросшей унылым кустарником, который никогда не покрывался цветами и не менял листву. Неподалеку от берега в море виднелись купы коричневых водорослей; выбрасываемые волнами, они издавали отвратительный запах и кишели крупными песчаными блохами. Повсюду сновали муравьи, такие же, как в Баия; в дюнах обитали еще крошечные насекомые, которые прятались между пальцами ног и забирались под кожу. Им не могла противостоять даже задубелая кожа Пятницы: на его ногах были кровоточащие ранки, на которые он, правда, не обращал внимания. Змей я не видела, но в полуденную жару погреться на солнце вылезали ящерицы, одни маленькие и проворные, другие крупные и неуклюжие, с голубыми рантами вокруг мордочек, которые вспыхивали огнем в минуту опасности. При нашем появлении ящерицы угрожающе шипели. Впоследствии я поймала одну в мешочек и попыталась приручить, кормя мухами, но она отказывалась от мертвечины, и мне пришлось ее отпустить. Еще там были обезьяны (о них разговор позднее) и птицы, птицы повсюду: не только стаи воробьев (так я их окрестила), с щебетом целые дни порхавших в кустах, но и тучи чаек на утесах, а также стаи бакланов, и скалы белели от их помета. В море резвились дельфины, котики и рыбы всех мыслимых пород. Словом, если бы меня устраивало общество животных, я могла бы счастливо жить на этом острове. Но разве человек, привыкший к богатству человеческой речи, может довольствоваться карканьем и чириканьем птиц, пронзительным криком обитателей моря и стоном ветра?

Наконец наше восхождение закончилось и мой носильщик остановился, чтобы перевести дух. Я оказалась на ровном плато неподалеку от своеобразной стоянки. Со всех сторон простиралось переливающееся огнями море, на востоке на всех парусах удалялся корабль, доставивший меня сюда.

Но меня занимала только одна мысль - о воде. Меня не волновала собственная судьба, лишь бы утолить жажду В воротах стоял смуглый, заросший бородой человек. «Аgua», - сказала я, сопровождая свою мольбу жестами. Мужчина подал знак негру, и я поняла, что говорю с европейцем. «Fala inglez?» - спросила я, как меня научили в Бразилии. Он кивнул. Негр принес мне чашу с водой. Я выпила, и он принес еще одну. В жизни не пила я воды вкуснее.

У незнакомца были зеленые глаза, волосы выгорели и были цвета соломы. Я дала бы ему лет шестьдесят. На нем была (позвольте мне поподробнее его описать) короткая куртка, штаны чуть ниже колен, какие носят лодочники на Темзе, высокая конусообразная шапка - все из шкурок мехом наружу - и прочные сандалии. За поясом короткая дубинка и нож. Первой моей мыслью было: мятежник, которого добросердечный капитан ссадил на берег вместе с чернокожим, которого он сделал своим слугой.

- Меня зовут Сьюзэн Бартон, - сказала я. - Команда корабля высадила меня за борт в шлюпке. Капитана они убили, а мне вот сохранили жизнь.

И тут я вдруг разрыдалась, хотя не уронила ни слезинки во время тех унижений, какие я претерпела на борту корабля, позже, когда плыла в безнадежном отчаянии среди волн, а мертвый капитан лежал у моих ног и из его глазницы торчал металлический стержень. Я сидела на земле, обхватив руками свои израненные ноги, покачивалась из стороны в сторону и рыдала, как ребенок, а незнакомец (конечно, это был тот самый Крузо, о котором вы уже знаете) смотрел на меня скорее как на рыбу, выброшенную волной, чем на своего несчастного ближнего.

Я уже рассказала, как был одет Крузо, теперь опишу его жилище.

В центре площадки было нагромождение камней высотой с дом. В углу между двух больших камней Крузо построил хижину из шестов и тростника; тростинки, искусно переплетенные между собой и привязанные к шестам, образовывали крышу и стены. Ограда с воротами на кожаных петлях придавала стоянке, которую Крузо называл своим замком, форму треугольника. Внутри ограды, защищенные от обезьян, были грядки дикого горького салата. Этот салат, вместе с рыбой и птичьими яйцами, и составлял нашу основную еду на острове, в дальнейшем вы об этом узнаете.

В хижине Крузо стояла узкая кровать, этим и ограничивалась меблировка. Голый земляной пол. Под сводом крыши - циновка, которую по вечерам расстилал Пятница.

Вытерев наконец слезы, я попросила у Крузо иглу или какой-либо иной инструмент, чтобы вытащить занозу. Он дал мне иглу, сделанную из рыбьей кости, с отверстием, проделанным в ее тупом конце бог знает каким образом, и молча смотрел, как я извлекала занозу.

- Позвольте мне рассказать вам мою историю, - сказала я, - я уверена, вам интересно узнать, кто я и как сюда попала.

Меня зовут Сьюзэн Бартон, я одинокая женщина. Мой отец был французом, он бежал в Англию от преследований во Фландрии. На самом деле его звали Бертон, но, как бывает, англичане исковеркали его имя на свой лад. Моя мать была англичанкой.

Два года назад мою единственную дочь похитил и увез в Новый Свет один англичанин, комиссионер и торговый агент. Я отправилась на ее поиски. В Баия, куда я приехала, мне отказались помочь, а когда я стала настаивать, ответили грубостью и угрозами. Служащие британской короны не оказали мне никакой помощи, утверждая, что это личный конфликт между английскими подданными. Я снимала углы, зарабатывала шитьем и все ждала и искала, но так и не напала на след дочери. Наконец, отчаявшись и оставшись без средств, я отправилась в Лиссабон на торговом судне.

На десятый день плавания, словно в довершение всех моих несчастий, взбунтовалась команда. Они ворвались в каюту капитана и безжалостно убили его. Тех членов команды, которые не примкнули к бунту, они заковали в кандалы. Меня посадили в лодку, бросив в нее труп капитана. Не знаю, почему они решили ссадить меня с корабля. Но мы, как правило, ненавидим тех, с кем грубо обошлись, и стараемся убрать их с глаз долой. Душа человеческая - темный лес, как говорят в Бразилии.

Случайно или по прихоти мятежников меня спустили на воду в виду этого острова. «Кетоз!» - кричал с палубы один из матросов, чтобы я взяла весла и начала грести. Но я дрожала от страха. Они хохотали и глумились надо мной, меня носило по волнам, но тут поднялся ветер.

Все утро, пока корабль удалялся (я предполагаю, что мятежники собирались заняться пиратским промыслом у берегов Испании), я налегала на весла, а мертвый капитан лежал у меня в ногах. Очень скоро мои ладони были уже стерты до волдырей - смотрите! - но я не позволяла себе передохнуть, боясь, что течение пронесет меня мимо вашего острова. Но еще хуже, чем боль, была мысль о том, что меня увлечет ночью в открытое море, где, я слышала, в поисках добычи из глубин поднимаются морские чудовища.

Наконец я уже не в силах была грести. Руки мои покрылись волдырями, спина горела, тело изнывало от боли. Вздохнув, я с еле слышным всплеском соскользнула за борт и поплыла к берегу. Волна подхватила меня и выбросила на остров. Остальное вы знаете.

С этими словами я отдала себя на милость Робинзона Крузо, который тогда еще правил своим островом, и стала его вторым подданным; первым был его слуга Пятница.

А теперь я охотно расскажу вам историю Крузо, этого необыкновенного человека, как я услышала ее из его уст. Правда, его рассказы были столь различны и часто противоречили друг другу, из-за чего я все более и более склонялась к мысли, что возраст и уединение отразились на его памяти и он сам не мог отличить правду от вымысла. Так, один раз он упомянул, что его отец был богатым торговцем и что он сбежал

от его бухгалтерских книг в поисках приключений. Однако на следующий день он сказал, что был бедным юношей, сиротой, который был юнгой на корабль и попал в плен к маврам (на руке его красовался шрам, по его словам, след клейма) и сбежал от них в Новый Свет. Иногда он утверждал, что прожил на своем острове пятнадцать лет вместе с Пятницей и что только они вдвоем спаслись после кораблекрушения.

- Значит, Пятница был ребенком, когда это случилось? - спрашивала я.

- Да-да, ребенком, еще совсем ребенком его продали в рабство, - отвечал Крузо.

Но когда, бывало, его трепала лихорадка (а ведь следует признать, что при горячке и опьянении правда сама вырывается наружу), он рассказывал истории о людоедах. Пятница-де был людоедом, которого он спас, когда его готовы были зажарить и сожрать его соплеменники-людоеды.

- А не вернутся ли за ним людоеды? - спрашивала я, и он согласно кивал мне в ответ.

- Вот почему вы все время смотрите в морскую даль: чтобы заметить приближение людоедов? - настаивала я, и он снова кивал мне в ответ. Вот почему я в конце концов разучилась отличать правду от лжи или пустой болтовни.

Но позвольте мне вернуться к моему рассказу.

Усталая донельзя, я попросила разрешения прилечь и тотчас забылась в глубоком сне. Когда я проснулась, солнце уже близилось к закату, а Пятница готовил ужин. Он состоял всего лишь из рыбы, поджаренной на углях, и салата, но я ела с большим аппетитом. Насытившись и со всей силой ощутив наконец сушу под ногами, я преисполнилась благодарности к своему необычайному спасителю и поблагодарила его. Я сообщила бы ему гораздо больше о себе и поисках пропавшей дочери, о мятеже матросов, но он ничего не спрашивал, глядел на заходящее солнце и только кивал, словно прислушиваясь к внутреннему голосу и отвечая ему.

- Позвольте спросить, сэр, - сказала я через некоторое время, - почему за все эти годы вы не построили лодку и не попытались бежать с этого острова?

- Куда же мне бежать? - спросил он, улыбнувшись своим мыслям, словно иной ответ на мой вопрос был невозможен.

- Ну, вы могли бы уплыть к берегам Бразилии или встретить корабль, который поднял бы вас на борт.

- Бразилия лежит в сотнях миль отсюда, и населена она людоедами, - сказал он. - Что же до проходящих кораблей, то мы с таким же успехом можем ждать их появления, оставаясь на месте.

- Позвольте мне не согласиться с вами, - сказала я. - Проведя в Бразилии два долгих года, я ни разу не встретила там людоедов.

- Вы жили в Баия, - ответил он. - А это всего лишь город в стороне от бразильских джунглей.

Таким образом, я довольно скоро убедилась, что побуждать Крузо к спасению - пустая трата времени. Состарившись в своем островном королевстве, где никто не мог ему перечить, он настолько сузил свое представление о мире, - тогда как горизонт вокруг нас был столь широк и прекрасен! - что убедил себя, будто знает о мире все, что о нем можно знать. Кроме того, как я поняла позднее, желание бежать постепенно покинуло его, и в нем укрепилось намерение оставаться до смертного часа королем этого крошечного королевства. Говоря по правде, не страх перед разбойниками или людоедами удерживал его от разжигания сигнальных костров или танцев на вершине холма с шапкой в руке, а равнодушие к возможному избавлению, привычка и старческое упрямство.

Пора было ложиться спать. Крузо предложил уступить мне свою постель, но я отказалась, предпочтя, чтобы Пятница устроил мне на полу травяное ложе. Там я и легла-на расстоянии вытянутой руки от Крузо (хижина была мала). Накануне вечером я еще направлялась домой, сегодня я стала жертвой бунта на корабле. Долгие часы лежала я с открытыми глазами, не в силах поверить в этот поворот судьбы, мучимая болью кровоточащих рук. Затем я заснула. Среди ночи я проснулась; ветер стих, я слышала пение цикад и где-то вдали - завывание волн. «Я спасена, я на острове, и все будет хорошо», - шептала я себе и, сжавшись в комок, снова заснула.

Разбудило меня постукивание дождевых капель о крышу. Наступило утро. Пятница возился у печки (я не рассказала еще о печке Крузо, очень аккуратно выложенной из камня), разжигая огонь, дыханием вызывая его к жизни, В первый момент я почувствовала стыд, что он увидит меня в постели, но затем я вспомнила, как свободно держались женщины в Баия перед слугами, и успокоилась. Вошел Крузо, и мы отлично позавтракали птичьими яйцами, а капли дождя то тут, то там просачивались через крышу и шипели, попадая на горячие камни. Вскоре дождь прекратился и появилось солнце, согревая землю и словно притягивая лучами ее испарения, снова задул ветер, который не прекращался до очередного затишья и очередного дождя. Ветер, дождь, ветер, дождь - вот распорядок дней на острове, и таким он, очевидно, был испокон веку. Если что-то и наполняло меня решимостью бежать отсюда любой ценой, то было это не одиночество и суровые условия жизни, не однообразие пищи, а ветер, который изо дня в день свистел в моих ушах, путал волосы, задувал песок в глаза, так что я падала на колени в углу хижины, сжимала голову руками и беззвучно стонала в тщетной надежде услышать какой-либо иной звук, кроме завывания ветра; или же позже, когда я начала купаться в море, я задерживала дыхание и погружалась с головой под воду единственно ради того, чтобы вкусить тишину. Весьма вероятно, вы скажете: в Патагонии ветер задувает весь год без перерыва, а местные жители не прячут головы, почему же это делаю я? Но патагонцы, не ведающие иной земли, нежели Патагония, не имеют причины сомневаться в том, что ветер дует без перерыва во всех частях света; я же знавала иное.

Прежде чем приступить к своим островным занятиям, Крузо дал мне свой нож и предупредил, чтобы я не покидала его замок, поскольку обезьяны не будут испытывать страха перед женщиной, какой они испытывают перед ним и Пятницей. Меня это изумило: разве женщина в глазах обезьян принадлежит к другому виду, чем мужчина? Тем не менее я благоразумно подчинилась этому приказу, осталась дома и отдыхала.

За исключением ножа, все орудия на острове были из дерева или камня. Лопата, с помощью которой Крузо выравнивал свои террасы (о них я еще расскажу позднее), представляла собой узкую деревяшку с изогнутой рукояткой, вырезанную из цельного куска дерева и обретшую твердость благодаря обжигу. Мотыгой служил острый камень, укрепленный на палке. Сосуды, из которых мы ели и пили, были из грубых кусков древесины, полости в них выщербывались или выжигались. На острове не было глины, из которой можно было бы формовать и лепить сосуды, а деревья росли чахлые и низкорослые, и их изогнутые ветрами стволы редко были шире моей ладони. Очень жаль, что Крузо не сумел сохранить ничего из обломков кораблекрушения, кроме ножа. Будь у него хотя бы простейшие плотницкие орудия, железные прутья, бруски и тому подобное, он мог бы изготовить более совершенные инструменты и с их помощью сделать свое существование не столь трудным и даже построить лодку, которая доставила бы его к цивилизованным берегам.

В хижине не было ничего, кроме кровати, сооруженной из палок, связанных ремнями, изделия грубого, но прочного, груды высушенных обезьяньих шкур, отчего там стоял запах, какой бывает в мастерской дубильщика (со временем я привыкла к этому запаху, и мне даже его недоставало, когда я покинула остров; даже сейчас, когда я вдыхаю запах свежей кожи, я едва не падаю в обморок), и печки, в которой всегда тлели угли, оставшиеся от последнего приготовления пищи, поскольку добыча огня заново была делом очень нелегким.

Того, что я больше всего хотела найти, попросту не было. Крузо не вел дневника, быть может потому, что у него не было бумаги и чернил, но более вероятно, думаю я сейчас, потому, что у него не было желания его вести или, если такое желание когда-либо его посещало, оно его покинуло. Я осмотрела столбы, поддерживающие крышу, ножки кровати, но не нашла: никакой нарезки, ни даже каких-либо зарубок, которые свидетельствовали бы о том, что он вел счет годам затворничества или отмечал лунные циклы.

Позднее, когда я стала держаться с ним свободнее, я выразила ему свое удивление.

- Предположим, - сказала я, - в один прекрасный день нас спасут. Не станете ли вы сожалеть о том, что не можете захватить с собой записи о тех годах, что минули со времени кораблекрушения; ведь тогда все вами пережитое не изгладится из памяти. А если нас никогда не спасут и мы погибнем один за другим, а такое может случиться, то неужели вы не хотите, чтобы осталось хоть какое-то напоминание о нас, и будущие путешественники, которые высадятся на острове, кем бы они ни были, смогли прочитать и узнать о нас и, быть может, пролить слезу? Потому что с каждым уходящим днем наша память становится все менее надежной; даже мраморная статуя разрушается дождями настолько, что мы затрудняемся судить о том, какую форму хотела придать ей рука скульптора. Что вы сейчас сохранили в памяти о роковом шторме, молитвах ваших спутников, ужасе, который вы испытали, когда волна поглотила вас, чувстве благодарности, которое вы ощутили, когда вас выбросило на берег, вашем первом робком знакомстве с островом, вашем страхе встретить диких зверей, первых ночах (вы рассказывали, что спали, забравшись на дерево)? Неужели невозможно изготовить некое подобие бумаги и чернил, чтобы запечатлеть то, что осталось в памяти, и чтобы это пережило вас; или, не имея бумаги и чернил, выжечь надписи на дереве или высечь их на камне? Нам, конечно, многого не хватает на этом острове, но время определенно не принадлежит к числу вещей, которых мы лишены. - Я говорила горячо, как мне кажется, но Крузо оставался невозмутим.

- Ничто не забыто, - сказал он и добавил: - А если я что и забыл, то, стало быть, это недостойно запоминания.

- Вы ошибаетесь! - воскликнула я. - Не хочу спорить, но вы многое забыли и с каждым уходящим днем забываете еще что-то! Нет ничего позорного в забвении: природа предусмотрела забвение точно так же, как предусмотрела она старение и смерть. Когда смотришь издалека, жизнь предстает перед нами лишенная присущей ей конкретности. Все кораблекрушения становятся похожими одно на другое, все спасшиеся выглядят на одно лицо, они обожжены солнцем, одиноки, прикрыты шкурами зверей, которых им удалось убить. Правда, которая делает вашу историю уникальной, которая отличает вас от старого моряка, что, сидя у камина, плетет пряжу вымысла о морских чудовищах и русалках, состоит из тысячи подробностей, которые сегодня могут показаться не заслуживающими внимания, например: когда вы изготовили иглу, которую вы прячете за поясом, каким образом удалось вам сделать в ней ушко? Когда вы шили себе шапку, чем вы заменили нитки? Такие подробности когда-нибудь убедят ваших соплеменников в правдивости вашей истории, каждого вашего слова о том, что действительно есть такой остров посреди океана, где завывал ветер и чайки кричали на скалах, а человек по имени Крузо разгуливал, облаченный в обезьяньи шкуры, и смотрел вдаль в надежде увидеть парус на горизонте.

Крупная рыжеватая голова Крузо и его бородка, которая никогда не подстригалась, поблескивали в лучах заката. Он разводил руки и снова смыкал их, грубые, задубелые от физического труда руки.

- Посмотрите на берег: он покрыт птичьим гуано, ракушками моллюсков, перьями птиц.

Крузо поднял голову и посмотрел на меня с упреком.

- Я оставлю после себя террасы и стены, - сказал он. - Этого вполне достаточно. Более чем достаточно. - И снова замолчал. А я подумала: кто станет пересекать океан, чтобы увидеть террасы и стены, которых сколько угодно у нас дома, но вовремя прикусила язык.

Мы по-прежнему спали вдвоем в хижине, он на своей постели, я на траве, которую постелил мне Пятница, заменяя ее свежей каждые три дня. Ложе получилось мягким и удобным. Когда ночи стали прохладными, я натягивала на себя покрывало из шкур; все это время у меня не было другой одежды, кроме юбочки, в которой я попала на берег; я предпочитала не носить шкур, потому что не могла привыкнуть к их острому запаху.

Иной раз Крузо не давал мне спать звуками, которые он издавал во сне, особенно - зубовным скрежетом. Дело в том, что зубы его разрушились до такой степени, что у него вошло в привычку постоянно сжимать те, что еще уцелели, чтобы утишить боль. Не очень-то приятно было смотреть, как он ест: он запихивал еду в рот грязными руками и жевал ее в левой стороне рта, где зубы причиняли ему меньшую боль. Но Баия и жизнь на острове отучили меня от брезгливости.

Мне снился убитый капитан корабля. Все виделось, как он плывет к югу в своей лодчонке, весла крестом лежат у него на груди и из глаза торчит страшный острый стержень. Море вздымает громады волн, воет ветер, с неба обрушиваются дождевые струи, но лодка не тонет, течение медленно несет ее в страну айсбергов, и я представляла себе, как она будет плыть, скованная льдом, до дня нашего воскресения из мертвых. Он был добрый человек - я, кажется, забыла об этом сказать - и, конечно, заслуживал лучшей участи.

Предостережения Крузо насчет обезьян научили меня осмотрительности. Тем не менее на третий день моего пребывания на острове, когда Крузо и Пятница отправились по своим делам, я выбралась из нашей крепости и принялась искать дорожку вниз и наконец нашла тропу, по которой нес меня Пятница, и спустилась по ней к берегу, ступая с величайшей осторожностью, поскольку обуви у меня так и не было. Некоторое время я брела вдоль берега, неотрывно глядя в морскую даль, хотя наивно было полагать, что избавление придет так скоро. Я шла по щиколотку в воде, с изумлением разглядывая бесчисленных крошечных рыбешек ярких цветов, которые тыкались мне в ноги, словно желая выяснить, что я из себя представляю. Я подумала, что остров Крузо совсем не плохое место, если уж суждено быть высаженным на необитаемую землю. В полдень я поднялась по склону и принялась собирать хворост, что и намеревалась делать с самого начала, довольная своей прогулкой.

Когда Крузо вернулся, он сразу же понял, что я прогуливалась, и сильно обозлился.

- Пока вы живете под моей крышей, извольте поступать, как я велю! - кричал он, вонзив лопату в землю и не дожидаясь, когда Пятница отойдет. Но если он полагал, что повергнет меня в ужас и принудит к повиновению, то ему предстояло вскоре убедиться в своей ошибке.

- Я нахожусь на вашем острове, мистер Крузо, не по своей воле, а вследствие несчастных обстоятельств, - ответила я, поднявшись (я была с ним почти одного роста). - Я жертва несчастья, а не пленница. Если бы у меня была обувь или же если вы дадите мне возможность сшить ее, то мне не придется двигаться крадучись, словно воровка.

Позднее в тот же день, когда я успокоилась, я попросила у Крузо прощения за свои резкие слова, и он, похоже, простил меня, хотя и без особого воодушевления. Тогда я снова попросила иглу и жилы, чтобы сшить себе обувь. На что он ответил, что обувь шьют не в мгновение ока, как носовые платки, и что он сам сделает это в должное время. Но дни шли, а я по-прежнему была без обуви.

Я спросила Крузо насчет обезьян. Он рассказал, что, когда он только появился на острове, они шныряли повсюду, наглые и злые. Он убил много обезьян, после чего они ушли на скалы, которые он называл Северный утес. Во время прогулок я иногда слышала их крики и видела, как они прыгают с камня на камень. Размером они были чем-то средним между кошкой и лисицей, серые, с черными мордами и лапами. Я не видела от них вреда, но Крузо считал их сущим бедствием, и они с Пятницей убивали их при всякой возможности дубинками, сдирали с них шкуры, дубили их и шили одежду, одеяла и все прочее.

Однажды вечером, когда я готовила ужин и у меня были заняты руки, я повернулась к Пятнице и сказала:

- Принеси мне еще полено. Пятница.

Готова поклясться, что Пятница меня слышал, но даже не шевельнулся. Тогда я снова произнесла слово «полено» и показала на огонь, тогда он встал, но и только. Тут вмешался Крузо.

- Дрова, Пятница, - сказал он, и Пятница вышел и вернулся с охапкой дров из нашей поленницы.

Первой моей мыслью было, что Пятница - как собака, которая слушается только хозяина, но дело было не в этом.

- Я научил его слову «дрова», - сказал Крузо. - Он не знает слова «полено».

Мне это показалось странным, ведь поленья - те же дрова, это все равно что сказать: сосна или тополь - это дерево, однако я оставила эпизод без внимания. Только после ужина, когда мы сидели, глядя на звезды, что вошло у нас в привычку, я решила в этом разобраться.

- Сколько английских слов знает Пятница? - спросила я.

- Столько, сколько нужно, - ответил Крузо. - Здесь не Англия, нам не нужно много слов.

- Вы говорите так, словно язык - это одна из напастей в нашей жизни, наподобие денег или оспы, - сказала я. - Но разве не скрасила бы ваше одиночество возможность разговаривать с Пятницей по-английски? Все эта годы вы могли бы наслаждаться радостью беседы; вы сумели бы приобщить его к благам цивилизации и сделать его лучше. Какой толк в вечном молчании?

Крузо не ответил и вместо этого подозвал Пятницу.

- Спой, Пятница, - сказал он. - Спой для миссис Бартон.

Пятница обратил лицо к звездам, закрыл глаза и, послушный своему хозяину, начал подвывать низким голосом. Я прислушалась, но не смогла различить мелодию. Крузо дотронулся до моего колена.

- Человеческий голос, - сказал он.

Я не поняла, что он хотел этим сказать, но он поднес палец к губам, призывая меня молчать. В темноте мы слушали подвывания Пятницы. Наконец Пятница умолк.

- Он что, слабоумный, не умеющий говорить? - спросила я. - Это вы хотели мне сказать? - Повторяю, я находила Пятницу туповатым.

Крузо попросил Пятницу подойти.

- Открой рот, - сказал он ему и раскрыл рот сам. Пятница выполнил его приказ. - Смотрите, - сказал Крузо.

Я посмотрела, но в темноте не увидела ничего, кроме отблеска белых, как слоновая кость, зубов.

- Ла-ла-ла, - произнес Крузо и сделал знак Пятнице повторить.

- Ха-ха-ха, - произнес Пятница; то были гортанные звуки.

- У него нет языка, - сказал Крузо. Схватив Пятницу за волосы, он приблизил его лицо вплотную к моему. - Видите?

- Ха-ха-ха, - откликнулся Пятница.

Я отпрянула, и Крузо отпустил волосы Пятницы.

- У него нет языка, - сказал он. - Вот почему он не говорит. Они отрезали ему язык.

Я смотрела на него в ужасе.

- Кто отрезал ему язык?

- Работорговцы.

- Работорговцы отрезали ему язык и продали его в рабство? Охотники за рабами в Африке? Но ведь он был ребенком, когда они его схватили. Зачем они отрезали язык ребенку?

Крузо пристально посмотрел на меня. Не могу поклясться, но мне показалось, что он улыбался.

- Возможно, что работорговцы, а это были мавры, считают язык деликатесом, - сказал он. - А может быть, им надоело слышать с утра и до ночи горестные жалобы Пятницы. Быть может, они не хотели, чтобы он когда-нибудь рассказал свою историю: кто он такой, где его дом, как случилось, что он попал в рабство. Быть может, они отрезают язык всем людоедам, которые попадают в их руки, в качестве наказания. Как можем мы узнать эту тайну?

- Ужасная история, - сказала я. Воцарилась тишина. Пятница собрал посуду и скрылся в темноте. - Как же справедливость? Сначала раб, а теперь и изгнанник. У него не только украли детство, но и обрекли его на пожизненное молчание. Неужто провидение не видит этого?

- Если бы провидение следило за всеми нами,- сказал Крузо, - то кто собирал бы хлопок и сахарный тростник? Для процветания дел в мире провидению надлежит часть времени проводить с закрытыми глазами, как и положено всем низшим существам. - Он увидел, как я замотала головой, и продолжал: - Вам кажется, что я посмеиваюсь над провидением. Но ведь возможно, что именно благодаря провидению Пятница имеет незлобивого хозяина и живет на острове, а не в Бразилии под хлыстом плантатора и не в Африке, где леса кишат людоедами. Выть может, вопреки вашему мнению, к лучшему, что он здесь и что я здесь, а теперь - и вы.

До сих пор я воспринимала Пятницу как тень и обращала на него внимания не больше, чем уделяют в Бразилии домашнему рабу. Но теперь я не могла воспринимать его иначе, чем с ужасом, какой питают по отношению к людям увечным. И мне не было утешением то, что его увечье запрятано за губами (как прячутся под одеждой и другие увечья) и что внешне он похож на любого другого чернокожего. Наоборот, сама тайна этой ущербности заставляла меня теряться в его присутствии. Я не могла говорить, когда он находился рядом, потому что постоянно думала о том, как легки и проворны движения моего языка. Я рисовала в своем воображении щипцы, сжимающие его язык, нож, вонзающийся в него, и я содрогалась при мысли, что так все и было на самом деле. Я скрытно наблюдала за ним во время еды, и с отвращением слышала его негромкое покашливание, когда он прочищал глотку, и смотрела, как он, точно рыба, жует пищу передними зубами. Я вздрагивала, когда он подходил близко ко мне, и задерживала дыхание, чтобы не чувствовать его запаха. Когда он отворачивался, я вытирала посуду, к которой он прикасался. Я стыдилась себя, но на время совсем потеряла власть над своими поступками. И жалела, что Крузо рассказал мне эту историю.

На следующий день после нашего разговора, когда Крузо вернулся со своих террас, я разгуливала в сандалиях. Но если я ожидала благодарности за труды, от которых его избавила, то я ошибалась.

- Немного терпения, и у вас была бы гораздо лучшая обувь, - сказал он.

Вероятно, он был прав, потому что мои сандалии были очень уж неуклюжи. И все же я не могла оставить его слова без ответа.

- Терпение превратило меня в пленницу, - парировала я.

На что он сердито повернулся кругом, схватил шкуры, из которых я выкроила свои сандалии, и со всей силой вышвырнул их за ограду.

Видя, что его гнев остынет не скоро, я побрела по тропинке к берегу и шла до тех пор, пока она не вывела к тому месту, где берег покрыт выброшенными волной водорослями, гниющими на солнце, и где при каждом моем шаге выпрыгивали тучи песчаных блох. Я остановилась, успокоившись. Он злой человек, сказала я себе, да и откуда ему быть другим? После многих лет уединенного и беспрекословного владычества в его королевство вторгается женщина и ставит перед ним новые проблемы. Я дала себе клятву держать язык за зубами. Меня могла ожидать гораздо худшая судьба, чем быть заброшенной на остров, которым правит мой соплеменник, причем ему хватило сообразительности выплыть на берег с ножом за поясом и чернокожим рабом в придачу. Я могла с тем же успехом оказаться в полном одиночестве на острове, изобилующем львами и змеями, или на острове, где никогда не бывает дождей, или на острове, где живет какой-нибудь обезумевший от одиночества иностранец, голый, одичавший, питающийся сырым мясом.

