В 1950 году меня снова перевели, на этот раз в просторную камеру Бутырок, где я оказалась вместе с очень интеллигентными женщинами. Они встретили меня дружелюбно, от них я узнала, что в этой камере собирают женщин для отправки этапом в лагерь. В какой — они не знали.

Среди женщин была молодая финка по фамилии Мянтюля, она училась в Коммунистическом университете национальных меньшинств Запада. Арестовали её как финскую шпионку. Не знаю, в какой лагерь она попала. Была в камере украинка, врач Ольга Кочегуб. Её приговорили к двадцати пяти годам заключения как украинскую националистку. С ней я провела около шести лет в одном лагере.

В камере мы пробыли всего несколько дней, потом нас перевели в бывшую тюремную церковь. Переменам мы были рады, хотя в церкви пришлось спать на полу. Лето было тёплое, и нам разрешалось гулять по церковному саду. Но жизнь такая продолжалась недолго. В середине августа нас затолкали в закрытый фургон и повезли по Москве. Остановились у вокзала, нас посадили в столыпинский вагон. И снова начался путь в неизвестность.

Неужели опять окажусь в лагере у Полярного круга, там, где я уже провела восемь лет? Но мрачные мысли развеялись, когда на маленькой станции Потьма наш вагон отцепили от состава и нам объявили, что мы — в четырёхстах километрах от Москвы, у железнодорожной ветки на Казань. Был солнечный летний день. Станция находилась посреди густой дубовой рощи. Через рощу к лагерю шла узкоколейка. Нас повезли по ней в тесном, тёмном вагоне. Поезд остановился перед воротами тринадцатой зоны. Придерживая волкодавов за поводки, охранники открыли ворота. Мы прибыли в лагерь Потьма, где, по рассказам, были чрезвычайно строгие порядки.

Нас всех сперва поместили в одном бараке, вдоль стен которого тянулись недавно сколоченные двухэтажные нары. Скоро мы с ужасом обнаружили в щелях между досками пола тучи клопов. Мы вызвали коменданта зоны. Он сердито заявил, что прежние обитатели барака были людьми необразованными, всё пели песни и молились, клопы их нисколько не беспокоили. Комендант всё же разрешил нам оторвать доски пола и облить их крепким раствором щёлока и горячей воды. Скоро клопы исчезли.

Оглядевшись, я с радостью поняла, что люди вокруг меня неплохие. Не в пример Воркуте, где мужчины и женщины жили в одной зоне и уголовников не отделяли от политических, все обитатели нашей зоны были политическими заключёнными и все — женщины. Большинство — жёны врагов народа, арестованные за то, что не донесли властям на своих мужей. Мужья их сидели или были казнены, детей отобрали, где они, никто из женщин не знал. В зоне было много украинок, эстонок, латышек, литовок и женщин из многих стран Европы.

Лишь после прибытия в Потьму я получила официальное извещение о том, что осуждена за «контрреволюционную деятельность» к пятнадцати годам лагерей. Во второй раз меня приговорили без всякого суда, я даже не видела обвинительного заключения. Ни я, ни многие другие не знали, каким судом разбирали наши дела. «Суды», занимавшиеся делами такого рода, назывались в народе «тройками».

Надо признать, что Потьма имела некоторые преимущества перед Воркутой. Климат здесь намного легче, бараки и еда были лучше. Правда, порядки более строгие. Каждый вновь прибывший заключённый расписывался в том, что он заслуживает расстрела за каждое, даже небольшое нарушение режима лагеря. Распоряжение выполнялось неукоснительно, о расстрелах сообщало лагерное радио.

Я не работала — таков был спецприказ Москвы. Это принесло мне значительное облегчение — женщины работали в поле до изнурения.

В Потьме было тридцать шесть зон. Трудно определить общее число заключённых, их были тысячи. Я побывала в трёх разных зонах, поэтому имела представление о размерах лагеря. Он, кажется, был построен в 1904—1905 годах, в разгар русско-японской войны, позже его расширили, и во время первой мировой войны в нём содержали военнопленных.

В первые же дни в Потьме со мной случилось странное происшествие. Мне передали, что из-за забора кто-то спрашивал обо мне. Странно было, что известие о моём появлении в лагере так быстро распространилось, ведь через забор переговариваться было строжайше запрещено. Я подошла к щели в заборе, и тихий голос спросил:

— Вы Куусинен?

— Да, — ответила я.

— Вы Хертта Куусинен?

— Нет, Айно.

— А Хертта тоже здесь, в лагере?

— Нет, она, скорее всего в Финляндии.

