14
В Поселок зима приходила внезапно, в один день. В ночь перед этим мало кто спал. В пять-шесть утра по обычаю давних времен все собирались на полосе гальки у моря. Океан перекатывал тяжелые валы, будто отлитые из шинной резины. Люди на берегу говорили мало. Поднятые воротники меховых курток, помятые невыспавшиеся лица, пущенная по кругу бутылка со спиртом.
На рейде раздавался сиплый рев ледокола. К нему присоединялись высокие голоса океанских дизель-электроходов. Уходил последний караван судов. Корабли прощались с Поселком. На берегу слабо тукали выстрелы, взлетали ракеты, шапки, летели в море недопитые бутылки.
Так начиналась зима. Все в мире становилось очень далеким. «Там, на материке…» Местный поэт не без влияния блатной лирики изложил настроение в строках:
В горах Территории в это время уже ложился снег. Замерзали ручьи и рыбьи стаи успокаивались в глубоких речных ямах под торфяными обрывами.
…Раньше всего снег застал партию Копкова. Но именно там считали, что до зимы далеко, потому что для экспедиционного работяги начало зимы — это когда тебя вывозят из тундры. Копков не мог ожидать скорой вывозки. К ним дважды прилетал самолет ЛИ-2. Первый раз он сбросил бочки с соляркой и керосином. Бочки, как мячики, прыгали по узкой долине. Больше половины из них разбилось. Во второй рейс на грузовом парашюте спустили взрывчатку и мешки с продовольствием. Разведочные работы на киноварной сопке предлагалось продолжать до твердого санного пути.
…Люди Жоры Апрятина, оставив для охраны базы завхоза Ваську Феникса, плыли вниз по Лосиной на двух резиновых лодках. В устье их должен был забрать морской катер. Дул острый ветер. Вода была черной и неуютной. У берегов и на заводях рождалась тонкая морщинистая пленка льда. Канавщики замотанно матерились. Они начали материться месяц назад и все еще не отошли от обиды. Бить! Шурфы! Осенью! После жаркого лета! Для шурфов существует другое время. Начальство бы сунуть в эту глину и воду, подержать бы денек в раскисшей дыре. Они вяло клялись, что ноги их больше не будет в тундре.
Жора Апрятин сгорбившись сидел на носу передней лодки. Его мучили простуда и сознание, что работа сделана плохо. Образцовой съемки, красивого планшета, о котором мечтал Отто Янович, не получилось. Идиотский приказ Чинкова выполнен. Но ничего не обнаружено, кроме «знаков». А «знаки» прут по всей Территории. Жора знал, что «Северстрой» не признает объективных трудностей. Следовательно, ему отвечать за прорехи на карте, за перерасход средств на шурфовку. Проект партии практически сорван, и нет ничего взамен, когда победителей не судят.
Он поссорился о Гуриным. Пока вся партия занималась шурфовкой, Гурин ходил в маршруты, В своей персональной альпинистской пуховке, с персональной облегченной палаткой типа «гималайка». Гурин был чист, свеж. Все остальные бродили с головы до пяток вымазанными в желтой глине. «Когда партия горит, то, черт возьми, надо быть всем одинаковыми. И работягам, и инженерам», — сказал Жора. «Стадный инстинкт у меня ослаблен», — ответил Гурин. Конечно, Жора понимал, что залезь Гурин в брезентуху, окунись в глину — ничем это не поможет. Но в паршивой ситуации всем надо быть вместе. В это верил Жора Апрятин.
…На середине пути лодки попали в лед. Лосиная расширялась в котловине, и течения здесь почти не было. Пленка льда протянулась от берега к берегу. Всю ночь они колотили лед веслами, осторожно проталкивали лодки. Края льда были острыми, у всех кровоточили руки, и каждую минуту ждали, что сейчас зашипит воздух и… Жора Апрятин думал о том, что, если тяжелые ящики с образцами пойдут на дно, ему останется лишь застрелиться. А впрочем, не понадобится… До любого берега триста метров воды и тонкого льда, никто не уцелеет.
К утру они выбрались на узкую полоску незамерзшей воды. И теперь уж приходилось плыть до конца, так как к берегу не пристать.
…Васька Феникс, сухой, жидкобородый, с прищуром всезнающих глаз, остался один средь синего снега, черных кустов и длинных ночей. Он сделал изобретение, потому что ему надоело рубить тальник. Ему вообще не хотелось выходить из большой, служившей жильем и складом палатки. Феникс взял самый большой кукуль, распорол его сбоку и вшил туда еще широкую полосу оленьего меха. Внутрь этого, вовсе уж большого спального мешка, он вставил две треугольных рамы. Получился домик из оленьего меха, где он и поселился. В «доме» этом было жарко даже от свечки. Свечек имелся ящик. Примус работал исправно. Васька Феникс читал толстый том нечестивого Лукиана, который оставил ему Апрятин. Шевеля губами, Васька Феникс читал «О философах, состоящих на жаловании».
«Мне кажется, я поступил бы хорошо, если бы подвергнул предварительному обследованию те причины, которые приводят к обсуждаемому нами образу жизни…» Смысл слов древнего классика ускользал от Васьки Феникса, и он засыпал. Просыпался, выходил по нужде, зажигал свечку и снова читал. Феникс с каждым днем зарастал грязью, диким волосом, покрывался оленьей шерстью из мешка, который безбожно линял. Но он ждал терпеливо, так как знал, что самолеты спецрейсом никогда в назначенный срок не прилетают, а прилетают гораздо позднее и всегда неожиданно, когда уже перестанешь ждать.
В устье реки заберег не было, и люди Апрятина высадились на илистую черную отмель. Лодки так и остались у воды. «А кто сказал, что мы не могем? Ей-богу, могем! — крикнул Северному Ледовитому океану шурфовщик. — Могем, а, начальник?»
— Могем, — утвердил Жора Апрятин.
Катер пришел утром и встал на хмурой воде в километре от берега. Ближе он не мог подойти из-за отмели устья. Пришлось кое-как лейкопластырем залепить лодки. На резиновые заплаты не имелось времени и терпения.
— Вперед, питомцы Юпитера, — сказал Жора Апрятин, последним садясь в лодку. И поправил на поясе пистолет.
Один человек сидел на корме и насосом-лягушкой беспрерывно подкачивал лодку, двое гребли по-индейски, остальные лежали на дне.
Три морячка с катера в линялых бушлатах серьезно, без усмешки смотрели им навстречу. Трап они уже заготовили.
— Благозаконие и благолепие, — сказал Жора Апрятин, когда последний тяжелый ящик был поднят на борт. Лишь после этого он разрешил подняться людям.
— Кончился влажный жребий, — с усмешкой подтвердил Гурин.
Катер дрогнул от заработавшего дизеля и пошел резать воду. Жора Апрятин запустил руку в полевую сумку и вынул бутылку спирта, хранившуюся весь сезон для этого случая.
— В веру и душу, — сказал Жора Апрятин, — обмоем конец сезона.
— Начальник! — проникновенно вздохнул один из шурфовщиков. — Мы за тебя хоть в воду. Хочешь брошусь за борт, начальник? — Железные зубы шурфовщика сверкали в темноте кубрика.
Все выпили, лишь Гурин не притронулся к кружке.
— С твоего позволения, Георгий, я потом. В одиночестве, — сказал он.
Хмель мгновенно и сильно подействовал на Жору Апрятина.
— Выпей с нами, Доктор. Я понимаю, ты сильная личность. И Чинков твой сильная личность. Но куда вы годитесь без работяг и образованных телят вроде меня?
— Скушно излагаешь, Георгий. Тебе бы белокурой бестией стать. Комплекс у тебя подходящий. — Гурин взял кружку и вышел на палубу.
Морячки сразу отметили, что Гурин тут вроде отдельно. И бородка побрита, и одежда другая, и твердый взгляд. Гурин сидел на носу катера, зажав кружку с разведенным спиртом в коленях. Он смотрел на море, на тяжелые темные валы, на низкие рваные облака, на усатые морды нерп по курсу. Старшина подошел к нему, тронул плечо.
— Иди отдыхай. Место найдем. Отдыхай, а, геолог? Гурин лишь отвлеченно и пусто ему улыбнулся.
— Чудной ты, — добродушно сказал старшина. — Вроде постарше всех, а чудной. А, геолог?
— Когда я работал в Средней Азии, я трое суток шел на один перевал, — ответил Гурин. — Кызыл-Арт. Ледовитый перевал, почти недоступный. Карабкался трое суток. Чтобы выпить пятьдесят грамм коньяка, посмотреть сверху на мир и подумать о бренности бытия. Потом вниз. Зачем я это делал, старшина? Как считаешь?
Но старшина по привычке морских людей, не любящих терять лицо в непонятном, уже вроде не слушал. Лишь скользнул по Гурину глазами, белыми на черном изрезанном ветром лице, и, ничего не сказав, повернулся широкой спиной.
— Ответ прост, как кочка. Заблуждение веков. Желание во что бы то ни стало доказать свою самобытность. Я-де отдельный, оригинальный, а не такой, как все. Между тем, старшина, все такие, как все.
— Погибнешь, — сказал старшина. Он повернулся к Гурину. Светлые глаза на черном лице. — Погибнешь.
— О чем это ты, старшина?
— Так. Печать на лице.
— Ерунда, старшина. Самое главное — держать дистанцию. Соблюдай правила судоходства в оживленных местах. Сигнальные огни и умение лавировать. В этом секрет безопасности.
15
Машина остановилась при въезде в Поселок. Шофер высунулся и сиплым от бессонной ночи голосом спросил:
— Тебе, парень, куда?
— А черт его знает, — сказал Баклаков. — Сойду здесь.
Он скинул рюкзак и выпрыгнул из кузова машины. Она тут же тронулась: видно, шофер спешил в гараж, спешил к сковородке с консервами и каменному сну до следующей ездки.