Преисполненная раскаяния, я вернулась к Крузо, попросила прощения за то, что без спросу взяла шкуры, и с благодарностью принялась за еду, которую оставил мне Пятница. Когда в этот вечер я легла спать, я чувствовала, как подо мной качается земля. Я уговаривала себя, что это лишь непрошеное воспоминание о качке на корабле. Но это было не так: качался сам остров в своем плавании по океанским просторам. Я подумала: это знак, знак того, что я становлюсь островитянкой. Я начинаю забывать, что значит жить на материке. Я вытянула руки и положила ладони на землю. Да, качание продолжалось, раскачивание острова в его океанском ночном скитании, несущем куда-то вдаль весь его груз: чаек и воробьев, обезьян и блох, и людей, бесчувственных в это мгновение, - всех, кроме меня одной. Я заснула, улыбаясь. Мне кажется, что я улыбнулась впервые с тех пор, как отправилась в плавание к Новому Свету.

Говорят, что Британия тоже остров, громадный остров. Но ведь это лишь географическое понятие. Земля Британии тверда под нашими ногами, чего никогда нельзя было сказать об острове Крузо.

Теперь, когда у меня появилась обувь, я принялась ежедневно бродить по кромке моря и заходила настолько далеко, насколько хватало сил. Я говорила себе, что высматриваю парус. Однако слишком часто мои глаза так неотрывно приникали к горизонту что я, убаюканная порывами ветра, ревом волн и скрипом песка под ногами, как бы засыпала на ходу. Я нашла расщелину в скалах, откуда могла смотреть на море, укрывшись от ветра. Со временем я стала думать об этом месте как своем личном убежище, единственном месте на чужом острове, которое принадлежит мне одной, хотя на самом деле остров принадлежал Крузо не больше, чем королю Португалии, или тому же Пятнице, или африканским людоедам.

Я могла бы рассказать о нашей жизни на острове подробнее, гораздо подробнее: как мы день и ночь поддерживали огонь, как мы добывали соль, как, не имея мыла, мылись золой. Однажды я спросила Крузо, не знает ли он» как сделать некое подобие свечи или лампы, чтобы нам не нужно было с наступлением темноты ложиться, словно дикарям. Крузо ответил мне такими словами:

- Что легче, научиться видеть в темноте или же убить кита и вытопить его жир для свечки?

Я могла бы ответить ему разными колкостями, но, вспомнив свою клятву, попридержала язык. Простое объяснение было в том, что Крузо не желал на своем острове никаких перемен.

Я провела на острове около месяца, когда однажды утром Крузо вернулся с террас и пожаловался на плохое самочувствие. Видя, что он дрожит, я уложила его в постель и тепло укрыла.

- Ко мне вернулась старая лихорадка, - сказал он. - Ее не лечат, она пройдет сама по себе.

Двенадцать дней и ночей я ходила за ним, я держала его изо всех сил, когда он бился в судорогах, рыдал, молотил кулаками и кричал по-португальски, обращаясь к теням, которые виделись ему во тьме. Однажды ночью, когда в течение долгих часов он стонал и дрожал, а руки его были холодны как лед, я легла рядом с ним, крепко обхватив его руками, чтобы согреть, боясь, что иначе он умрет. В моих объятиях он наконец заснул, и я забылась с ним рядом, хотя и тяжелым сном.

Все это время Пятница не предпринял даже попытки помочь мне, он сторонился хижины, точно мы оба заразились чумой. На рассвете он уходил со своим копьем; возвращаясь, он складывал добычу возле печки, потрошил и чистил ее от чешуи и затем уходил в дальний конец сада, где засыпал, свернувшись наподобие кота, или бесконечно выводил на маленькой тростниковой дудочке мотив из шести нот, всегда один и тот же. Этот мотив, который, кажется, никогда ему не надоедал, стал в конце концов настолько действовать мне на нервы, что однажды я подошла и выбила дудку у него из рук и обругала бы его, не важно, понял бы он или нет, если бы не боялась разбудить Крузо. Пятница вскочил на ноги, глаза его расширились от удивления, потому что никогда раньше я не теряла с ним терпения, да и вообще обращала на него мало внимания.

Затем Крузо начал поправляться. В глазах его пропал лихорадочный блеск, линии его лица смягчились, прекратился бред, и он спал теперь спокойным сном. К нему вернулся аппетит. Вскоре он уже без посторонней помощи ходил от хижины до сада и давал приказания Пятнице.

Я была счастлива снова видеть его здоровым. В Бразилии мне приходилось видеть, как лихорадка уносит и более молодых людей, а ведь были такие ночь и день, когда я была убеждена, что Крузо умирает, и меня ужасала перспектива остаться на острове одной в обществе Пятницы. Я полагаю, что Крузо спасли здоровая жизнь и простая пища, а вовсе не мое врачебное искусство.

Вскоре после этого разразился ужаснейший шторм, завывал ветер и дождь лил как из ведра. Порывом ветра сорвало часть кровли нашей хижины, и огонь, который мы так бережно хранили, залило водой. Мы передвинули постель в последний угол, остававшийся еще сухим, но даже пол скоро превратился в жидкую грязь.

Я думала, что Пятница будет трепетать перед разбушевавшейся стихией (такого шторма мне еще не приходилось переживать, и я жалела бедных моряков, застигнутых им в открытом море). Но нет. Пятница сидел под навесом, положив голову на колени, и спал, как ребенок.

Через две ночи и один день дождь прекратился, и мы вышли наружу, чтобы расправить затекшие спины. Сад был практически уничтожен, водой промыло ложбинку, глубина которой доходила мне до пояса. Пляж был покрыт водорослями, выброшенными крутыми волнами. Снова пошел дождь, и мы третью ночь кряду прятались от него в нашем жалком убежище, голодные, озябшие, не в состоянии развести огонь.

В эту ночь Крузо, который, как мне казалось, совсем поправился, пожаловался на жар; скинув с себя одежду, он тяжело дышал. Затем он начал метаться, ворочаться с боку на бок, точно ему трудно было дышать, и я опасалась, что кровать рухнет под ним. Я что было силы держала его за плечи, пытаясь успокоить, но он отшвырнул меня в сторону. Страшные судороги пробегали по его телу, потом он словно окаменел и в бреду повторял слова, в которых я не находила смысла. Разбуженный шумом, Пятница взял дудку и принялся наигрывать свою проклятую мелодию, и все это - дождь и ветер, крики Крузо и музыка Пятницы - воспринималось мною как безумие. Но я по-прежнему держала Крузо за плечи, утешая его, и наконец он успокоился. Пятница тоже замолк, и даже дождь стал постепенно стихать. Я легла рядом с Крузо, чтобы согреть его своим телом; вскоре он перестал дрожать, и мы оба заснули.

Я проснулась от яркого дневного света, кругом стояла непривычная тишина, шторм наконец-то израсходовал свои силы. Чья-то рука шарила по моему телу. Я была словно в дурмане, и мне показалось, что я все еще на борту корабля, в постели португальского капитана. Однако, когда я повернулась, я увидела всклокоченные волосы Крузо и его густую бороду, которую он никогда не подстригал, его желтые глаза, и я поняла, что все это правда, я на необитаемом острове вместе с человеком по имени Крузо, хотя и англичанином, но для меня таким же чужим, как какой-нибудь лапландец. Я отбросила его руку и попыталась встать, но он меня удержал. Конечно, я могла бы высвободиться, потому что была сейчас сильнее его. Но я подумала: пятнадцать лет он не знал женщины, так почему же не уступить его желанию? Я перестала сопротивляться. Когда я вышла из хижины, Пятницы поблизости не было видно, и я была этому рада. Я немного прошлась и села, пытаясь собраться с мыслями. На кустах вокруг меня сидели воробьи, они забавно вскидывали головки, не испытывая никакого страха, потому что с начала времен люди не причиняли им вреда. Нужно ли мне сожалеть о том, что произошло между мною и Крузо? Было бы лучше, если бы мы по-прежнему жили точно брат и сестра, или хозяин и гостья, или хозяин и служанка, если так можно было определить наши взаимоотношения. Случай привел меня на его остров, случай швырнул меня в его объятия. Разве в мире случая существуют такие понятия, как лучше или хуже? Мы уступаем домогательствам незнакомца или отдаемся на волю волн; в мгновение ока мы расслабляемся, теряем бдительность и погружаемся в сон; проснувшись, обнаруживаем, что ход жизни изменился. Что же такое эти мгновения ока, противостоять которым может лишь вечное, нечеловеческое бодрствование? Быть может, это те самые трещинки и щели, через которые в нашу жизнь вторгается другой голос, другие голоса? По какому праву мы затыкаем уши, чтобы их не слышать? Вопросы роились в моей голове и не находили ответа.

Однажды я прогуливалась в северной части острова, на утесе, и выследила внизу Пятницу, который тащил на спине бревно или брус не меньшей длины, чем он сам. Пока я наблюдала, он прошел по выступу скалы, уходившей в море прямо под обрывом, спустил свое бревно на воду - а в этом месте было очень глубоко - и поплыл, стоя на нем. Я часто смотрела, как Пятница ловит рыбу; он стоял на камнях, ожидая, когда под ним проплывет рыба, и тогда проворно поражал ее своим копьем. Как он собирался делать это, стоя на своем неуклюжем суденышке, оставалось неясным. Но Пятница вовсе не собирался ловить рыбу. Отплыв на сотню ярдов от выступа скалы в самую гущу водорослей, он опустил руку в мешок, что висел у него на шее, достал оттуда пригоршню белых чешуек и принялся швырять их в воду. Сначала я подумала, что то была приманка для рыбы, но нет, когда он разбросал весь запас чешуек, он развернул свою посудину и направил ее назад, к скалистому берегу, к которому и пристал не без труда из-за волн.

Снедаемая желанием выяснить, что именно он кидает в воду, я дождалась вечера, когда он отправился наполнять водой наши сосуды. Я пошарила под его матрацем и обнаружила маленький мешок с затягивающейся тесемкой, и, вывернув его, нашла маленькие белые лепестки и почки ежевики, которая как раз в это время цвела на острове. Отсюда я заключила, что он приносил жертву богу волн, чтобы тот в изобилии посылал нам рыбу, или же совершал какой-нибудь подобный языческий обряд.

На следующий день море стало еще спокойнее, и я пошла по маршруту Пятницы, по скалистому выступу, уходящему в море, пока не достигла его края. Вода была холодна и темна: меня охватила дрожь, когда я представила себя брошенной в эту глубину и пытающейся выплыть, на бревне или без него, среди обвивающих меня щупалец водорослей, где, без сомнения, затаились сепии, ожидающие, когда добыча заплывет к ним на растерзание. Не было видно и следа от лепестков Пятницы.

До сих пор я обращала на Пятницу столь же ничтожное внимание, какое уделяла бы собаке или иной бессловесной твари, - а на самом деле еще меньшее, потому что ужас перед увечьем заставлял меня изгонять его из моих мыслей и уходить, когда он приближался. Это бросание лепестков было для меня первым знаком того, что под его унылой и непривлекательной внешностью пряталась - назовите это как угодно - дух или душа.

- Где затонул корабль, на котором плыли вы с Пятницей? - спросила я Крузо.

Он указал мне участок берега, куда я еще не заходила.

- Если бы мы сумели нырнуть к его обломкам, даже теперь, после стольких лет, - сказала я, - мы могли бы раздобыть столь нужные для нас инструменты. Например, пилу или топор, ведь у нас нет ни того, ни другого. Мы могли бы высвободить и поднять деревянные брусья. Неужели никак нельзя обследовать эти обломки? Не мог бы Пятница доплыть туда или добраться на бревне, а затем нырнуть, обвязавшись для безопасности веревкой вокруг пояса?

- Корабль лежит на дне океана, разрушенный волнами и покрытый песком, - ответил Крузо. - Предметы, которые уцелели от морской соли и морских червей, не стоят усилий, нужных, чтобы вытащить их из воды. У нас есть крыша над головами, сделанная без пилы и топора. Мы спим, мы едим, мы живы. Нам не нужны инструменты.

Он говорил так, словно инструменты были варварским изобретением. Но я была уверена, что, если бы мне удалось выплыть на берег с пилой, привязанной к лодыжке, он с радостью взял бы ее и нашел ей применение.

Но позвольте мне рассказать о террасах Крузо.

Террасы покрывали большую часть склона холма в восточной стороне острова, где они лучше всего были защищены от ветра. Когда я здесь появилась, было уже двенадцать этажей террас, каждая шириной в двадцать шагов, поддерживаемая каменной стенкой в ярд толщиной и в самом высоком месте не выше человеческой головы. На каждой террасе земля была выровнена и расчищена; камни, из которых складывалась стена, выкапывали из земли или приносили откуда-нибудь по одному. Я спросила Крузо, сколько камней пошло на стены. Сотня тысяч или больше, ответил он. Тяжкий труд, заметила я. А про себя подумала: разве голая земля, выжженная солнцем и поддерживаемая каменными стенами, лучше гальки или кустарника и птичьих стай?

- Вы собираетесь расчистить весь остров от зарослей и покрыть его террасами?- спросила я.

- На это потребовался бы труд многих людей в течение многих жизней, - ответил он; я поняла, что он предпочел воспринять мой вопрос буквально.

- И что вы будете сажать, когда придет для этого время? - спросила я.

- Земледелие - не для нас, - сказал он. - Нам нечего сажать, в этом наша беда.

И посмотрел на меня с таким сожалением и одновременно с достоинством, что я едва не прикусила язык.

- Сажать будут те, кто придет после нас и у кого хватит дальновидности захватить с собой семена. Я же просто расчищаю для них землю. Расчистка земли и таскание камней - это, конечно, малая радость, но все лучше, чем безделье. - И затем с необычайной серьезностью продолжал: - Я прошу вас помнить, что не всякий изгнанник является изгнанником в душе.

Я долго размышляла над этими словами, но они так и остались для меня непостижимыми. Когда я бродила по террасам и смотрела на этого человека, уже не молодого, в поте лица под палящим солнцем вырывающего громадные камни из земли или терпеливо подрезающего траву, год за годом ожидая, когда к острову причалит некий спаситель - жертва кораблекрушения с мешком семян в лодке, я думала, что это очень глупое занятие. Мне казалось, что он с таким же успехом мог искать золото или рыть могилы сначала для себя, а потом для Пятницы, а затем, если бы такая мысль пришла ему в голову, для всех, кого высадят с кораблей в грядущей истории острова, в том числе и для меня.

Время шло, нагоняя все большую тоску. Когда я исчерпала свои вопросы к Крузо относительно террас, о лодке, которую он не хотел строить, о дневнике, который он не хотел вести, об инструментах, которые он не хотел извлечь из обломков корабля, о языке Пятницы, говорить стало не о чем, разве что о погоде. Крузо ничего не рассказывал о своей жизни торговца и плантатора до кораблекрушения. Его не интересовало, как я очутилась в Баия и что я там делала. Когда я начинала говорить об Англии и обо всем, что собираюсь увидеть и сделать, когда дождусь спасения, он, казалось, меня не слышал. Создавалось впечатление, что он хотел, чтобы его собственная история начиналась с его прибытия на остров, моя - с моего прибытия и чтобы кончились они вместе здесь же, на острове. Да и не нужно, чтобы Крузо спасся, размышляла я про себя; ведь мир ждет от искателей приключений рассказов более содержательных, чем повесть о том, сколько камней, откуда и куда они перетаскали за пятнадцать лет; спасенный Крузо оказался бы для мира страшным разочарованием, Крузо на своем острове гораздо привлекательнее, чем истинный Крузо, угрюмый и замкнутый во враждебной ему Англии.

Я проводила дни в прогулках по скалам или вдоль берега или же просто спала. Я не предлагала Крузо своей помощи в его труде на террасах, поскольку считала это глупым занятием. Я сделала себе шапочку с тесемками, чтобы можно было завязать их над ушами; я носила ее, а иногда затыкала уши, чтобы не слышать вой ветра. Так я стала глуха, как Пятница был нем; но какое это имело значение на острове, где никто не говорил? Юбочка, в которой я приплыла на берег, превратилась в рванье. Кожа моя стала коричневой, как у индианки. Я была в расцвете лет, и вот что на меня обрушилось. Я не плакала, но вдруг иногда обнаруживала, что сижу на голой земле, закрыв ладонями глаза, раскачиваюсь взад и вперед, тихо постанываю про себя, теряя представление о том, где я нахожусь. Когда Пятница ставил передо мною еду, я брала ее грязными пальцами и глотала, как собака. Я сидела на корточках в саду, не обращая внимания, видит ли кто-нибудь меня. И все время смотрела на горизонт. Не важно, кто приплывет - испанец, житель Московии или людоед, - лишь бы он вызволил меня отсюда.

Это было для меня самое тяжкое время, время отчаяния и летаргии; я была такой же обузой для Крузо, как и он для меня, когда его трепала лихорадка.

Затем постепенно я совладала с собой и стала снова заниматься немногими практическими делами. Хотя сердце мое к Крузо не потеплело, я была благодарна ему за то, что он терпел мои настроения и не гнал меня.

Крузо не искал больше интимного сближения со мной. Напротив, он держался от меня на расстоянии, словно между нами ничего не произошло. Меня это не огорчало. Хотя признаюсь, если бы я была убеждена в том, что мне суждено провести остаток своих дней на острове, я снова предложила бы ему себя, домогалась бы его, сделала бы все необходимое, чтобы зачать и выносить ребенка, потому что мрачная тишина, которой он обволок наши жизни, свела бы меня с ума, не говоря уже о перспективе провести последние свои годы наедине с Пятницей.

Однажды я спросила Крузо, существуют ли на его острове законы и если да, то какие они, или же он предпочитает следовать своим внутренним побуждениям, веря, что сердце само поведет его по пути справедливости.

- Законы создаются с одной только целью, - ответил он мне, - держать нас в узде, когда наши желания становятся неумеренными. А пока мы умеренны, в законах нет нужды.

- У меня есть желание спастись отсюда, которое я вправе назвать неумеренным, - сказала я. - Оно жжет меня денно и нощно, ни о чем другом я не в состоянии думать.

Я не хочу слышать о вашем желании, - сказал Крузо. - Оно касается иных сфер и не касается острова, оно ничем не связано с нашей жизнью. На острове нет иного закона, кроме работы ради пропитания, что является заповедью. - И с этими словами он удалился.

Ответ этот меня не удовлетворил. Если я была всего лишь третьим ртом, который надо кормить и от которого нет проку в труде на террасах, то что же удерживало Крузо, почему он не связал мне руки и ноги и не швырнул со скалы в море? Что удерживало Пятницу все эти годы, почему он не ударил своего хозяина, когда тот спал, камнем по голове, тем самым положив конец рабству и вступив в царство праздности? И что удерживало Крузо, почему он не привязывал Пятницу на ночь к столбу, как собаку, чтобы спать спокойно, или почему он не ослепил Пятницу, как поступают в Бразилии с осликами? Мне казалось, что на острове может иметь место все что угодно, любые виды тирании и жестокости, хотя и в миниатюре; и если, вопреки возможному, мы живем в мире друг с другом, то это определенно доказывает, что нами правят неведомые законы или что мы все это время следовали побуждениям наших сердец и что наши сердца вели нас по верному пути.

- Как вы наказываете Пятницу, если для этого есть повод? - спросила я однажды.

- Нет никакой необходимости наказывать Пятницу, - ответил Крузо. - Он живет со мной много лет. Он не знал другого хозяина. Он подчиняется мне во всем.

- И все же Пятница остался без языка, - сами собой вырвались у меня слова.

- Пятница потерял язык до того, как он стал моим, - сказал Крузо, с вызовом посмотрев мне прямо в глаза. Я промолчала. Но подумала: каждый из нас ежедневно подвергается наказанию. Этот остров - наше наказание, этот остров и общество друг друга до конца наших дней.

Мои суждения о Крузо не всегда были такими резкими. Однажды вечером, увидев его стоящим на краю обрыва на фоне ярко-красного заходящего солнца и глядящим в море, с посохом в руке и в громадной, конической формы шапке, я подумала: фигура подлинно королевская, он настоящий король своего острова. Я вспомнила пору печали, которую пережила, когда не находила себе места, предаваясь горестным рыданиям. Если я познала тогда горе, то насколько же глубже должно было быть горе Крузо в его первые дни на острове? Разве не справедливо считать его героем, преодолевшим невзгоды дикой природы и сразившим чудовище одиночества, вышедшим из этой схватки окрепшим?

Я когда-то полагала, видя эту фигуру на фоне вечернего неба, что Крузо, как и я, обшаривает глазами горизонт в поисках паруса. Но я ошибалась. Его прогулку на край обрыва можно было объяснить скорее стремлением забыться в созерцании бескрайних морских и небесных просторов. Пятница никогда не нарушал этого ритуального уединения; когда я однажды случайно приблизилась к Крузо, он обрушился на меня сердито и несколько дней после этого мы с ним не разговаривали. Для меня море и небо оставались морем и небом, бесполезными и унылыми. Мой темперамент не допускал любви к подобной пустоте.

Я должна рассказать о смерти Крузо и нашем избавлении.

Однажды утром, чуть больше года после того, как я стала островитянкой, Пятница принес своего хозяина с террас ослабевшего и теряющего сознание. Я сразу поняла, что на него снова обрушилась лихорадка. В ужасе я раздела его, уложила в постель и готова была отдать все силы его исцелению, пожалев, что ничего не знаю о банках и кровопускании.

На этот раз Крузо не метался, не кричал, не выдирался из рук. Он лежал бледный, как бесплотный дух, с широко раскрытыми глазами, холодный пот выступал у него на теле, губы временами шевелились, но слов я не могла различить. Я подумала: он умирает, а я не в силах его спасти.

На следующий день, точно в ответ на пристальный взгляд Крузо, устремленный в морские просторы, возле острова бросил якорь торговый корабль «Джон Хобарт», направлявшийся с грузом хлопка и индиго в Бристоль; на берег высадилась команда. Я ничего не знала об этом, пока Пятница не вбежал в хижину и, схватив свои копья для ловли рыбы, помчался стремглав на скалы, где жили обезьяны. Тогда я вышла и увидела внизу корабль, матросов, спускающих на воду шлюпку, и издала крик радости, рухнув на колени.

Первое представление о вторжении незнакомцев в его королевство Крузо получил, когда три матроса переложили его с постели на носилки и понесли вниз по тропе, ведущей к берегу; но даже тогда он, вероятно, видел все это как во сне. Но когда он оказался на борту «Хобарта», когда в ноздри ему ударил запах дегтя и он услышал поскрипывание деревянной обшивки, он пришел в себя и с таким отчаянием попытался высвободиться, что лишь нескольким сильным мужчинам удалось его усмирить и отнести вниз.

- На острове есть еще один человек, - сказала я капитану корабля. - Это чернокожий раб по имени Пятница, он спрятался на скалах с северной стороны острова. Никакие ваши слова не убедят его сдаться, потому что он не понимает слов и обделен даром речи. Поймать его будет нелегко. И все же я умоляю вас снова послать своих людей на берег; ведь Пятница - раб и дитя, и наш долг позаботиться о нем, а не бросить, обрекая на одиночество, худшее, нежели смерть.

Моя мольба о Пятнице была услышана. Новая группа под водительством третьего помощника спустилась на берег с приказом не причинять этому несчастному созданию вреда и сделать все, чтобы доставить его на борт. Я вызвалась пойти вместе с ними, но капитан Смит мне не разрешил.

Я сидела с капитаном в его каюте, съела тарелку солонины и кусок бисквита, и то и другое показалось мне необыкновенно вкусным после года рыбной пищи, выпила стакан мадеры и рассказала ему мою историю, как только что рассказала ее вам, и он выслушал меня очень внимательно.

- Все это вы должны поверить бумаге и предложить книготорговцам, - настаивал он. - Никогда еще, насколько мне известно, не было в нашей

стране женщины, высаженной на необитаемый остров. Это вызовет огромный интерес.

Я печально покачала головой.

- Мой рассказ отлично помогает коротать время, - ответила я. - Однако то немногое, что я знаю о сочинении книг, говорит мне, что все очарование исчезнет, когда он вот так прямо ляжет на бумагу. При письме всякая живость куда-то пропадает, ее может поддержать искусство, которым я не владею.

- Не могу ничего сказать вам относительно искусства, поскольку я всего лишь моряк, - сказал капитан Смит, - но могу поручиться, что книготорговцы найдут человека, который приведет ваше рассказ в порядок, и этот человек добавит кое-где несколько ярких мазков.

- Я не позволю никакой лжи, - сказала я.

Капитан улыбнулся.

- За них я не поручусь, - сказал он. - Их ремесло - торговля книгами, а не правдой.

- Лучше я буду автором моей собственной истории, чем допущу ложь о себе самой, - настаивала я. - Если уж я не могу выступить в качестве автора и поручиться за истинность рассказа, то какой во всем этом толк? С таким же успехом я могла бы все это выдумать, лежа в уютной постели в Чичестере.

В этот момент нас позвали на палубу. Группа, которая высадилась на берег, возвращалась, и, к своей радости, я увидела среди матросов черную фигуру Пятницы.

- Пятница! Пятница! - звала я, когда лодка причалила к нашему борту, и улыбалась, показывая, что все хорошо, что матросы - друзья нам, а не враги.

Но, взойдя на борт. Пятница избегал встречаться со мною глазами. С опущенными плечами и поникшей головой он ждал решения своей участи.

- Нельзя ли отвести Пятницу к его хозяину? - попросила я капитана. - Когда он увидит, что за мистером Крузо хороший уход, он, пожалуй, поймет, что никто не замышляет против него зла.

Итак, пока поднимались паруса и корабль разворачивался, я провела Пятницу вниз, в каюту, лежал Крузо.

- Вот твой хозяин, Пятница, - сказала я. - Он спит, ему дали снотворное. Ты видишь, вокруг нас добрые люди. Они привезут нас в Англию, на родину твоего хозяина, и там ты станешь свободным человеком. Ты увидишь, что в Англии жизнь гораздо

лучше, чем на острове.

Я, конечно, знала, что Пятница не понимает слов. Но я еще раньше убедилась, что он чувствует интонацию, различает доброту в человеческом голосе, когда говорящий искренен. Поэтому я все говорила и говорила, взяв его за руку, чтобы успокоить; я подвела его к постели хозяина, заставила стоять на коленях, пока на нас обоих не снизошел покой и сопровождавший нас моряк начал позевывать и беспокойно переминаться с ноги на ноту.

Было решено, что я буду спать в каюте Крузо. Что касается Пятницы, то я умолила, чтобы его не помещали с матросами.

- Он скорее будет спать на полу у ног своего хозяина, чем на самой мягкой постели во всем христианском мире, - сказала я.

Пятнице разрешили лечь в нескольких шагах от двери каюты Крузо; он едва ли даже пошевельнулся за все время нашего плавания, разве только когда я приходила, чтобы отвести его к постели хозяина. Всякий раз, когда я с ним разговаривала, я не забывала улыбаться и касаться его руки, обращалась с ним, как с испуганным жеребенком. Дело в том, что я чувствовала: корабль и моряки пробудили в нем мрачные воспоминания о том времени, когда он был продан в рабство в Новый Свет.

Все время плавания к нам относились с величайшим вниманием. Дважды в день приходил корабельный врач, который облегчал страдания Крузо кровопусканием. Но, разговаривая со мной наедине, он только качал головой.

- Ваш муж тяжело болен, - говорил он. - Боюсь, что мы пришли слишком поздно.

(Я должна рассказать, что капитан Смит предложил, чтобы я назвала Крузо моим мужем и говорила всем, что мы вместе потерпели крушение, дабы облегчить мою жизнь и на борту, и в Англии, когда мы ступим на берег. Если история о Баия и мятежниках всплывет наружу, сказал он, то будет не так уж легко понять, что я за женщина. Я засмеялась, услышав это, - в самом деле, что я за женщина? - но последовала его совету, а потому на борту для всех я была миссис Крузо.

Однажды вечером за обедом - все это время я сидела за столом капитана - он шепнул мне на ухо, что я окажу ему честь, если соглашусь чуть позже нанести ему визит в его каюте, чтобы выпить для бодрости по стаканчику вина. Я сделала вид, что восприняла его приглашение как простую галантность, и не пришла. Он в дальнейшем ни на чем таком не настаивал и по-прежнему держался со мной так же учтиво. В общем и целом я видела в нем настоящего джентльмена, хотя он был всего судовладельцем и сыном уличного торговца, как он мне поведал.)

Я приносила Крузо еду в постель и уговаривала его поесть, как ребенка. Иногда он вроде бы понимал, где находится, иногда - нет. Однажды ночью, услышав, что он встает, я зажгла свечу и увидела, что он стоит у двери каюты, нажимает, на нее плечом, не в силах сообразить, что она открывается вовнутрь. Я подошла, дотронулась до него и увидела, что у него мокрое от слез лицо.

- Идем, мой Крузо, - прошептала я, довела его до койки и утешала, пока он снова не заснул.

Мне кажется, что на своем острове Крузо еще победил бы лихорадку, как это бывало и раньше. Хотя и не молодой человек, он был очень силен. Но сейчас он умирал от тоски, отчаянной тоски. С каждым днем он удалялся все дальше от своего королевства, о котором мечтал и куда больше не найдет дороги. Он был пленником, а я его невольной тюремщицей.

Иногда во сне он начинал бормотать по-португальски, как и всегда, когда к нему возвращалось давно ушедшее прошлое. Тогда я брала его за руку или ложилась рядом и начинала с ним разговаривать.

- Ты помнишь, мой Крузо, - говорила я, - как сильный шторм сорвал крышу нашей хижины, и мы лежали ночью и смотрели на сверкающие звезды и просыпались от света луны, думая, что наступило утро? В Англии у нас будет крыша над головой, какую не сорвет никакой ветер. Не казалось ли тебе, что луна на нашем острове крупнее, чем английская луна, а звезд гораздо больше? Наверное, там мы были ближе к луне, как и к солнцу… И все же, - продолжала я если мы там были ближе к небу, то почему столь немногое на этом острове можно было назвать необыкновенным? Почему не было там неизвестных фруктов, змей, львов? Почему туда не приплывали людоеды? Что скажем мы людям в Англии, когда они попросят позабавить их нашими рассказами?