— Когда я узнала, что в зону прибыла Куусинен, я пришла сюда, чтобы её убить. Чуть вас не убила.

— Меня-то за что? — ответила я, усмехнувшись. — Я не сделала ничего плохого.

— Нет, вас я убивать не буду. Но когда отсюда выйду, Хертту прикончу. Обязательно её найду и убью. Это она виновата, что я здесь.

Позже, когда мы оказались в одной зоне, моя новая знакомая — Катя — рассказала свою историю. Эта милая ленинградка хорошо говорила по-фински, правда с акцентом. Когда во время второй мировой войны финские войска вошли на советскую территорию, Катю взяли в плен. Её отвезли в лагерь, но скоро освободили и разрешили устроиться на работу.

В каком-то маленьком городке на берегу Ботнического залива она стала работать официанткой в финском офицерском клубе. Скоро вышла замуж за военного. Когда муж демобилизовался, они переехали в семейную усадьбу, к его матери. После перемирия советское правительство потребовало, чтобы все советские граждане были возвращены в Россию. Катя оказалась в тюрьме на Катаянокка в Хельсинки в ожидании перевозки на родину.

Возвращающимся на родину в одно воскресное утро объявили, что Хертта Куусинен приглашает их на кофе. Их отвели в просторную комнату, где был накрыт стол. Хертта произнесла речь, в которой обещала, что на родине их ждёт прекрасная жизнь, советское правительство окружит всех вернувшихся заботой. Когда кто-то крикнул, что это неправда, что всех арестуют, Хертта резко его оборвала, сказав, что всё это буржуазная пропаганда.

Но предсказание полностью сбылось. Как только поезд пересёк границу, возвращающимся объявили, что их ждёт пять лет исправительных лагерей! Я заметила Кате, что вины Хертты в этом нет, но Катя сказала, что ей лучше знать. И что она ещё отомстит Хертте Куусинен.

Особым гонениям в Потьме подвергались верующие. Я своими глазами видела, как в лагере соблюдали свободу вероисповедания, гарантированную Конституцией СССР. Несколько примеров.

Когда я жила в четырнадцатой зоне, там выстроили барак из толстых брёвен. Под самой крышей прорубили маленькое, забранное решёткой окошко. В барак загнали верующих русских женщин. Они отказывались работать в поле, громко молились и пели. В лагере их прозвали монашками. Монашкам запрещено было появляться в общей столовой. Еду им носили в барак. Вооружённый охранник водил их два раза в день оправляться.

Иногда появлялся с плёткой комендант, и из барака доносились стоны и крики. Обычно монашек били по голому телу, но ничего не добивались — они продолжали молиться и соблюдать пост. Монашки отказывались не только работать, но и носить лагерную одежду, потому что на спине там были огромные цифры. Поскольку они не надевали лагерное, а своё носить не разрешалось, номера писали на их голых спинах. Женщины из «религиозных бараков» отказывались участвовать в утренней и вечерней поверке. В нашем бараке тоже было несколько монашек, их заставляли выходить на поверку, и они стояли голые на ветру и дожде. Сердце болело за них.

Однажды комендант приказал мне идти с ним в монашеский барак. У двери он гаркнул: «Кто болен?» Указали на одну женщину. У неё был сильный жар, я увидела, что она при смерти. Её отнесли в лагерную больницу.

Пока я возилась возле больной, охранник заметил, что одной женщины в бараке не хватает. Долго искали и, наконец, нашли под нарами. Вылезать она отказалась, и охранник вытащил её силой. Она лежала на полу посреди барака. Это была восемнадцатилетняя девушка, она только что окончила школу. Арестовали её как врага народа — за то, что ходила в церковь. Девушка всё лежала. Тогда в барак вошли несколько охранников, они схватили её и поставили на ноги как мраморную статую. Легко догадаться, какие непристойности говорили солдаты, поднимая голую девушку. Я отвела её к постели, укрыла и сказала несколько слов в утешение. Но охранник меня грубо одёрнул: «Нечего утешать ведьму!»

Из этого барака всегда слышалось пение. Но однажды всё стихло. Женщин перевели в другое место, и там они, скорее всего, приняли мученическую смерть.

Была в Потьме и тщедушная деревенская старушка, которая всех называла «моя радость». Её так и прозвали. Это была глубоко верующая простая деревенская бабушка. Она никогда нигде не училась, но речь её была живой и богатой. Приведу здесь трогательную историю её жизни.