Баклаков втянул ноздрями дымный, пахнущий морем, железом и каменным углем воздух. Отсюда Поселок виделся весь: грязно-розовые, грязно-белые и желтые дома с обшарпанными ветрами и дождями стенами, между домами «короба». Теплоцентрали здесь нельзя было спрятать в землю и их прокладывали сверху, засыпали опилками, обшивали тесом — получались «короба», как поднятые над землей дощатые тротуары.
Баклаков вышел на морской берег. На гальке лежали высохшие ленты морской капусты. Пролетела измазанная в мазуте чайка. В порту визжал металл, ухало. Были слышны отрывистые сигналы буксиров. Навигация!..
Два мужика, один в полушубке и морской фуражке, второй в пиджачке и пыжиковой шапке, скрывшись от ветра за мертвой баржой, возились с бутылкой. Пыжиковая шапка приглашающе помахала Баклакову. Знакомое что-то лицо.
— Да что вы, ребята, — сказал Баклаков. — Мне еще рано.
Идти ему, в сущности, было некуда. Вещи, дерматиновый чемодан молодого специалиста, лежали в кладовке у завхоза управления Рубинчика — невеселого человека, состоявшего из носа, ушей и печали. В управление сейчас все равно не пустят — правила охраны соблюдались в «Северстрое» неукоснительно. Баклаков шел к «бараку-на-косе», хотя знал, что барак наверняка занят. Но свободная койка может найтись.
Он шел по «коробу», чувствуя, как прогибаются доски, и вдруг тундра и лето, и все, что было связано с ними, отодвинулись, и Сергею Баклакову захотелось хорошего костюма, бритвы, бани, выпивки, еды, громкой музыки; душевного и шумного разговора. Он втянул ноздрями воздух Поселка и быстрее зашагал к бараку, который нелепо маячил в тумане.
Баклаков обогнул барак и дернул дверь на себя. Вошел. Дверь наподдала по рюкзаку, и Баклаков вылетел на середину, чуть не врезавшись в железную печь. Забыл, что сам же привинчивал автомобильную рессору.
У печки на табуретке сидел скуластый парняга в телогрейке, наброшенной на тело. Баклаков огляделся и тихо присвистнул. Койки стояли без проходов, вплотную одна к другой. Под байковыми одеялами храпели, стонали и вздыхали во сне мужчины.
— Ангелы ночи, — сказал парняга. — А ты зачем впорхнул?
— Жил здесь зимой. Хотел до утра перебиться.
— Возляг на мою. Я сегодня дежурный.
— Сергей! — Баклаков протянул руку.
— Валентин! Садись. — Парень придвинул Баклакову табуретку, а сам сел на корточки возле печки.
— Ну ее к лешему. Еще насижусь за зиму. — Баклаков тоже пристроился на корточках. Они помолчали.
— Не могу вспомнить, какой день, — сказал Баклаков. — В баню бы неплохо сходить.
— Хойте вир хабен зоннтаг, — сказал Валентин. — Баня, как ей положено быть, на ремонте. «Сахалин» на разгрузке. Последняя из коробок. Сходи в душ.
— Пропуска в порт нет.
— Скажи, для гигиены личности. Сообщи, что Валентин Григорьевич Карзубин разрешил. Это я.
— Порядок, — согласился Сергей. — В магазин заглянуть?
— Загляни. Все равно до утра дежурить.
— А там что-нибудь есть?
— Радость Вакха! Сухой закон в этом году отменен.
— Пойду.
— Перемещайся. Я тут соображу. Тушенка есть, лук есть, сковородку имеем. Кардинально!
— Иди ты к..! — вдруг заорал кто-то на дальней койке.
— Во дает! — усмехнулся Валька. — Часов тридцать вкалывали. Спят как мертвые, Монтаньяры!
— А ты?
Тот молча освободил из-под телогрейки замотанную бинтом левую руку.
— Полпальца в море выбросил. Из-за незнакомства с системой тросов. Я с прииска командированный на разгрузку. Как и все в этом бараке. Удел!
Баклаков нашел в рюкзаке шерстяной тренировочный костюм, кеды, тельняшку, чистое полотенце, свернул в клубок.
— Возьми в головах полушубок, — сказал от печки Валентин. — Тут хоть и южный берег, но другого моря.
…Затянутый ремнями охранник вышагнул навстречу Баклакову из проходной.
— На «Сахалин», помыться. Валентин Григорьевич мне разрешил, — сказал Баклаков.
— Проходи, — помедлив, мотнул головой охранник. Видимо, соображал, кто же такой Валентин Григорьевич.
В порту было затишье. По железному трапу он взбежал на борт «Сахалина». Палубу заливал свет прожектора. Несколько человек в белых брезентовых робах возились с сеткой, спущенной со стрелы. Прислонившись к надстройке, стоял морячок в кожаной курточке на меху и фуражке с крабом.
— Где душ? — спросил Баклаков. Морячок оглядел его и неопределенно кивнул лакированным козырьком.
— Чудеса! Бичи гигиену блюдут, — насмешливо сказал он. Сергей вошел в низкую дверь и по металлическим переходам добрался до душа.
Сапоги, брезентовку и драные брюки он выбросил за борт. Не чувствуя тела, летящим шагом он направился к магазину. Прекрасно, когда ты торчишь в своей точке планеты, свой среди своих.
Продавщица Вера Андреевна узнала его.
— С возвращением, Сережа. Какой ты красивый, когда с бородой.
Он взял три бутылки «Двина» и только тут вспомнил, что деньги в брезентухе, которую он выкинул за борт.
— Завтра принесешь, Сережа. Отдыхай. …Они открыли консервные банки, вывалили на раскаленную сковородку, насыпали грудой лук.
— Из снабженцев? — помешивая на сковородке, спросил Валентин.
— Похож?
— Не похож. Но говоришь, что коньяк получил в кредит.
— Из геологического управления.
— Техник?
— Инженер.
— Престижно! Тогда сейчас выпьем по капле, и я тебя подстригу. Не похож ты на инженера. А бороду сбрей. На бича ты похож.
— Точно, — разливая по кружкам коньяк, согласился Баклаков. — А ты кто?
— Пролетарий. Родом из хулиганского предместья столицы Малаховки, — Валька показал в улыбке нескладные зубы.
Они выпили, и Карзубин ловко подстриг его одной рукой. Потом они еще выпили, и Баклаков побрился. В обломок зеркала на него смотрел двухцветный человек: темная от загара верхняя часть лица и светлая нижняя.
— Теперь можно и говорить, — снова наливая кружки, сказал Валентин. — Не люблю, когда за растительностью прячутся. Начинаю подозревать. Лорелея! Если ты инженер, то почему тут зиму торчал?
— Не знаю, — сказал Баклаков.
Коньяк янтарно отсвечивал в грязных кружках. «А иди ты…» — кричал свою фразу беспокойный малый в углу. На Сергея нахлынули воспоминания. Вон там у окна, которое он самолично заколотил оленьей шкурой, была его койка. Рядом койка Жоры Апрятина, ковбойского человека, клавшего пистолет под подушку. На этой стенке висели японские красотки Доктора Гурина. А та сплошь избита дробью и пулями, потому что пробовать оружие, купленное или полученное в спецчасти, было принято прямо в бараке. Весной стоял грохот и висели клубы порохового дыма…
— Я вообще-то электросварщик. И газорезчик тоже. Ремеслуха. Думаю после навигации здесь остаться. На прииске мне работы нет. У меня отношение к огню и металлу. Либо работать, либо вовсе не видать. А на прииске ни так и ни эдак. Относительно!
— Правильно, — согласился Сергей. — Всегда надо так или эдак. Поэтому отомкнем вторую?
Баклаков долго спал и просыпался тоже долго, не единым вскидыванием души и тела, как это происходило в тундре. Сквозь сон он слышал чей-то голос и короткие ответы Валентина. Когда он открыл глаза, прежде всего увидел наглого кота Федосея, известного также как «Комендант порта». Федосей сидел на соседней койке и презрительно разглядывал Баклакова суженными глазами. «Однако… вчера», — подумал Баклаков.
Он сел на койке. У печки маялся серый от бессонницы Валентин, качавший больную руку, и стоял квадратный, как шкаф, парень. У парня была смуглая шея и кудрявые, из кольца в кольцо белокурые волосы, как будто он только что вырвался из-под щипцов безумного парикмахера. Ежась от холода, Баклаков подошел к печке.
— Он спросонок съел твой коньяк и почему-то решил, что он вовсе не грузчик, — кивнул на парня Валентин. — Объявил забастовку докеров.
Парень улыбнулся Сергею: «Ну выпил коньяк, ну что, не жлоб же ты?»
— Меня все это не колышет, — сказал он.
— Болит? — спросил Баклаков.
— Ноет, сволочь. Муций Сцевола!
— Выпей. Полегчает, уснешь.
— Не-е. Тут у меня точка. По утрам не пью.
— Я схожу. Это меня не колышет, — сказал парень. — Просплюсь и выйду в ночную.
— Иди, иди, — сказал Валентин. — А то у тебя уши злые. В бараке стоял густой запах резиновых сапог, пота, шлака, человеческого тела, табака, спирта, консервов — всего, чем пахли утром бараки «Северстроя», где жил народ грубого физического труда.
Сергей надел на голое тело полушубок и вышел на улицу. Свет ударил в глаза. Пахло морем, соляркой и каменным углем. Он прикрыл на мгновение глаза, и вдруг ему послышался другой, травяной и лесной запах его разъезда, и как утром он шел по знобящей босые ноги росе, вкус молока на губах и невнятная тоска по дальним местам, которая не оставляла его никогда.
Баклаков прошел к морю, скинул полушубок, снял трусы и голышом бросился в воду. Вода обожгла. Он доплыл до ближайшей льдины, оттолкнулся от скользкого бока и бешено замахал на берег. Накинув полушубок, он пробежал к бараку и возле стены растерся полотенцем. Все! Жизнь хороша и, как всегда, удивительна. Ледяные ванны сдвигают психику в нужную сторону. Жизнь меня не колышет. Слаба.