- Крузо, - говорю я (не в ту же самую ночь, в другую; корабль скользил по волнам, и скалы Англии были ближе и ближе), - может быть, ты кого-то оставил в Бразилии? Может быть, сестра ждет твоего возвращения на вашу бразильскую плантацию, а верный счетовод ждет тебя с готовым отчетом? Быть может, мы вернемся к твоей сестре в Бразилию и будем спать в гамаке друг возле друга под бескрайним, усыпанным звездами бразильским небом? - Я лежу, прижавшись к Крузо, и кончиком языка провожу по волосистым извивам его уха. Я трусь щекой о его колючие бакенбарды, ложусь на него, прижимаюсь к нему бедрами. - Я плыву к тебе, Крузо, - шепчу я и плыву дальше. Он высокий мужчина, я высокая женщина. Это плавание, эти движения моего тела, этот шепот - наше соитие.

Или же я говорю об острове.

- Мы съездим с тобой к управляющему кукурузной плантацией, я обещаю это тебе, Крузо, - шепчу я. - Мы купим мешок зерна самого лучшего сорта. Мы снова сядем на корабль, плывущий в Америку, и снова собьемся с пути во время шторма, и нас прибьет к твоему острову. Мы засадим террасы, заставим их плодоносить. Мы обязательно это сделаем.

Не благодаря словам, скорее, благодаря трепету, с которым я говорю, Крузо берет мою ладонь в свои костлявые ладони, подносит ее к губам и плачет.

Мы были еще в трех днях пути от порта, когда Крузо скончался. Я спала возле него на узенькой койке и услышала посреди ночи, как он глубоко вздохнул, затем почувствовала, как холодеют его ноги, зажгла свечу и начала растирать ему виски и запястья, но он был уже мертв. Я вышла и сказала Пятнице:

- Твой хозяин умер.

Пятница лежал в своем убежище, завернувшись в старую шинель, которую нашел для него врач. Глаза его посверкивали в свете свечи, но он не взял ее. И тогда я поняла, что он что-то знал, но что именно, мне не было известно.

Крузо похоронили на следующий день. Команда стояла, обнажив головы, капитан прочитал молитву, два матроса подняли носилки, и останки Крузо, зашитые в холщовый мешок (последний стежок был сделан через ноздри, мы с Пятницей смотрели, как это совершалось), обвитые железной цепью, скользнули в морскую пучину. Во время всей этой церемонии я чувствовала обращенные на меня любопытствующие глаза матросов (я редко поднималась на палубу). Конечно, у меня был странный вид в темном сюртуке, одолженном у капитана, в матросских брюках и сандалиях из обезьяньих шкур. Верили ли они, что я в самом деле жена Крузо, или же до них уже доходили рассказы об англичанке из Баия, брошенной в Атлантике мятежными португальскими моряками? Думаете ли вы обо мне, мистер Фо, как о миссис Крузо или как об отчаянной авантюристке? Думайте что хотите, я делила ложе с Крузо, и я закрыла его глаза, и именно я распоряжаюсь всем, что осталось после Крузо; я имею в виду рассказ о его острове.

 

II

15 апреля

Мы поселились в доме на Клок-лейн, неподалеку от Лонг-акр. Имейте в виду, что меня знают здесь под именем миссис Крузо. Моя комната на втором этаже. Пятница ночует в подвале, туда же я ношу ему еду. Конечно, я не могла бросить его на острове. И все же большой город - место для него неподходящее. Когда в прошлую субботу я вела его по улицам, мне было больно видеть его смятение и горе.

За жилье с нас берут пять шиллингов в неделю. Я буду благодарна за любую помощь, какую вы сможете мне оказать.

Я записала историю нашего пребывания на острове со всем старанием и вкладываю ее в конверт. Это печальное и сбивчивое повествование (речь идет, разумеется, о моем стиле); «на следующий день», «на следующий день» - эти слова то и дело повторяются, точно припев, но вы знаете, как привести все это в порядок.

Вы спросите, почему я выбрала вас, хотя еще неделю назад я не знала даже вашего имени. Признаюсь, что, когда я увидела вас впервые, я приняла вас то ли за адвоката, то ли за биржевика. Однако кто-то из слуг, с кем я работаю, сказал мне, что вы, мистер Фо, известный писатель, которому довелось выслушать немало исповедей, и что у вас репутация скрытного человека. Вы помните, шел дождь, вы приостановились на ступеньках, чтобы застегнуть плащ, и я в тот же момент тоже вышла на улицу и прикрыла за собой дверь.

- Сэр, простите меня за дерзость, - сказала я (это точные мои слова, и им, конечно, не откажешь в дерзости). Вы оглядели меня с головы до ног и ничего не ответили, и я про себя подумала: что же это за искусство такое - выслушивать исповеди? Столь же искусен тогда и паук, умеющий наблюдать и ждать. - Если бы вы могли уделить мне минуту своего времени, сэр; я ищу себе новое место.

- Мы все ищем новое место, - ответили вы.

- Я должна содержать человека, негра, которому никогда не найти места, потому что ему отрезали язык, - сказала я. - Я надеюсь, что вы могли бы найти для меня и для него место в своем доме. - К этому моменту мои волосы вымокли, потому что я даже не накинула на голову капюшон. Капли дождя стекали с полей вашей шляпы. - Я здесь служу, но привыкла к более пристойному существованию, - продолжала я. - Вам не доводилось еще услышать историю, подобную моей. Я только что вернулась из далеких краев. Я жила на необитаемом острове. Там со мной находился еще один человек. - Я улыбнулась - не вам, но тому, что собиралась дальше сказать. - Я рука судьбы, мистер Фо. Я - тот счастливый случай, которого мы все ждем.

Было ли это наглостью - сказать такое? Было ли наглостью улыбнуться? Но, быть может, именно моя наглость пробудила ваше любопытство?

20 апреля

Спасибо за присланные вами три гинеи. Я купила Пятнице кучерскую шерстяную куртку и шерстяные чулки. Если у вас найдется ненужное вам нижнее белье, я буду очень признательна. Он безропотно носит эту одежду, хотя пока отказывается от обуви.

Не могли бы вы поселить нас у себя в доме? Почему вы держите меня на расстоянии? Не могли бы вы принять меня в качестве вашей личной служанки, а Пятницу - в качестве садовника?

Я поднимаюсь по ступенькам (дом высокий, очень высокий и открытый всем ветрам, со множеством лестничных пролетов) и стучу в дверь. Вы сидите за столом спиной ко мне, на коленях у вас плед, на ногах теплые домашние туфли, вы смотрите вдаль, на поля, размышляете, дотрагиваетесь пером до подбородка, ожидая, когда я поставлю поднос и уйду. На подносе стакан горячей воды, в который я выжала лимон, и два ломтика поджаренного хлеба с маслом. Вы называете это первым завтраком.

Комната почти без мебели. По правде говоря, это не комната, а часть мансарды, где вы прячетесь в поисках тишины. Стол и стул стоят у окна на возвышении из досок. От двери мансарды до этого возвышения проложены доски, узенькая тропка, ведущая к вашему столу. По потолочным доскам ступать опасно; над головой стропила и серая черепица. На полу толстый слой пыли, когда порывы ветра задувают под стрехи, пыль начинает клубиться, а углы дома тихо постанывают. Еще там есть мыши. Уходя вниз, вы должны сначала запереть куда-нибудь свои бумаги, чтобы их не сожрали мыши. По утрам вам приходится смахивать со стола мышиные следы.

На оконном стекле - царапина. Когда вы поднимаете голову, царапина движется над коровами, жующими траву на пастбище, над пашней вдали, над тополями, что виднеются на горизонте.

Я представляю вас рулевым громадного корабля-дома, ведущего его днем и ночью, вглядываясь вдаль, чтобы вовремя увидеть признаки надвигающейся бури.

Бумаги ваши хранятся в сундуке, что стоит возле стола. История Крузо ляжет туда страница за страницей, по мере того, как вы ее сочините, и присоединится к куче других бумаг: перепись лондонских нищих, данные о смертности со времен великой чумы, отчеты о поездках в пограничную с Шотландией область, отчеты о странных явлениях, записки о торговле шерстью, воспоминания о жизни и взглядах Дикори Кронке (не знаю, кто это такой); книги о путешествиях в Новый Свет, воспоминания о пребывании в плену у мавров, хроника военных действий в Нидерландах, признания знаменитых преступников и множество рассказов о жертвах кораблекрушений, по большей части, думаю, лживых.

Когда я была на острове, я мечтала только о том, чтобы оказаться в другом месте, или, как я тогда говорила, о спасении. Но теперь во мне живет страстное желание, существование которого я не могла даже предположить. Я закрываю глаза, и моя душа устремляется вдаль, летит над домами и улицами, лесами и пастбищами к нашему старому дому - дому, в котором жили мы с Крузо. Вам не понять этого желания после всего того, что я рассказывала о тяготах нашей жизни на острове. Наверное, мне следовало больше написать о том удовольствии, которое я получала от прогулок босиком по прохладному песку нашего «поместья», о птицах, маленьких птицах бесчисленных пород, названий которых я не знала и никогда не узнаю и которых я, за неимением иного названия, окрестила воробьями. Кто, кроме Крузо, которого больше нет, мог бы правдиво рассказать его историю? Мне следовало бы меньше говорить о нем и больше - о себе. Во-первых, как случилось, что пропала моя дочь и как я в поисках ее очутилась в Баия? Как я уцелела среди чужих людей, среди которых прожила два долгих года? Жила ли я только в меблированных комнатах, как я написала? Является ли Баия островом в океане бразильских лесов, а моя комнатка - крохотным островом в Баия? Кто был тот капитан, которому выпала судьба вечно плавать в южных морях, скованных льдом? Я не привезла с собой ни перышка, ни горстки песка с острова Крузо. Только мои сандалии. Когда я размышляю о том, что со мной произошло, мне начинает казаться, что я существую лишь как некий призрак, который попал на остров, все видел своими глазами, стремился вырваться оттуда: некое бестелесное существо, дух рядом с полнокровной фигурой Крузо. Или это судьба всех рассказчиков? Но я ведь была таким же обычным человеком, как и Крузо. Я ела и пила, спала и бодрствовала, к чему-то стремилась. Остров принадлежал Крузо (хотя по какому такому праву? по островному закону? существует ли такой?), но и я тоже жила на этом острове, не перелетная птица, не баклан и не альбатрос, которые кружат над островом и, взмахнув крыльями, взмывают над океанским простором. Верните мне мою потерянную сущность, мистер Фо, умоляю вас. Потому что мой рассказ, оставаясь чистой правдой, не передает сущности этой правды (я отдаю себе полный отчет в этом, к чему притворяться, будто это не так). Чтобы передать правду во всей ее полноте, нужен удобный стул, покой и отрешение от всяческой суеты, и еще окно, в которое можно смотреть, и, конечно же, умение видеть морские волны, когда перед глазами поля, ощущать тепло тропического солнца, когда крутом холод, и чтобы на кончике пера роились слова, которыми можно запечатлеть видение, пока оно не померкло. Ничего этого у меня нет, все это есть у вас.

21 апреля

В моем вчерашнем письме я, возможно, позволила себе несколько иронически отозваться об искусстве сочинительства. Я была несправедлива и прошу у вас прощения. Поверьте, иногда, представляя себе, как вы трудитесь в своей мансарде, чтобы вдохнуть жизнь в воров, придворных и гренадеров, мое сердце начинает ныть от жалости, и я хочу быть вам хоть чем-нибудь полезной. Я думаю о вас (простите мне это сравнение) как о вьючном животном, а ваш дом представляю себе в виде громадной повозки, которую вы обречены тащить, повозки, полной столов, стульев, шкафов, и на всем этом расположились ваша жена (хотя я не знаю даже, женаты ли вы!), неблагодарные дети, обленившиеся слуги, едящие ваш хлеб, жгущие ваш уголь, зевающие и смеющиеся, безразличные к вашему тяжкому труду, кошки и собаки. По утрам, лежа в теплой постели, я, кажется, слышу шум ваших шагов, когда вы, завернувшись в плед, поднимаетесь по лестнице к себе в мансарду. Вы усаживаетесь, тяжело переводя дыхание, зажигаете лампу, сжимаете закрытые глаза и возвращаетесь к тому месту, где вы были вчера, через темноту и холод, сквозь дождь, над полями, где, сбившись в кучу, лежат овцы, над лесами, морями - во Фландрию или куда-то еще, где ваш капитан и гренадеры тоже в этот момент приходят в движение и начинают новый день своей жизни, а из углов мыши следят за вами, пощипывая усы. Работа продолжается даже по воскресеньям, словно целые полки пехоты провалятся в вечный сон, если не будут подниматься каждодневно и вступать в бой. Мучимый холодом, вы шагаете вперед, закутанный в шарфы, то и дело чихая, откашливаясь и сплевывая. Иногда от усталости свет свечи расплывается у вас перед глазами. Вы опускаете голову на руки и в тот же миг погружаетесь в сон, и черная линия пересекает страницу, когда перо выскальзывает из ваших рук. Вы тихонько похрапываете с приоткрытым ртом, от вас исходит (простите, я, кажется, это уже писала) старческий запах. Как я желала, чтобы в моих силах было помочь вам, мистер Фо! Закрывая глаза, я со всей силой посылаю вам видение острова, чтобы оно предстало перед вами во плоти, с птицами, блохами, рыбами всех цветов и оттенков, ящерицами, греющимися на солнце и высовывающими свои черные язычки, скалами, усыпанными ракушками, дождем, стучащим по веткам, образующим нашу кровлю, и ветром, незатихающим ветром - чтобы вы могли перенестись туда и использовать все то, что может вам когда-нибудь пригодиться.

25 апреля

Вы спрашиваете, как случилось, что Крузо не удалось спасти после кораблекрушения хотя бы один мушкет; почему человек, так опасавшийся людоедов, ничего не предпринял, чтобы вооружиться.

Крузо так и не показал мне, где лежит затонувший корабль, но я убеждена, что он лежал и лежит до сих пор на большой глубине под обрывом в северной части острова. В самый разгар шторма Крузо выпрыгнул за борт с Пятницей, а возможно, и с другими товарищами по несчастью; спаслись, однако, только они вдвоем, благодаря громадной волне, которая их подхватила и выбросила на берег. Я спрашиваю теперь: кто может сохранить порох сухим, очутившись в чреве волны? Более того: зачем человеку стараться сохранить мушкет, когда он едва надеется спасти самое жизнь? Что до людоедов, то, вопреки страхам Крузо, я вовсе не уверена, что они обитают в тех краях. Вы будете правы, ответив, что, подобно тому как мы не думаем об акулах, шныряющих в волнах, мы не предполагаем увидеть людоедов, танцующих на берегу, потому что убеждены, что людоеды - порождение ночи, как и акулы - порождение морских глубин. Я хочу сказать только одно: я записала то, что видела. Я не видела людоедов, и если они приходили ночами и исчезали до наступления зари, то следов они не оставляли.

Вчера ночью я увидела во сне смерть Крузо и проснулась, обливаясь слезами. Я долго лежала с открытыми глазами, и печаль не уходила из моего сердца. Потом я спустилась вниз, в наш маленький дворик, выходящий на Клок-лейн, Небо было ясное, но еще не светало. Под такими же безмятежными звездами, подумала я, плывет остров, на котором мы жили, и на этом острове стоит хижина, а в ней - постель из свежескошенной травы, на которой, возможно, до сих пор сохранился, хотя с каждым днем становится все более неразличимым, отпечаток моего тела. День за днем треплют кровлю порывы ветра и зарастают сорняками террасы. Через год, через десяток лет не останется ничего, кроме стоящих кругом столбов, обозначающих место, где когда-то находилась хижина, и лишь каменные стены расскажут, что под ними располагались террасы. И об этих стенах кто-нибудь скажет: руины поселения людоедов, золотого века людоедов. Кто же поверит, что все это дело рук одного человека и одного раба, живших надеждой на появление мореплавателя с мешком семян, которые можно будет посеять?

Вы сказали, что было бы лучше, если бы Крузо спас не только мушкет, порох и пули, но и плотницкий ящик с инструментами и построил лодку. Я не хочу выглядеть чересчур дотошной, но скажу: мы жили на острове, где гуляли такие ветры, что там не росло ни одного дерева, не скрюченного и не согбенного стихией. Мы могли бы соорудить плот, кривой плот, но никак не лодку.

Еще вы спрашивали меня об одежде Крузо, сшитой из обезьяньих шкур. Увы, ее забрали из нашей каюты и выбросили за борт невежественные матросы. Если хотите, я попробую нарисовать, какими мы были на острове и какую одежду носили.

Матросскую куртку и брюки, в которых я ходила на борту корабля, я отдала Пятнице. Еще у него есть куртка и старая шинель. Дверь его подвала выходит во двор, поэтому он может гулять, когда ему вздумается. Но он избегает улицы, потому что боится. Чем он заполняет время, я не знаю, в подвале нет ничего, кроме узенькой койки, печурки и старой поломанной мебели.

Однако весть о том, что на Клок-лейн живет людоед, каким-то образом распространилась по округе; вчера я видела трех мальчишек у двери подвала, пытающихся подглядывать за Пятницей. Я их прогнала, тогда они расположились в конце переулка и принялись петь: «Людоед Пятница, ты скушал сегодня свою мамочку?»

Пятница стареет не по годам, как собака, которую всю жизнь держат на привязи. То же относится и ко мне, я живу со стариком и сплю в его постели. Иногда я кажусь сама себе вдовой. Если у Крузо осталась жена в Бразилии, то теперь мы с ней в некотором смысле как сестры.

По утрам два раза в неделю я пользуюсь прачечной, делая из Пятницы прачку, иначе он совсем погибнет от праздности. Я прошу его встать у раковины, на нем - матросская одежда, он, как всегда, босиком, даже когда пол холодный (он решительно отказывается от обуви),

- Следи за мной. Пятница! - говорю ему я и начинаю намыливать юбку (ему еще надо было объяснить, что такое мыло, с этим он в своей жизни еще не имел дела, на острове мы пользовались золой и песком) и тру ее на стиральной доске. - Теперь давай. Пятница! - говорю я и отхожу.

«Смотри» и «делай» - это два главных моих слова, с которыми я обращаюсь к Пятнице, с их помощью я многого достигаю. Конечно, это грандиозное падение, если сравнивать с той свободой, какой он пользовался на острове, где он мог бродить целыми днями, искать птичьи яйца, охотиться с копьем за рыбой, когда не надо было помогать Крузо расчищать террасы. Но ведь лучше обучаться полезным занятиям, чем целыми днями лежать одному в подвале, предаваясь бог знает каким мыслям.

Крузо не учил его; как он говорил. Пятнице слова не нужны. Но Крузо заблуждался. Жизнь на острове до моего там появления была бы менее монотонной, научи он Пятницу понимать значение слов и придумай способ, каким Пятница мог бы выражать свои мысли, скажем, жестикулируя или раскладывая гальку в те или иные фигуры, выражающие определенные слова. Тогда Крузо мог бы обращаться к Пятнице по-своему, а Пятница отвечал бы ему тоже по-своему, и бесчисленные пустые часы пролетали бы незаметно. Потому что я не могу поверить, что жизнь Пятницы до того, как он оказался спутником Крузо, была начисто лишена интереса, хотя он и был тогда всего лишь ребенком. Я бы многое отдала, чтобы узнать правду о том, как он попал в руки работорговцев и лишился языка.

Он стал большим любителем овсянки и съедает ежедневно столько каши, сколько хватило бы на дюжину шотландцев. От переедания и валяния в постели он тупеет. Глядя на его набитый, как барабан, живот, тоненькие ноги и безучастный вид, вы не поверите, что перед вами тот же человек, который всего лишь несколько месяцев назад стоял на рифах, обдаваемый тучей брызг, с копьем в поднятой руке, готовым в любой момент стремительно вонзиться в рыбу, и его тело лоснилось в солнечных лучах,

Пока он работает, я учу его названиям разных вещей. Я поднимаю ложку и говорю:

- Ложка, Пятница! - и кладу ложку в его руку. Тогда я говорю: - Ложка! - и протягиваю руку, чтобы он мне ее отдал, надеясь, что со временем слово «ложка» невольно будет возникать в его сознании всякий раз, когда глаза его увидят этот предмет,

Я больше всего опасаюсь, что после стольких лет безгласности он утратил само понятие о речи. Когда я беру ложку из его руки (ложка ли это для него, может быть, просто вещь? - я до сих пор не знаю) и говорю «ложка», как я могу быть уверена, что он не думает, будто я бормочу что-то себе самой, как какая-нибудь болтунья или обезьяна, ради удовольствия слышать собственный голос, чувствовать, как легко движется во рту язык, подобно тому как он получал удовольствие от игры на своей дудочке? И если мы можем взять за руку нерадивого ребенка или ущипнуть его за ухо, пока он не повторит за нами слово «ложка», то что же могу я поделать с Пятницей? «Ложка, Пятница, - говорю я. - Вилка! Нож!» - и тут же представляю себе обрубок языка, скрытый за плотно сжатыми зубами, точно жаба, прячущаяся от зимнего холода, и меня всю передергивает. «Щетка, Пятница!» - говорю я и показываю жестами, как подметают пол, и вкладываю щетку в его руку.

Иногда я приношу в прачечную книгу.

- Это книга. Пятница, - говорю я. - В ней рассказ, написанный знаменитым мистером Фо. Ты не знаешь этого джентльмена, но именно сейчас он пишет новый рассказ, рассказ о тебе, о твоем хозяине, обо мне. Мистер Фо тебя не видел, но он знает о тебе от меня, я ему рассказала - словами. В этом чудо речи. Словами я поведала мистеру Фо как умела и во всех подробностях о нашем совместном житье-бытье на острове в течение года и о тех годах, которые вы провели там вместе с мистером Крузо; и сейчас все эти подробности мистер Фо вплетает в ткань рассказа, который сделает нас знаменитостями по всей стране и богатыми тоже. Тебе не нужно будет больше жить в подвале. У тебя появятся деньги для поездки в Африку или Бразилию, если таково будет твое желание, купить прекрасные подарки, соединиться снова с твоими родителями, если они тебя помнят, наконец, жениться, обзавестись детьми, сыновьями и дочерьми. И я дам тебе экземпляр нашей книги, переплетенной в кожу, ты захватишь его с собой. Я научу тебя находить в ней свое имя на каждой странице, и дети твои узнают, что их отец известен во всех краях света, где только читают книги. Разве сочинение книг не прекрасное занятие, Пятница? Разве тебя не переполняет радость при мысли, что ты в некотором смысле будешь жить вечно?

Сделав такое вступление, я открываю вашу книгу и начинаю читать Пятнице вслух.

- Это история миссис Вил, еще одной скромной особы, ставшей знаменитой благодаря сочинителю мистеру Фо, - говорю я. - Увы, мы никогда не увидим миссис Вил, потому что она ушла в мир иной, а что же касается ее подруги миссис Барфилд, то она живет в Кентербери, городе, что лежит на этом острове, именуемом Британией, к югу от нас; вряд ли мы туда когда-нибудь поедем.

Пока я болтаю языком. Пятница трудится, согнувшись над стиральной доской. Я не жду, что он чем-либо покажет, понимает ли он меня. Для меня достаточно надежды, что, когда я окружаю его густой атмосферой слов, в нем рождаются воспоминания, умерщвленные владычеством Крузо, осознание того, что жизнь в молчании подобна существованию китов, этих громадных замков плоти, плавающих на большом расстоянии друг от друга, или пауков, сидящих в одиночестве посреди собственной паутины, заменяющей им весь мир. Пятница хоть и лишился языка, но не лишился слуха - так я говорю себе. Через уши он может воспринимать богатства, таящиеся в рассказах, и понять, что мир, вопреки тому, чему его научил остров, не голое, погруженное в тишину пространство (быть может, истинное значение слова «рассказ» в том и состоит, что он является вместилищем воспоминаний?).

Я смотрю на скрюченные пальцы его ног на досках или булыжнике и знаю, что они вожделеют мягкой и теплой земли. Как я мечтаю о саде, куда я могла бы его водить! Быть может, мы с ним погуляем когда-нибудь по вашему саду в Сток-Ньюингтоне? Мы будем вести себя тихо, как призраки. «Лопата, Пятница! - прошепчу я, вкладывая в его руку лопату. - Копай! - Этому слову хозяин его научил. - Переворачивай землю, складывай сорняки в кучу, мы их сожжем. Посмотри, какая лопата. Разве это не отличное, острое орудие? Это английская лопата, сделанная в английской кузнице».

Видя, как его ладонь сжимает черенок лопаты, как блестят его глаза, я нахожу первые признаки понимания им моих усилий: не ради прополки грядок (я уверена, что у вас есть свой садовник), даже не ради избавления его от праздности или ради здоровья, чтобы он покинул сырой подвал, а чтобы вознести мост из слов, по которому в один прекрасный день, когда он достаточно окрепнет, он сможет перенестись во времена, предшествовавшие его встрече с Крузо, потере языка, когда он жил, бездумно погруженный в слова, как рыба в воду, откуда он сможет постепенно скова вернуться, насколько хватит ему уменья, в мир слов, где живете вы, мистер Фо, живу я и все остальные люди.

Я показываю ему ваши ножницы, учу пользоваться ими. «Здесь, в Англии, - говорю я ему, - вошли в обычай живые изгороди, обозначающие границы земельной собственности. Конечно, они немыслимы в лесах Африки, Но здесь мы выращиваем живые изгороди из кустарника, ровно их подстригаем, чтобы точно обозначить границу нашего сада». Я состригаю ветки, пока Пятница не начинает понимать, что я делаю: не прорубать проход в вашей изгороди, но ровно подстригать ветки с одной стороны. «Теперь, Пятница, бери ножницы, - говорю я. - Стриги!» И Пятница берет ножницы и начинает стричь ветки, причем делает это безукоризненно ровно, и я знала, что он сумеет это сделать, потому что он отлично научился копать.

Я убеждаю себя, что я разговариваю с Пятницей, чтобы учением вывести его из мрака и тишины. Но правда ли это? Иногда благодушие покидает меня, и я пользуюсь словами лишь как кратчайшим путем подчинения его своей воле. В такие минуты я понимаю, почему Крузо предпочел не пробуждать его немоту. Иными словами, я понимаю, почему человек становится рабовладельцем. Теперь, после такого признания, вы, наверное, будете думать обо мне хуже.

28 апреля

Мое письмо от 25-го вернулось нераспечатанным. От души надеюсь, что вышла какая-то ошибка. Я снова запечатываю его в конверт.

1 мая

Я ездила в Сток-Ньюингтон и видела, что ваш дом занят судебными приставами. Жестоко говорить такое, но я едва не расхохоталась, сообразив, в чем причина вашего молчания и что вы не потеряли интереса к нам и не повернулись к нам спиной. И все же я должна задать себе вопрос: куда же мне теперь адресовать свои письма? Будете ли вы по-прежнему сочинять наш рассказ, пока вынуждены скрываться? Будете ли вы оплачивать наше содержание? Интересно узнать, мы с Пятницей - единственные персонажи, которым вы оплачиваете жилье, пока пишете о них рассказ, или в Лондоне таких много - ветеранов итальянских походов, брошенных любовниц, раскаивающихся преступников, процветающих жуликов? Как вы устроили свою жизнь в изгнании? Есть ли женщина, которая готовит вам и стирает? Можно ли доверять вашим соседям? Помните: у приставов повсюду есть шпионы. Остерегайтесь общественных мест. Если вы разорены, приходите к нам на Клок-лейн.

8 мая

Должна признаться, что на прошлой неделе я дважды побывала в вашем доме в надежде узнать какие-нибудь новости. Не сердитесь. Я не сказала миссис Траш, кто я такая. Сказала только, что у меня письмо для вас, сообщение чрезвычайной важности. В первый раз миссис Траш дала мне понять, что она мне не верит. Но моя настойчивость в конце концов ее покорила. Она взяла письма, пообещав, что они будут в безопасном месте, из чего я заключила, что она сумеет передать их вам. Права ли я? Получили ли вы их? Она дала понять, что очень за вас волнуется и ждет не дождется ухода судебных приставов.

Приставы расположились в вашей библиотеке. Один спит на диване, другой, видимо, на сдвинутых креслах. За едой они посылают на Кингс-Армз. Они готовы ждать месяц, два месяца, год - так они говорят; чтобы вручить вам ордер на арест. Ну, в месяц я еще могу поверить, но не в год - они просто не знают, как долго может тянуться год. Один из них, пренеприятный тип по имени Уилкс, открыл мне дверь, когда я пришла во второй раз. Он вообразил, что я посыльная между вами и миссис Траш. Он прижал меня в коридоре, когда я уходила, и начал говорить мне про Флит, как живут там люди, отвергнутые своими близкими, эти отверженные в самом сердце Лондона. Кто спасет вас, мистер Фо, если вас арестуют и посадят во Флит? Я думала, что у вас есть жена, но миссис Траш сказала, что вы овдовели много лет назад. Ваша библиотека пропахла табачным дымом. Дверца большого шкафа выломана, разбитое стекло даже не выметено. Миссис Траш говорит, что Уилкс и его дружок прошлой ночью привели с собой женщину.

Я вернулась домой на Клок-лейн в подавленном настроении. Иногда мне кажется, что силы мои безграничны, что я могу взвалить вас с вашими бедами себе на спину, а заодно и приставов, если понадобится, а также Пятницу и Крузо и наш остров. Но бывает и так, что меня разбивает усталость, и тогда я мечтаю возродиться к новой жизни в каком-нибудь далеком городе, где я никогда не буду слышать ни вашего имени, ни имени Крузо. Не можете ли вы поторопиться с вашим сочинением, мистер Фо, чтобы Пятница поскорее вернулся в Африку, а я избавилась от того жалкого существования, какое вынуждена влачить? Конечно, это скучно - прятаться от приставов, а сочинительство, несомненно, один из лучших способов времяпрепровождения. Воспоминания, которые я для вас написала, сочинялись, сидя на кровати, бумага лежала на подносе на моих коленях, сердце мое полнилось страхом, что Пятница сбежит из подвала, где он заточен, или просто отправится побродить и заблудится в лабиринтах улиц Ковент-Гардена. Все же я написала свои воспоминания за три дня. Слишком многое поставлено на карту в рассказе, который вы пишете, думаю я, потому что он не только откроет правду о нас, но и доставит удовольствие читателям. Я надеюсь поэтому, что вы будете помнить о моей несчастной судьбе, которая зависит от окончания вашей работы.