Около 1895 года мать Моей Радости, очень бедная женщина, продала дочь за двести рублей в жёны человеку, который был намного старше её. Муж оказался извергом, избивал жену так, что скоро она стала калекой. Она несколько раз убегала к матери, но та исправно возвращала её мужу. Не смог помочь ей и священник. В конце концов она убежала навсегда. Хотела уйти в монастырь, но её не приняли, потому что была замужем. Она устроилась на работу в одной усадьбе, жила в маленькой каморке рядом с кухней. Врач, осмотрев её, сказал, что она никогда окончательно не выздоровеет и тяжёлую работу выполнять не сможет. В усадьбе она работала кухаркой. Со временем немного окрепла, выучилась грамоте. Каждое воскресенье она ходила в церковь, помогала сельскому священнику. Шли годы. Моя Радость была довольна и счастлива. Но во время революции сгорела усадьба, помещика убили. Позже большевики арестовали сельского священника и её как шпионов. «Хотя я знать не знаю, что за работа такая у этих шпионов», — усмехаясь говорила Моя Радость. Но тогда было не до смеха. Скоро эта простая женщина — особо опасный государственный преступник — оказалась в лагере Потьма. Не знаю, к какому сроку её приговорили.

В тринадцатой зоне были в основном эстонки, латышки и литовки. Все были внимательны к старушке. Работать она не могла. Однажды на Пасху произошло чудо: Моей Радости сказали, что на её имя пришли письмо и посылка, они у коменданта. Я пошла вместе с ней. Письмо и посылка были от их сельского священника, он к тому времени уже освободился. В посылке были продукты, даже огромное гусиное яйцо с красиво нарисованной Богородицей. К сожалению, это расценили как религиозную пропаганду, и комендант яйцо разбил. Но всё же внял моим мольбам и отдал разбитое яйцо старушке. Она была счастлива, держа в руках кусочки скорлупы, ведь они были освящены. Само яйцо она разделила между своими друзьями, а скорлупу сохранила, она служила ей с тех пор иконой.

Многих политических из тринадцатой зоны позже отправили этапом в Сибирь. Там они собирали живицу, жили в первобытных условиях. Женщины из Прибалтики писали нам в Потьму из Сибири письма. Жизнь там, по их словам, была невыносимой. Мою Радость освободили, я видела её в последний раз, когда она уезжала в свою деревню. Она мечтала снова увидеть родную церковь. Сбылась ли её мечта — не знаю.

Был в Потьме и четырёхногий узник, трофейная лошадь. Это было большое, некрасивое, одноглазое животное, инвалид войны. На ней возили воду. Когда я её впервые увидела, вспомнила лошадь из «Семерых братьев» Алексиса Киви. Она понимала лишь немецкую речь. Других языков она, видно, не знала, но когда слышала немецкое слово, издавала радостное ржание. Немки-заключённые любили этого своего товарища, давали ей хлеб из своих маленьких пайков, поверяли ей свои горести. Животное было довольно, что с ним хорошо обращаются.

Но однажды случилось несчастье. Отвезя в поле обед, возчик поставил лошадь перед кухней. Вдруг пустые железные бидоны с грохотом скатились с телеги. Лошадь понесла, стукнулась головой о стену и околела. Немцы в лагере были в большом горе. Из конины сварили вкусный суп.

После четырнадцатой я попала в шестнадцатую зону, там в середине февраля 1952 года мне было приказано готовиться к этапу. На следующее утро меня с пожитками погрузили в грузовик, и он пошёл к станции. Я думала, что поеду дальше на поезде. Как же я была удивлена, когда грузовик остановился перед огороженной забором территорией, где было три новых двухэтажных дома. У ворот охранник, но без собаки. Меня отвели в чистую комнату, довольно уютную. Там уже были две женщины — финка Сайма Ахмала из Оулу и русская Вера Леонтьевна Некрасова, научный сотрудник ленинградской библиотеки. Я оказалась в хорошем обществе.

Мне заявили, что я нахожусь в изоляторе — «чистилище» для тех политзаключённых, которые будут скоро  освобождены. Большинство из них были иностранцы, а также украинцы, эстонцы и латыши. Нас, финнов, было трое, третьей была Ольга Хиетала из Хельсинки. Здесь были молодые и старые, здоровые и больные; нас, видимо, поместили в изоляторе, чтобы мы перед освобождением забыли кошмары многих лет заключения. Условия здесь были гораздо лучше, чем в бараках. Еда неплохая, приносили её аккуратные девушки-мордовки. В этих местах в основном жили мордовцы, финно-угорское племя. В нашем распоряжении была даже библиотека! Большую радость приносили прогулки в красивой дубовой роще, летом мы могли наслаждаться цветами и ягодами.