В бараке Валентин сидел у остывшей печки, качал руку.
— Балуешься водными процедурами? Блюдешь? В инженере все должно быть прекрасно. Душа, одежда и тело, — усмехнулся он.
— Какие планы на жизнь? — спросил Баклаков.
— В мехмастерские устроюсь после разгрузки. По металлу я все могу.
— Не желаешь весной в партию?
— Доживем до весны. Свидимся.
— Если будешь в Поселке, то свидимся.
— Ночлег не найдешь, приходи. Хронометрия!
— Договорились.
Все в том же тренировочном костюме, кедах Баклаков пошел в управление. Навстречу ему по «коробу» шел милиционер Сайфуллин, похожий на согбенную мачту. Кличка Сайфуллина была «Жакон есть жакон». Он прославился справедливостью и еще тем, что посадил на пятнадцать суток собственную жену: «Жакон есть жакон». Сайфуллин подозрительно вгляделся в Баклакова, узнал и скупо улыбнулся.
Дверь Рубинчика от входа направо. Он толкнул ее. В клубах табачного дыма здесь сидели вдоль стен на корточках упитанные мужики в неизменных кожаных пальто, сапогах на «молниях» и пыжиковых шапках. Снабженцы, свои и чужие, в неизменной снабженческой униформе. Сам Рубинчик, как всегда, был за дощатым столом и был печален не более и не менее, чем всегда.
— Привет, курцы, — сказал Баклаков. Снабженцы не обратили на него внимания. Они лучше всех знали иерархию «Северстроя». Для них Баклаков был никем. Ни бывшим, ни будущим. Они внимали реальности — рассказу коллеги.
— Здравствуй, — печально ответил Рубинчик. — Садись. Ты что, с тренировки? Готовишься к олимпиаде?
— А я ему, гаду, объясняю так: ты мне две машины, я тебе — бортовую для ДТ-54. И коньяк при этом твой. А он, гад, мне отвечает… — излагал налитый пурпурной кровью снабженец.
— Что дела? — ответил Баклаков. — Давай чемодан. Поселяй где-либо.
— А где ж, ты думаешь, я тебя поселю? Я лишь знаю, где поселю тебя через неделю.
— Через неделю что?
— Двадцать пятый барак знаешь?
— Который на берегу? За энергостанцией?
— Ну! — печально согласился Рубинчик.
— Там же конюшня.
— Конюшня там была раньше. Весной жили… элементы. В каждый вечер драка… Летом мы его у элементов забрали и превратили в жилье. Еще не совсем готово.
— А что не готово?
— Цемент с пола не убран. Стекла не вымыты. Мы комнаты на двоих и четверых там нарезали. Перегородки из фанеры под масляной краской. Фанера двойная, краска салатного цвета. Для радости глаз. Личное указание Фурдецкого по культуре быта.
— Давай направление.
— Не имею права. Объект не принят начальством.
— А на улицу его гнать имеешь право? — мимоходом вмешался пурпурный снабженец. — Поехали ко мне на прииск, инженер. Жилье дам. Оклад дам. Бабу выпишешь. Небось голые снятся?
Сергей топал через Поселок о пружинной кроватью на спине. Рюкзак, чемодан и матрац ему положили сверху. Рядом с подушкой и бельем под мышкой прихрамывал Рубинчик.
— И что мы имеем за все эти хлопоты? За эти хлопоты мы имеем приличный быт неженатых работников. В комнате на двоих можно думать, а в бараке на семьдесят коек, где по углам снег, в средине бутылки, думать нельзя. Я правильно говорю?
— Правильно, — согласился Сергей, подкидывая на спине койку. — Машину не мог достать?
— Вы, Сережа, сегодня родились на свет? Вы не знаете, что в навигацию машин не бывает?
Коридор барака был усыпан цементом, залит известкой и завален обрезками досок. Рубинчик открыл крайнюю от входа комнату. Краска высохла, по полу толстым слоем лежала известка. Сергей нашел лопату с обломанной ручкой и выскреб грязь. Потом подобрал на свалке ведро, джутовый мешок и вымыл морской водой пол. Море было в пятнадцати метрах, и это ему нравилось. Можно будет купаться по утрам, а зимой поддерживать прорубь. Будет нормальная психика, когда жизнь не колышет.
Он прополоскал тряпку и положил на пол у входа. Собрал кровать, застелил. С рюкзаком сбегал в Поселок, купил электроплитку, банку консервированных персиков, чай, сахар, алюминиевую сковородку и большой кусок оленины. У него есть дом.
Баклаков финкой открыл банку, стараясь, чтобы края были ровными. Сок выпил, а персики выбросил у крыльца — они осточертели за дето, л ему требовалась банка — привычка заваривать чай только так, чтобы припахивало железом. Когда он вытряхивал компот, из-за угла вышла девушка и направилась к крыльцу. Она шла, засунув руки в карманы кожаной куртки, походка была не поселковая. В Поселке ходили тяжело и прямо, так как ноги привыкали к громоздкой обуви. Она шла легче и неувереннее. Желтого цвета «конский хвост» падал на черную кожу куртки, очень худое лицо, очень яркие губы и в пугающей мертвенно-синей краске веки. Он нагнул голову, соображал: «кто, к кому, зачем в этот дом?» и принялся тщательно очищать банку. Девушка прошла в дом и где-то исчезла, может, у строителей, может, вышла в другой выход в конце коридора.
Баклаков заварил чай, выпил кружку и переоделся. Чувствуя себя красивым и легким, снова направился в управление. Отмечаться, представляться, рапортовать. В отделе кадров правил Борода, или Богода, как все говорили, потому что отдел кадров картавил. Топограф, их сверстник, два года назад потерял ноги в зимней экспедиции и вот сел за стол канцелярии. Богоду все любили за положительность жизни.
— Могда с тгяпок, — весело произнес он любимое ругательство.
— Клизма без механизма, — прочувствованно ответил Баклаков и пожал крепкие пальцы Богоды.
— С возвращением, Сережа.
— Отметь прибытие. Рапортую.
— Когда?
— Вчера ночью.
— Запишу сегодня. Значит, будет завтра, послезавтра и еще после.
— Идет!
По неписаному закону «Северстроя» геологу, вернувшемуся с поля, полагались три вольных дня «на баню». По тому же неписаному закону на четвертый день полагалось прийти в управление ровно в девять утра побритым, прилично одетым и совершенно трезвым.
Он пожал еще раз сильные пальцы Богоды и вышел в коридор. Предстояли три пустых дня, так как никто еще не приехал. Монголов зачем-то застрял на Западном. Впрочем, Монголов и нашел ту россыпь касситерита, где сейчас Западный.
Выйдя из управления, Баклаков остановился у черепа быка-примигениуса. Его всегда тянуло к нему. Череп был найден на равнинном острове нафаршированным костями мамонтов и прочих крупных зверей. Позапрошлый год Семен Копков, делавший рекогносцировочную съемку острова, нашел в свежеобвалившемся береговом обрыве целый, заросший шерстью, бок мамонта. Волосы у мамонта были длинные, рыжие, под ними — эдакий пух. Копкову пришла идея — связать единственный в мире свитер из мамонтовой шерсти. Два дня ножом и ногтями он драл ее, надрал, наверное, пуд и отмыл в морской воде. Рации Копков не имел, и Академия наук про того мамонта не узнала, потому что осенние штормы начисто слизнули торфяной обрыв.
В бараке Сергей стянул рубашку, галстук, надел привычный полевой свитерок. Выйдя в коридор, он вдруг увидел под дверью в противоположном конце барака полоску света. Барак был захламлен, необжит, темен и длинен, тени бессмысленных жизней еще мотались в нем. Полоска света озадачила Баклакова. Он постучал в дверь.
— Да! — резко сказал женский голос.
Он открыл дверь и увидел жилую комнату, на кровати сидела та, в кожаной курточке, с «конским хвостом». Она сидела, поджав ноги, забившись в угол кровати. В комнате было очень жарко — горели две плитки И очень накурено.
— В чем дело, что нужно? — все так же резко спросила она. Чрезвычайная раскраска лица при свете стоваттной лампочки выглядела страшновато.
— Ну… так как мы единственные жильцы этого дома…
— Это вы утром компот выбрасывали?
— Я.
— Идиотизм какой. Я весь день компота хочу.
— Магазин-то еще открыт.
— Не хочу я принимать компот от всякого.
— Я как лучше хочу. Нет, так не надо.
— Вы кто?
— Геолог. Коренной житель этого дома с сего дня. Вчера вот только вернулся.
— Ко мне каждый вечер ломятся с коньяком какие-то типы. Я дверь не заперла, потому что рано еще им ломиться.
— Сегодня ломиться не будут. Оборонимся. Девушка улыбнулась.
— Ладно. Дуйте за компотом. Я здесь случайно. Мою комнату ремонтируют. Я из Ленинграда. Корреспондент окружной газеты. Собкор.
— Журналистка? Или журналист? Как правильно?
— Никак не правильно. Как дура, итальянский долбила. Мечтала, что в Рим попаду. Вот какой Рим оказался… — Она вздохнула.
— Рим никуда не денется. Вечный город, — осторожно сказал Сергей.
— А магазин, правда, работает? Есть хочу, как бездомная кошка. Или собака. Как бездомная кошкособака, — она снова вздохнула и засунула ноги под толстое оранжевое одеяло.
— Сейчас все будет. Зовут-то вас как?
— Зовут-то! — передразнила она. — Вятский ли, костромской ли?
— Вы что, совсем ничего не ели?
— У вас тут кафе, столовые, рестораны на каждом углу. Коньяком, что ли, одним люди живут? Хорошо, что мама одеяло прислала. Его у нас дома «Сахарой» звали. Только им и жива.