19 мая

Дни идут, а я не имею от вас никаких вестей. Под моим окном на крохотном клочке земли растут одуванчики, прижимаясь к стене дома. К полудню в комнате становится жарко. Когда придет лето, я просто задохнусь в этой клетке. Я мечтаю выйти из дому и отправиться на прогулку, как я постоянно делала это на острове.

Три гинеи, присланные вами, потрачены. Очень дорого обошлась одежда для Пятницы. Я уже задолжала квартирную плату за эту неделю. Мне стыдно спускаться на кухню и готовить нашу скудную трапезу, состоящую из гороха, приправленного солью.

Кому я это пишу? Я перечеркиваю страницы и выбрасываю их в окно. Пусть их читает кто хочет.

* * *

Дом в Ньюингтоне закрыт, миссис Траш и слуги уехали. Когда я называю ваше имя, соседи теряют дар речи. Что случилось? Или же приставам удалось вас выследить? Сумеете ли вы продолжать писать в тюрьме?

29 мая

Мы поселились в вашем доме, где я сейчас и пишу это письмо. Вы удивлены? Окна уже успели зарасти паутиной, мы их вымыли. Мы ничего не тронем. Когда вы вернетесь, мы исчезнем, как призраки, без единой жалобы.

Я получила возможность посидеть за вашим столом, смотреть в ваше окно. Я пишу вашим пером на вашей бумаге, и, когда очередной лист исписан, я кладу его в ваш сундучок. Одним словом, жизнь продолжается, хотя и без вас.

Мне не хватает только одного - света. Во всем доме не осталось и свечки. Но, может быть, это только к лучшему. Поскольку мы живем с закрытыми шторами, мы привыкнем к полумраку днем и к темноте ночью.

Все не совсем так, как я себе это представляла. То, что представлялось мне письменным столом, не письменный стол вовсе, а бюро. Окно смотрит не на лес и пастбище, а на ваш сад. На стекле нет никакой ряби. Сундук вовсе не сундук, а корзинка для корреспонденции. И все-таки все очень похоже. Удивляет ли вас так же, как меня, подобное совпадение между реальными вещами и картиной, рисуемой нашим воображением?

* * *

Мы с Пятницей исследовали ваш сад. Клумбы заросли, однако морковь и бобы на грядках растут очень хорошо. Я поручу Пятнице прополоть их.

Мы живем здесь как тишайшие и беднейшие родственники. Лучшее белье припрятано, мы едим из посуды, которой пользовались слуги. Думайте обо мне как о двоюродной племяннице, опустившейся на дно общества, по отношению к которой вы почти не испытываете чувства долга.

Я молю Бога, чтобы вы не сбежали в колонии. Меня больше всего страшит, что буря в Атлантике швырнет ваш корабль на скрытые под водой рифы и выбросит вас на голый остров.

Сознаюсь, что, живя на Клок-лейн, я иногда думала о вас плохо. Он отвернулся от нас, говорила я себе, с такой легкостью, будто мы пара гренадеров из Фландрии, совершенно забыв о том, что эти гренадеры могут спать безмятежным сном, когда его мысли заняты чем-то другим, тогда как мы с Пятницей должны есть, пить и иметь крышу над головой. Иногда казалось, что мне не остается ничего иного, как выйти на улицу и начать попрошайничать, воровать или заниматься кое-чем похуже. Но теперь, когда мы расположились в вашем доме, ко мне вернулось спокойствие духа. Почему так должно было случиться, я не знаю, но к этому дому - которого еще месяц назад я вообще не видела - у меня такое же чувство, какое мы испытываем к дому, где родились. Все щели в доме и укромные уголочки в саду кажутся такими знакомыми, как будто в давно забытом детстве я играла здесь в прятки.

***

Какая огромная часть моей жизни потрачена на ожидание! В Баия я только и делала, что ждала, хотя чего именно, я подчас не смогла бы объяснить. На острове я все время ждала избавления. Здесь я жду когда появитесь вы, жду окончания книги, которая освободит меня от Крузо и Пятницы.

Сегодня утром я сидела за вашим бюро (сейчас уже день, и я все еще сижу за тем же бюро много часов кряду), достала чистый лист бумаги, окунула перо в чернила - ваше перо в ваши чернила, я это знаю, но каким-то образом, когда я пишу этим пером, оно становится моим, оно точно вырастает из моей руки; итак, я написала наверху: «Женщина, высаженная на берег мятежниками. Подлинный рассказ о годе, проведенном на необитаемом острове. Со многими загадочными обстоятельствами, никогда доселе не обнародованными». Затем я составила список всех странных случаев года, которые мне удалось припомнить: бунт и убийство на борту португальского корабля, замок Крузо, сам Крузо с его львиной гривой, в одежде из обезьяньих шкур, его бессловесный раб Пятница, обширные террасы, очищенные от растительности, которые они соорудили, ужасная буря, сорвавшая кровлю нашего дома и забросавшая берег дохлой рыбой. В сомнении я подумала: достаточно ли этих удивительных обстоятельств, чтобы сделать из них рассказ? Меня давно уже подмывает выдумать новые и еще более удивительные вещи: спасение инструментов и мушкетов с затонувшего корабля; изготовление лодки или, на худой конец, ялика, попытка доплыть до материка, высадка людоедов на остров, закончившаяся схваткой с кровавыми жертвами, и, наконец, появление златокудрого незнакомца с мешком зерен и семян на террасах. Увы, наступит ли когда-нибудь такой день, когда мы сможем написать рассказ без этих удивительных, но вымышленных событий?

Потом насчет языка Пятницы. Еще на острове я примирилась с тем, что мне не суждено узнать, как Пятница лишился языка, как примирилась я и с тем, что не узнаю, как переправились через море на этот остров обезьяны. То, что мы принимаем в жизни, кажется неприемлемым в рассказе. Рассказать мою историю и умолчать о языке Пятницы - все равно что выставить на продажу книгу с пустыми страницами. Но единственный язык, который мог бы открыть секрет Пятницы, это язык, которого он лишился!

Сегодня я набросала два рисунка. На одном фигура мужчины в куртке, узких штанах и конической шапке, с баками, торчащими во все стороны, и большими кошачьими глазами. Перед ним коленопреклоненная фигура чернокожего в таких же штанах, с руками за спиной (руки связаны, но на рисунке это не видно). В левой руке человек с бакенбардами держит язык чернокожего, в его правой руке - нож.

О втором рисунке я расскажу вам чуточку позже.

Я показала их Пятнице, когда мы были в саду.

- Посмотри на эти рисунки. Пятница, - молвила я, - а затем скажи, где правда? - Я показала первый рисунок. - Хозяин Крузо, - добавила я, указывая на человека с баками, - Пятница, - продолжала я, указывая на коленопреклоненную фигуру. - Нож, - молвила я и показала на рисунке нож. - Крузо вырезал у Пятницы язык. - Высунув язык, я показала, как его вырезали. - Это правда. Пятница? - настаивала я, пристально глядя ему в глаза. - Хозяин Крузо вырезал твой язык?

Возможно, Пятница не понимает смысла слова «правда», рассуждала я; тем не менее, если мой рисунок пробудит в нем воспоминание о том, что произошло, то, несомненно, хотя бы облачко омрачит его взгляд; ведь не зря глаза называются зеркалом души?

Но, уже начав говорить, я стала сомневаться. Потому что если в глазах Пятницы и промелькнет тревога, то это может случиться из-за того, что я выбежала из дому, потребовала, чтобы он посмотрел на рисунки, а этого я никогда раньше не делала. Рисунок сам по себе способен привести его в замешательство. (Разглядывая рисунок заново, я вынуждена была с огорчением признать, что он вполне мог изображать Крузо в качестве заботливого отца, протягивающего кусок рыбы ко рту ребенка-Пятницы.) А как мог он истолковать мои действия, когда я показала ему язык? Что, если среди африканских людоедов высунутый язык означает то же, что у нас протянутые для поцелуя губы? Разве вы не сгорите от стыда в такой ситуации, когда женщина показывает вам язык, а у вас нет языка, который вы могли бы высунуть ей в ответ?

Я показала ему второй рисунок. На нем тоже был изображен маленький Пятница со связанными за спиной руками и широко открытым ртом; тут, однако, человек с ножом был работорговец, высокий, чернокожий, в бурнусе, а нож имел форму серпа. Позади этого мавра виднелись африканские пальмы.

- Работорговец, - молвила я, показывая на эту фигуру - Человек, который ловит мальчиков и продает их в рабство. Твой язык отрезал работорговец, Пятница? Работорговец или же твой хозяин Крузо?

Но глаза Пятницы оставались отсутствующими, и я пришла в уныние. Кто может утверждать, что он не потерял язык в младенчестве, когда, например, обрезают еврейских мальчиков; а если так, то как может он помнить об этом? Кто докажет, что в Африке нет таких племен, где мужчины немы, а право речи предоставлено женщинам? Почему такое невозможно? Мир гораздо более разнообразен, чем мы себе представляем, - это один из уроков, которые я получила в Баия. Почему не могут существовать, плодиться и процветать такие племена и быть довольными своей судьбой? А если и был на самом деле мавританский работорговец с кривым ножом в руке, то похож ли мой портрет на того мавра, каким его запомнил Пятница? Разве все мавры высоки ростом и носят белые бурнусы? Выть может, мавр приказывал вырезать у пленных языки верному рабу, сморщенному старику в набедренной повязке? «Верно ли воспроизводит этот рисунок человека, который вырезал у тебя язык? - так ли понял Пятница сущность моего вопроса? И если так, то мог ли он не ответить мне отрицательно? И если язык ему вырезал мавр, то, возможно, он был выше или ниже ростом, был одет в черную или синюю одежду, а не белую, был бородат, а не гладко выбрит, держал в руке прямой нож, а не кривой и так далее.

И вот на глазах Пятницы я медленно порвала свои рисунки. Воцарилась тишина. Я впервые заметила, какие длинные пальцы у Пятницы, смотрела, как обхватывают они черенок лопаты.

- Кораблекрушение - великий уравнитель, как и нищета, но мы все же еще не ровня друг другу. - И затем, хотя никакого ответа не последовало и не могло последовать, я дала выход всему, что накопилось у меня в душе. - Я трачу на тебя свою жизнь. Пятница, на тебя и твою дурацкую историю. Я не хочу тебя обидеть, но это правда. Когда я стану старухой, я вспомню эту непростительную трату времени, так сказать, время утраченного времени. Что мы делаем здесь, ты и я, среди этих невозмутимых жителей Ньюингтона, зачем ждем мы человека, который никогда не вернется?

Если бы на месте Пятницы был кто-то другой, то я хотела бы, чтобы он обнял меня и утешил, потому что никогда еще я не чувствовала себя такой несчастной. Но Пятница был недвижим, как статуя. Я не сомневаюсь, что африканцы столь же отзывчивы в чувствах, как и мы. Но противоестественная жизнь, которую он вел в течение многих лет на острове Крузо, ожесточила его сердце, сделала холодным, безразличным, поглощенным только собой, как животное.

1 июня

Как вы легко можете понять, во время владычества судебных приставов соседи сторонились нашего дома. Однако сегодня зашел некий джентльмен, представившийся как мистер Саммерс. Я сочла благоразумным сказать ему, что я новая домоправительница, а Пятница - садовник. Все это прозвучало достаточно правдоподобно, чтобы убедить его, что мы не цыгане, вломившиеся в пустой дом и поселившиеся в нем. Сам дом содержится в чистоте и порядке, чисто даже в библиотеке. Пятница трудится в саду, так что если я и солгала, то не слишком.

Я иной раз задаю себе вопрос, не ждете ли вы с нетерпением в вашем лондонском убежище весточки о том, что жители необитаемого острова наконец исчезли и вы можете; спокойно вернуться домой. Может быть, ваши соглядатаи засматривают в окна, чтобы выяснить, по-прежнему ли мы здесь живем? Может быть, вы сами, изменив внешность, каждый день проходите мимо своего дома? Верно ли, что ваше укрытие находится не в темных аллеях, которые тянутся от Шордича и Уайтчепла, как мы все предполагаем, а в самой этой солнечной деревне? Выть может, мистер Саммерс - ваш лазутчик? А вы обитаете у него в мансарде и в подзорную трубу следите за каждым нашим шагом? Если это так, то вы мне поверите, если я скажу, что наша жизнь здесь все менее и менее отличается от нашего существования на острове Крузо. Иногда я просыпаюсь и не знаю, где нахожусь. Мир состоит из множества островов, сказал однажды Крузо. Слова его с каждым днем кажутся мне все более справедливыми.

Я пишу письма, запечатываю их и бросаю в почтовый ящик. Настанет день, когда нас здесь уже не будет, вы получите их и пробежите глазами. «Было бы хорошо, если б речь шла только о Крузо и Пятнице, - пробурчите вы себе под нос. - Лучше бы обойтись без женщины». Но что бы вы делали без женщины? Разве Крузо явился бы к вам по собственной воле? Разве вы сумели бы выдумать Крузо и Пятницу, остров с песчаными блохами, обезьянами и ящерицами? Думаю, нет. У вас много талантов, но вымысел - не из их числа.

* * *

За домом следит какая-то незнакомка, совсем еще девочка. Она часами простаивает на противоположной стороне улицы и даже не пытается прятаться. Прохожие останавливаются, заговаривают с ней, но она не обращает на них внимания. Я спрашиваю себя: это одна из шпионок судебных приставов или же ее послали вы следить за нами? На ней, несмотря на летнюю жару, серый плащ с капюшоном и корзинка в руках.

Сегодня, на четвертый день ее появления, я подошла к ней.

- Вот письмо для твоих хозяев, - сказала я без обиняков и швырнула письмо ей в корзинку.

Она смотрела на меня с изумлением. Позднее я обнаружила это письмо, его подсунули под запертую дверь. Я адресовала его Уилксу, судебному приставу. Если она служит у него, рассуждала я, она не замедлит его передать. Тогда я связала целую пачку писем, адресованных вам, и снова вышла на улицу.

Дело было к вечеру. Она стояла передо мной неподвижно, как статуя, закутавшись в плащ.

- Когда ты увидишь мистера Фо, пожалуйста, передай ему это, - сказала я и протянула ей пачку писем. Она помотала головой. - Значит, ты его не увидишь? - спросила я. Она снова замотала головой. - Кто же ты? Почему следишь за домом мистера

Фо? - настаивала я, подумав, уж не имею ли я дело с еще одним немым существом.

Она подняла голову.

- Вы не знаете, кто я? - спросила она тихо, и губы ее дрожали.

- Я тебя никогда в жизни не видела, - сказала я,

Лицо ее побледнело.

- Это неправда, - прошептала она, откинула капюшон и, тряхнув головой, распушила свои темно-русые волосы.

- Назови свое имя, быть может, тогда я тебя узнаю.

- Меня зовут Сьюзэн Бартон, - сказала она, и я поняла, что разговариваю с сумасшедшей.

- Почему же ты весь день следить за моим домом, Сьюзэн Бартон? - спросила я, стараясь не повышать голоса.

- Чтобы поговорить с вами, - ответила она.

- А как меня зовут?

- Вас тоже зовут Сьюзэн Бартон.

- Кто же поручил тебе следить за моим домом? Мистер Фо? Мистер Фо хочет, чтобы мы ушли?

- Я не знаю никакого мистера Фо, - сказала она. - Я пришла повидать вас.

- Какое у тебя ко мне дело?

- Разве вы не знаете, - сказала она еле слышным голосом, - разве вы не знаете, чья я дочь?

- Я никогда в жизни тебя не видела, - сказала я. - Чья ты дочь?

Она ничего не ответила на это, но опустила голову, заплакала и замерла в какой-то неловкой позе, прижав к бокам руки. Корзинка стояла у ее ног.

Подумав, что это чье-то брошенное дитя, которое не знает даже своего имени, я обняла ее за плечи, пытаясь хоть как-то утешить. Но как только я к ней прикоснулась, она внезапно рухнула на колени, обняла меня и разразилась душераздирающими рыданиями.

- Что с тобой, дитя мое? - сказала я, пытаясь высвободиться из ее рук.

- Вы меня не узнаёте, вы меня не узнаёте! - восклицала она.

- Верно, я тебя не узнаю, но я знаю твое имя, ты мне сказала, Сьюзэн Бартон, точно такое же, как у меня.

От этих слов она еще пуще разрыдалась.

- Вы меня забыли!

- Я тебя не могла забыть, потому что никогда тебя не знала. Но теперь вставай и вытри слезы.

Она позволила мне ее поднять, взяла мой платок, вытерла глаза и высморкалась. Я подумала: что за плаксивая дуреха!

- Теперь скажи мне, - молвила я, - откуда ты знаешь мое имя? (Дело в том, что мистеру Саммерсу я представилась просто как новая домоправительница; никто в Ньюингтоне не знает, как меня зовут.)

- Я следовала за вами повсюду, - сказала девочка.

- Повсюду? - спросила я, улыбнувшись.

- Повсюду, - ответила она.

- Я знаю такое место, где ты не могла быть, - сказала я.

- Я следовала за вами повсюду, - настаивала ока.

- Вы плавала со мной через океан? - спросила я.

- Я знаю про остров, - сказала она. Это прозвучало как пощечина.

- Ты ничего не знаешь про остров, - отрезала я.

- И про Баия я знаю. Я знаю, что вы искали меня.

Этими словами она выдала источник всех своих сведений. Сгорая от возмущения ею и вами, я повернулась на пятках и захлопнула за собой дверь. Еще час простояла она на своем посту и исчезла, когда наступил вечер.

Кто она такая и зачем вы ее ко мне подсылаете? Может, вы подаете знак, что живы? Она не моя дочь. Вы думаете, что женщины бросают детей и забывают их, как змеи, откладывающие яйца? Только мужчине могла прийти в голову такая глупость. Если вы хотите, чтобы я освободила дом, только скажите, и я тотчас исчезну. Зачем посылать ребенка в старушечьем платье, ребенка с круглым личиком, крошечным круглым ртом и историей о пропавшей матери? Скорее уж это ваша дочь, нежели моя.

***

Пивовар. Она утверждает, что ее отец был пивовар. Что она родилась в Дептфорде в мае 1702 года. Что я ее мать. Мы сидим в вашей гостиной, и я пытаюсь ей объяснить, что никогда не жила в Дептфорде, никогда не знала никакого пивовара; верно, дочь у меня есть, но она пропала, и это не она. Она ласково качает головой и снова начинает рассказ про пивовара Джорджа Льюиса, моего мужа.

- Значит, твое имя Льюис, если так звали твоего отца, - прерываю я ее.

- Может быть, это мое законное имя, но по-настоящему это не мое имя, - говорит она.

- Если уж говорить о настоящих именах, - говорю я, - то и меня тогда зовут не Бартон.

- Я не это имела в виду, - отвечает она.

- А что же?

- Я говорю о наших настоящих именах, подлинных именах, - отвечает она.

Она возвращается к рассказу про пивовара. Пивовар шляется по игорным домам и теряет все до последнего пенни. Он занимает деньги и снова проигрывается вчистую. Чтобы скрыться от кредиторов, он удирает из Англии и нанимается гренадером в Нидерландах, где, по слухам, вскоре и погибает. Я осталась нищая, одна с дочерью на руках. У меня есть служанка по имени Эми или Эмми. Эми или Эмми спрашивает мою дочь, кем она хочет быть, когда вырастет (это самое раннее ее воспоминание). Она с детской непосредственностью отвечает, что хочет стать образованной женщиной. Эми или Эмми смеется: попомни мои слова, говорит Эми, в один прекрасный день мы все втроем будем служанками.

- У меня никогда не было служанки по имени Эми, Эмми или как-то там еще, - говорю я. (Пятница - раб Крузо, не мой, а теперь он свободный человек. Его даже нельзя назвать слугой, настолько праздная у него жизнь.) -Ты меня с кем-то путаешь.

Она улыбается и отрицательно мотает головой.

- Вот знак, по которому можно узнать родную мать, - говорит она, подается вперед и кладет свою руку рядом с моей. - Смотрите, - говорит она, - у нас одинаковая рука. Одинаковая рука и одни и те же глаза.

Я внимательно разглядывала кисти наших рук. Моя - длинная, у нее - короткая. У нее пухлые несформировавшиеся пальцы ребенка. У нее серые глаза, у меня - карие. Что же это за существо, не способное воспринимать очевидные сигналы органов чувств?

- Тебя послал сюда мужчина? - спрашиваю я. - Джентльмен среднего роста с родинкой на подбородке, вот здесь?

- Нет, - говорит она.

- Я тебе не верю, - говорю я. - Я верю, что тебя сюда подослали, а теперь я прогоняю тебя. Я прошу тебя уйти и больше меня не беспокоить.

Она покачивает головой и вцепляется в рукоятку кресла. Былое спокойствие мигом улетучивается.

- Меня нельзя прогонять! - цедит она сквозь стиснутые зубы.

Очень хорошо, - отвечаю я, - если ты хочешь остаться, оставайся. - Я выхожу, запираю за собой дверь и кладу ключ в карман.

В коридоре я сталкиваюсь с Пятницей, он прячется в углу (он всегда предпочитает углы и не доверяет открытому пространству).

- Ничего, Пятница, - говорю я ему. - Это бедная безумная девочка, она будет жить с нами. В доме мистера Фо много места. Пока наша компания состоит из жертвы бунта на корабле, немого раба и безумной девочки. В нашем зверинце остается еще

место для прокаженных, акробатов, пиратов и шлюх. Однако не обращай на меня внимания. Отправляйся-ка к себе и ложись спать.

С этими словами я прохожу дальше.

Я разговариваю с Пятницей, как одинокие старухи разговаривают с котами, пока не превратились еще в ведьм, боящихся показаться на улице.

Позже я возвращаюсь в гостиную. Девочка сидит в кресле, корзинка стоит у ее ног, она вяжет.

- Ты испортишь себе глаза в такой темноте,- говорю я. Она откладывает вязанье. - Есть одно обстоятельство, которого ты не понимаешь, - продолжаю я. - Мир полнится рассказами о матерях, разыскивающих своих сыновей и дочерей, которых они когда-то, давным-давно потеряли. Но я не слышала рассказов о дочерях, разыскивающих матерей. Рассказов о таких поисках не существует, потому что не бывает самих поисков. Они немыслимы в нашей жизни.

- Вы ошибаетесь, - говорит она. - Вы моя мама, я нашла вас и никуда от вас не уйду.

- Признаюсь тебе, я в самом деле потеряла дочь. Я ее не бросила, ее у меня отняли, но ты - это не она. Я оставляю дверь незапертой. Собирайся и уходи.

Сегодня утром, когда я спустилась вниз, она все еще была там, она спала, развалившись в кресле и укутавшись в свой плащ. Наклонившись к ней, я увидела, что один ее глаз приоткрыт и глазное яблоко закатилось. Я растолкала ее.

- Пора уходить, - сказала я.

- Нет, - сказала она.

И все же я услышала из кухни, как закрылась за ней дверь и щелкнул замок.

- Кто воспитывал тебя после того, как я тебя бросила? - спросила я.

- Цыгане, - ответила она.

- Цыгане! - усмехнулась я. -Только в книгах детей воруют цыгане! Могла бы придумать что-нибудь получше!

А теперь, как будто мне было мало неприятностей, на Пятницу нашел приступ тоски, что с ним бывает время от времени. Крузо называл это состояние хандрой, когда Пятница без видимых причин бросал свои орудия и исчезал в каком-то потаенном углу острова, а днем позже возвращался и как ни в чем не бывало приступал к своим обычным занятиям. Теперь он слоняется в тоске по коридорам или стоит под дверью, словно собираясь бежать и боясь одновременно высунуть нос на улицу, или лежит и делает вид, что не слышит, когда я его зову. «Пятница! Пятница! - зову я, сажусь возле его кровати, качаю головой, начинаю очередной длинный и бесполезный разговор, какие я веду с ним: - Как я могла знать, когда волна выбросила меня на твой остров, и я увидела тебя с копьем в руке, и солнце ореолом стояло вокруг твоей головы, что дорога приведет нас в мрачный английский дом и обречет на долгое пустое ожидание? Может быть, я ошиблась, обратившись к мистеру Фо? И что это за дитя, которое он к нам подсылает, это безумное дитя? Может быть, он подает нам этим какой-то сигнал? Но какой именно?

О, Пятница, как могу я передать тебе жажду, которую испытывают те из нас, кто живет в мире человеческой речи, услышать ответы на наши вопросы! Это можно сравнить с нашим желанием, когда мы целуем кого-то, почувствовать, что губы, к которым прикасаешься, откликаются на поцелуй. Иначе мы бы, наверное, согласились целовать статуи, холодные статуи королей и королев, богов и богинь. Как ты думаешь, почему мы не целуем статуи, не спим с ними, мужчины - со статуями женщин, женщины - со статуями мужчин, со статуями, изваянными в страстных позах? Ты думаешь, только потому, что холоден мрамор? Полелейте подольше в постели со статуей, укрывшись с нею вместе теплым покрывалом, и мрамор согреется. Нет, не потому, что статуя холодна, а потому, что мертва, или, точнее, она никогда не была и не будет живой.

Будь уверен. Пятница, сидя у твоей кровати и говоря о желании, поцелуях, я вовсе не хочу тебя соблазнить. Это не та игра, в которой каждое слово имеет второе значение, и когда говорят: «Статуи холодны», - имеют в виду: «Тела горячи», или когда говорят: «Я жду ответа», а подразумевают: «Я жду, когда ты меня обнимешь». Отрицание, которое содержится в моих словах, не принадлежит к числу тех фальшивых, что стали непреложным правилом поведения, по крайней мере в Англии (я ничего не знаю об обычаях твоей родины). Если бы я хотела тебя соблазнить, можешь быть уверен, я сделала бы это со всей прямотой. Я не пытаюсь тебя соблазнить. Я пыталось внушить тебе мысль, тебе, который, насколько я знаю, никогда в своей жизни не произнес ни слова и, по всей видимости, никогда не произнесет, мысль о том, что значит день за днем говорить в пустоту, не получая ответа. И я прибегаю к сравнению: я говорю, что желание услышать ответное слово подобно желанию быть заключенным в объятия другим существом. Ясно ли я выражаю свою мысль? Ты наверняка девственник, Пятница. Ты даже не представляешь себе, что заключает в себе понятие продолжения рода. Но ведь ты, конечно, чувствуешь, хотя бы смутно, нечто внутри себя, что влечет тебя к подобному же существу женского пола, а не к обезьяне или рыбе. И то, чего ты хотел бы достичь с нею вместе, хотя это может показаться тебе затруднительным, не приди она тебе на помощь, хотела бы достичь и я, и я уподобила это ответному поцелую.

Как ужасна судьба, обрекающая нас на жизнь без ответного поцелуя! И если ты останешься в Англии. Пятница, то именно такая судьба ожидает тебя. Где встретишь ты тут женщину своего племени? Мы народ, который не держит рабов. Я думаю о сторожевой собаке: хотя к ней и относятся по-доброму, но держат с рождения за запертыми воротами. Когда однажды такой собаке удается удрать, скажем, через оставшиеся незапертыми ворота, мир кажется ей таким громадным, чужим, полным пугающих видов и запахов, что она рычит на первого встречного, вцепляется ему в горло, после чего ее считают злой собакой и до конца ее дней держат на привязи. Я не хочу этим сказать, что ты злой. Пятница, я не имею в виду, что тебя когда-нибудь посадят на цепь, не в этом смысл моих слов. Я просто хотела сказать, насколько неестествен удел собаки или любого другого живого существа, которых не подпускают к себе подобным, и как зов любви, влекущей нас к себе подобным, умирает в заточении или ищет себе иную, неверную дорогу. Увы, в моих рассказах всякий раз вылезает нечто, чего я и в мыслях не имела, и поэтому я должна возвращаться назад и старательно объяснять истинный смысл и приносить извинения за ложный, пытаясь стереть всякие его следы. Некоторые люди - прирожденные рассказчики, похоже, я к ним не принадлежу.

Можем ли мы быть уверены, что мистер Фо, хозяин этого дома, которого ты никогда не видел и кому я поведала историю нашего острова, не скрылся еще несколько недель назад в своей тайной норе в Шордиче? Если да, то о нас никто никогда не узнает. Не обращая на нас внимания, его дом продадут для уплаты долгов. Не будет больше никакого сада. Ты никогда не увидишь Африку. Вернутся зимние холода, и тебе придется примириться с обувью. Найдется ли в Англии сапожная колодка размера твоей ноги?

Тогда мне самой придется взвалить на себя груз сочинения нашей истории. Но что же я напишу? Ты знаешь, какой на самом деле унылой была жизнь у нас на острове. Мы не знали опасностей, не встречали хищников, ни даже змей. Еда была в изобилии, ласково светило солнце. На наших берегах не высаживались пираты, грабители, людоеды - кроме тебя, если, конечно, тебя можно назвать людоедом. Действительно ли верил Крузо, спрашиваю я себя, что в детстве ты был людоедом? Быть может, в глубине его души таился страх, что однажды к тебе вернется жажда отведать запретного и ты ночью перережешь ему горло, зажаришь его печень и съешь ее? Быть может, все эти его разговоры о людоедах, плавающих с острова на остров в поисках мяса, служили предупреждением, скрытым предупреждением, обращенным к тебе? Замирало ли сердце Крузо, когда ты обнажал свои прекрасные белые зубы? Как бы я хотела, чтобы ты мне ответил!

Однако, говоря по чести, я думаю, что ответ на эти вопросы должен быть отрицательным. Наверняка Крузо по-своему остро ощущал тоску островного существования, как - по-своему - ощущала ее я и ты тоже, и выдумал историю про странствующих людоедов, чтобы подстегнуть свою же бдительность. Потому что опасность жизни на острове, опасность, о которой Крузо не проронил в разговоре со мной ни слова, именно и состояла в вечной спячке. Как легко было все дальше и дальше растягивать на дневное время часы сна, пока наконец мы бы не умерли от голода в его объятиях (я имею в виду себя и Крузо, но разве сонная болезнь не является одним из бичей Африки). Разве не говорит о многом тот факт; что единственным предметом мебели, который изготовил твой хозяин, была кровать? А ведь все было бы иначе, если бы он сделал стол и стул и употребил бы всю свою изобретательность для изготовления чернил и дощечек для письма и день за днем вел подлинный журнал, который мы могли бы привезти в Англию и продать книготорговцам, избавив себя от всяких осложнений с мистером Фо!