Многие из моих друзей были уже на свободе, а я всё ждала. О моём деле не говорилось ни слова. И вдруг случилось происшествие, которое почти разбило все мои надежды на освобождение. В начале марта 1953 года меня вызвали к начальнику политотдела лагеря. Вызов не мог предвещать ничего хорошего. Я очень нервничала. В конторе меня принял любезный незнакомый офицер, даже усадил на стул. Он вынул из портфеля толстую пачку бумаг, легонько по ней похлопал и сказал:

— Это протоколы ваших допросов. Мой начальник послал их сюда из Москвы, чтобы я выяснял, как вы себя чувствуете. Есть ли у вас жалобы?

Я ответила, что никогда не жалуюсь, зная, что это бесполезно. Он начал хвалить мой ум, а я знала по опыту, что это — тревожный признак. Он сказал, что прочитал все протоколы допросов и знает обо мне очень многое. Даже то, что я владею несколькими языками. Потом вдруг спросил:

— Вы бы смогли написать письмо по-английски?

Я ответила утвердительно и спросила:

— Кому это письмо будет адресовано?

— Это неважно. Можете писать всё что угодно, но не упоминайте, что вы находитесь в лагере. Вы должны написать, что находитесь в Саранске. (Столица Мордовской АССР.)

Когда я спросила, по какому адресу писать, он сказал:

— Адрес напишем мы. — И добавил: — Вы скоро сможете вернуться в Москву и там жить нормальной жизнью. Получите всё, что вам нужно.

Под конец он сказал, что идёт сейчас в комендатуру и что увидимся мы с ним на следующий день.

Я не спала всю ночь, обдумывала положение. Ясно одно: если я откажусь написать письмо — меня убьют. Казни в то время в Потьме совершались ежедневно. Если же соглашусь, результат будет тот же, потому что, выполнив задание, я стану госбезопасности не нужна и даже опасна. В одном я не сомневаюсь: я никогда не унижусь сделать что-нибудь по приказу Сталина или Берия.

Когда на следующее утро я шла умываться, одна эстонка меня спросила, слышала ли я ночью по радио новость. Я ответила безразлично:

— Нет, да и плевать мне на радио. Там ведь никогда не говорят ни о чём, что касается нас.

— Касается нас? Видно, вы ещё не знаете, что умер Сталин, — воскликнула она. И добавила: — Теперь нас всех наверняка освободят!

Вот это новость! Нас обуяло непередаваемое чувство освобождения, среди политзаключённых росла уверенность, что с террором и беззаконием покончено. Замешательство и растерянность работников лагеря укрепляли нас в этой вере, до нас, казалось, никому теперь не было дела. Один за другим стали исчезать работники лагеря, в том числе и тот красавец-офицер, который хотел заставить меня написать письмо. Так что Сталин умер как раз вовремя. Правда, после его смерти я пробыла в Потьме ещё два с половиной года.

Четыре дня по радио играли траурную музыку. Заключённые радовались смерти диктатора, но первое время вслух свои чувства выражать не решались. Многие даже делали вид, что оплакивают его, надеясь таким образом улучшить своё положение.

Одна пожилая коммунистка сказала мне плаксиво:

— Как ужасно! Как это ужасно! Вы разве не плачете?

— Почему я должна плакать?

— Вы разве не слышали?

— Слышала.

— И всё равно не плачете?

— У меня больше нет слёз, — сказала я и прервала разговор: я знала, что она доносчица. Разум подсказывал, что надо быть осторожной: начальники сменились, но изменилась ли система?

Спустя четыре месяца сняли Берия, это, конечно, тоже была для нас радостная новость. Но надежды на освобождение всё не оправдывались. Да и в лагере эта весть вызвала меньшее замешательство, чем смерть Сталина. Исчезло лишь несколько чиновников. Но когда по радио объявили, что Берия казнён, произошло настоящее чудо: люди из охраны даже унизились разговаривать об этом происшествии с заключёнными. Раз утром я получила приказ прийти к чиновнику, ведавшему идеологической учёбой. Он был, в общем, человек добрый, но не умный. Он пригласил меня сесть и сказал:

— Подумайте, Берия с 1919 года был британским шпионом. Что вы на это скажете?

— А этому есть доказательства? — спросила я, будто бы удивившись.

— Да, это доказано, и мы знаем, что все государственные тайны теперь известны англичанам. — И он глубоко вздохнул.