— Здесь вообще можно жить, — все еще переминаясь у входа, сказал Сергей. — Конечно, не Рим…
— У меня интеллекта хватает понять, что это не Рим. Многоуважаемая товарищ Сергушова, вот кто такая я, — она снова вздохнула.
— Сергей Баклаков. Можно просто Сергей. И именно вятский. Сейчас я вернусь.
В магазине была очередь, как всегда бывает перед закрытием. В дверь пулей влетали запыхавшиеся мужчины, спешили к Вере Андреевне.
— Опять за коньяком, Сережа? — сказала она, — Сегодня последний день. Завтра лучше не приходи, не дам.
— Я же с поля.
— Все знаю. И чем это кончается знаю.
— Со мной ничего не будет. Потому что не может быть. Меня жизнь не колышет. Правда!
Вера Андреевна посмотрела на него, поставила на прилавок две бутылки шампанского.
— Компота бы какого хорошего. Там девушка с голоду умирает.
— За компотом приходи хоть десять раз в день, — рассмеялась Вера Андреевна, сходила в кладовку и принесла болгарские банки с земляникой и малиной.
…Он мелко накрошил оленину и шлепнул ее на сковородку. Жарить надо без масла, ни в коем случае не закрывать крышкой и снимать сразу, как оленина побелеет. Сергушова наблюдала за ним, сидя на одеяле «Сахара».
— Ловко как все у вас получается, — сказала она. — А я ничего не умею.
Сергей заметил, что, пока он бегал в магазин, она сняла помаду, краску с глаз и распустила «конский хвост». Ему было легко, свободно, как почти никогда не бывало с женщинами.
— Красочку-то с лица зачем сняли, товарищ Сергушова? — спросил он. — Или…
— А я знаю, когда мне надо быть в красочке, когда без.
— Вот, — склонившись к сковородке, сказал Сергей. — Это называется пастеризованная оленина. У нас профессия кухонная. В управлении женатиков тридцать человек. В двадцати восьми семьях готовит муж.
— Расскажите лучше про героическое. Случалось ли вам стоять возле кочки или речки и вдохновенно мечтать: здесь будет город!
— Император я, что ли? — рассмеялся Баклаков. — Наш брат в лучшем случае может мечтать: здесь поставят разведку. Три буровых станка, десять палаток. Полсотни ребят.
Баклакову нравилось смотреть, как она с жадностью ест оленину. «Изголодалась, — думал он. — Поселок-то у нас действительно…» Без пугающей краски журналистка выглядела вовсе простой девчонкой. Нос курносый, кожа на лице серая, пористая. На воздухе мало бывает. «Во-он в чем тут дело, — думал Баклаков. — Боится птичка серенькой показаться. Оттого и красочка».
— Уставились-то вы на меня что? — спросила она. — Ну есть хочу. Неудобно разглядывать, когда человек ест.
— Первый раз себя в роли кормильца вижу, — сказал Баклаков. — Приятно так. Когда по-простому, я с людьми себя хорошо чувствую.
…Утром Баклакова разбудил стук в дверь. Поскрипывая протезами, постукивая палочкой, вошел Богода. Простецкое лицо Богоды, рожа кореша истинного тундровика, было неприступно официальным.
— Ты-ы! — развеселился Баклаков. — Ты что такой напружиненный? Орден принес? Или постановление в двадцать четыре часа? Ты-ы!
Богода молча сел на койку.
— Ну-у! — резвился Баклаков. — Не надо меня в двадцать четыре часа, У меня анкета хорошая. Ты знаешь какой я полезный…
— Могда с тгяпок! — перебил его Богода. — Не буду тянуть кота за хвост. Дегжи!
Он протянул телеграмму. «Отец больнице очень плохо наверное скоро умрет Яковлев».
Баклаков долго соображал, кто такой Яковлев и почему он умрет. Потом понял, что Яковлев — это дядя Коля, дежурный по разъезду, как и отец, что умирает не Яковлев, а отец.
— Полетишь? — спросил Богода.
— Да-да. Ты-ы! Что ты!
— Тогда я пошел. Попгобую все быстго оформить. Газгешение на вылет, отпуск и все остальное. Учти, лететь будешь дней пять. Такое вгемя.
— Да-да, учту, — сказал Баклаков. Что-то треснуло, возникла какая-то щель. Он думал об отце, как он сейчас лежит в маленькой сельской больнице, и никого нет, друзей у отца не было, и вообще сейчас никого не было, кроме него, Сергея Баклакова, сына Александра Баклакова.
Богода как-то незаметно ушел. И тотчас постучала Сергушова.
— Здравствуй. По-моему, я до сих пор пьяная. Похмелиться не желаете, сударь?
— Нет! Спасибо. Здравствуй, — сказал Баклаков. — Ты-ы!
— Что случилось?
— Ничего!
Она была очень бледна, видно, с нездорового сна, со вчерашних сигарет. Но губы и веки уже накрашены, на голове платочек, и из-за этого платочка, что ли, или из-за впалых щек глаза казались совсем страшными. Она увидела телеграмму и прочла ее. Закурила, женским жестом поправила волосы под платком и сказала:
— Я сейчас пойду в здешнюю редакцию, сяду на телефон. Узнаю все про самолеты на сегодня и завтра. Добуду тебе машину на аэродром. Что еще надо?
— Узнай, пожалуйста, про самолеты. А машину где ты достанешь? Если вдруг самолет? Навигация. И вообще. Ты-ы!
— Я хоть и не в Риме, но все-таки журналист.
В управлении Баклаков встретил Монголова.
— Зайди, — сказал Монголов и пошел впереди в кабинет их партии. В кабинете с весны разгром: листки кальки, миллиметровки, выброшенные образцы, драная одежда.
— Я тут прибрать не успел, — горько сказал Баклаков.
— Не страшно.
Баклаков хотел сказать об отце. Но Монголов перебил его.
— Знаю. Отцы рано или поздно умирают, Сергей. Как и сыновья. Но работу это не отменяет. Я прошу тебя заехать к Катинскому.
— Зачем?
— Главу «Полезные ископаемые» придется в отчете писать тебе. Я не смогу написать ее объективно. Тебе полезно будет знать точку зрения Катинского. В управлении начались… смутные времена.
— Вы дадите письмо?
— Это все ни к чему. Скажи на словах: или пусть напишет официальный отказ от своей точки зрения на золото Территории. Или наоборот, черт возьми. Короче: пусть прекратит отсиживаться в кустах. Нам необходимо знать твердое мнение горного инженера Катинского о золоте Территории.
Сергушова раздобыла ему бесплатное место во внерейсовом ИЛ-14. Редакционный газик привез их прямо к самолету. Моторы были уже расчехлены, вместо трапа железная лесенка.
— Спасибо. Ты хороший товарищ, — сказал Баклаков. Подкатил автобус, и из него стали выходить молчаливые люди с портфелями.
— Ходит слух, что «Северстрой» скоро отменят, — тихо ответила она.
Лишь в самолете Баклаков задумался над тем, что будет, если «Северстрой» действительно отменят. «Северное строительство» казалось таким же вечным, как Территория. Был первозданный хаос, из глыбей морских поднялись первые камни Территории, и на них уж существовал «Северстрой».
Баклакову пришла мысль, что он опоздал. Времена героических маршрутов прошли. Он напрасно шесть лет готовился к каким-то полярным подвигам. Его нынешняя переправа через Ватап была упражнением туриста, который сам выбирает трудности и сам их преодолевает. Коэффициент полезного действия мал. Два дня он переправлялся, десять дней валялся в яранге Кьяе и десять был в рабочем маршруте. Больше половины времени ушло на бессмысленную героику. Как ни крути, но это по меньшей мере нерациональное использование времени инженера-геолога. И еще глупее то, что их профессия прославлена именно за эту нерациональность; костры, переходы, палатки, бороды, песенки разные. А суть-то профессии вовсе в другом. Не в последней спичке или патроне, а в том, чтобы взглядом проникнуть в глубины земли.
До Москвы он летел четверо суток.
…Баклаков сошел на станции перед разъездом. Скорые поезда на разъезде не останавливались. Со станции можно было или пройти по шпалам восемнадцать километров, или доехать на товарном. Он вышел на пути и посмотрел на ряд товарных составов. Без дежурки не обойтись. В дежурке на станции Баклакова знали по тем временам, когда он приезжал из Москвы в форме геологоразведочного института. В отличной форме с бронзовыми погончиками и буквами МГРИ на них.
Дежурный сидел у селектора спиной к нему. Справа разноцветными лампочками горела схема автоблокировки.
— Диспет-чер! Дай бабу на веч-чер! — говорил дежурный старую, как паровоз Ползунова, шутку. — Принимаю семьсот тридцать первый на девятый путь. Одна тыща полсотни десятому отправление готово…
— С какого пути пойдет? — спросил Баклаков.
— А тебе-то, милок, каково дело? — повернулся к нему дежурный.
— На разъезд надо. Я сын Баклакова.
— Оквадрател ты чой-то, парень. И не узнать. Беги на третий. Даю отправление.
Сергей быстро пошел.
— Не прыгай, — крикнул вслед дежурный, — перед разъездом дам ему желтый свет. Небось маленько-то сбавит.
От вятской речи дежурного у Сергея потеплело на душе.
С площадки товарного вагона он смотрел на знакомый лес, избеганный вдоль и поперек с ружьем или грибной корзинкой. Вот переезд и желтая песчаная дорога в село, куда он бегал в школу. Поезд сбавил ход, и Баклаков спрыгнул в мягкий песок откоса. Прыгать с поезда он умел. Обучился в те времена, когда на восток, на заводы Урала везли битую военную технику, и он поселялся в каком-нибудь танке или у исковерканной пушки, чтобы открутить понравившуюся железку. У него имелся целый арсенал, вплоть до ручного пулемета Дегтярева, пока отец не побросал все это в реку.