Увы, Пятница, мы никогда не сколотим себе состояния, будучи или оставаясь лишь теми, кто мы есть. Ты только подумай, какое зрелище мы собой представляем: твой хозяин и ты трудитесь на террасах, а я сижу над обрывом и высматриваю парус на горизонте. Кто захочет читать про то, что некогда на скалах посреди моря жили-были два безнадежно скучных человека, которые все свое время посвятили выкапыванию из земли камней? Что до меня и моей мольбы о спасении, то мольбы очень быстро приедаются. Начинаешь понимать, почему мистер Фо навострил уши, услышав слово «людоед», почему ему так хочется, чтобы у Крузо был мушкет и сундучок с плотницкими инструментами. Без сомнения, он предпочел бы, чтобы Крузо был помоложе, а его сердце пылало бы ко мне страстью.

Однако уже поздно, и мне надо еще многое успеть до наступления ночи. Вероятно, мы с тобой одни в Англии, у которых нет лампы или свечи. Странной жизнью живем мы с тобой. Уверяй тебя. Пятница, англичане так не живут Они не едят морковь утром, днем и вечером, не прячутся, как кроты, и не ложатся спать с заходом солнца. Но дай нам только разбогатеть, и я покажу тебе, как может отличаться жизнь в Англии от жизни на скале, торчащей посреди океана. Завтра, Пятница, завтра я сама сяду писать свой рассказ, пока не пришли приставы и не вышвырнули нас на улицу, тогда у нас не останется не только ночлега, но и моркови, чтобы утолить голод.

И все же вопреки всему, что я говорю, история нашей жизни на острове вовсе не была такой уж тоскливой и не сводилась к одному только ожиданию. Были в ней и мистические черточки, не так ли?

Во-первых, террасы. Сколько камней перетаскали вы со своим хозяином? Десять тысяч? Сто тысяч? На острове, где не было семян, вы могли с таким же успехом поливать камни в ожидании, что они дадут ростки. Если твой хозяин действительно хотел стать колонистом и оставить после себя колонию, то не поступил бы он более мудро (да позволено мне будет сказать такое), бросив свое семя в единственное лоно, которое было на острове? Чем дальше отдаляюсь я от его террас, тем менее кажутся они мне полями земледельца и все более - надгробиями, теми самыми надгробиями, какие возводили себе посреди пустыни египетские фараоны и во имя сооружения которых столько рабов отдали свои жизни. Приходило ли тебе в голову подобное сравнение, или же легенды о египетских фараонах не достигли твоей африканской родины? Во-вторых (я продолжаю перечислять загадочные обстоятельства нашей жизни), каким образом ты лишился языка? Твой хозяин говорил, что его отрезали работорговцы, но я никогда ни о чем подобном не слышала и никогда во всей Бразилии не видела раба с отрезанным языком. А может быть, твой хозяин сделал это сам, а вину взвалил на работорговцев? Если так, то это преступление необъяснимое, это все равно что убить первого встречного, чтобы он никому не рассказал, кто его убил. И каким образом сделал это твой хозяин? Уж конечно, ни один раб не будет покорно подставлять свое тело для поругания. Может быть, Крузо связал тебе руки и ноги, разжал твои зубы деревяшкой, а затем отрезал язык? Именно так все и было? Вспомним, что нож был единственным орудием, которое спас Крузо после кораблекрушения. Но где он нашел веревку, чтобы тебя связать? Или же он сделал это, пока ты спал, засунув кулак тебе в рот, и отрезал язык, пока ты так и не успел сообразить, что происходит? Или же на острове произрастает ягода, сок которой, добавленный в пишу, усыпил тебя мертвым сном? И Крузо сделал это, пока ты пребывал в беспамятстве? И как тогда удалось ему остановить кровотечение у тебя во рту? Как ты не захлебнулся собственной кровью?

Если только, конечно, язык не был вырезан, а только надрезан точным движением хирурга, отчего кровотечения почти не было, но речь стала невозможной. Или, предположим, что были подрезаны сухожилия, движущие язык, сухожилия у основания языка, а не сам язык. Я только предполагаю, я не заглядывала тебе в рот. Когда твой хозяин предложил мне посмотреть, я отказалась. Мною овладело отвращение, какое мы испытываем к увечным людям. Как ты думаешь, почему этот так? Потому ли, что они напоминают нам то, что мы предпочли бы забыть, а именно: как легко одним движением ножа или меча навсегда нарушается цельность и красота? Пожалуй. Но по отношению к тебе я испытывала более глубокое отвращение. Я не могла прогнать от себя мысль о мягкости языка, его мягкости и влажности, о том, что он не живет на свету, и сколь он беспомощен перед ножом, едва преодолен состоящий из зубов барьер. В этом отношении язык подобен сердцу, правда? Разница только одна: когда нож пронзает язык, мы не умираем. В этом смысле можно утверждать, что язык принадлежит миру игры, тогда как сердце - к вещам более серьезным.

И все же не сердце, а средства игры возвышают нас над животными: пальцы, которыми мы прикасаемся к клавикордам или флейте, язык, с помощью которого мы шутим, лжем и соблазняем. Не имея органов, созданных для игры, животные, испытывая скуку, не знают, чем себя занять, кроме сна.

И еще загадка - твоя покорность. Почему, живя вдвоем с Крузо все эти годы, ты подчинялся ему, хотя мог с легкостью его убить, ослепить, превратить в своего раба? Или состояние рабства настолько проникает в душу, что раб становится рабом на всю жизнь, как навечно прилипает к учителю запах чернил?

И если говорить начистоту - я могу так не говорить, ведь говорить с тобой все равно что говорить со стеной, - почему ни ты, ни твой хозяин не вожделели меня? Женщину высаживают вблизи вашего острова, высокую черноволосую женщину с темными глазами, еще несколько часов назад спутницу капитана, домогавшегося ее любви. Ведь желания, томившиеся в вас многие годы, должны были вспыхнуть. Почему я ни разу не видела, чтобы ты, прячась за камнями, наблюдал за мной, когда я купалась? Или же тебя смущают высокие женщины, выходящие из моря? Может быть, они кажутся тебе изгнанными королевами, возвращающимися, чтобы предъявить права на принадлежащий им остров? Но, наверное, я несправедлива, этот вопрос следовало задать только Крузо; разве ты украл что-либо в своей жизни, ты, который сам был украден? И все-таки: неужели вы с Крузо, каждый по-своему, верили, что я явилась владычествовать над вами, а потому относились ко мне с опаской?

Я задаю эти вопросы, потому что их задаст любой читатель нашей истории. Когда меня выбросило волной на берег, у меня и в мыслях не было, что я стану женой отверженного. Но читатель обязательно спросит, почему так было, что за все те ночи, которые я провела в хижине твоего хозяина, мы соединились, как положено мужчине и женщине, всего лишь один раз. Состоит ли ответ в том, что наш остров не был тем райским садом, в котором наши прародители разгуливали нагишом и невинно, как звери, предавались любви? Мне кажется, что твой хозяин предпочитал, чтобы это был сад труда, но, за неимением достойной цели, занялся перетаскиванием камней, подобно тому как муравьи, за неимением более достойного занятия, таскают взад-вперед песчинки.

И наконец, последняя загадка: чем был ты занят, когда выплывал в море, стоя на бревне, и разбрасывал по воде лепестки? Я скажу тебе, к какому выводу пришла я: ты разбрасывал лепестки на том месте, где затонул корабль, разбрасывал в память о каком-то человеке, погибшем при кораблекрушении, может быть, об отце или матери, брате или сестре, а возможно, и обо всей семье или близком друге. На одних только печалях Пятницы, думала я когда-то сказать мистеру Фо, но так этого и не сделала, может быть построена цельная история, в то время как из равнодушия Крузо мало что можно выудить. Я должна идти. Пятница. Ты думаешь, что перетаскивание камней - это тяжелейший из всех трудов. Но если бы ты увидел, как я, сидя за столом мистера Фо, вывожу пером буквы! Думай о каждой из них, как о камне, и думай о бумаге, как острове, и представь, что я должна разбросать по поверхности острова камни, а когда это будет сделано, а работодатель останется недоволен (всегда ли Крузо был доволен твоей работой?), мне придется снова их поднять (если продолжить мое сравнение, это значит зачеркнуть написанное) и расположить в другом порядке, и так бесконечно, день за днем; и все потому, что мистер Фо прячется от кредиторов. Иногда я думаю о себе как о его рабыне: Если бы ты мог понять, ты бы, конечно, улыбнулся».

* * *

Дни идут. Ничто не меняется. От вас - ни слова, соседи обращают на нас не больше внимания, чем на бесплотных духов. Я побывала на Далстонском рынке, где продала скатерть и коробку с ложками, чтобы купить самое необходимое. Во всем остальном мы обязаны своим существованием плодам вашего сада.

Девочка вновь на посту возле ворот. Я пытаюсь не обращать на нее внимания.

Сочинение - занятие очень медленное. После хаоса мятежа и смерти португальца-капитана, после встречи с Крузо и знакомства кое с чем из жизни на острове - что еще могу я рассказать? В груди Крузо и Пятницы таилось слишком мало желаний - спастись, начать новую жизнь. Мыслим ли рассказ, в котором нет желаний? Несмотря на террасы, это был остров лени. Я спрашиваю себя, как поступали историки кораблекрушений до меня - скорей всего, в отчаянии они начинали лгать.

И все же я упорствую. Художник, рисующий унылую картину - например, два человека копают землю, - имеет в своем распоряжении разнообразные средства, с помощью которых он может обогатить то, что он изображает. Он может сделать кожу первого золотистой, а коже второго придать оттенок черной сажи, создавая контраст светлых и темных тонов. Искусно воссоздавая их рабочие позы, он может показать, кто из них хозяин и кто раб. А чтобы оживить свою композицию, он может внести в нее то, чего не было в тот день, когда он писал с натуры, но могло быть в другие дни, скажем двух чаек, кружащихся в вышине, клюв одной раскрыт в крике, а в углу, на далеких утесах, стаю обезьян.

Итак, мы видим, как художник отбирает, сопоставляет, добавляет детали, чтобы картина радовала глаз полнотой своего содержания. Рассказчик же, напротив (простите меня, если бы вы были здесь, во плоти, я никогда не стала бы вас учить ремеслу рассказчика!), должен предугадать, какие эпизоды рассказа обещают оказаться полнокровными, выявить их скрытый смысл и сплести их воедино, как сплетают канат.

Выявлению и сплетению, как любому ремеслу, можно научиться. Но что касается выбора обещающих (как жемчужницы, таящие жемчуг) эпизодов, то искусство это по справедливости называют интуицией. Здесь автор сам по себе ничего не может добиться: он должен ждать, когда на него милостиво снизойдет озарение. Если бы, живя на острове, я знала, что в один прекрасный день мне придется стать нашим летописцем, я была бы более настойчивой, расспрашивая Крузо. «Бросьте взгляд в прошлое, - сказала бы я, лежа рядом с ним в темноте, - не можете ли вы вспомнить момент, когда вам вмиг открылась цель нашего существования на острове? Разве, когда вы бродили по склонам или взбирались на скалы в поисках яиц, вас никогда не посещала внезапная мысль о нашем острове как некоем живом и дышащем существе, громадном животном допотопных времен, проспавшем столетия, не чувствуя, как по его спине в поисках средств существования ползают какие-то насекомые? Быть может, мы, Крузо, если смотреть с более высокой точки зрения, и есть эти насекомые? Быть может, мы ничем не лучше муравьев?» Или же, когда он лежал, умирая, на борту «Хобарта», я могла сказать: «Крузо, ты оставляешь нас, ты уходишь туда, куда мы не можем последовать за тобой. Не хочешь ли ты, пользуясь правом уходящего, сказать нам последнее слово? Неужели ты ни в чем не хочешь исповедаться?»

* * *

Мы плетемся лесной дорогой, я и девочка. Стоит осень, мы доехали до Эппинга дилижансом. Дальше мы идем пешком в Чешант, под ногами густая подстилка из золотых, коричневых и красных листьев, и я не убеждена, что мы не сбились с дороги.

Девочка идет сзади.

- Куда вы меня ведете? - спрашивает она в сотый раз.

- Я веду тебя к твоей настоящей матери, - отвечаю я.

- Я знаю, кто моя настоящая мать, - говорит она, - вы моя настоящая мать.

- Скоро ты увидишь свою настоящую мать,- говорю я. - Шагай быстрее, мы должны вернуться затемно.

Она бежит, чтобы не отставать.

Мы все глубже погружаемся в лес, до ближайшего жилья много миль.

- Давай передохнем, - говорю я.

Мы садимся рядышком, прислонившись к стволу могучего дуба. Она достает из корзины хлеб, сыр и флягу с водой. Мы едим и пьем.

Мы бредем дальше. Не сбились ли мы с дороги? Она снова отстает.

- Нам не вернуться до темноты, - хнычет она.

- Ты должна мне верить, - отвечаю я.

Я останавливаюсь в темной лесной чащобе.

- Давай снова передохнем, - предлагаю я.

Я снимаю с нее плащ и стелю его на опавшую листву. Мы садимся.

- Иди ко мне, - говорю я и обнимаю ее за плечи. Легкий трепет пробегает по ее телу. Во второй раз я позволяю ей прикоснуться ко мне.

- Закрой глаза, - говорю я.

Так тихо кругом, что слышен шорох нашей одежды, ее серого и моего черного платья. Голова ее ложится мне на плечо. Мы сидим посреди моря опавшей листвы, я и она, два живых существа.

- Я привела тебя сюда, чтобы рассказать о твоем происхождении, - начинаю я. - Не знаю, кто сказал тебе, что твой отец был пивовар из Дептфорда, который сбежал в Нидерланды, но все это выдумка. Твоего отца зовут Даниель Фо. Это тот человек, который поручил тебе следить за домом в Ньюингтоне. Он же сказал тебе, что я твоя мать, могу поручиться, что он и автор сказки про пивовара. Во Фландрии он содержит целые полки гренадеров.

Она пробует что-то сказать, но я ей не даю.

- Знаю, ты скажешь, что это неправда, - продолжаю я. - Знаю, ты скажешь, что никогда не видела этого самого Даниеля Фо. Но спроси себя: каким образом ты узнала, что твоя настоящая мать Сьюзэн Бартон, которая живет в таком-то доме в Сток-Ньюингтоне?

- Меня зовут Сьюзэн Бартон, - шепчет она.

- Это ничего не доказывает. В этом королевстве, если очень захочется, можно найти множество Сьюзэн Бартон. Повторяю: то, что ты знаешь о своих родителях, дошло до тебя в виде рассказов, у которых один-единственный источник.

- Кто же в таком случае моя настоящая мать?

- Ты папина дочка. У тебя нет матери. Боль, которую ты несешь в себе, это боль обделенности, а не боль утраты. Того, что ты хочешь обрести во мне, ты на самом деле никогда не имела.

- Папина дочка, - говорит она. - Я никогда не слышала таких слов. - Она качает головой.

Что я имею в виду, говоря «папина дочка»?..

просыпаюсь серым лондонским утром, и слова эти еле слышно звучат в моих ушах. Улица пуста, вижу я из окна. Навсегда ли исчезла девочка? Изгнала я ее наконец, потеряла в лесу? Будет ли она сидеть под дубом, пока опадающие листья не покроют ее с головой вместе с корзинкой, обратив все вокруг в коричневато-золотистый ковер?

* * *

Дорогой мистер Фо!

Несколько дней тому назад Пятница нашел вашу одежду (ту, что висела в шкафу) и ваши парики. Это наряд цехового мастера? Я не знала, что есть гильдия сочинителей. При виде этого платья он пустился в пляс, чего я никогда раньше за ним не замечала. Он танцует по утрам в кухне, окна которой выходят на восток. Если день солнечный, он танцует на пятачке солнечного света, широко раскинув руки, с закрытыми глазами, и так часами напролет, не зная усталости или головокружения. Днем он переходит в гостиную, окна которой смотрят на запад, и продолжает танцевать там.

Весь во власти танца, он перестает быть самим собой. Не откликается ни на какие призывы. Я зову его по имени, но он не обращает на меня внимания, я протягиваю к нему руку, и он отталкивает ее. Танцуя, он все время издает невнятные горловые звуки, иногда мне кажется, что он поет.

В общем-то, мне безразлично, сколько времени он поет и танцует, лить бы выполнял свои немногие обязанности. Не стану же я копать, пока он кружится. Вчера ночью я решила отобрать у него вашу одежду и таким образом привести его в чувство. Однако, когда я крадучись вошла в его комнату, он не спал, а его руки крепко держали ваше платье, разложенное на постели, словно он предугадал мои намерения. Мне пришлось отступить.

Пятница и его танец; я могу жаловаться на тоскливую жизнь в вашем доме, но у меня нет недостатка в темах, о которых стоило бы написать. Как будто живые существа слов растворены в вашей чернильнице - стоит обмакнуть в нее перо, и они побегут по бумаге, обретая тело и душу. Снизу доверху, от дома и до острова, от девочки и до Пятницы: кажется, достаточно лишь расставить вешки - и здесь и там, теперь и тогда - и слова сами по себе отправятся в странствие. Никогда не думала, что быть писателем так легко.

Вернувшись, вы обнаружите, что ваш: дом изрядно опустел. Сначала грабили (не буду подыскивать более мягкое слово) приставы, а теперь и я принялась подбирать всякую всячину (я веду список, только попросите, и я его пришлю). К несчастью, я вынуждена сбывать все это в квартале, где торгуют краденым, и соглашаться на цену, какую предлагают жуликам. Во время походов туда я надеваю черное платье и капор, который нашла наверху в сундуке; на подкладке инициалы М. Дж. (кто такая М. Дж.?). В этой рухляди я выгляжу старше своих лет: я выдаю себя за сорокалетнюю вдову, пребывающую в стесненных обстоятельствах. И все же, несмотря на все мои предосторожности, я лежу ночью без сна, представляя, как меня хватает жадный скупщик, угрожая вызвать констеблей, если я не отдам ваши подсвечники в качестве выкупа за свое освобождение.

На прошлой неделе я продала зеркало, которое не украли приставы, маленькое зеркало в позолоченной рамке, которое стояло на вашем бюро. Исповедуюсь: я счастлива, что его больше нет. Как я постарела! В Баия португалки с до времени увядшими лицами отказывались верить, что у меня есть взрослая дочь. Но жизнь с Крузо избороздила морщинами мое лицо, и пребывание в доме Фо лишь углубило их. Ваш дом кажется мне сонным царством, чем-то вроде пещеры, где люди закрывают глаза во время одного царствования, а пробуждаются во время другого, заросшие седыми бородами. Бразилия кажется мне такой же далекой, как эпоха короля Артура. Возможно ли, что там у меня есть дочь, которая с каждым днем отдаляется от меня все больше и больше, как и я от нее? Течет ли время в Бразилии с той же быстротой, как и у нас? Остается ли моя дочь вечно молодой, пока я старею? И как случилось такое, что в эпоху дешевой почтовой службы я живу под одной крышей с человеком из времен самого темного варварства? Так много вопросов!

* * *

Дорогой мистер Фо!

Я начинаю понимать, почему вы хотели, чтобы у Крузо был мушкет и чтобы на его лагерь напали людоеды. Раньше я считала, что в этом вашем желании таится презрение к правде. Я забыла, что вы писатель, который лучше других знает, как много слов можно извлечь из людоедского пиршества и как мало - из фигуры женщины, съежившейся под порывами ветра. Все дело в словах и их количестве, не правда ли?

Пятница сидит за столом в вашем парике и платье и ест гороховый пудинг. Я спрашиваю себя: побывало ли в этом рту человеческое мясо? Конечно, людоеды ужасны, но еще ужаснее представить себе детей людоедов, которые, зажмурившись от удовольствия, жуют аппетитное мясо своих близких. Меня бросает в дрожь. Пристрастие к человечине подобно пристрастию к любому пороку: поддавшись ему однажды и обнаружив его привлекательность, вы с готовностью предаетесь пороку снова и снова. Я с содроганием смотрю, как Пятница танцует в кухне, ваше платье развевается вокруг него, парик подпрыгивает на голове, глаза его закрыты, а мысли уносятся куда-то вдаль, но уж, конечно, не на остров, не к сомнительному удовольствию бесконечного рытья земли и перетаскивания камней, но к временам более ранним, когда он был дикарем и жил среди дикарей. Разве это не вопрос времени только, когда созданный Крузо новый Пятница сбросит с себя кожу и возродится старым Пятницей из кишащих людоедами лесных чащ? Быть может, я все это время ошибалась в своих суждениях о Крузо: отрезав Пятнице язык, он сам себя наказал за свои же грехи? Лучше бы он вырвал ему зубы, все до единого!

* * *

Несколько дней назад, роясь в ящиках комода в поисках вещей на продажу, я наткнулась на футляр со старинными флейтами, на которых вы, должно быть, когда-то играли: скорее всего, вы играли на большой басовой флейте, а ваши сыновья и дочери- на маленьких. (Что стало с вашими сыновьями и дочерьми? Можете ли вы надежно спрятаться у них от закона?) Я взяла самую маленькую, сопрано, и положила на видном месте, чтобы Пятница ее нашел. На следующее утро он уже возился с ней, а вскоре освоил настолько, что дом наполнился мелодией из шести нот, которая для меня всегда будет связана с островом и первой болезнью Крузо. Он наигрывал эту мелодию все утро. Когда я подошла, чтобы сделать ему замечание, я увидела, что он кружится с флейтой во рту и с закрытыми глазами; на меня он не обратил никакого внимания и, наверное, даже не слышал моих слов. Как это характерно для дикаря - освоить диковинный инструмент, - насколько он может сделать это без языка,- и вечно наигрывать на нем одну и ту же мелодию! На мой взгляд, это разновидность тупости и лени. Однако я отвлеклась.

Когда я протирала басовую флейту и от нечего делать взяла на ней пару нот, мне пришло в голову, что если и существует язык, доступный Пятнице, то это может быть только язык музыки. Тогда я закрыла дверь и стала практиковаться в игре на флейте, дуя и перебирая пальцами, как это делает музыканты, пока не научилась сносно играть мелодию Пятницы и еще несколько мелодий, на мой слух более приятных. И все это время, пока я играла - в темноте, дабы сэкономить свечу, - Пятница тоже лежал в темноте в своей комнате, прислушиваясь к густым тонам моей флейты, какие никогда еще не касались его уха.

Когда сегодня утром Пятница приступил к своему танцу и музицированию, я была готова: уселась в постели, скрестив под собой ноги, и начала исполнять мелодию Пятницы, сначала в унисон с ним, а затем в интервалах, когда он замолкал; я играла все время, пока играл он и пока у меня не заболели руки и не пошла кругом голова. Вряд ли наша музыка была приятна на слух: все время слышались диссонансы, хотя мы вроде бы брали одни и те же ноты. И все же наши инструменты были созданы для совместной игры, иначе почему они хранились в одном футляре?

Когда Пятница на время затих, я спустилась в кухню. «Ну, Пятница, - сказала я, улыбнувшись, - мы оба стали музыкантами». И я поднесла свою флейту к губам и снова заиграла его мелодию, пока мною не овладело умиротворение. Я подумала: я не могу с ним говорить, но разве и это общение не прекрасно? Разве разговор - это не разновидность музыки, когда сначала звучит один рефрен, а ему в ответ - другой? Имеет ли большее значение рефрен нашей беседы, нежели сама мелодия, которую мы воспроизводим? И еще я спрашивала себя: а разве музыка и беседа не сродни любви? Кто решится утверждать, что существенно лишь то, что соединяет любовников (я сейчас говорю о соитии, а не о беседе), хотя разве не справедливо будет сказать: то, что передается любящими друг другу, оказывает на них облагораживающее действие и хоть на время исцеляет их от одиночества? Пока нас с Пятницей соединяет музыка, нам, пожалуй, не нужен язык. И если бы на нашем острове звучала музыка, если бы мы с ним наполняли вечера мелодиями, то может быть, - кто знает? - сердце Крузо смягчилось бы, и он взял бы третью дудочку, научился перебирать пальцами, если они еще не совсем загрубели, и мы втроем составили бы целый оркестр (из чего вы, мистер Фо, можете заключить, что из обломков кораблекрушения нам нужно было спасти не плотницкие инструменты, а футляр с набором флейт).

В этот час в вашей кухне я примирилась со своей судьбой.

Однако, увы, мы не можем вечно обращаться одними и теми же словами - «Доброе утро, сэр» - «Доброе утро» - и называть это общением, или совершать вечно одно и то же движение и называть это любовью; подобным же образом обстоит дело и с музыкой: нельзя удовлетвориться исполнением одной и той же мелодии. По крайней мере, это относится к людям цивилизованным. Поэтому в конце концов я не удержалась от того, чтобы не попробовать варьировать мелодию, сначала разделив одну ноту на две полуноты, затем заменив две ноты другими, создав, таким образом, совершенно новую мелодию, кстати, очень милую, повеявшую свежестью, и была уверена, что Пятница ее подхватит. Но нет. Пятница настаивал на старой мелодии, и две мелодии слились в малоприятный контрапункт, они отталкивались друг от друга и резали слух. Да слышал ли меня вообще Пятница, усомнилась я. Я перестала играть, и его веки (которые всегда были сомкнуты, когда он играл и кружился) даже не приоткрылись; я извлекла из своей флейты резкий протяжный звук, а веки не шелохнулись. Теперь я знала, что все то время, когда я аккомпанировала танцу Пятницы, думая, что мы являем собою гармонию, он и не чувствовал моего присутствия. Более того, когда в некий момент, казавшийся мне кульминацией, я сделала шаг вперед и схватила его за руку, чтобы остановить его дьявольское коловращение, мое прикосновение подействовало на него не сильнее, чем если бы это была не я, а муха, из чего я заключила, что он пребывал во власти транса, а душа его находилась скорее в Африке, нежели в Ньюингтоне. Слезы застили мне глаза, признаюсь я со стыдом; весь тот восторг, который вызвало во мне открытие, что я могу общаться с Пятницей посредством музыки, куда-то улетучился, и я с горечью должна была признать, что не только тоска не дает выхода его чувствам, и не случайная потеря языка, и даже не неспособность отличать осмысленную речь от нечленораздельных звуков, а его презрение ко мне, нежелание иметь со мной что-либо общее. Глядя, как он кружится в танце, я едва удержалась от желания ударить его, сорвать с него парик и ваше платье, чтобы этим грубо продемонстрировать ему, что он не один на свете.

Ударь я Пятницу, спрашиваю я себя сейчас, снес бы он это безропотно? Я никогда не видела, чтобы Крузо его наказывал. Может быть, отрезанный язык породил в нем вечную покорность или хотя бы внешнее впечатление покорности, подобно тому как кастрация гасит неукротимый пыл племенного быка?

***

Дорогой мистер Фо.

Я составила документ, дарующий Пятнице свободу, и подписала его именем Крузо. Я зашила его в мешочек и на шнурке повесила его Пятнице на шею. Если не я предоставлю Пятнице свободу, то кто лее? Никто не может быть рабом умершего. Если у Крузо осталась вдова, то это я; если остались две вдовы, то я первая из них. Разве моя жизнь - это не жизнь вдовы Крузо? Меня выбросило на берег острова Крузо, отсюда следует все остальное. На берег выбросило меня.

Я пишу вам с дороги. Мы направляемся в Бристоль. Ярко светит солнце. Я иду впереди. Пятница следует за мной, он несет поклажу с провизией и немногими вещами, которые мы взяли из вашего дома, в том числе и парик, с которым он не желает расставаться. На нем ваше платье, он носит его вместо сюртука.

Конечно, мы являем собой странное зрелище - босая женщина в бриджах и ее чернокожий раб (туфли мне жмут, сандалии из обезьяньих шкур развалились). Когда прохожие останавливаются и спрашивают, кто мы такие, я отвечаю, что направляюсь к своему брату в Слоу, что меня и моего слугу ограбили разбойники, забрали лошадей, одежду и все ценные вещи. К моим словам относятся с подозрением. Почему? Что, на дорогах больше нет разбойников? Их всех вздернули, пока я жила в Баия? Или по моему виду не скажешь, что у меня могли быть лошади и ценные вещи? Или я слишком весела для человека, которого только что обчистили до нитки?

* * *

В Илинге мы набрели на сапожную мастерскую. Я достала из сумки одну из прихваченных у вас книг, томик проповедей, изящно переплетенный в телячью кожу, и предложила его в обмен на башмаки. Сапожник обратил внимание, что на форзаце значится ваше имя. Мистер Фо из Ньюингтона, - сказала я. - Он недавно умер.

- У вас есть еще книги? - спросил он.

Я предложила ему «Паломничество» Пурчеса, первый том, и за него он дал мне пару башмаков, очень прочных и точно мне впору. Вы скажете, что он нажился на обмене. Но бывает такое время, когда вещи важнее книг.

- Кто этот чернокожий? - спросил сапожник.

- Это раб, отпущенный на свободу, я веду его в Бристоль, чтобы отправить его к соплеменникам.

- До Бристоля далеко, - сказал сапожник. - Он говорит по-английски?

- Он кое-что понимает, но не говорит, - ответила я.

До Бристоля больше ста миль: сколько будет еще любопытных, сколько вопросов? Какое же это благо - лишиться дара речи!

Для вас, мистер Фо, дорога в Бристоль, возможно, связана с обильной едой в придорожных гостиницах и забавными беседами со странниками самых разных сословий. Но не забывайте, что одинокая женщина путешествует, как заяц, вечно остерегающийся гончих. Если нам повстречаются грабители, защитит ли меня Пятница? Ему никогда не приходилось защищать Крузо; более того, воспитание не научило его даже защищать самого себя. Сочтет ли он себя обязанным защищать меня, если я подвергнусь нападению? Он не понимает, что я веду его в царство свободы. Он не знает, что такое свобода. Свобода - это слово, менее, чем слово, - шум, один из бесчисленных шумов, какие я произвожу, открывая рот. Его хозяин мертв, теперь у него есть хозяйка - больше ничего он не знает. С какой стати ему защищать хозяйку, если он никогда не защищал хозяина? Как может он понять цель нашего бродяжничества, понять, что без меня он пропадет?