Меня ошеломило, что народу можно скормить такую нелепую ложь. Приговор Берия вполне можно было обосновать его «отечественными» злодеяниями. Но состоялся ли над ним суд? Когда я приехала в Москву в октябре 1955 года, об этом ходили противоречивые слухи. Один высокий чиновник рассказал мне, что Берия и его ближайшие помощники были осуждены на судебном процессе. Когда Берия в ожидании исполнения приговора стоял на Лубянке перед крематорием, его последние слова, по рассказам, были следующие: «Всё в обвинительном заключении верно, но я не сделал ничего такого, чего бы не одобрил Сталин».

Здесь я хотела бы кое-что рассказать о моих товарищах по изолятору. Сайма Ахмала приехала в Петрозаводск в 1932 году во время «карельской лихорадки» и там вышла замуж за финна. У них родилась дочь Теллерво. Много лет они жили хорошо, пока НКВД не расстрелял её мужа как шпиона.

Сайма ещё какое-то время проработала кассиром в ресторане. Потом её выселили из квартиры, разрешив жить с Теллерво на чердаке. Единственным источником тепла там была дымоходная труба.

Через несколько месяцев Сайму тоже арестовали. За то, что не донесла на мужа. Её перевозили из тюрьмы в тюрьму, наконец, она оказалась в Потьме, заболела и попала в изолятор. Она была духовно сломлена, её мучило то, что она ничего не знает о дочери. Все её попытки что-нибудь узнать были безрезультатны. Я помогла ей написать ещё один запрос в Петрозаводск, и она наконец узнала, что Теллерво живёт там. Незадолго до освобождения Сайма просила разрешения вернуться в Финляндию. Получив положительный ответ, она написала в Петрозаводск людям, у которых воспитывалась Теллерво, с просьбой отпустить Теллерво с ней в Финляндию. Одновременно она написала письмо и дочери. Теллерво ответила по-русски. Писала, что финского не знает, Сайму своей матерью не признаёт, её родина — СССР. Ясно, что письмо она писала под диктовку, но невозможно было что-нибудь изменить, и Сайме пришлось ехать в Финляндию одной.

Тяжёлые события выпали и на долю Ольги Хиетала. Она мне рассказывала, что в 1918 году вышла в Петрограде замуж за латыша, он погиб во время кронштадтского восстания. Когда-то Ольга покинула Финляндию нелегально и боялась туда возвращаться, поэтому осталась в Петрограде. В 1932 году она познакомилась с американским финном Лееви Хиетала. Он был по профессии наборщик, его направил с двумя другими наборщиками в Ленинград финский рабочий союз Нью-Йорка, чтобы собрать типографский станок, подаренный американскими финнами ленинградской газете «Вапаус». (Я об этом рассказывала в третьей главе.) Когда типографский станок был собран, товарищи Лееви вернулись в Америку, а он остался обучать ленинградских наборщиков. Решил он остаться потому, что полюбил Ольгу. Ольга и Лееви поженились. Скоро обоих арестовали как американских шпионов. Многие годы Ольгу переводили из одного сибирского лагеря в другой. В конце концов она оказалась в Потьме, в изоляторе. Освободили её позже меня. Родственники стали добиваться для неё разрешения ехать в Хельсинки, но она уже была не в себе. В Ленинграде она стала разыскивать мужа. Получила из Прокуратуры СССР извещение, что её муж умер на Колыме. Заключённые там работали старателями, мало кто выходил оттуда живым.

Я помогала многим товарищам по заключению писать жалобы, в которых они просили изменить приговор. Некоторым срок уменьшали, нескольких даже освободили. Настал день, когда я решила заняться и своими делами. Я написала жалобу на имя Генерального прокурора СССР, но не просила меня освободить, а просто пересмотреть моё дело. Я подчеркнула, что пятнадцать лет провела в заключении, но ни разу меня не судили и никогда мне не сообщали, каким образом я нарушила закон. Если при пересмотре дела выяснится, что я в чём-то виновата, я согласна отбыть любое наказание, назначенное по законам СССР.

В середине октября 1955 года пришёл отвёт:

Прокуратура СССР

Военная коллегия Верховного Суда СССР

12.10.1955 г. № 1д-23235-49

 Москва, ул. Кирова, 41

Айно Андреевне Куусинен

Мордовская АССР Потьма

Изолятор Зубо-Полянский

В ответ на посланную Вами 15 июля 1955 года жалобу Генеральному прокурору СССР сообщаем, что по постановлению Прокуратуры, МВД и КГБ СССР от 29 августа 1955 года постановления Особого совещания при НКВД СССР от 1939 г. и 1950 г. в отношении Вас отменены и дела прекращены за отсутствием состава преступления.

Прокуратура СССР

Военная коллегия

Майор юстиции Дашкевич