У стрелочной будки маячила знакомая фигура — Алексей Гаврилович, старый бабник. Стрелочник перевел стрелку, посмотрел на пего и ушел в будку — не узнал. Баклаков зашел вслед за ним. Пахнуло чаем, самосадом, закрученным в газету, и вагонной смазкой. Стрелочник протянул ему крестьянскую руку и сказал:
— Что долго ехал-то, Сергей Александрович? Два дня как похоронили…
…Он долго сидел в маленькой комнате, в которой прожил пятнадцать лет. Комната была грязной, давно не беленной. На столе запыленные пузырьки с лекарствами. Видно, отец давно болел. Огромная печь занимала половину комнаты, остальную часть — комод и кровать. Он забыл, что они жили в такой бедности. Запаянный таз под рукомойником, баранье одеяло на кровати. В комоде, в нижнем ящике, лежали его железки, открученные от военного имущества, лески, порох и дробь.
Он нашел альбом с фотографиями: отец бравый телеграфист, мать учительница в длинном белом платье, какие-то чеховские времена, давно все это было, даже не верится, что это его родители.
Когда-то Баклаков размышлял на тему: крестьянский он сын или сын служащих. Отец самоучкой из деревни пробился в телеграфисты. Был в армии Брусилова, погибал в Мазурских болотах и первым в армии принял телеграмму об отречении царя. Но когда отца избрали председателем солдатского комитета, он использовал служебное положение, чтобы приложить полковую печать к удостоверениям об увольнении всем, кто хотел, в том числе и себе. И вернулся в деревню крестьянствовать. Из деревни его извлекла мобилизация на восстановление разрушенных железных дорог. Одно время ему предложили заведовать губернской радиостанцией. Отец отказался «из-за болезни», так с усмешкой объяснял он. И прожил жизнь дежурным по станции. При огороде, корове, поросенке, картофельном и ячменном поле. Мать умерла сразу после войны. Та, чеховская гимназистка, осталась только на фотографии. Сколько Баклаков помнил, мать была неотличима от крестьянской женщины. Загорелое морщинистое лицо, искривленные работой и ревматизмом руки, кирзовые сапоги, платок, телогрейка. Она ходила по глухим лесным деревням, ликвидируя безграмотность. В зимние волчьи ночи мать брала с собой «вильцы», двухзубые небольшие вилы, которыми разбрасывают на полях навоз. В военные годы казалось, что волки всего мира собрались в вятских лесах. Преподавала в начальных классах, вела приусадебное хозяйство: на зарплату семью было не прокормить. Баклаков вдруг подумал об их полярной гордости, их суперменстве и уверенности, что они соль земли. А ты ходил по лесным деревням в зимние ночи, из ночи в ночь, когда волчьи стая нагоняли ужас на всю округу? «Бог мой, бог мой, — с отчаянием думал Баклаков. — Почему я не понимал этого раньше?»
Пришла тетя Ариша, жена стрелочника Алексея Гавриловича.
— Очужел ты чтой-то, Сергей Александрович, — сказала она.
— Нет, тетя Ариша. Я все такой же, — ответил Баклаков.
— Времена-то пошли. Отцы без сыновей умирают, — тетя Ариша всхлипнула, вытерла глаз углом платка и вышла. — Молоко у меня на плите.
Баклаков лесом, чтобы никого не встречать, пошел на кладбище. Кладбище находилось у села, куда он ходил в школу. Лес стоял осенний, желтый и прекрасный. Печаль Баклакова была глухой и глубокой. У него было чувство должника, которому никогда не расплатиться.
Кладбище было также осенним. Это было кладбище древнего и богатого торгового села с множеством каменных памятников. На могиле отца стоял деревянный столбик со звездочкой. Такой же столбик — у матери. Кто-то заодно выкрасил и его…
Андрей Макарович, учитель математики, встретил его со старческой хлопотливостью: загремел чайником, начал накачивать примус. Андрей Макарович постарел очень сильно. В нем укрепилась уютная стариковская согбенность, которой не имел никто в поселке. И примус здесь шумел по-иному, и иной вкус чая, без горечи и острого железного привкуса. Баклаков видел в окно березу, с которой покорно падали листья.
— Ты, Сережа, сейчас героически работаешь на севере, летаешь на самолетах и открываешь месторождения. Не тянет домой? Я помню, ты же был страшный охотник. В леса не тянет? Твоя родина здесь. Или сейчас у вас везде родина?
— Зря вы насчет героики. Это не героика, а несправедливость. Работа наша легче работы любого колхозника. Денег мы получаем в несколько раз больше. Я за месяц получаю столько, сколько мать получала за полгода. Справедливо? Еще вдобавок про нас песни поют, книжки пишут, по радио говорят. А насчет родины, так вы поставьте меня какой-нибудь латиноамериканской страной заведовать — я все равно вятским останусь. От этого не уйти.
— А зачем уходить-то, Сережа? Стыдиться тебе нечего. Москва и то на вятской земле стоит. Только я не понял: ты профессией своей не гордишься? Я школьникам объясняю: вот за этой партой сидел Баклаков Сережа, ныне полярный геолог. Покоритель льдов, так сказать.
— Этого я и стыжусь. Незаслуженной чести. Я ни черта не сделал еще. Но уже «полярный геолог». Звучит?
— Ты об этом не думай. Ты лучше помни, что я говорил и буду говорить ученикам про полярного геолога Баклакова. Родители твои были незаметные люди. Как все. Таким, как они и я, памятники не ставят. Вот ты и будешь нам живым памятником.
— А если не получится памятник?
— Живи честно. Получится из твоих детей. Это великая, главная линия в жизни, Сережа. Не нравится мне, как ты говоришь о работе. Гордыня в тебе появилась. Или ошибаюсь?
— Мы все там гордыней живем. Такая обстановка. Мы там все исключительные.
— Если почувствуешь плохо, возвращайся, Сережа. Здесь вашу фамилию помнят, упасть не дадут. И избави бог начать пить. От гордыни многие пьют.
— Для возвращения нет причин, Андрей Макарович. Я ведь вятский, а значит, упрямый.
…Когда он вернулся домой через вечерний шуршащий осенний лес, все в комнате оказалось прибрано, печь истоплена, на столе стояли молоко, тарелка с огурцами. Пришла тетя Ариша, принесла горшок с вареной картошкой. Она снова всхлипнула, вспомнив, видно, про отцов, которые умирают без сыновей, выправилась и сказала:
— Чего-то с вами города делают, не пойму. Будто не русские вы становитесь. Летось гостила у Николая Светка, двоюродная племянница. Прямо присохла ко мне. Говорю — удивляется. Корову дою — удивляется. Поросенок морду в корыто сунет — ей смешно. Иконы у меня увидала (я от бога-то, ты знаешь, не отказалась), какая, говорит, прелесть. Пре-е-елесть! — ехидно протянула тетя Ариша. — Будто монголка или немка какая. Про иконы-то! Пре-е-е-лесть…
— Ерунда это все, тетя Ариша. Это она так. Несерьезно, — сказал Баклаков.
Пришел Алексей Гаврилыч, принес бутылку водки.
— Давай, Александрович, помянем усопшего, — торжественно сказал он. Тетя Ариша ушла.
— Не могу, — сказал Баклаков. — Меня отец от выпивки очень сильно оберегал.
— А я выпью, — Алексей Гаврилыч налил полный стакан. — Царство небесное Александру Михалычу. Земля пухом. Мужик был серьезный.
Выпив, Алексей Гаврилович сразу же закричал:
— Ты думаешь, мы, вятские, што? Из лыка выплетены, как лапти? Не-ет! Из вятских сколько известных людей вышло? Сергеи Миронович Киров, то будет раз… Счас насчитаю, погодь. Ты там в своих северных стратосферах гордо себя веди.
— Я гордо себя веду, — кротко сказал Баклаков. …Ночью он не мог заснуть. Мать — гимназистка в белом платье, отец — бравый унтер-офицер с закрученными усами и штыком на поясе, в результате получается полярный геолог Сергей Баклаков. Забравшись под баранье одеяло, он вдруг с неопровержимой ясностью понял, что отныне на содержании и в заботах Сергея Баклакова остался один Сергей Баклаков. И единственное, что у него есть, — это комната на берегу Ледовитого океана, дерматиновый чемодан молодого специалиста и трудовая книжка о тремя благодарностями по числу полевых сезонов. Сергей Баклаков встал, умылся, завернул в старую газету альбом с фотографиями и пошел будить сонную тетю Аришу. Он сказал ей, чтобы взяли из вещей, что понадобится. Остальное сожгли. Пешком он пошел на станцию, где останавливались пассажирские поезда. Он шел длинной сельской дорогой через лес и поля. Баклаков знал, что вряд ли вернется сюда, но эти молчаливые ночные сосны, облетевшие березняки, сумрак сжатых полей навсегда останутся с ним, и где бы он ни был, чем бы ни занимался в жизни, за спиной его всегда есть вятская земля и могилы предков на ней.
В Москве Баклаков сразу купил билет на самолет до Ташкента, чтобы выполнить поручение Монголова и вернуться на Территорию. Времени до самолета оставалось много, и он долго ходил по улицам. Он отвык ходить сквозь толпу, и его толкали.
В витрине на улице Горького Баклаков увидел себя: в длинном мятом пальто, с взлохмаченной головой, в стоптанных туфлях. Баклаков вспомнил северстроевский способ одеваться, сел в такси и попросил отвезти в «большой универмаг не в центре». Старая одежда кладется в ближайший мусорный ящик.
Из универмага он вышел настоящим пижоном: все подогнано, ушито, подобрано в тон. Даже шикарный портфель дали для старой одежды.
Все равно оставалось много времени до самолета. На том же такси Баклаков поехал в аэропорт. Решил без спешки поужинать, «Без спешки поужинать! Слова-то какие. Как будто эти слова выдают вместе с шикарными портфелями желтого цвета», — думал он в тоске…
В Ташкенте в геологическом управлении Баклакову сказали, что Катинский находится в экспедиции. База экспедиции в Хиве.