- Бристоль - громадный порт, - говорю я ему. - Мы сошли на берег в Бристоле, когда корабль доставил нас в Англию с нашего острова. В Бристоле ты увидел громадные трубы, извергающие дым, которые так тебя поразили. Из Бристоля уплывают корабли во все уголки земли, чаще всего в обе Америки, а также в Африку, которая некогда была твоим домом. Мы найдем в Бристоле корабль, который отвезет тебя на землю, где ты родился, или в Бразилию, и ты заживешь там свободным человеком.

* * *

Вчера случилось худшее. По дороге в Виндзор нас остановили два пьяных солдата, намерения которых в отношении меня были недвусмысленны. Я убежала от них в поле. Пятница следовал за мной по пятам, и я была охвачена ужасом, как бы они не вздумали стрелять. Теперь я прикалываю волосы шпильками, чтобы они не торчали из-под шляпы, в надежде сойти за мужчину.

Во второй половине дня полил дождь. Мы спрятались в кустарнике, надеясь, что это будет легкий душ. Но дождь зарядил всерьез. В конце концов мы побрели дальше, мокрые до нитки, пока не увидели пивную. Поколебавшись, я открыла дверь и, ведя за собой Пятницу, отыскала столик в самом углу.

Не знаю уж, в чем дело; то ли местные жители никогда раньше не видели чернокожего, или женщину в бриджах, или же просто такую жалкую парочку, но, как только мы вошли, все разговоры прекратились, и мы прошли через комнату в такой тишине, что я услышала, как на дворе каплет вода с карнизов. Я подумала: это ужасная ошибка, лучше было отыскать стог сена и спрятаться в нем, голодны мы или нет. Но я придала своему лицу смелое выражение, подвинула Пятнице стул, сделав ему знак садиться. Из-под его мокрой одежды шел точно такой же запах, как в тот день, когда моряки доставили его на борт корабля: запах страха.

Владелец заведения сам подошел к нашему столику. Я вежливо попросила два стакана пива и хлеба с сыром. Он ничего не ответил, пристально посмотрел на Пятницу, потом на меня.

- Это мой слуга, - сказала я. - Он такой же чистый, как вы и я.

- Чистый или грязный, но в мое заведение босиком не входят, - ответил он.

- Если вы нас обслужите, я позабочусь о его одежде, - сказала я.

- Это приличное заведение, мы бродяг и цыган не обслуживаем, - сказал хозяин и повернулся к нам спиной. Когда мы пробирались к двери, какой-то прохвост вытянул ногу. Пятница споткнулся, что вызвало злорадные смешки.

Дотемна мы прятались под живой изгородью, а затем забрались в сарай. Я дрожала от холода в своем промокшем до нитки платье. Ощупью я подошла к стойлу, где лежало свежее сено, разделась и зарылась в него, как крот, но все не могла согреться. Тогда я снова вылезла, набросила на себя мокрую одежду и так, в самом жалком виде, стояла в темноте, стуча зубами. Пятница точно сквозь землю провалился. Я не слышала даже его дыхания. Ему, выросшему в тропическом лесу, наверняка было еще холоднее, чем мне, однако он ходил босиком в разгар зимы и не проронил ни слова жалобы. «Пятница», - прошептала я. Ответа не было.

В отчаянии, не зная, что делать, я вытянула перед собой руки и, откинув голову назад, закружилась в танце, подобно тому как это делал Пятница. Так я высушу одежду; внушала я себе - я высушу ее, создав движение воздуха. И попробую согреться. Иначе я просто умру от холода. Я почувствовала, как расслабились мои челюсти и тепло, или иллюзия тепла, стало проникать в мое иззябшее тело. Я танцевала до тех пор, пока даже солома не стала согреваться под моими ногами. Улыбнувшись, я подумала: вот почему Пятница начал танцевать, очутившись в Англии; если бы мы остались в доме мистера Фо, я этого никогда бы не узнала. И я не сделала бы этого открытия, не промокни я до нитки и не попади в темноту пустого сарая. Из чего можно заключить, что нашу жизнь направляет все же некий замысел и, проявив терпение, мы в состоянии его постичь; точно так же, наблюдая за работой ковровщика, мы сначала видим лишь переплетение нитей, но наступает момент, когда, если мы достаточно терпеливы, перед нашим взором возникают цветы, скачущие единороги или крепостные башни.

Кружась с закрытыми глазами, улыбаясь и предаваясь этим мыслям, я впала в некое подобие транса; придя в себя, я обнаружила, что стою неподвижно, тяжело дыша, а где-то в закоулке моего сознания таится ощущение того, что я была очень далеко и необыкновенные виды открывались моему взору. Где я? - спрашивала я себя и, приседая, ощупывала пол; и когда ко мне вернулось понимание, что я в Беркшире, внезапная острая боль пронзила мое сердце; потому что увиденное мною в трансе - я не в состоянии была вернуть это видение с достаточной отчетливостью и лишь ощущала тепло обрывков воспоминаний, если вы можете это понять, - было знаком (но чьим?), сообщившим мне, что для меня открыта иная жизнь, нежели та, в которой я плетусь с Пятницей по сельской Англии и от которой я смертельно устала. И в то же самое мгновение я поняла, почему Пятница целые дни танцевал в вашем доме: чтобы унестись телом или душой из Ньюингтона и Англии, да и от меня тоже. Стоит ли удивляться тому, что жизнь со мною бок о бок была столь же отвратительна Пятнице, как и мне с ним? Но коль скоро мы вынуждены делить общество друг друга, подумала я, то ничего плохого нет в том, что мы кружимся и танцуем, медленно отдаляясь от бренного существования. «Твоя очередь танцевать, Пятница», - позвала я в темноту, забралась в свои ясли

и провалилась в сон.

Проснулась я с первыми лучами, согревшаяся, спокойная и отдохнувшая. Увидела, что Пятница спит на плотной подстилке за дверью, растолкала его, поразилась его вялости, я всегда думала, что дикари спят, оставляя один глаз открытым. Вероятно, он потерял все свои дикарские привычки на острове, где у него и Крузо не было врагов.

* * *

Мне не хотелось бы изображать наше путешествие в Бристоль наполненным большим числом приключений, чем это было на самом деле. Но должна рассказать о мертвом младенце.

В нескольких милях за Мальборо, когда мы довольно долго брели по пустынной дороге, мои глаза заметили валяющийся в канаве сверток. Я сделала знак Пятнице принести его, надеясь неизвестно на что, предполагая, вероятно, что это сверток с одеждой, выпавший из дилижанса, а может быть, мною просто владело любопытство. Но когда я начала развертывать тряпку, я увидела, что она испачкана кровью, и испугалась. Но там, где кровь, там и магнит, влекущий нас к себе. Я развернула сверток и увидела мертворожденного или придушенного младенца, покрытого кровью, крошечную, отлично сложенную девочку с ручками, прижатыми к ушам, безмятежным личиком, прожившую в этом мире всего час или два. Чей это был ребенок? Вокруг простирались пустые поля. В полумиле прилепились друг к другу несколько домиков, но можем ли мы рассчитывать на радушный прием, если вернем к их порогу то, от чего они решили избавиться? А вдруг они решат, что это мой ребенок, схватят меня, потащат в суд? И я снова запеленала младенца в окровавленную тряпку, положила сверток на дно канавы и поторопилась увести Пятницу подальше от этого места. Но как я ни пыталась, я не могла отвлечь свои мысли от заснувшего вечным сном существа, его зажмуренных глаз, которым не суждено увидеть небо, сжатых в кулачок пальцев, которым не суждено распрямиться. Не я ли этот младенец в другом перерождении? Эту ночь мы с Пятницей провели в роще (я была так голодна, что попробовала съесть несколько желудей). Я спала, наверное, не больше минуты и, внезапно проснувшись, подумала, что мне надо вернуться туда, где лежит ребенок, пока до него не добрались вороны и крысы, и, еще не придя в себя, даже вскочила на ноги. Но по здравом размышлении я снова легла, накрылась с головой плащом, и слезы потекли по моему лицу. Мысли мои обратились к Пятнице, я не могла их от себя отогнать, что, должно быть, объяснялось голодом. Если бы меня не было рядом, он от голода сожрал бы младенца? Я говорила себе, что поступаю дурно, думая о нем как о людоеде или даже пожирателе мертвечины.

Но Крузо заронил это семя в мое сознание, и я не могла теперь смотреть на губы Пятницы, не думая о мясе, которое когда-то он поглощал.

Вполне понимаю, что в таких мыслях кроются ростки безумия. Нас не передергивает от отвращения при прикосновении руки соседа, оттого что его рука, в данный момент чистая, была когда-то грязна. Мы все должны лелеять в себе некое неведение, некую слепоту, иначе окружающее общество покажется нам невыносимым. Если Пятница зарекся от человечины в те долгие пятнадцать лет жизни на острове, почему бы мне не поверить, что он зарекся навсегда? И если в глубине души он остался людоедом, то разве теплая живая женщина не более для него привлекательна, чем застывший труп ребенка? Кровь стучала у меня в висках, скрип ветки, закрывающее луну облачко рождали опасение: вот-вот Пятница бросится на меня, хотя другая клеточка моего существа отлично знала, что он останется таким же бесстрастным, каким был всегда; и все же мысль, над которой я не имела власти, настойчиво твердила мне о его кровожадности. Так я и пролежала, не сомкнув глаз, пока не стало светать и пока я не увидела Пятницу, мирно спящего неподалеку от меня, и его задубелые, бесчувственные к холоду ноги, едва прикрытые одеждой.

* * *

Хотя мы идем молча, в голове у меня жужжат слова, с которыми я обращаюсь к вам. В самые тяжкие дни в Ньюингтоне мне казалось, что вы умерли, скончались от голода в своем укрытии и что вас похоронили как нищего или что вас выследили и упрятали во Флит, где вам суждено погибнуть в нищете и одиночестве. Но теперь мною владеет твердое убеждение, объяснить которое я не берусь. Вы живы и здоровы, и сейчас, когда мы бредем по дороге в Бристоль, я обращаюсь к вам так, будто вы рядом, привычный призрак, мой вечный спутник. И Крузо тоже. Иногда Крузо возвращается ко мне, угрюмый, каким он был почти всегда (и чего я не выносила).

* * *

По прибытии в Мальборо я нашла лавку книготорговца и за полгинеи продала ему «Путешествия по Абиссинии» Пейкенхэма форматом в четверть листа, из вашей библиотеки. Я была и рада тому, что избавилась от такой тяжести, и одновременно огорчена, потому что не успела прочитать эту книгу и узнать побольше об Африке, ведь это помогло бы мне вернуть Пятницу на его родину. Я знаю, что Пятница не из Абиссинии родом. Но по дороге в Абиссинию путешественнику пришлось побывать во многих королевствах; быть может, одно из них - Пятницы?

Пока стоит хорошая погода, мы с Пятницей ночуем под живыми изгородями. Из осторожности мы стараемся поменьше попадаться на глаза людям, так как являем собой престранную пару.

- Вы его любовница? - спросил меня какой-то старик, когда мы вчера сидели на ступенях церкви и завтракали хлебом. Была ли издевка в его вопросе? Но старик вроде бы говорил серьезно.

- Это раб, которого хозяин освободил перед смертью, - ответила я. - Я веду его в Бристоль, откуда он отправится на корабле в свою родную Африку.

- Значит, вы возвращаетесь в Африку, - сказал старик, обращаясь к Пятнице.

- Он не умеет говорить, - ответила я. - Еще ребенком он потерял язык и общается только жестами. Жестами и действиями.

- Тебе будет что рассказать в Африке, не так ли? - сказал старик громче, словно мы были глухие. Пятница смотрел на него безучастно, но старика это не остановило. -Ты, конечно, многое повидал, - продолжал он, - большие города и корабли, громадные, словно замки. Вряд ли тебе поверят, когда ты расскажешь об этом.

- У него нет языка, он не умеет говорить ни на каком наречии, даже своем родном, - сказала я, надеясь, что этот назойливый тип от нас отстанет. Но он, очевидно, был туг на ухо.

- Так, значит, вы цыгане? - спросил он. - Вы и он - цыгане?

На мгновение я лишилась дара речи.

- Он был рабом, а теперь возвращается в Африку, - повторила я.

- Ага, - сказал он, - мы называем их цыганами, всех этих грязных бродяг, накликающих беду. - И он поднялся, опираясь на палку, посмотрел мне прямо в глаза, словно бросая вызов.

- Пойдем, Пятница, - прошептала я, и мы поспешили уйти.

Мне смешно вспоминать сейчас об этом приключении, но тогда мне было не до смеха. Прячась, как крот, в вашем доме, я быстро потеряла орехово-коричневый загар, который пристал ко мне на острове; однако верно, в пути мы почти не мылись и нас это нисколько не удручало. Я помню целый корабль, полный цыган, людей темных и подозрительных, прибывших на незнакомый континент в Баия из испанской Галиции. Уже дважды нас с Пятницей называли цыганами. Что такое цыган? Что такое разбойник? Слова здесь, на Западе, приобретают какой-то новый смысл. А может, я, сама того не зная, превратилась в цыганку?

***

Вчера мы пришли в Бристоль и прямиком направились в порт, который Пятница, судя по всему, сразу узнал. Я останавливала каждого встречного матроса и спрашивала, не знает ли он о каком-нибудь корабле, готовящемся к отплытию на Восток или в Африку. Наконец нам показали корабль Ост-Индской компании, направляющийся в Тринкомали и на острова пряностей. Благодаря счастливой случайности как раз в этот момент рядом с ним бросил якорь лихтер, подплывший, чтобы загрузить его трюмы, и первый помощник сошел на берег. Извинившись за наш: неопрятный после долгого путешествия вид и заверив его, что мы не цыгане, я представила ему Пятницу как бывшего раба из Америки, теперь, к счастью, свободного, который хочет вернуться домой в Африку. К несчастью, продолжала я, Пятница не говорит ни по-английски, ни на каком другом языке, потому что работорговцы вырезали ему язык. Но он усердный и послушный парень, и ему не нужно ничего, кроме возможности отработать стоимость путешествия в Африку.

При этих словах помощник усмехнулся.

- Африка - громадный континент, мадам, он даже громаднее, чем я мог бы описать словами, - сказал он. - Знает ли ваш юноша, где он хотел бы сойти на берег? А то ведь можно сойти на берег в Африке и оказаться дальше от дома, чем отсюда до Московии.

Я постаралась рассеять его сомнения.

- Когда придет час, он узнает родные берега, - сказала я. - Чувство родных мест никогда не обманывает человека. Возьмете ли вы его?

- Плавал он когда-нибудь раньше? - спросил помощник капитана.

- Он плавал, однажды даже потерпел кораблекрушение, - ответила я. - Это опытный моряк.

Помощник согласился провести нас к капитану. Мы зашли в кофейню, где капитан сидел в обществе двух торговцев. Нам пришлось долго ждать, пока нас представили. Я снова изложила историю Пятницы и рассказала о его желании вернуться в родную Африку.

- Вы бывали в Африке, мадам? - спросил капитан.

- Нет, сэр, - ответила я, - но какое это имеет значение?

- Так, значит, вы не поедете с этим парнем?

- Нет.

- Тогда позвольте вам сказать вот что. Половина Африки - это пустыня, а другая половина - дышащие лихорадкой зловонные джунгли. Лучше бы вашему чернокожему оставаться в Англии. Но если он уж так туда стремится, я его возьму. - Мое сердце подпрыгнуло. - У вас есть его вольная грамота? - спросил он.

Я подала знак Пятнице (который во все время этого разговора стоял как истукан, ничего не понимая), что хочу открыть мешочек, висевший у него на шее, и показала капитану бумагу, подписанную именем Крузо, чем он, как мне показалось, остался удовлетворен.

Очень хорошо, - сказал он, запихивая бумагу себе в карман, - мы высадим его на африканский берег в том месте, где он укажет. А теперь прощайтесь, утром мы отплываем.

То ли манера капитана мне не понравилась, то ли обмен взглядами между капитаном и помощником, который я перехватила, не знаю, но только мне внезапно стало ясно, что все не так, как мне сначала показалось.

- Бумага принадлежит Пятнице, - сказала я и протянула руку, чтобы ее забрать. - Это единственное доказательство, что он отпущен на свободу. - А когда капитан вернул ее мне, я добавила: -Он не может сейчас остаться на борту, потому что его вещи еще в городе.

Из этих моих слов они поняли, что я раскусила их замысел (продать Пятницу в рабство во второй раз), капитан пожал плечами и повернулся ко мне спиной, и на этом все кончилось.

Итак, воздушный замок, который я возвела, надежда, что Пятница уплывет в Африку, а я вернусь в Лондон и наконец сама себе стану хозяйкой, обрушился у меня на глазах. Если бы капитан был честным человеком, подумала я, он не согласился бы взять такого неопытного матроса, как Пятница. Только проходимец - а таких я встретила великое множество в последующие дни - мог делать вид, что рад нам, считая меня простофилей, а Пятницу - Богом посланной поживой. Один из них утверждал, что плывет в Калькутту с остановкой на мысе Доброй Надежды, где он и обещал высадить Пятницу на берег, тогда как на самом деле, как я узнала в гавани, он уходил на Ямайку.

Быть может, я была чересчур недоверчивой? Но я знаю одно: я не спала бы сегодня спокойно, если бы Пятница, не зная и не ведая, во второй раз в своей жизни плыл в рабство на плантации. Женщина может выносить нежеланного ребенка, вырастить его не любя, и все же она готова защищать его всей своей жизнью. То же самое, образно говоря, случилось и со мной по отношению к Пятнице. Я не люблю его, но он мой. Вот почему он остался в Англии. Вот почему он остался со мной.

 

III

Убогая темная лестница. Гулкое эхо, словно случусь в пустоту. Постучав еще раз, я услышала за дверью шарканье ног и голос, его голос, низкий и настороженный.

- Это я, Сьюзэн Бартон, - сказала я, - мы одни, с Пятницей.

После чего дверь отворилась, и он возник передо мной, мистер Фо собственной персоной, каким я впервые увидела его на Кенсингтон-роу, но только похудевший и более стремительный в движениях, очевидно, бдительность и скудная еда пошли ему на пользу.

- Можно ли нам войти? - спросила я.

Он посторонился, и мы проникли в его убежище. Через единственное окно комнату заливали лучи дневного солнца. Окно смотрело на север, на крыши Уайтчепла. Вся мебель состояла из стола, стула и грубо сколоченной кровати; один угол комнаты скрывала занавеска.

- Я представляла себе это совсем не так, - сказала я. - Я ожидала увидеть на полу толстый слой пыли, думала, что ваше жилище погружено во мрак. Но жизнь никогда не бывает такой, какой мы ее себе представляем. Помню, какой-то писатель высказал предположение, что после смерти мы можем проснуться отнюдь не среди сонма ангелов, а в зауряднейшем месте, похожем, к примеру, на баню в жаркий день, по углам будут дремать пауки, и нам сначала покажется, что это обычный воскресный день в сельской местности, и только потом нас осенит, что мы пребываем в вечности.

- Я не читал ничего подобного.

- Эта мысль с детских лет запала мне в душу. Однако я пришла, чтобы спросить про другое сочинение. Как продвигается рассказ о нас и нашем острове? Вы пишете его?

- Он продвигается, Сьюзэн, но, увы, очень медленно. Это очень долгая история и долгий рассказ. Как вы меня разыскали?

- Это было чистое везение. Когда мы с Пятницей вернулись из Бристоля (по дороге я писала вам письма, они у меня, я их вам отдам), я встретила вашу бывшую экономку мисс Траш. Она направила нас к мальчишке, который выполняет ваши поручения, убедила его, что нам можно верить, и он привел нас сюда.

- Очень рад вашему приходу, тем более что мне надо еще много узнать про Баия, а рассказать это можете только вы.

- Хотя Баия не имеет отношения к нашей истории, - ответила я, - я расскажу вам то, что мне известно. Баия - это город, построенный на холмах. Для доставки грузов из порта на склады торговцы протянули тросы, приводимые в движение лебедками. Когда вы идете по улице, над головой у вас целый день плывут тюки с товарами. Улицы запружены потоками людей - рабов и свободных, португальцев, негров, индейцев и полукровок, - спешащих по своим делам. Португальские женщины редко показываются на улице. Дело в том, что португальцы - народ очень ревнивый. У них есть поговорка: женщина за свою жизнь трижды выходит из дома - на крестины, свадьбу и собственные похороны. Тех, кто свободно разгуливает по улицам, считают шлюхами. Шлюхой считали и меня. Однако там таких женщин - я предпочитаю называть их свободными - великое множество, поэтому я не чувствовала себя оскорбленной. Когда наступает вечерняя прохлада, свободные женщины Баия надевают свои лучшие платья, вешают на шею золотые ожерелья, на запястья надевают золотые браслеты, вплетают в волосы золотые заколки и гребни и фланируют по улицам; золото там дешево. Самые красивые из них -цветные женщины, или, как их называют, мулатки. Королевские власти так и не преуспели в попытках пресечь частную торговлю золотом, которое добывается во внутренних районах Бразилии; его привозят с золотых приисков и продают ювелирам, Увы, я не могу показать вам искусные изделия этих умельцев, у меня не осталось даже булавки. Все, что было, отняли мятежники. Когда я очутилась на острове, на мне не было ничего, кроме жалкой одежды. С опаленной, красной, как свекла, кожей, с волдырями и мозолями на руках я выглядела отнюдь не лучшим образом. Стоит ли удивляться, что я не очаровала Крузо.

- А Пятницу?

- Пятницу?

- Пятница так и не воспылал к вам нежностью?

- Нам не суждено узнать, что творится в его сердце. Но мне кажется, что этого не было. - Я повернулась к Пятнице, он сидел на корточках возле двери, опустив голову на колени. - Ты любишь меня, Пятница? - тихо спросила я. Пятница даже не поднял головы. - Мы жили слишком рядом друг с другом, чтобы любить, мистер Фо. Пятница стал моей тенью. Любят ли нас наши тени? И если любят, то именно потому не отходят от нас ни на шаг? Фо улыбнулся.

- Расскажите мне еще что-нибудь о Баия, - сказал он.

- Многое можно рассказать про Баия. Это целый мир. Но зачем? Баия не остров. Это всего лишь камушек, вешка на моей дороге.

- Дть т

- Быть может, вы не совсем правы, - мягко возразил Фо. - Повторите про себя свой рассказ, и вы это поймете. История ваша начинается в Лондоне. Я не знаю, похитили вашу дочь или она сама сбежала, да это и не суть важно. Вы отплыли на поиски в Баия, потому что получили сведения, будто ее там видели. В бесплодных поисках вы провели там не менее двух лет. Как вы жили все это время? Во что одевались? Где спали? Как проводили дни? Кто были ваши друзья? Такие вопросы возникают неизбежно, и мы должны на них ответить. И что же стало с вашей дочерью? Даже на бразильских просторах дочь не может исчезнуть бесследно, как дым. Возможно ли, что, пока вы ее искали, она искала вас? Но довольно вопросов. Наконец вы приходите в отчаяние. Вы прекращаете поиски и уезжаете. Вскоре после этого ваша дочь приезжает в Баия из далекой провинции, она ищет вас. Она слышит рассказы о высокой англичанке, которая отплыла в Лиссабон. Она отправляется за вами следом. Она бродит по причалам Лиссабона и Опорто. Грубые моряки считают ее блаженной и приветливо с ней беседуют. Но никто из них не слышал о высокой англичанке, приплывшей из Баия. Может быть, вы сошли с корабля на Азорах и печально, как Ариадна, смотрите в морскую даль? Мы этого не знаем. Время идет. Ваша дочь в отчаянии. И тогда до ее ушей случайно долетает рассказ о женщине, вызволенной с острова, где она, отрезанная от мира, жила со стариком и черным рабом. А вдруг эта женщина ее мать? Идя по следу слухов, она попадает в Бристоль и Лондон, в дом, где эта женщина недолгое время работала служанкой (я имею в виду дом на Кенсингтон-роу). Там она узнает имя женщины. Это и ее имя.

Таким образом, история распадается на пять частей: исчезновение дочери, поиски дочери в Бразилии, прекращение поисков, жизнь на острове, на поиски отправляется дочь, встреча матери с дочерью. Вот так и создается книга: потеря, поиск, находка; начало, середина, конец. Что же до новизны, то ее обеспечивает эпизод пребывания на необитаемом острове - собственно говоря, это второй раздел средней части - и перемена ролей матери и дочери, когда за поиски, прекращенные матерью, принимается дочь.

Радостное чувство, которое я испытывала, разыскав Фо, улетучилось, я сидела точно окаменевшая.

- Остров сам по себе не может служить сюжетом рассказа, - сказал Фо ласково и положил руку на мое колено. - Мы сумеем его оживить, лишь поместив внутрь более широкого повествования. Сам по себе он ничем не лучше дырявой лодчонки, день за днем дрейфующей посреди океана и однажды тихо и незаметно поглощенной пучиной. Остров лишен света и тени. Он остается таким, каким и был. Это как ломоть хлеба. Конечно, он не дает нам умереть, если мы испытываем голод к чтению; но кто станет есть хлеб, когда под рукой всевозможные деликатесы?

- В письмах, которые вы не читали, - сказала я, - я писала, что вся эта история кажется глупой только потому, что она упорно хранит молчание. Тень, которой вам так недостает, перед вашими глазами: это отрезанный язык Пятницы.

Фо ничего не ответил, и я заговорила снова:

- Быть может Историю языка Пятницы поведать невозможно, во всяком случае, я этого сделать не моху. То есть можно было бы поведать несколько ее версий, но подлинная история похоронена в Пятнице, а он нем. Эту подлинную историю никто никогда не

узнает, пока мы не овладеем искусством вернуть ему голос.

- Мистер Фо, - продолжала я, и слова давались мне все с большим трудом, - когда я жила в вашем доме, я иногда лежала у себя наверху без сна, прислушиваясь к биению пульса в висках и тишине там, внизу, у Пятницы, тишине, которая поднималась, как дым, как клуб черного дыма, по лестнице. У меня перехватывало дыхание, я начинала задыхаться в постели. Мои легкие, сердце, голова точно наполнялись черным дымом. Я вскакивала, откидывала занавески, высовывала голову в окно, вдыхала свежий воздух и убеждалась, что в небе по-прежнему есть звезды.

- В своих письмах я рассказывала вам о танцах Пятницы. Но я сообщила вам не все.

Обнаружив ваше платье и парик и нарядившись в них, Пятница целые дни кружился, танцевал и напевал - на свой лад. Я не написала вам, что он надевал ваше платье на голое тело. Когда он стоял спокойно, одежда закрывала его до лодыжек, но, когда он начинал кружиться, платье распахивалось и создавалось впечатление, что единственной целью танца и было выставить напоказ наготу.

Так вот, когда Крузо сказал мне, что работорговцы вырезали языки у своих пленников, дабы легче было держать их в повиновении, я, признаюсь, подумала, не есть ли это некая деликатная фигура речи: быть может, вырезанный язык означает не только язык как таковой, но подразумевает и еще более жестокое увечье, и что в понятии немой раб заключен раб кастрированный.

Когда в то первое утро я услышала шум и подошла к двери, я увидела танцующего Пятницу в развевающихся вокруг него одеждах и, ошеломленная, бесстыдно взирала на то, что раньше было от меня сокрыто. Хотя мне и приходилось видеть Пятницу голым, было это только издалека: на нашем острове мы, и Пятница в том числе, сколько было возможно, блюли приличия.

Я рассказывала вам об отвращении, которое я испытала, когда Крузо открыл Пятнице рот, чтобы показать мне его ущербность. То, что Крузо хотел мне показать и от чего я отводила глаза, было обрубком в задней части рта, в дальнейшем я рисовала в своем воображении этот обрубок шевелящимся и напрягающимся от эмоций, которые хотел выразить Пятница; я уподобляла его перерубленному червяку, извивающемуся в смертельных конвульсиях. С той ночи меня постоянно преследовал страх, что однажды моему взору откроется увечье еще более ужасное.

Во время танца ничто не оставалось неподвижным - и, наоборот, все как бы застывало. Развевающиеся одежды были подобны красному колоколу, надетому на плечи Пятницы; сам он был как бы темной колонной в его центре. То, что было сокрыто, открылось. Я увидела, точнее, мои глаза были открыты тому, что пред ними предстало.

Я увидела, верила, что увидела, хотя впоследствии вспоминала Фому, который тоже видел, но не мог себя заставить поверить, пока не вложил персты свои в рану.

Не знаю, как об этом можно написать в книге, иначе как снова накинув покров иносказания. Когда я впервые услышала ваше имя, о вас говорили как о человеке необычайно скрытном, ну точно священнослужителе, которому приходится в процессе своих трудов выслушивать самые откровенные признания самых отчаянных грешников, Я не встану перед ним на колени, клялась я себе, как это делают грешники, поднаторевшие во всевозможных непотребствах; я просто и прямо скажу то, что можно сказать, и умолчу о прочем. Но сейчас я открываю вам самые тайные мысли! Вы похожи на знаменитых распутников: женщины относятся к ним враждебно, но беззащитны перед ними, поскольку сомнительная слава является сильнейшим орудием соблазнителя.

- Вы не все рассказали мне про Баия, - произнес Фо.

Я сказала себе (разве я в этом уже не призналась?): он как терпеливый паук, притаившийся в центре сотканной им паутины и ждущий, когда к нему придет добыча. А когда мы бьемся в его щупальцах, он раскрывает челюсти, чтобы сожрать нас, и, когда мы кричим в агонии, он едва заметно усмехается и говорит: «Я не просил вас приходить, вы явились по собственной воле».

Мы оба надолго замолчали. Непрошено пришли слова какого-то поэта: «Я выброшен на берег, где я не собирался ноль». В чем их смысл? Внизу, на улице, женщина обрушилась на кого-то с проклятьями. Они не иссякают. Я улыбнулась - ну просто не смогла удержаться, и Фо тоже улыбнулся.