…На рассвете поезд долго стоял в Самарканде. Баклаков вышел на перрон. Перрон пах не железной дорогой, а дынями. Мужчины в ватных халатах с большими полосатыми мешками садились в поезд. У них были черные от загара лица и худые тела. Баклаков увидел, что к его вагону, сгибаясь от тяжести вьючного ящика, идет женщина. Дальше на перроне лежала груда знакомого экспедиционного барахла: рюкзаки, тюки, тубусы, тренога теодолита. Баклаков побежал на помощь и быстро перетаскал груз в свое купе. Женщина походила на обожженного солнцем кузнечика. Она беспрерывно курила. Археолог из экспедиции, которая ведет работу около Самарканда. Теперь она ехала в Куня-Ургенч, древнюю столипу Хорезма, чтобы охватить раскопками как можно больший район. Знакомые заботы: мало средств, трудно нанять рабочих, не хватает снаряжения и так далее. Узнав, что Баклаков едет в Хиву, она глубоко затянулась папиросой, глянула на него коричневым козьим глазом:
— Хотите совет?
— Давайте.
— В Хиве есть мавзолей Пахлаван-Махмуда. Вам обязательно надо в нем побывать. Обязательно.
— Почему же именно мне и обязательно? — усмехнулся Баклаков.
— Я людей угадываю по лицам. У вас неплохое лицо. Быстрого успеха вы ни в чем не добьетесь. Внешность неподходящая, и таланта не видно. Но есть в вас какое-то внутреннее упрямство. Оно и не даст вам прожить нормальную среднюю жизнь. Вы кто?
— Геолог. Работаю на севере. А мавзолей все-таки тут при чем?
— Вам просто надо сесть и смотреть на купол. Если он вам не поможет, не объяснит что-то, человек вы пропащий, и я просто ошиблась. Сделаете?
— Я на один день. Требуется повидать человека и возвращаться.
— Перебьетесь, — равнодушно сказала она. — Один день, три дня…
— Проверим, — недоверчиво усмехнулся Баклаков и попытался поймать ее взгляд за круглыми учительскими очками. На миг это получилось, и он увидел и неудачную личную жизнь, и работу, которую, как и геологию, не бросают, и загнанную вглубь бабью тоску. Больше они не разговаривали. Молчали и смотрели в оконную темень.
Когда он сходил с поезда в Ургенче, она сказала:
— В гостиницу в Хиве не ходите. Там есть турбаза, бывший ханский гарем. Во дворе отличная библиотека.
Бритоголовый шофер, поджидавший на станции Ургенч «левых» пассажиров, взял его в кабину грузовика. Они промчались мимо хлопковых полей, потом уже в Хиве долго кружили по узким улочкам, зажатым глиняными заборами, пока где-то на окраине не обнаружили написанную на фанере вывеску экспедиции. Во дворе стояли запыленные грузовики, на кошме в тени спад человек в замасленной майке и длинных трусах. Баклаков разбудил его.
У человека оказалось заросшее щетиной лицо, и из щетины смотрели нестерпимо голубые припухшие глазки.
— В пустыне все, так-перетак, — сказал он. Голос был сиплый, как будто горло заросло пылью.
— А Катинский?
— Тоже там, так-перетак. Я шоферю, мое дело баранка.
— Когда вернутся?
— Мое дело баранка. Но через неделю должны быть. А там кто его знает. Пустыня — пустыня и есть, так-перетак. Завтра воду к ним повезу. Хочешь, садись.
— Подожду, — сказал Баклаков. — Я на турбазе буду. Катинскому скажите, что с севера к нему человек приехал.
— Если с севера, то не забуду. Хорошо у вас там, наверное, прохладно.
Шофер снова лег на кошму, закрыл глаза и мгновенно уснул.
Над Хивой висело горячее солнце. Пыль золотила воздух. Из уличных репродукторов разносились азиатские мелодии. В них была ярость и скорбь.
Баклаков прошел мимо глиняной стены, огораживающей старый город Ичан-Кала. Стена выветрилась и местами напоминала четвертичные отложения реки Ватап. Сонные улицы города оживляли лишь ослики и дети. Баклаков разыскал бывший ханский гарем. Турбаза и в самом деле была пуста. Во дворе лениво брызгал фонтанчик. Поскрипывали сами по себе веранды, нависающие над двором. Угловую веранду затеняло кряжистое дерево с длинными блестящими листьями. «Под этой смоковницей и буду жить», — решил Баклаков.
— Иды сюда, — сказал голос. Баклаков увидел в черном дверном проеме человека. Человек был толстый, усталый, и он лениво манил Баклакова пальцем.
— Жить будешь?
— Буду.
— Иды за мной.
Он провел Баклакова в кладовку. В кладовке валялись цветные ватные одеяла, раскладушки, примусы, чайники.
— Беры! — с восточной щедростью сказал человек и закрыл глаза, демонстрируя высшую степень доверия. Баклаков взял раскладушку, два одеяла, примус, чайник, подумал и прихватил еще одеял, чтобы завесить часть веранды, не затененную деревом.
— Уезжать будешь, деньги отдашь, — сказал человек и запер кладовку.
Баклаков завесил веранду, доставил раскладушку, лег и вдруг три года тяжелой работы, три года, сжатые, как пружина, отпустили его. Он лежал расслабленный и ни о чем не думал. Во дворе вдруг захрипел, высоким голосом запел репродуктор. Наверное, певец пел о какой-нибудь чепухе — о девушке, соловье и розе, но, казалось, что в голосе его объединилась боль поколений. «Веселый город Хива», — подумал Баклаков и заснул.
Его разбудил свет солнца, пробивающегося сквозь ветви смоковницы.
Баклаков прошел каменными прохладными переходами на рынок. Рынок был завален дынями и луком. Он купил лука, помидоров и увидел в стороне дымящийся котел. В котле кипело хлопковое масло, и повар в грязном халате длинным дырчатым черпаком забрасывал туда рыбу. Тем же черпаком он зацепил порцию Баклакову. Баклаков уселся на корточки у рыночного забора, на газетке разложил рыбу, лук и почувствовал себя своим человеком в Средней Азии. Такова была система ценностей, которую им старательно разъясняли в геологоразведочном институте: в любом месте чувствовать себя, точно дома. А для этого надо вести себя так, точно ты один из своих. Нет худшего падения, чем пытаться себя возвысить, выделить. Если тебе суждено быть вознесенным, тебя вознесут другие. Друзья, коллеги выберут тебя лидером. Но если ты попытаешься взять лидерство сам, без заслуженного права на это, ты уже вычеркнут из списков своих. А большего позора и быть не может. Закон стаи, касты или еще там чего. Неважно. Все они верили и до сих пор верят в этот закон.
На турбазе жили еще две каракалпачки. Студентки хлопководческого техникума, которые проходили здесь практику. Баклаков познакомился с ними у фонтанчика во дворе. Одну звали Сония — она была маленькая, некрасивая и застенчивая. Вторая — Суюмбике, длинноногая, еще по-девчоночьи голенастая и угловатая, просто пугала красотой, которая была заложена в ней как взрывчатка и шнур уже дымил последние сантиметры.
Вечером Баклаков набрался мужества, прошел по скрипящим доскам в другое крыло гарема, постучался и, просунув голову в прохладную комнату, сказал: «Соньки! Пойдем в кино». Они согласились с обезоруживающим дружелюбием и доверчивостью. В летнем кинотеатре среди тополей и площадок репродукторы орали чуть не с каждого дерева и кино можно было только смотреть.
Баклаков сидел посредине и оттого, что девчонки, озябнув, прижимались к нему, ему хотелось быть добрым, сильным и всегда оставаться таким. Иногда, забыв про кино, он искоса смотрел на непостижимой точности профиль Суюмбике, на длинную, уже по-женски округлившуюся шею и вздрагивал от грядущей красоты этой девушки. Она медленно поворачивала лицо, и они встречались взглядом.
После кино он проводил девчонок до их комнаты и ушел в Ичан-Кала, «внутренний город» Хивы. Колючие, как на детских рисунках, звезды висели в темном небе, минареты уходили ввысь, как грозящие пальцы, каменные порталы медресе отливали внутренним светом. Стояла непостижимая тишина, лишь его каблуки гулко стучали по древним плитам. Баклаков кожей ощущал мудрое и равнодушное течение веков. Здесь жили поэты, математики, убийцы, ремесленники, палачи, философы, растлители малолетних, строители минаретов, у которых знания и интуитивный расчет граничили с невозможным. Он прошел к мавзолею Пахлаван-Махмуда, профессионального борца, ирригатора и поэта. В дворике из неплотно закрытого крана со «святым источником» журчала вода. Он сел на обломок холодного камня. Кривая улыбка ползала по его лицу. Баклаков стеснялся самого себя и своих мыслей. «Ты-ы, — сказал он негромко. — Ну-у». Он понял, что женщина-археолог права: он приехал в нужное место в нужное время.
…На другой день они снова были в кино. По дороге из кино под гортанный напев, гремевший над сонной Хивой, Баклаков спросил:
— Суюмбике, когда тебе восемнадцать стукнет, ты замуж за меня пойдешь?
— На будущий год. Пойду! — громко и весело сказала Суюмбике так, чтобы слышала отставшая из-за развязавшегося шнурка Сония. — И поеду куда угодно. Ты добрый и сильный, хотя совсем некрасивый.
Они молча пришли на турбазу. Баклаков снова слонялся в каменной ночной пустоте Ичан-Кала. «Может быть, действительно? А что, если? Может быть, в самом деле так…» — бессвязно бормотал Баклаков. Когда пришло утро, по дороге к рынку протопал первый ишачок с двухколесной повозкой, Баклаков с безжалостным трагизмом сказал: «Ты созрел для любви, Баклаков».
Он ушел на окраину Хивы, где начиналась пустыня. Пустыня была желтой и бескрайней, как тундра. Баклаков лег на песчаный бугор и закрыл глаза. В стебельках травы и в песке посвистывал ветер.
Во дворе гарема его ждал толстячок в тенниске, выцветших хлопчатобумажных брюках и домашних шлепанцах на босу ногу. Баклаков не обратил бы на него внимания, если бы не чрезвычайный загар толстячка — казалось, что загар этот был вдавлен в кожу, точно татуировка.
— Это вы из «Северстроя»?
— Я.
— Наблюдательность для геолога главное, — удовлетворенно вздохнул толстячок.
— Вы от Катинского?
— Я и есть сам Катинский. Узнал — примчался на той же водовозке.
Баклаков смешался. Легендарный Катинский, друг Монголова, никак не вязался в его мыслях с тихим, жирненьким человеком в шлепанцах на босу ногу.
На веранде, выслушав Баклакова, Катинский сказал:
— В этом и есть весь Володя Монголов. Все в мире обязано быть четким и ясным. Олово и золото несовместимы. Есть олово, значит, следует запретить золото. Если «Северстрой» что-либо от меня хочет, пусть обращаются официально.
— Он… по-дружески меня к вам послал, — сказал Баклаков.
— Я тоже просил его в свое время по-дружески. Но для него незыблемость дутых истин оказалась дороже. Он даже задуматься не хотел. Собственно, я не обижаюсь. Он прекрасный начальник партии. Но — глуповат!
— Не надо! — быстро возразил Баклаков. — Я его ученик.
— Вы пока еще ничей ученик, — возразил Катинский. Он посмотрел на Баклакова. Глаза у Катинского были серые, казалось, в них налита какая-то подвижная, блестящая жидкость. Баклаков увидел в них иронию, юмор и твердую веру в человеческий ум.
— Вы пока еще ничей ученик. И будет жаль, если вашим единственным учителем окажется Володя Монголов. От него вы можете перенять лишь чрезмерное чувство долга.
— Что ему передать?
— Свое мнение о золоте Территории я изложил в докладной записке. Пусть обращаются к ней. Если требуются разъяснения, пусть «Северстрой» обратится ко мне уважительно и официально. Без этого я палец о палец не стукну для них.
— Хорошо, — сказал Баклаков. Катинский встал с раскладушки, поправил шлепанец на ноге и вдруг грустно хмыкнул:
— Глупость какая! Средний геолог может работать до шестидесяти. А начинается он с тридцати. Геологи созревают поздно. Значит, тридцать рабочих лет. Из них половину мы тратим на глупости вроде моей ссоры с «Северным строительством». Получается пятнадцать лет работы за всю жизнь. Судить надо за такие вещи. Личный совет вам: не думайте о том, есть или нет золото Территории. Думайте конкретно о типе ловушки для россыпей. Получится экономия в годы жизни. Удачи!
Катинский не пожал руку Баклакова, ушел, скатился с лестницы и пересек двор как ртутный подвижный шарик. Странное дело: Баклаков не чувствовал ни обиды, ни жалости к Катинскому. Было легкое изумление.
Он почти бегом направился в мавзолей Пахлаван-Махмуда. У святого источника было несколько женщин с кувшинами. Они быстро ушли. Баклаков прошел внутрь и, когда глаза привыкли к темноте, увидел белую вязь на синем фоне. Линии текли как вода, но текли они вверх. В стенных нишах стояли похожие на футляры от швейной машинки надгробия ханов, похороненных здесь. Ханы примазывались к посмертной славе простого парня Махмуда, работяги, спортсмена и инженера. В линиях на куполе было какое-то колдовство, они не утомляли глаз, и от них трудно оторваться. «Господи, — сказал Баклаков. — Нет никаких пределов, и нет никаких границ. Идет нормальная вечная жизнь».
Сония и Суюмбике проводили его на автовокзал. Они сказали, что им было хорошо с ним и они будут ему писать часто-часто. Он первый интересный человек, которого они встретили в жизни. Потому что все остальные живут «просто так». Это говорила Сония, а Суюмбике посматривала на Баклакова доверчиво и гордо — еще девчонка, но уже и женщина. Баклаков знал, у него бывали такие моменты безошибочного предчувствия, что девчонки ему пришлют по открытке на Новый год, на этом и кончится переписка. Но они его никогда не забудут, и он тоже будет помнить их всегда. Ему хотелось до конца дней прожить большим, великодушным и добрым. Сония чмокнула его в щеку, а он неловко чмокнул Суюмбике. Щека ее пахла травами. На этом все кончилось, хотя они в самом деле прислали ему новогодние открытки.
16
Куценко мыл до тех пор, пока не иссякла вода в ручье. После этого он сжег проходнушку, чтобы не оставалось следов, и перешел на лоток. Стояли холодные дни. Все окрестные сопки и верховья реки уже засыпал снег. Вода в заводях замерзла. Он мыл лотком до тех пор, пока лоток не начал леденеть во время работы. Обледеневший лоток не держал грунт, и Куценко перенес к реке примус. Он прекратил работу лишь тогда, когда и примус перестал помогать.
Куценко впервые в жизни выполнял не приказ, а личную просьбу Чинкова. Поэтому себя не жалел. С Чинковым судьба свела его в послевоенные годы. На фронте Куценко не был: он служил в охране морского порта «Северстроя». После демобилизации остался, чтобы подзаработать на шурфах перед возвращением на разоренную войной Украину. Неизвестно, за что выбрал его Чинков. Может быть, за взгляд, горевший дисциплинированной преданностью, может, за неиспорченную анкету охранника. Чинков дал ему в руки лоток, и к лотку Куценко отнесся с истовой положительностью, как относился к службе в охране, ежедневным политинформациям с их не знающими сомнения формулировками, как раньше относился к своей хате и огороду.
Его звезда взошла, когда он делал контрольный маршрут по ручью Надежда. Ручей этот другие промывальщики объявили пустым, но Чинков исповедовал принцип «доверяя, проверяй многократно». Куценко провозился на ручье вдвое больше положенного и намыл золото: он знал, что по убеждению Чинкова золото на Надежде есть. С того времени он стал Климом Алексеевичем. И как раз тогда же оборвались нити, связывающие Куценко с «материком». Он получил письмо, что жена его ведет себя «неправильно». Куценко осмелился и рассказал обо всем Чинкову. Впрочем, в этом был и хитрый мужицкий расчет: начальнику все как на духу. Чинков лично добыл ему пропуск и дал денег. Село на Полтавщине уцелело, цел был и дом Куценко, но он еще дорогой смутно понял, что судьба его — в «Северстрое», где он был именно Клим Алексеевич. Куценко избил жену, устроил загул на все село, обозвал всех дальних и близких родственников бандеровцами. Почтение односельчан к деньгам и вольному, «сильному» поведению лишь больше разжигало Куценко. Он вернулся на неделю раньше назначенного Чинковым срока. Три года Чинков беспощадно тренировал его: заставлял еще до промывки угадывать, есть или нет золота в данном месте. Но Куценко и сам вошел во вкус игры, сросся с лотком, и снились ему отвалы, косы, отмели и сланцевые щетки. Куценко решил для себя: судьба его зависит от судьбы Чинкова. Став знаменитым промывальщиком, Куценко никогда не возражал, не дерзил начальству, не спорил даже с замурзанным техником. Но выполнял он только приказы Чинкова. Он и сам не заметил, как превратился в экспедиционного кадра, который умеет все: сготовить обед из ничего, подстрелить и разделать лося, натянуть искусно палатку, ходить по двадцать часов в день, разжигать костер в любую погоду, терпеть холод и комаров. Но главное — Куценко чувствовал речную долину. Он хранил, берег и таил в себе этот дар. В полусонных мечтах он видел себя в должности инженера. А почему нет? Илья Николаевич Чинков все может.
…Закончив промывку, Куценко с опустевшим рюкзаком пошел к базе Монголова. На базе, как заверил Чинков, его будут ждать двое рабочих. Мелкий снег падал на мертвую долину Правого Эльгая. До базы Монголова было около сорока километров, но Куценко не волновался. Если Иван Николаевич сказал, что будут ждать двое — значит, его ждут там двое. И еще несколько раз Куценко останавливался, сбрасывал легкий рюкзак и быстро мыл шлих: грубая работа, рассчитанная на самородок. И дважды заледеневшими пальцами вынимал из лотка обкатанные пластинки грамма по полтора. Куценко снова влезал в лямки рюкзака, вешал на шею винчестер и шел дальше, автоматически отмечая заброшенные паводком куски торфа, крупный и мелкий галечник, перекаты, обнажившиеся из-за зимнего иссякания воды.
17
Чинкова видели ночью, когда он ходил по заснеженному берегу моря. Вода была тяжелой, как загустевшая нефть. Вдоль медлительных вод медленно прогуливался Чинков в темном пальто с каракулевым воротником, в каракулевой полковничьей папахе. Дорожка, по которой ходил Чинков, называлась «тропа бичей», и здесь пролегала именно ночная тропа, на которой безмолвно выясняли отношения, мелькали туда-сюда быстрые ночные фигуры. Но так как истинный ночной человек издали чувствует величие, то Чинкову здесь никто не мешал. Лишь однажды в освещенном портовыми прожекторами пространстве на него набежал безвестный малый в телогрейке и кепке, натянутой на уши. Малый глянул на массивную фигуру Будды, зачем-то обежал кругом.
— Вот ведь человек! Встретишь такого и жить хочется, — сказал он из-за спины.
Чинков медленно развернулся, в упор посмотрел на малого и улыбнулся. Но тот, отмахнувшись с комическим ужасом, уже убегал на легких ногах неимущего человека.
На другой день после того, как вернулась партия Жоры Апрятина, его вызвал Чинков. Жора в длинном свитере с широким воротом, в узких брюках более чем всегда походил на школьника.