- Что касается Баия, - сказала я, - я намеренно рассказываю об этом скупо. Я хочу, чтобы обо мне стало известно благодаря острову. Вы называете это эпизодом, а я полагаю, что это полноправная история. Начинается она с моего появления там и завершается смертью Крузо и нашим с Пятницей прибытием в Англию, с чем я связывала надежды на будущее. Внутрь этой большой истории вплетены более мелкие: как меня ссадили с корабля (о чем я рассказала Крузо), кораблекрушение Крузо и первые годы на острове (о чем Крузо поведал мне), история Пятницы, хотя это, собственно, не история, а загадка или дырка в повествовании (в моем представлении это петля, тщательно обметанная по кругу, но все же никчемная, пока в нее не продета пуговица). В общем же это повествование с началом и концом, с приятными отступлениями; недостает только чего-то важного в середине, в том месте, где Крузо слишком много времени и сил отдает террасам, а я слишком долго слоняюсь вдоль берега. Однажды вы предложили вставить в середину пиратов и людоедов. Мне это кажется неприемлемым, потому что не соответствует правде. Теперь вы предлагаете свести рассказ об острове к эпизоду из жизни женщины, отправившейся на поиски пропавшей дочери. Это я тоже отвергаю.

Самая большая ваша ошибка в том, что вы не видите различия между моим молчанием и молчанием такого человека, как Пятница. Пятнице недоступны слова, поэтому он беззащитен, когда изо дня в день кто-то пытается произвольно писать его портрет. Я говорю, что он людоед, и он превращается в людоеда; я говорю, что он прачка, и он становится прачкой. Где же правда? Вы говорите: он не людоед и не прачка, это просто названия, они не затрагивают его сущности, а ведь он живой человек, он - это он. Пятница. Пятница - это Пятница. Но это не так. Кем бы он ни казался самому себе (кем, в самом деле? - он не может нам этого сказать), для мира это будет образ, нарисованный мной. Поэтому молчание Пятницы - это молчание беспомощности. Он - дитя своего молчания, неродившееся дитя, дитя, тщетно ждущее часа рождения. В то время как молчание, которое храню я относительно Баия или других вещей, намеренное и исполненное цели, это мое собственное молчание. Я утверждаю, что Баия - это целый мир, а Бразилия - еще больший мир. Баия и Бразилия не имеют отношения к рассказу об острове, они не могут быть втиснуты в его рамки. Например, на улицах Баия негритянки носят лотки со сладостями на продажу. Позвольте, я расскажу, как называются некоторые из них. Pamonhas, индейские кукурузные лепешки; quimados, делаются из сахара, по-французски называются bon-bons; рао de milho, бисквит из кукурузной муки; pao de arros, рисовый бисквит; rolete de cana, рулет из сахарного тростника. Эти названия приходят на память, но есть множество других сладких и вкусных изделий, вы найдете их на лотке любой торговки на углу любой улицы. Представьте себе, сколько нового и незнакомого можно найти в этом огромном городе, где по улицам днем и ночью движутся потоки людей, обнаженные индианки из лесов, черные, как эбеновое дерево, дагомейцы, гордые лузитанцы, полукровки всех оттенков, где жирные купцы восседают в паланкинах, которые носят их рабы посреди процессий флагеллантов и кружащихся танцоров и торговцев едой и толп, устремляющихся на петушиные бои. Как можно втиснуть Баия под обложку книги? Только крошечные, мало населенные места можно подчинить и удержать силой слов, пустынные острова или дома. К тому же дочери моей больше нет в Баия, она уехала в глубь этой страны, настолько чужой и обширной, что это немыслимо себе даже представить, мир равнин и плантаций, подобных той, что оставил когда-то Крузо, где муравей - император и все поставлено с ног на голову.

Я, знаете ли, не принадлежу к числу тех жуликов и разбойников с большой дороги, которых, после того как они признались в своих преступлениях, отправляют в Тайберн, обрекая на вечное молчание и предоставляя вам возможность поступать с их рассказами по своему усмотрению. Я пока еще в силах направлять и исправлять. И прежде всего - не соглашаться. Действуя таким образом, я все еще надеюсь остаться хозяйкой собственной истории.

- Я хотел бы, Сьюзэн, - заговорил Фо, - чтобы вы послушали одну историю, относящуюся к тому времени, когда я побывал в Ньюгейте. Некую женщину, осужденную за воровство, собирались уже отвезти в Тайберн, когда она потребовала священника, чтобы исповедаться; все ее предыдущие признания, заявила она, были лживы. Позвали священника. Она призналась ему не только в воровстве, за которое была осуждена, но и в других кражах, призналась, что бросила двоих детей, а третьего придушила в колыбели. Она призналась в том, что у нее есть муж в Ирландии, еще один, сосланный в Каролину, и муж здесь, в Ньюгейте, все живы и здоровы. Она подробно рассказывала о всех преступлениях, совершенных ею как в детские годы, так и в зрелом возрасте, пока наконец, когда солнце стояло уже высоко, а тюремщик нетерпеливо стучал в дверь камеры, священник прервал ее. «Мне трудно поверить, миссис… - сказал он, - что одной-единственной жизни хватило на все эти преступления. Действительно ли вы такая великая грешница и могу ли я вам верить?» - «Если я говорю неправду, преподобный отец, - ответила женщина (замечу, кстати, ирландка), - то я нарушаю святость причастия, а это грех еще более страшный, чем все те, в которых я призналась, потребовав покаянной исповеди. И если мое раскаяние неискренне (и правда, искренне ли оно? Я заглядываю в свою душу и ничего не могу сказать, настолько она темна), то, значит, неискренна и моя исповедь, а это двойной грех». И женщина продолжала признания, перемежая их выражениями сомненья, пока возница не задремал, а толпа и торговцы пирожками не разошлись по домам, и тогда священник воздел руки к небу и громогласно отпустил женщине грехи и поспешил прочь, несмотря на ее протесты, что она еще не закончила свою исповедь.

- Зачем вы рассказали мне эту историю? - спросила я. - Не хотите ли вы сказать, что пришло время отправить меня на виселицу и что вы мой священник?

- Вы вольны видеть в этой истории любой угодный вам смысл, - ответил Фо. - Для меня ее мораль заключается в том, что наступает время, когда мы должны отчитаться перед миром и тем самым навсегда внести покой в нашу душу.

- По-моему, мораль в том, что последнее слово принадлежит людям, располагающим большей силой. Я имею в виду палача и его помощников, больших и мелких. Будь я на месте той ирландки, я не чувствовала бы себя спокойной в своей могиле, зная, кому будет доверено истолкование моей последней исповеди.

- Тогда я расскажу вам другую историю. Одна женщина (это уже другая женщина) была осуждена на смерть - забыл, за какое преступление. Чем ближе был роковой день, тем в большее отчаяние приходила она, потому что ей не удавалось найти человека, на чье попечение она могла бы оставить свою дочь, совсем еще дитя, находившуюся с ней в камере. Наконец кто-то из тюремщиков, сжалившись над ее горем, посовещался с женой, и они решили удочерить ребенка, признать его своим. Когда осужденная увидела своего ребенка в надежных руках приемной матери, она сказала тюремщикам: «Теперь вы можете делать со мной что угодно. Я бежала из вашей тюрьмы, здесь осталась только моя оболочка». (Видимо, она уподобила себя бабочке, покидающей кокон в момент рождения.) Это старая история, теперь с матерями не поступают столь жестоко. Тем не менее у этой истории своя подоплека: есть много способов достичь вечной жизни.

- Мистер Фо, я не обладаю искусством рассказывать по любому поводу притчи, извлекая их подобно фокуснику из рукава. Выло время, признаюсь, когда я хотела стать знаменитостью, видеть, как люди на улицах поворачивают мне вслед головы и шепчут: «Вот идет Сьюзэн Бартон, жившая на необитаемом острове». Но это пустое тщеславие, оно давно меня покинуло. Посмотрите на меня. Я не ела два дня. Одежда моя превратилась в рубище, мои волосы всклокочены. Я выгляжу как старуха, старая грязная цыганка. Я ночую у чужих порогов, на церковных папертях, под мостами. Неужели вы верите, что это нищенское существование мне в радость? Отмывшись и надев новое платье, получив вашу рекомендацию, я могла бы хоть завтра подыскать себе место поварихи, приличное место в приличном доме. Я могла бы вернуться к благополучной жизни во всех смыслах этого слова, к той жизни, начать которую вы мне советуете. Но такая жизнь унизительна. Это существование предмета неодушевленного. Даже шлюха, переходящая из рук в руки, остается живым существом. Волны подхватили меня и выбросили на остров, год спустя те же волны принесли корабль, который спас меня, а я до сих пор остаюсь в неведении, как несмышленое дитя, относительно подлинной истории этого года, того, как выглядит эта история с точки зрения великого Божественного промысла. Вот почему я не могу успокоиться, вот почему я следую за вами как тень и проникаю в ваши убежища. Разве я пришла бы сюда, если бы не верила, что вы - тот единственный человек, которому суждено поведать миру мою подлинную историю?

- Вы, конечно, знаете миф о Музе, мистер Фо. Муза - это женщина, богиня, которая по ночам посещает поэтов и одаривает их вдохновением. Поэты потом рассказывают, что Муза появляется в минуту самого глубокого отчаяния, она прикасается к ним своим священным пламенем, и тогда их безжизненные до той поры перья устремляются в полет. Когда я писала для вас свои воспоминания и убеждалась в том, что остров под моим пером превращается в пустое, унылое, безжизненное место, я мечтала о Музе мужского рода, юном божестве, являющемся по ночам к писательницам и дарующем их перьям возможность летать. Но теперь я кое-что знаю. Муза - это богиня и родительница одновременно. Мне было не суждено стать матерью собственной истории, и все же я должна была дать ей жизнь. Эта миссия была предназначена не мне, но вам. Но зачем я все это говорю? Разве от мужчины, который ухаживает за женщиной, ждут оправданий? Зачем же требовать это от меня?

Фо ничего не ответил. Он подошел к занавешенному алькову и вернулся с вазой.

- Это миндальные вафли, испеченные по итальянскому рецепту, - сказал он. -Увы, ничего другого не могу вам предложить.

Я попробовала одну. Она была такая воздушная, что мгновенно растаяла у меня во рту.

- Пища богов, - сказала я,

Фо улыбнулся и покачал головой. Я протянула вафлю Пятнице, он не спеша взял ее с моей ладони.

- Скоро придет мальчик Джек, - сказал Фо. - Я пошлю его за ужином.

Наступила тишина. Я смотрела в окно на крыши домов.

- Вы подыскали себе отличное убежище, - сказала я. - Настоящее орлиное гнездо. Я писала свои воспоминания в комнате без окон при свете свечи, бумага лежала у меня на коленях. Может быть, мое сочинение вышло таким скучным, потому что на моих глазах были шоры?

- Ну почему же скучным, - сказал Фо. - Хотя, пожалуй, оно чересчур монотонно.

- Оно не покажется скучным, если мы будем помнить, что оно правдиво. Но если ждать от него выдуманных приключений, то оно и впрямь скучно. По этой причине вы заставляли меня населить свой рассказ людоедами? - Фо в задумчивости покачал головой. - В образе Пятницы мы имеем перед собой живого людоеда, - продолжала я. - Видите, если судить по Пятнице, то людоеды не менее скучны, чем англичане.

- Они теряют всю свою живость, если лишить их человечины, - съязвил Фо.

Раздался стук в дверь, и в комнату вошел мальчик, который показал нам дорогу к этому дому.

- Привет, Джек! - сказал Фо. - Миссис Бартон, с которой ты уже знаком, останется с нами обедать, поэтому закажи, пожалуйста, двойную порцию. - Он достал кошелек и дал Джеку денег.

- Не забудьте про Пятницу, - напомнила я.

- И порцию для слуги Пятницы, разумеется, - сказал Фо. Мальчик ушел. - Я нашел Джека среди сирот и беспризорников, которые ночуют в поддувалах печей стекольных мастерских. Он уверяет, что ему десять лет, хотя он уже опытный карманник.

- А вы не хотите направить его на путь истинный? - спросила я.

- Сделать из него честного человека - значит осудить его на работный дом, - сказал Фо. - Неужели вы хотели бы засадить в это заведение ребенка, стащившего несколько носовых платков?

- Нет, конечно. Но вы сделаете из него висельника, - ответила я. - Почему бы вам не научить его грамоте и не определить куда-нибудь в ученики?

- Если бы я последовал вашему совету, то можете себе представить, сколько учеников, спасенных мною от улицы, спало бы здесь на полу! - сказал Фо. - Меня сочли бы за предводителя воровской шайки и самого послали бы на виселицу. У Джека своя жизнь, и ничего лучшего я ему не в состоянии предложить.

- У Пятницы тоже своя жизнь, - сказала я, - но я же не выставляю его на улицу.

- А почему, кстати? - спросил Фо.

- Потому что он беспомощен, - объяснила я. - Потому что Лондон для него чужой. Его же примут за беглого раба и снова продадут в рабство, например, на Ямайку.

- А может быть, его подберут соплеменники, станут кормить и заботиться о нем? В Лондоне больше негров, чем вы себе представляете. Пройдитесь в летний вечер по Майлэнд-роуд или по Паддингтону и убедитесь сами. Может быть, он будет счастливее среди своих? Играл бы себе на дудочке в уличном оркестре и собирал медяки. На улицах полно бродячих музыкантов. А я бы подарил ему флейту.

Я бросила взгляд на Пятницу. Ошибалась ли я, уловив искру понимания в его глазах?

- Ты понял, что сказал мистер Фо, Пятница? - спросила я. Он безучастно посмотрел на меня.

- Или же, скажем, если бы в Лондоне были биржи труда, - сказал Фо, - Пятница стоял бы в очереди с мотыгой через плечо, ожидая, когда его наймут садовником; все это можно проделать, не прибегая к помощи слов.

Вернулся Джек, он приволок поднос, прикрытый сверху салфеткой, от которого исходили аппетитные запахи. Он поставил поднос на стол и что-то прошептал мистеру Фо на ухо.

- Предоставь нам несколько минут, а потом пригласи их, - сказал Фо и добавил, обращаясь ко мне: - У нас будут гости, но давайте сперва поедим.

Джек принес ростбиф в соусе, трехпенсовый ломоть хлеба и кувшин эля. Нашлось только две тарелки, поэтому сначала поели мы с Фо, после чего я снова наполнила свою тарелку и накормила Пятницу.

В дверь постучали. Фо открыл ее. В полоске света я увидела девочку, которую бросила в лесу в Эппинге; за ее спиной, в тени, стояла женщина. Я замерла, точно громом пораженная, а девочка подбежала ко мне, обхватила меня руками и поцеловала в щеку. Озноб пробежал по моему телу, я подумала, что сейчас упаду.

- А это Эми, - сказала девочка. - Эми из Дептфорда, моя нянечка, когда я была маленькая. - В ушах у меня гудело, но я заставила себя поднять глаза на Эми. Я увидела худенькую женщину моих лет с приятным лицом и светлыми завитушками волос, выбивающимися из-под капора.

- Счастлива познакомиться с вами, - пробормотала я. - Убеждена, что вижу вас впервые в жизни.

Кто-то коснулся моей руки. Это был Фо, он подвел меня к стулу, усадил и подал стакан воды.

- У меня закружилась голова, - сказала я. - Это скоро пройдет.

Он кивнул.

- Ну вот мы и вместе, - сказал Фо. - Садитесь сюда, Сьюзэн, Эми. - Он показал на свою кровать. Джек стоял рядом с Фо и с любопытством смотрел на меня. Фо зажег вторую лампу и поставил ее на камин. - Джек мигом слетает за углем и разведет огонь, правильно я говорю, Джек?

- Конечно, сэр, - сказал Джек.

- Уже поздно, - сказала я. - Нам с Пятницей пора уходить.

- Даже не думайте об этом, - сказал Фо. - Вам некуда идти, да и когда вы в последний раз были в такой компании?

- Вообще никогда не была, - ответила я. - В такой компании я не была никогда в жизни. Я думала, что это жилой дом, а теперь вижу, что это место, где собираются актеры. Мне не нужно сотрясать воздух, доказывая вам, что я не знаю этих женщин; вы, конечно, ответите мне, что я забыла, затем вы дадите им знак, и они пустятся в рассказы о прошлом и станут уверять меня, что я тоже была актрисой. Что мне остается, кроме как протестовать и доказывать, что это неправда? Мне, как и вам, известны многочисленные способы самообмана. Но можно ли жить, если не верить, что мы знаем, кто мы такие и кем были раньше? Если бы я была столь уступчива, какой вы меня хотели бы видеть, если бы я была готова согласиться - хотя и верю, что мою дочь поглотили бразильские прерии, что она с равным успехом могла прожить последний год в Англии и находится сейчас в этой комнате, только я не могу ее узнать, потому что помню свою дочь высокой и темноволосой и носящей собственное имя, если бы я была бутылкой, качающейся на волнах и скрывающей внутри записку, которая с одинаковой вероятностью может оказаться посланием шалуна-ребенка, удящего рыбу в канале, и моряка, плавающего посреди морских просторов» - если бы я была лишь легковерным существом, готовым принять любую историю, которой меня пичкают, то вы бы наверняка меня прогнали, сказав себе: «Это не женщина, а мешок слов, пустая и безжизненная».

Я не выдуманное создание, мистер Фо. Быть может, я произвожу такое впечатление, потому что начала свой рассказ без предисловий, с того момента, когда я соскользнула в воду и поплыла к берегу. Но моя жизнь началась раньше. Жизнь была и до волн, она простирается в обратном направлении и включает бесплодные поиски в Бразилии, годы, когда дочь была со мной, и еще дальше, до дня моего рождения. Все это вместе составляет другую историю, которую я не собиралась вам рассказывать. Не собиралась, потому что никому, даже вам, я не обязана доказывать, что я живое существо со своей собственной историей. Я предпочла рассказать об острове, о себе, о Крузо и Пятнице, о том, что мы там делали; я свободная женщина, и я утверждаю свою свободу, рассказывая эту историю, как я желаю.

Здесь я, обессилев, замолчала. Девочка и женщина по имени Эми пристально наблюдали за мной, я видела дружеское расположение на их лицах. Фо кивнул, точно приободряя меня. Мальчик застыл неподвижно с угольным совком в руках. Даже Пятница не спускал с меня глаз.

Я подошла к девочке. При моем приближении она даже не шелохнулась. Нужны ли еще доказательства? - подумала я. Я обняла ее, привлекла к себе и поцеловала в губы, почувствовала, как они поддаются и отвечают мне поцелуем, точно губы возлюбленного. Ожидала ли я, что от моего прикосновения она исчезнет, а ее плоть рассыплется, превратится в бумажный пепел и улетит в окно? Я крепче сжала ее в объятиях, мой пальцы впились в ее плечи. А вдруг и в самом деле это моя дочь во плоти? Открыв глаза, я увидела рядом с собой лицо Эми, губы ее приоткрылись, точно в ожидании поцелуя.

- Она ничуть не похожа на меня, - прошептала я.

- Это плод вашего чрева, - покачав головой, сказала Эми. - Она похожа на вас в тайном смысле.

Я отпрянула от нее.

- Тайные смыслы меня не интересуют. Меня занимают голубые глаза и каштановые волосы, - сказала я и, если бы хотела причинить боль, сказала

бы и о крошечном ротике и податливых губах.

- Она дочь своего отца и своей матери, - сказала Эми.

На что я едва не ответила, что если это дочь своего отца, то ее отец должен быть моей противоположностью, а ведь мы выходим замуж за тех, кто пусть неявно, но схож с нами, однако тут меня осенило, что я зря трачу силы, потому что глаза Эми полны были не столько расположением ко мне, сколько глупостью.

- Мистер Фо, - сказала я, повернувшись к нему, и теперь убеждена, что в моем взоре было написано отчаяние, и это от него не укрылось, - я уже не знаю, куда я попала. Это дитя, называющее себя моим именем, призрак, живой призрак; по непонятной причине она следует за мной, а следом за ней двигаются другие призраки. Она выдает себя за дочь, которую я потеряла в Баия, и я уговариваю себя, что ее подослали вы, чтобы меня утешить; однако, не владея искусством вызывать духов, вы подсылаете такого, кто даже отдаленно не похож на мою дочь. Быть может, вы про себя решили, что моя дочь умерла, и вызываете ее дух, и по странной случайности является призрак, носящий ее имя, и служанка в придачу. Вот к какому выводу я прихожу. Что же касается мальчика, то я не могу сказать, призрак он или нет, да это и не имеет значения.

Но если эти женщины - ваши создания, которые приходят ко мне по вашему указанию и произносят слова, которым вы их научили, то кто же я и кто такой вы? Я представилась вам собственными словами, я знаю это точно - я соскользнула за борт лодки, поплыла, мои волосы плыли вокруг меня, и так далее, вы наверняка помните эти слова, - и долгое время, когда я писала вам письма, которые вы так и не прочитали, потому что они не были отправлены, да и не были написаны даже, я верила в свое авторство.

И вот сейчас, находясь наконец в одной с вами комнате, где нет нужды объяснять каждый мой шаг - я у вас перед глазами, а вы не слепой, - я тем не менее продолжаю описывать и объяснять. Слушайте! Я описываю темную лестницу, пустую комнату, занавешенный альков, все эти подробности, известные вам в тысячу раз лучше, чем мне; я описываю, как выглядите вы и как выгляжу я, я пересказываю ваши слова и мои. Почему я это делаю, к кому обращаюсь, когда в словах нет никакой нужды?

Сначала я думала рассказать вам историю про остров, а затем вернуться к моей предыстории. Но теперь вся моя жизнь перерастает в некий рассказ, в котором мне ничто уже не принадлежит. Я считала себя самой собой, а девочку - созданием иного порядка, произносящим слова, которые вы ей внушили. Но теперь во мне не осталось ничего, кроме сомнений. Кто говорил моим языком? Неужели я тоже призрак? Существо иного порядка? А вы, кто же такой вы?

Пока я все это говорила, Фо неподвижно стоял возле камина. Я ждала ответа, ведь он никогда не испытывал недостатка в словах. Но вместо ответа он вдруг подошел ко мне, заключил меня в объятия и поцеловал; и как раньше на мой поцелуй откликнулись губы девочки, так теперь ответили на его поцелуй мои губы (кому я в этом исповедуюсь?), губы женщины на поцелуй возлюбленного.

В этом и был его ответ? Что он и я - мужчина и женщина, а мужчина и женщина могут обходиться без слов? Если да, то э то вовсе не ответ, нечто пустопорожнее, а не ответ по существу, такой ответ не удовлетворит .думающего человека. Эми, девочка и мальчик расплылись в улыбках пуще прежнего. Бездыханная, я высвободилась из его рук.

- Очень давно, мистер Фо, - сказала я, - вы записали историю (я нашла ее в вашей библиотеке и для времяпрепровождения прочитала ее вслух Пятнице) женщины, которая провела вечер в беседе с подругой, расставаясь, обняла ее и простилась словами «до свидания». Но эта подруга, оказывается, - женщина этого не знала - накануне умерла вдалеке от этих мест, и, значит, она беседовала с призраком. Из чего я заключаю: вам известно, что призраки могут не только говорить с нами, но и обнимать и целовать нас.

- Моя милая Сьюзэн, - сказал Фо, и я не могла смотреть на него с прежней суровостью, когда он произнес эти слова, потому что никто долгие годы не называл меня «моя милая Сьюзэн», уж Крузо-то, во всяком случае, не называл, - моя милая Сьюзэн, мне нечего сказать относительно того, кто из нас призрак, а кто нет: на эту проблему мы можем лишь взирать в оцепенении, подобно птице, не отводящей взгляда от змеи, и надеяться, что она нас не проглотит.

Но если вы не можете отрешиться от терзающих вас сомнений, я скажу вам кое-что, быть может, это вас утешит. Давайте противостоять худшим страхам, то есть тому, что мы все призваны в этот мир из иных сфер (которые не сохранились в нашей памяти) неким не известным нам волшебником, подобно тому как, по вашим словам, я вызвал к жизни вашу дочь и ее компаньонку (к чему я на самом деле непричастен). Все же спрошу: разве мы из-за этого лишились свободы? Вы, например, разве вы перестали быть хозяйкой своей жизни? Разве мы неизбежно превращаемся в марионеток в каком-то фарсе, конец которого нам неизвестен, но к которому мы идем как осужденные на эшафот. Вы и я, каждый по-своему, понимаем, какое беспорядочное занятие - сочинительство, то же относится и к волшебству. Мы сидим и смотрим в окно, мимо проплывает облако в форме верблюда, и, прежде чем мы отдаем себе в этом отчет, наша фантазия устремляется в африканские пустыни, а наш герой (а ведь это не кто иной, как мы сами, скрытые под маской) скрещивает сабли в стычке с мавританским бандитом. Проплывает новое облако, на сей раз в форме парусника, и в мгновение ока нас, несчастных, волна выбрасывает на необитаемый остров. Есть ли у нас какие-либо основания утверждать, что жизнь, которая нам дана, движется в соответствии с неким замыслом, а не подчинена причудам воображения?

Я знаю, вы скажете, что герои и героини приключения - простые люди, им неведомы терзающие вас жизненные сомнения. Но разве вас никогда не посещала мысль, что ваши сомнения - это часть жизни, которую, вам выпало прожить, и что весят они не больше, чем все ваши приключения? Я только спрашиваю, не утверждаю.

В своей жизни, отданной сочинению книг, я часто, поверьте, бродил в тумане сомнений. И вдруг меня осенило: надо ставить некую вешку на том месте, где я стою, чтобы в грядущих странствиях было куда возвращаться и не сбиться с пути. Поставив вешку и постоянно к ней возвращаясь (в сущности, она свидетельство моей слепоты и беспомощности), я все же постоянно сбиваюсь с пути, но тем радостнее каждый раз возвращение на верную дорогу.

Посещала ли вас мысль (и этим я закончу), что в своих странствиях вы, сами того не сознавая, оставляли для себя где-то позади некий знак, это свидетельство слепоты, о которой я говорил, и что, за неимением лучшего плана, вы бродите в тумане, ищете из него выход - если вы и в самом деле сбились с пути или вас сбили с пути - и постоянно возвращаетесь к этому знаку и начинаете все сначала столько раз, сколько будет нужно, пока не окажется, что вы спасены.

Фо повернулся к Джеку, который давно уже тянул его за рукав. Они пошептались, Фо дал мальчику денег, и, весело пожелав всем доброй ночи, Джек удалился. Миссис Эми посмотрела на часы и воскликнула, что уже поздний час.

- Вы далеко живете? - спросила я. Она как-то странно посмотрела на меня.

- Нет, - сказала она. - Недалеко, совсем недалеко

Девочка не хотела уходить, я обняла ее, поцеловала, и это привело ее в хорошее настроение. Ее внешность, даже если допустить, что это призрачное видение, уже не тревожила меня, как раньше, все-таки я видела ее не впервые.

- Идем, Пятница, - позвала я. - Пришла и нам пора уходить.

Фо запротестовал.

- Вы окажете мне большую честь, - сказал он, - если заночуете здесь. Да и где вы сейчас найдете ночлег?

- Если на улице нет дождя, мы можем выбирать из сотни постелей, хотя все они жесткие, - ответила я.

- Оставайтесь у меня, - сказал Фо. - По крайней мере, здесь вас ждет мягкая постель.

- А Пятница?

- И Пятница тоже, - сказал он.

- Но где же будет спать Пятница? Где вы его уложите? Я не могу его прогнать.

- Ни в коем случае, - сказал Фо.

- Может быть, он ляжет в алькове? - спросила я, показав на занавешенный угол.

- Конечно. Я постелю матрац и дам ему подушку.

- Вот и прекрасно, - сказала я. Когда Фо постелил, я позвала Пятницу.

- Идем, Пятница. Сегодня у нас есть крыша над головой, - прошептала я. - А если повезет, то завтра у нас будет еда.

Я показала Пятнице его ложе и задернула за ним занавеску.

Фо погасил лампу, я слышала, как он раздевается. Я заколебалась, задумавшись, чем для моего рассказа чревата близость с его автором. Услышала, как заскрипели пружины.

- Спокойной ночи. Пятница, - прошептала я. - Не обращай внимания на свою хозяйку и мистера Фо, все это к лучшему. - Я разделась, оставшись в нижней рубашке, развязала волосы и забралась под одеяло.

Некоторое время мы лежали молча, Фо на своей половине, я - на своей. Потом он сказал:

- Я иногда спрашиваю себя, что было бы, если б творения Господа не испытывали потребности в сне. Было бы людям лучше, если бы мы бодрствовали всю жизнь?

Я никак не ответила на это странное приглашение к разговору.

- Я хочу сказать: лучше было бы, если бы нам не приходилось еженощно погружаться в себя и находить то, что мы там находим?

- Что вы имеете в виду? - спросила я.

- Нашу темную сущность, - сказал он. - Нашу темную сущность и прочие призраки. - И вдруг спросил: - Вы хорошо спите, Сьюзэн?

- Я сплю как сурок, несмотря ни на что.

- А вы не видите во сне призраков?

- Я вижу сны, но не называю призраками тех, кто является мне в сновидениях.

- Кто же они?

- Это воспоминания, воспоминания яви, но искаженные, спутанные, измененные.

- Они реальны?

- Реальны и нереальны - как сами воспоминания.

- Я читал у старого итальянского автора о человеке, который побывал, или ему приснилось, что побывал, в аду. Там он встретил души умерших. Одна из них рыдала. «Не думай, смертный, - сказала ему душа, - что мои слезы не слезы истинного горя только потому, что я бестелесна».

- Истинное горе - но чье? - сказала я. - Души или вашего итальянца? - Я потянулась и сжала руку Фо своими ладонями. - Мистер Фо, все-таки знаете ли вы, кто я такая? Я явилась к вам однажды в дождливый день, вы куда-то спешили, и я задержала вас рассказом про остров, который вы не хотели выслушать.

- Вы ошибаетесь, моя дорогая, - сказал Фо и обнял меня.

- Вы посоветовали мне записать этот рассказ, - продолжала я, - надеясь, очевидно, прочитать о кровавых схватках среди морских просторов или о безнравственности бразильцев.

- Неправда, неправда! - сказал Фо, смеясь и сжимая меня. - Вы сразу возбудили во мне любопытство, я был готов выслушать все, что вы хотели мне рассказать.

- Но я преследовала вас своей скучной историей, навязывая ее вам даже здесь, в вашем потаенном убежище. И привела за собой женщин, следующих за мной по пятам, этих призраков, преследующих призрака, ну точно сонмище блох. Так, наверное, все это выглядит в ваших глазах.

- И зачем вы являетесь ко мне, Сьюзэн?

- За вашей кровью! Разве не за этим возвращаются призраки: выпить кровь живых. И разве не по этой причине тени приветствовали вашего итальянца?

Вместо ответа Фо поцеловал меня так крепко, что даже прикусил мне губу, я вскрикнула и попробовала высвободиться. Но он не отпустил меня, и я почувствовала, что он высасывает из ранки кровь.

- Я высасываю кровь живых, - пробормотал он.

В то же мгновение он оказался надо мной, и я могла подумать, что я снова в объятиях Крузо: оба они были примерно одного возраста, тяжелы в бедрах, но не тучны; похожа была и их манера обращаться с женщиной. Я закрыла глаза, пытаясь отыскать обратную дорогу на остров, где воет ветер и гудят волны, но нет, остров не возвращался, отрезанный от меня тысячами миль океана.

- Разрешите мне, - мягко прошептала я. - Есть привилегия первой ночи, и я требую предоставить ее мне. - Лаской я уложила его на спину и сама оказалась наверху. - Так поступает Муза, когда навещает поэта, - прошептала я и почувствовала, как уходит безразличие, владевшее мною еще минуту назад.

- Ну и качка, - сказал потом Фо, - ноют все мои кости. Я едва дышу.

- Приход Музы - нелегкое испытание, - ответила я. - Она делает все, что в ее силах, чтобы родились стихи.

Фо долго лежал неподвижно, и я решила, что он уснул. Но как только меня охватила дремота, он заговорил:

- Вы писали о том, как Пятница заплывал на своем бревне в заросли морских водорослей. Такие заросли - обиталище тварей, которых моряки называют кракены, вы когда-нибудь слышали о них? У них щупальца толщиной с мужское бедро, сами они в несколько ярдов длиной и имеют крепкий клюв. Я представляю, как эти кракены лежат на морском дне, смотрят на небо сквозь заросли водорослей, а многочисленные щупальца обвивают их тела, выжидая. А Пятница направлял свое хрупкое суденышко в этот опасный омут.

Я не могла понять, что в такой момент навело мысли Фо на морские чудовища, но промолчала.

- Наверное, вы удивились бы, если бы над поверхностью воды появилось вдруг это щупальце, обвилось вокруг Пятницы и увлекло его на дно, чтобы оставить там навсегда.

- Чудовищное щупальце, поднимающееся из пучины, - как не удивиться. Это удивительно и малоправдоподобно.

- Но вас удивило бы, если бы Пятница скрылся под водой и исчез с лица земли? - бормотал Фо. Кажется, он засыпал. - Вы говорите, - сказал он (я слышала его сквозь дремоту), - вы говорите, что он подплывал к тому месту, где затонул корабль, из чего можно заключить, что это был невольничий корабль, а не торговое судно, как утверждал Крузо. Представьте себе картину: сотни его товарищей по несчастью, точнее, их скелеты, все еще скованные цепью, и маленькие подвижные рыбки, вы о них говорили, проплывают через глазницы и грудные клетки, в которых когда-то бились сердца. Представьте себе Пятницу на бревне, он смотрит на них сверху, рассыпая лепестки, лепестки плавают какое-то время, а затем тонут и оседают среди умерших.

Вас не удивляет: в каждом из описанных эпизодов какая-то сила влечет Пятницу на дно, она его манит, она ему грозит. Но он не умирает. На своем утлом суденышке он скользит на самом краю смерти и остается невредим.

- Это было не суденышко, а бревно, - сказала я.

- В каждом рассказе присутствует умолчание, скрытая картина, недосказанное слово. Пока мы не выскажем недосказанное, мы не приблизимся к сердцевине этой истории. Я спрашиваю, почему Пятница подвергал себя смертельной опасности, хотя жизнь на острове была вполне безмятежна, и всякий раз избегал ее?

Вопрос показался мне фантастичным. Я не знала, что ответить.

- Я сказал «сердцевина истории», - продолжал Фо, хотя мне следовало сказать «око», «око истории». Пятница проплывает на своем бревне через темный зрачок - или мертвую глазницу - глаза, наблюдающего за ним с морского дна. Проплывает и остается цел и невредим. Он оставляет нам эту задачу- опуститься на дно и проникнуть в то око. Если мы не сделаем этого, то будем, подобно ему, скользить по поверхности и выйдем на берег, не став мудрее, возобновим прежний образ жизни и будем спать без сновидений, точно младенцы.

- Я бы употребила сравнение с пастью, - сказала я. - Пятница, не зная и не ведая, проплывает мимо разверстой пасти или, как вы говорите, клюва, готового его поглотить. Нам надо спуститься в эту пасть (коль скоро мы изъясняемся фигурально). Нам надо открыть пасть и услышать, что в ней заключено: быть может, молчание, быть может, гул морской раковины, когда ее подносишь к уху.

- Верно, - сказал Фо. - Я имел в виду нечто иное, но и вы правы. Мы должны сделать так, чтобы молчание Пятницы заговорило, как и молчание вокруг Пятницы.

- Но кто же это сделает? - спросила я. - Легко лежать в постели и рассуждать о том, что следует сделать, но кто же спустится к обломкам кораблекрушения? На острове я говорила Крузо, что это должен сделать Пятница, обвязавшись для безопасности веревкой. Но если Пятница не в состоянии рассказать, что он увидел, то, наверное, Пятница из моего рассказа - это не более чем образ (или прообраз) другого ныряльщика?

Фо промолчал.

- Все мои попытки заставить Пятницу заговорить провалились, - сказала я. - Он выражает себя только в танце и музыке, а они имеют к речи такое же отношение, как шум и крики - к словам. Иногда я спрашиваю себя: может быть, в своей ранней жизни он вообще не имел понятия о языке, а если и имел, то самое смутное?

- Вы пытались показать ему письменный текст?

- Как он сможет писать, если он не говорит? Буква - это зеркало произносимых слов. Даже когда нам кажется, что мы пишем в тишине, наше письмо отражает речь, которая звучит внутри нас или с которой мы обращаемся к самим себе.

- Но ведь у Пятницы есть пальцы. Раз у него есть пальцы, он может воспроизводить буквы. На письме вовсе не лежит роковая тень устной речи. Приглядитесь к себе, когда вы пишете, и вы увидите, что иногда слова сами ложатся на бумагу, de novo, как говорили римляне, рождаются из потаенных глубин молчания. Мы привыкли верить, что наш мир был создан Богом, произнесшим Слово; но позвольте спросить: а может быть, Он его написал, написал Слово такой длины, что мы до сих пор не в состоянии прочитать его до конца? Может быть, Бог продолжает писать это Слово, выражающее мир и все, что он в себе заключает?

- Не могу сказать, может ли письмо возникнуть из ничего, - ответила я. - Наверное, это справедливо, когда речь идет о писателях, уж, во всяком случае, не обо мне. Но что касается Пятницы, то позвольте спросить: как можно научить его письму, если в его сердце, в его душе не звучат слова, которые отражаются на бумаге, а живут лишь смешанные чувства и побуждения? Вот что я думаю о Божественном писании: если Бог пишет, то Он пользуется тайными письменами, скрытыми от нас, являющихся частью этого писания

- Согласен, мы не в состоянии их постичь, потому что мы-это то, что он пишет Мы или некоторые из нас, возможно, не написаны, мы просто существуем, а другие (я имею в виду главным образом Пятницу) написаны иными, темными авторами. И все же Божественное писание-это пример письма вне речи. Пятница не владеет речью, но у него есть пальцы, пальцы и будут его орудием. Даже если бы у него не было пальцев, если бы их отрубили работорговцы, он мог бы зажать кусочек угля пальцами ног или зубами, как нищие на Стрэнде. Водяной жук, немое насекомое, как говорят арабы, чертит Божье имя на водной глади. Никто не обделен настолько, что не может писать.

Понимая, что спорить с Фо, как и раньше с Крузо, - занятие неблагодарное, я попридержала язык, и вскоре он заснул.

Не знаю почему - то ли потому, что Фо почти вытеснил меня на узкой постели, я, несмотря на усталость, не могла заснуть. Ежечасно я слышала стуки ночной стражи, слышала, или мне это казалось, как по углам скребутся мыши. Фо захрапел. Я терпела сколько могла, потом встала, натянула рубашку, подошла к окну и долго смотрела на крыши домов, прикидывая, далеко ли до рассвета. Потом подошла к алькову Пятницы, подняла занавеску. Спал ли он в этой кромешной темноте или лежал с открытыми глазами и смотрел на меня? Снова я поразилась легкости его дыхания. Когда наступала тьма, Пятница словно исчезал, оставался только его запах, напоминавший мне когда-то запах смолы: теперь для меня это был только ему присущий запах, уютный и успокаивающий. Боль тоски по острову вдруг пронзила меня. Вздохнув, я опустила занавеску и легла. Тело Фо точно раздалось во сне, мне осталась лишь узенькая полоска. Скорее бы наступил день, взмолилась я и в тот же миг уснула.

Когда я открыла глаза, в комнате было полно света. Фо сидел за своим столом, спиной ко мне, и писал. Я оделась, тихо подошла к алькову. Пятница в своем красном наряде лежал на матраце.

- Пойдём, Пятница, - прошептала я. - Мистер Фо трудится, мы должны предоставить ему покой.

Фо окликнул нас, когда мы еще не подошли у двери.

- Вы не забыли про уроки письма, Сьюзэн? - сказал он. - Вы не забыли, что должны научить Пятницу азбуке? - Он протянул нам детскую грифельную доску и грифель. - Возвращайтесь в полдень, и пусть Пятница покажет, чему он научился. А это вам на завтрак. - Он протянул мне шестипенсовую монету, не ахти какие деньги за визит Музы, но я их взяла.

Мы отлично позавтракали свежим хлебом с молоком, а затем расположились на залитом солнцем церковном дворике.

- Следи за мной внимательно, Пятница, - сказала я. - Мне недостает терпения, учитель из меня никудышный. - Я нарисовала на доске дом с окнами и трубой и написала под рисунком: «дом». - Это картинка, - сказала я, - а это слово.

Я повторила слово «дом» по буквам, показывая их, когда произносила, затем взяла палец Пятницы и водила им по буквам, все время их повторяя; затем вложила грифель в его руку и водила его рукой, выводя слово «дом» под тем, которое я написала раньше. Затем стерла с доски все написанное и картинку тоже, она должна была остаться в голове Пятницы, и снова принялась водить его рукой в третий, четвертый раз, пока не оказалась исписанной вся доска. Я снова стерла написанное.

- А теперь пиши сам, Пятница, - сказала я, и Пятница вывел три буквы, составляющие слово «дом», или три знака, которые можно было принять за буквы, но один Пятница мог сказать, были ли это три буквы и обозначали ли они слово «дом» и картинку, которую я раньше нарисовала, и само это понятие.

Я нарисовала корабль с поднятыми парусами, заставила его написать слово «корабль», а затем принялась вдалбливать в него слово «Африка». Африку я изобразила в виде пальм, между которыми рыщет лев. Соответствовала ли моя Африка тому образу, который носил в себе Пятница? Сомневаюсь. Тем не менее я написала слово «А-ф-р-и-к-а» и водила его рукой по буквам. По крайней мере, он теперь знал, что не все слова состоят из трех букв. Затем я принялась учить его слову «мать» (нарисовала женщину с ребенком на руках), а затем, стерев рисунок и надпись, начала повторение всех четырех слов.

- Корабль, - сказала я и дала ему знак писать.

«К-р-к-р» написал он, может, мне только показалось, что то были именно эти буквы, и он заполнил бы ими всю доску, если бы я не вырвала грифель из его пальцев.

Я смотрела на него долгим, пристальным взглядом, пока не опустились его ресницы и не закрылись таза. Ну, можно ли себе представить более тупое существо, даже погруженное во мрак невежества пожизненным рабским унижением, нежели Пятница? А может быть, он в глубине души смеется надо мной, над моими усилиями ввести его в мир человеческой речи? Я протянула руку; взяла его за подбородок, повернула его лицо к себе. Его глаза открылись. Мелькнула ли в потаенной глубине его черных зрачков насмешка? Не могу сказать. Если мелькнула, то разве это не искра Африки, недоступная моему английскому зрению? Я тяжело вздохнула.

- Идем, Пятница, - сказала я. - Вернемся к нашему хозяину, покажем ему, насколько мы преуспели в учении.

Был полдень, Фо, свежевыбритый, пребывал в отличном расположении духа.

- Пятница ничему не научится, - сказала я. - Если и есть врата к его способностям, они или наглухо закрыты, или я не могу их найти.

- Не отчаивайтесь, - сказал Фо. - Если вы посеяли семя, это уже немалый успех, для начала. Будем настойчивы. Пятница еще удивит нас.

- Письмо не вырастает внутри нас, подобно капусте, пока наши мысли заняты чем-то иным, - ответила я, не скрыв раздражения. - Это искусство достигается долгой практикой, вы сами это отлично знаете.

Фо поджал губы.

- Пожалуй, - сказал он. - Но люди непохожи друг на друга, несхожи и их навыки к письму. Не судите столь поспешно своего ученика. Может быть, и его посетит Муза.

Пока мы с Фо говорили. Пятница уселся на матрац с грифельной доской в руках. Заглянув через его плечо, я увидела, что он заполняет ее какими-то рисунками, кажется, цветов и листьев. Но когда я подошла ближе, листья оказались глазами, открытыми глазами, каждый - на человеческой ноге, ряд за рядом - глаза на ногах. Шагающие глаза.

Я потянулась за доской, чтобы показать ее Фо, но Пятница не выпустил ее из рук.

- Отдай! Отдай мне доску. Пятница! - приказала я. Но, вместо того чтобы подчиниться. Пятница запустил три пальца в рот и, смочив их слюной, стер рисунки с доски.

Я отпрянула от отвращения.

- Мистер Фо, я хочу вернуть себе свободу! - крикнула я. - Я не могу больше этого вынести! Это еще хуже, чем на острове! Он точно старик из реки!

Фо попытался меня успокоить.

- Старик из реки, - пробормотал он. - Мне кажется, я не совсем понимаю, кого вы имеете в виду.

- Это рассказ, не более чем рассказ, - ответила я. - Жил-был когда-то человек, который сжалился над стариком, ждавшим возле реки, чтобы его переправили на другую сторону. Он предложил старику перенести его. Благополучно доставив старика на другой берег, человек присел на корточки, чтобы старику легче было сойти. Но старик не захотел слезать с его плеч, он стиснул коленями шею носильщика и начал бить его по бокам, короче, превратил его во вьючное животное. Он отнимал у него еду прямо изо рта и заездил бы его до смерти, если бы тот хитростью не освободился.

- Теперь я вспоминаю. Это одно из приключений Синдбада из Персии.

- Пусть будет так: я Синдбад из Персии, а Пятница - тиран, сидящий на моих плечах. Я хожу с ним, ем с ним, он смотрит на меня, когда я сплю. Если я не избавлюсь от него, я задохнусь от удушья!

- Милая Сьюзэн, не впадайте в истерику. Вы считаете себя ослом, а Пятницу - наездником, но будьте уверены, если бы у Пятницы был язык, он утверждал бы обратное. Мы осуждаем варварство тех, кто его искалечил, но разве у нас, его новых хозяев, нет оснований испытывать втайне чувство благодарности? Пока он остается нем, мы можем убеждать себя, что его мечты для нас непостижимы, и использовать его по своему усмотрению.

- Желания Пятницы мне хорошо известны. Он хочет свободы, того же, чего хочу я. Наши с ним желания очень просты. Но как он, всю жизнь проживший рабом, вернет себе свободу? Вот в чем вопрос. Должна ли я отпустить его в мир, населенный волками, и ждать за это благодарности? Разве это свобода, если тебя отправят на Ямайку или выставят ночью за дверь с шиллингом в кармане? Найдет ли он свободу даже в своей родной Африке, немой и враждебной? В наших сердцах живет стремление к свободе, но кто из нас может объяснить, что такое свобода? Узнаю ли я свободу, если избавлюсь от Пятницы? Был ли свободен Крузо, деспотом живя на собственном острове? Если и был, то я не думаю, что это принесло ему много радости. А Пятница, откуда он может знать, что такое свобода, если он едва знает собственное имя?

- Мне незачем знать, что такое свобода, Сьюзэн. Свобода - это такое же слово, как всякое другое. Это сотрясение воздуха, семь букв на грифельной доске. Это лишь название, которое мы даем желанию, о котором вы говорите, желанию быть свободными. И занимает нас именно желание, а не слово. Хотя мы не можем выразить словами, что такое яблоко, нам не запрещается его съесть. Достаточно того, что мы знаем имена наших нужд и можем пользоваться ими, удовлетворяя их, как пользуемся монетами для покупки пищи, когда мы голодны. Научить Пятницу языку, который будет служить его нуждам, не такая уж трудная задача. Никто не требует от нас, чтобы мы сделали из Пятницы философа.

- Вы говорите то же самое, что и Крузо, когда он научил Пятницу словам «принеси» и «копай». Однако людей нельзя делить на дикарей и англичан, и побуждения, переполняющие сердце Пятницы, не выразишь словами «принеси», «копай», «яблоко», даже словами «корабль» и «Африка». В нем всегда будет звучать голос сомнения, не важно - воплощенный в слова или безымянные звуки и мелодии.

- Если мы посвятим себя, Сьюзэн, поискам кладезя, в который вместились бы такие великие слова, как Свобода, Честь, Блаженство, то мы потратим на это целую жизнь, будем скользить, оступаться и падать, но все наши усилия останутся тщетными. Это слова без жилища, это такие же скитальцы, как и планеты в небе, и с этим ничего не поделаешь. Но спросите себя, Сьюзэн: зачем работорговец украл у Пятницы язык, как не для того, чтобы держать его в подчинении? Сколько бы мы ни придирались к словам друг друга, существо дела от этого не изменится.

- Он не в большем подчинении, чем следующая за мной тень. Он не свободен, но он и не подчинен. Он сам себе хозяин, в том числе и по закону - со дня смерти Крузо.

- И все же он следует за вами, а не вы за ним. Слова, которые вы написали и повесили ему на шею, утверждают, что он свободен, но кто, взглянув на Пятницу, поверит, что он свободен?

- Я не рабовладелец, мистер Фо. И пока вы не успели сказать себе: вот слова истинного рабовладельца! - не следует ли вам остановиться? Не желая меня слушать, не доверяя ни единому моему слову, считая, что все они отравлены низменными побуждениями рабовладельца, вы поступаете со мною не лучше, чем работорговцы, отнявшие у Пятницы его язык.

- Я ни за что не лишил бы вас языка, Сьюзэн. Пусть Пятница побудет в доме. Отправляйтесь на прогулку. Подышите воздухом. Посмотрите, что делается вокруг. Я вынужден прятаться в этом печальном убежище. Будьте моим лазутчиком. Когда вернетесь, вы расскажете мне, как живет мир.

Я вышла погулять, и в уличной суете ко мне вернулось хорошее настроение. Я была несправедлива, виня в своих бедах Пятницу. Если он и не раб, то разве он не беспомощный пленник моего тщеславного желания увидеть свою историю в виде книги? Чем отличается он от тех диких индейцев, которых привозят с собой первопроходцы вместе с длиннохвостыми попугаями, золотыми идолами, индиго, шкурами пантер, чтобы доказать, что они действительно побывали в Америке? Может быть, Фо тоже своего рода пленник? Я обвиняю его в медлительности. Но, может быть, истина в том, что все эти месяцы он пытался сдвинуть с места камень такой тяжести, какая не под силу ни одному человеку, а страницы, выходившие из-под его пера, не были праздной болтовней о куртизанках и гренадерах, как мне раньше казалось, а все той же историей, передаваемой снова и снова в разных версиях и всякий раз мертворожденной: историей острова, столь же безжизненной под его пером, какой она была под моим.

- Мистер Фо, - сказала я. - Я приняла решение.

Но человек, сидевший за письменным столом, не был Фо. Это был Пятница в одежде мистера Фо и его парике, грязном, как птичье гнездо. В его руке, занесенной над бумагами Фо, было гусиное перо, на конце которого поблескивала набухшая капля чернил. Я вскрикнула, рванулась, чтобы вырвать у него перо. Но в этот момент я услышала голос мистера Фо, лежавшего на постели.

- Оставьте его, Сьюзэн,-сказал он устало,- он привыкает к орудиям письма, это часть учения.

- Он перепачкает ваши бумаги, - кричала я.

- Они и без того сплошная пачкотня, хуже не станут, - ответил он. - Идите сюда, посидите со мной.

Я села возле него. В жестоком дневном свете я не могла не обратить внимания на грязные простыни, на его длинные грязные ногти, тяжелые мешки под глазами.

- Старая шлюха, - сказал Фо, точно прочитав мои мысли. - Старая шлюха, которая может заниматься своим ремеслом лишь под покровом ночи.

- Не говорите так,- запротестовала я. - Разве шлюха впитывает в себя рассказы людей и возвращает их миру в прекрасных одеждах? Мир стал бы беднее, если бы не было писателей, которые взвалили на свои плечи эту обязанность. Имею ли я право назвать вас этим ругательным словом за то, что вы дали мне приют, обласкали меня и выслушали мою историю? Вы дали мне дом, а у меня не было крыши над головой. Я думаю о вас как о любовнице или, если мне будет позволено сказать такое, как о жене.

- Прежде чем вы выскажетесь до конца, Сьюзэн, попытайтесь узнать, какой я вынашиваю плод. Коль скоро мы заговорили о деторождении, быть может, пришло время рассказать мне правду о вашем собственном ребенке, дочери, затерявшейся в Баия. У вас в самом деле есть дочь? Живая дочь, а не очередная история?

- Я отвечу, но скажите сначала: девочка, что вы подослали, которая носит мое имя, она живая?

- Вы прикасались к ней, вы ее обнимали и целовали. Неужели вы рехнетесь назвать ее неживой?

- Живая, такая же, как я, как моя дочь; вы тоже живой, как мы все. Мы все живые, мы живем в общем мире.

- Вы забыли Пятницу.

Я повернулась к Пятнице, он по-прежнему водил пером. Лист бумаги перед ним был сильно испачкан, словно не привыкшим к перу ребенком, но на нем были буквы, письмена, похожие на буквы, многие строчки, составленные из тесно прижатых друг к другу букв «о». Второй лист лежал у его локтя, он был весь исписан теми же письменами.

- Он учится писать? - спросил Фо.

- Он пишет, по-своему, конечно, - сказала я. - Он пишет букву «о».

- Это начало, - сказал Фо. - Завтра вы научите его букве «а».

 

IV

Темная убогая лестница. Я спотыкаюсь о чье-то тело. Оно не шевелится, не издает ни звука. Пламя спички выхватывает из темноты фигуру женщины или девочки; длинное платье скрывает ноги, руки зажаты под мышками, хотя, может быть, у нее неестественно короткие конечности, похожие на культи инвалида. Лицо закутано серым шерстяным шарфом. Я начинаю его разматывать, но шарф оказывается бесконечным. Голова откинута набок. Тело не тяжелее соломенной куклы.

Дверь не заперта. Через единственное окно лунный свет проникает в комнату. Что-то прошмыгнуло под моими ногами, наверное, мышь или крыса.

Они лежат рядышком в постели, не касаясь друг друга. Сухая, как бумага, кожа туго обтягивает их кости. Губы приоткрыты, виднеются зубы, поэтому кажется, что они улыбаются. Глаза закрыты.

Я накрываю их покрывалом, задерживаю дыхание, боюсь, что от прикосновения они распадутся, рассыплются в прах, но они лежат целехонькие, оба в ночных рубашках. В воздухе чудится легкий запах сирени.

Занавеска алькова рвется от легкого рывка. В углу кромешная тьма, как в яме, в затхлом воздухе комнаты не хочет зажигаться спичка. Наклонившись, шаря руками, я обнаруживаю Пятницу, он лежит на спине, вытянувшись во весь рост. Касаюсь его ног, они тверды, как деревяшки, затем рука ощупью движется вверх по мягкой тяжелой ткани, в которую он завернут, к лицу.

Кожа его тепла, но я не сразу нахожу пульс, нащупываю его у горла. Он слабый, словно сердце бьется где-то очень далеко. Легко касаюсь волос. Они правда похожи на овечью шерсть.

Зубы его стиснуты. Пытаюсь их разжать, просунуть пальцы между челюстями.

Ложусь на пол рядом, лицом вниз, запах застоявшейся пыли бьет мне в ноздри.

Лежу долго, может быть, даже засыпаю, слышу как он шевелится и поворачивается на бок, почти бесшумно, словно листья падают на уже покрытую листьями землю. Подношу руку к его лицу. Зубы его разжаты. Приникаю ухом к его рту. Жду.

Первое время ни звука. Затем, если удается абстрагироваться от ударов моего сердца, я начинаю различать слабый далекий шум: шум волн в морской раковине и вместе с ним, словно кто-то раз или два прикоснулся к струнам, вой ветра и птичий крик.

Приникаю еще ближе, прислушиваюсь к другим звукам: щебету воробьев, глухим ударам мотыги, различаю чей-то голос.

Вместо дыхания из его рта льются звуки острова.

***

На углу дома чуть выше уровня глаз прибита дощечка. «Даниель Дефо, писатель» - написано белым по синему, ниже еще какая-то надпись, но слишком мелкая, невозможно разобрать.

Вхожу. Ясный осенний день, но свет не проникает через стены. На лестничной площадке я спотыкаюсь о легкое, точно соломенная кукла, тело женщины или девочки. В комнате темнее, чем было раньше; ощупывая рукой каминную полку, нахожу огарок свечи и зажигаю его. Он горит тусклым синим пламенем.

На постели - пара, лицом друг к другу, ее голова покоится на его согнутой в локте руке.

Пятница лежит у себя в углу, повернувшись к стене. У него на лице шрам, не замечал его раньше, ну, точно ожерелье, след веревки или цепи.

На столе ничего, кроме двух пыльных тарелок и кувшина. На полу - коробка для писем с медными петлями и застежкой. Я ставлю ее на стол, открываю. Пожелтевший верхний лист изгибается полумесяцем от легкого прикосновения. Подношу свечу ближе, читаю первые слова, выведенные крупным, витиеватым почерком: «Дорогой мистер Фо, наконец я уже не в силах была грести».

Вздохнув, я с еле слышным всплеском соскользнула в воду. Подхваченную течением лодку уносит к югу, в страну китов и вечного льда. На поверхности воды вокруг - разбросанные Пятницей лепестки.

Я плыву к темным скалам острова» но что-то тягучее и тяжелое хватает меня за ногу, касается груди. Я на громадном ложе из морских водорослей, их щупальца вздымаются и опадают вместе с волной.

Вздохнув, с еле слышным всплеском я опускаю голову под воду. Взмахами рук вдоль тела я погружаюсь, и лепестки вьются вокруг меня, как снежинки.

Темный остов затонувшего корабля покрывают белые крапинки. Он громаден, как левиафан: огромный корпус с обломанными мачтами, расколотый посередине, погруженный в песок. Обшивка черная, пробоина кажется еще чернее. Если здесь водятся кракены, то они прячутся именно тут, высматривая добычу своими скрытыми панцирями глазами.

Под моими ногами вздымаются крохотные фонтанчики песка. Не видно веселых стаек мелкой рыбешки. Я вхожу в пробоину.

Я под палубой, это левый борт корабля; пробираюсь между склизкими стойками и балками. Огарок свечи висит на шнурке у меня на шее, Я держу его перед собой как талисман, хотя от него нет света.

Что-то мягкое мешает мне идти, может быть, это акула, мертвая акула, разжиревшая от сочных морских цветов, или тело стражника, закутанного в прогнившую ткань. Проползаю мимо на руках и коленях.

Кто мог знать, что море такое грязное. Однако песок под моими руками, там, где нет циркуляции воды, мягкий, влажный, вязкий. Он похож на глину во Фландрии, где покоятся, точно забывшись мертвым сном, многие поколения гренадеров. Стоит остановиться хоть на мгновение, тебя сразу начинает медленно, верно засасывать вниз.

Подхожу к шпангоуту и лестнице. Дверь, ведущая на лестницу, закрыта, но я толкаю ее плечом, водяная стена поддается, и я могу пройти.

Это вовсе не сельская баня. В темноте каюты вода стоит неподвижно, та же вода, что вчера, в прошлом году, триста лет назад. Сьюзэн Бартон и ее капитан, тучные, как свиньи, в белых ночных рубашках, с застывшими, вытянутыми, точно в молитве, руками, плывут, словно звезды под низким потолком. Я пробираюсь под ними.

В дальнем углу, под балками, наполовину погруженный в песок, подняв колени и опустив на них локти, сидит Пятница.

Я тереблю его шевелюру, нащупываю шов вокруг шеи.

- Пятница, - зову я, пытаюсь позвать, наклоняюсь над ним, погружаюсь руками и коленями в ил, - скажи, что это за корабль?

Но это не место для слов. Каждый вырывающийся из груди звук поглощается водой и растворяется в ней. Здесь тела обходятся без слов. Это мир Пятницы.

Он поворачивается, вытягивается во весь рост, лицом ко мне. Кожа туго обтягивает кости, губы его поджаты. Я пытаюсь пальцем разжать его челюсти.

Рот открывается. Из него льется не дыхание - ручеек, неиссякаемый ручеек. Он течет по его и по моему телу, течет по каюте, по затонувшему кораблю, омывает скалы и берег острова, он бежит к северу и югу до самого края земли. Нежный и прохладный, темный и бесконечный, он омывает мое лицо и мои веки.

Ссылки

[1] Воды! (порт.)

[2] Вы говорите по-английски? (порт.)

[3] Греби! (порт.)

[4] Фо - настоящая фамилия английского писателя Даниеля Дефо

[5] Пурчес Сэмюэл (ок.1575? - 1626) - английский литератор и путешественник

[6] Испанская Галиция - прибрежная область на северо-западе Испании, некогда королевство.

[7] Тринкомали - город и порт на острове Цейлон

[8] Снова (лат.)

Содержание