— Доложите о выполнении моего задания. — Чинков монументально сидел в своем тронном кресле и не смотрел на Апрятина.
— Доклад очень короток. Ни черта нет, кроме знаков.
— Это не ответ инженера, Апрятин. Составьте мне предварительный отчет на нескольких страницах. Приложите карту шлихового опробования и расположения шурфов. Вы свободны, Апрятин. Срок — неделя.
Сразу же после Апрятина Чинков вызвал начальника отдела кадров. Богода проскрипел протезами через кабинет и остановился у стола.
— Садитесь, — предложил Чинков. — Кто лучший тракторист в управлении?
— Дядя Костя, — сразу же ответил Богода. — Пгостите: Васильчиков Константин Сеггеевич.
— Предупредите Васильчикова, чтобы готовил трактор. Как только трактор будет готов, проведете его к партии Копкова. Весь рейс под вашу ответственность.
— Я инвалид, — смущенно сказал Богода. — Но я, газумеется…
— Вы топограф, следовательно, маршрут по карте проложите и не заблудитесь. Вы инвалид, следовательно, обязаны предусмотреть все случайности с трактором. Иначе сорвете вывозку партии и погибнете сами. Вы начальник отдела кадров, следовательно, вам полезно знать, в каких условиях трудятся наши люди. Возражения?
— Нет возгажений, — сказал Богода.
— Васильчиков может водить вездеход?
— Дядя Костя все может, Газгешите его найти?
В мехмастерских дяди Кости не было. Сказали, что дядя Костя вчера вернулся из рейса и, значит, находится в «сучьих кутках». Так звали скопище самодельных домишек, приткнувшихся по окраинам Поселка. В них жили те, кому было некуда и незачем уезжать с Территории. Дядю Костю он нашел у ночной торговки спиртом, которую звали Тряпошная Нога из-за обилия одежд, намотанных на ней в зимнее и летнее время. По неизвестной причине опустившаяся баба была предана дяде Косте сверхпредельной дружбой. Васильчиков Константин Сергеевич был человек с прошлым и без зубов. На вид ему было больше шестидесяти, и мало кто знал, что ему всего сорок пять. Богода это знал. Дядя Костя был когда-то испытателем танков. Ошибка его жизни состояла в том, что он попал в плен на третий год войны, хотя именно ему нельзя было попадать в плен. Он прошел допросы и концентрационные лагеря. Дядя Костя никого не винил — знал, что не имел права попадать в плен; по земле он ходил неуверенной виноватой походкой и лишь, сев за рычаги, приобретал неутомимость и крепость металла.
Говорить сейчас ему было что-либо бесполезно, и потому Богода наказал Тряпошной Ноге:
— Утгом надо готовить тгактог. Пойдем в дальний гейс. Сам Чинков пгиказал.
— К утру будет здоровый, — обещала Тряпошная Нога и вздохнула.
Утром дядя Костя уже менял траки, сливая масло из бортовых, и по своей привычке разговаривал с трактором: «Хорошая она баба. Если бы не изгиб жизни… Но разве угадаешь, где в ней, в жизни-то, скрытая трещина. Маленько нагрузки и… пополам».
Вечером того же дня на вездеходе Чинков выехал на базу Монголова. Вездеход Чинкова вел дядя Костя. Они шли вначале по участку дороги, соединявшей Поселок с прииском Западный, затем ушли в сопки и пошли прихотливым зигзагообразным маршрутом по заваленным снегом долинам, сквозь струи поземки на перевалах, сквозь тонкий лед на промерзших реках. За дорогу Будда ни разу не взглянул на карту, видно, что он уже выучил этот маршрут наизусть.
Дядя Костя молча двигал рычаги и даже не смотрел на Чинкова. Если бы он вез какого-нибудь техника или работягу, он был бы, может, веселее и разговорчивее. Но он вез начальство, и гордость не позволяла ему вести разговор, чтобы, не дай бог, не возник некий оттенок подхалимства. На вторые сутки на перевале Столбчатом они попали в пургу. Косо идущий снег закрывал все впереди, и Чинков приказал остановиться. Они стояли всю ночь, Чинков дремал, дядя Костя смотрел перед собой и не спал, так как не верил мотору непривычных ему вездеходов. Утром он все-таки задремал на минуту, а очнувшись, увидел внимательный взгляд Будды. Глаза у дяди Кости были почти ярко-красными. Он пролез в кузов вездехода, разжег примус и вварил чай.
— Будете, начальник? — спросил он.
— Не откажусь, — сказал Будда с усмешкой. Выпил полкружки чаю и спросил: — Что будем делать?
— Что прикажут.
— Попытаемся. Сейчас чуть правее вниз к реке. Далее по долине.
Через пять минут вездеход невесомо провалился в белую мглу. Последовал удар, и все стихло. В кабине стало темно.
— Васильчиков, жив? — спросил Чинков.
— А какого хрена мне будет? — тихо и спокойно ответил тот, и тут же зажужжал стартер. Мотор, как ни странно, завелся.
— Газ выхлопной, — сказал Чинков. — Двигай, а то задохнемся.
Вездеход забуксовал, но потом толчками все же пошел вперед, и вдруг они очутились среди яркого света. Дядя Костя остановил вездеход, и они вышли. Перед ними лежал снежно-белый рыхлый откос с темным отверстием вверху, куда провалился вездеход, и такой же пещерой, откуда вездеход вышел. Вдоль реки дул ветер, и на их глазах снег замуровывал пробитые машиной дыры в сугробе.
— Везет, — весело сказал Чинков.
— Везет, — спокойно согласился дядя Костя. Ночью они прибыли на базу. Чтобы не глушить мотор, посадили дежурить Седого. Дядя Костя залез в его еще теплый мешок и заснул мертвым сном. Утром у палатки увидели два лыжных следа: Чинков и Куценко ушли вверх по реке. Вернулись они к вечеру, оба оживленные. Чинков вынул бутылку спирта, отдал ее Седому, чтобы тот на глаз разделил всем, и, взяв кружку, вдруг блеснул удивительно ясной улыбкой: «Ну, товарищи, за удачу!»
И все: «завязавший» уголовник Седой, дядя Костя «с прошлым», шурфовщик Кефир, вдруг покосились на сиявшего отраженной улыбкой Куценко и поняли, почему он за глаза и в любой обстановке предан главному инженеру. Каждый из них по-разному, но вообще-то одинаково сформулировал про себя мысль о том, что главного инженера подводить не стоит. Кефир, отхлебнув полкружки чистого спирта, пожевал снег и вдруг брякнул:
— Жестко стелишь, начальник. Но жить с тобой можно.
Через неделю после возвращения с Эльгая Чинков вызвал к себе Монголова. Тот появился в оранжевом свитере под пиджаком, сухой, стройный, со спины просто мальчик. Чинков сидел в кресле и вежливо приподнялся, как только Монголов зашел в кабинет:
— У меня есть для вас предложение, Владимир Михайлович, — сказал он.
— У меня также, — с какой-то даже легкостью ответил Монголов.
— Слушаю вас.
— Вот. Просто рапорт. — Монголов вынул из кармана сложенный вчетверо листик бумаги.
— Рапорт, вероятно, адресован начальнику управления Фурдецкому, — наморщился Чинков. — Если не затруднит, расскажите на словах.
— Прошу через месяц разрешить отпуск. Я болен. После отпуска прошу откомандировать меня в распоряжение прииска. С прииском вопрос согласован. Личное обоснование: я оловянщик и должен заниматься касситеритом.
— Этого не будет, Владимир Михайлович. Ни отпуска, ни прииска, — тихо сказал Чинков. — Вы нужны здесь.
— Зачем?
— Я предлагаю вам возглавить разведку на россыпное золото в долине реки Эльгай.
— Это несерьезно, Илья Николаевич, — возразил Монголов. — Люди, деньги. В конце концов само золото. Я не буду участвовать в авантюре.
— А если приказ?
— Впервые в жизни отвечу на приказ медицинской справкой. Не заставляйте меня это делать.
— Днями я улетаю в Москву. Прошу не подавать рапорт до моего возвращения.
— Что это изменит?
— Сердце что-то болит, — не отвечая, продолжил Чинков. — Вот слетаю, схожу к врачам.
Под окном управления взревел трактор, по коридору раздался топот многих сапог.
— По-моему, вернулась партия Копкова, — сказал Чинков. — Пойдемте глянем на киноварь.
Они спустились вниз. У входа в управление стоял обсыпанный снегом трактор. К нему были прицеплены перекособоченные, затянутые брезентом сани.
Из кабины выскочил Копков в прожженной меховой куртке, без шапки. Он огляделся и запустил руку в черную с проседью шевелюру. Потом помог вылезть Богоде, который из-за протезов не мог спускаться по гусеницам. Вместе с Богодой они обошли затянутые брезентом сани. Копков отвязал веревку и открыл брезент. Из саней неторопливо полезли его кадры, истощенные, с черными от мороза и грязи лицами.
— Счас будем разгружать или после? — спросил Копкова рабочий.
— Разгрузят без нас, — ответил Копков.
Дядя Костя повел трактор к управленческой лаборатории. Все любопытные потянулись туда, всем хотелось посмотреть на копковскую киноварь.
— Ребята, — сказал Копков. — Тут ее меньше тонны. Перетаскайте ее в коридор. Саня, организуй.
— Все сделаю, Сеня, — сказал Саня Седлов сквозь сигаретный дым и крикнул: — А ну, тунеядцы! Поможем полевикам, Отъелись тут в управлении…
Дядя Костя ходил вокруг трактора, вслушивался в подрагивающий рокот мотора, трогал ослабевшие траки.
— Ничего доехали. Я тебе говорил, что доедем. Я боялся, что ты клапана порвешь. Ты ничего, удержался, — говорил трактору дядя Костя.
Копковские кадры цепочкой, точно дисциплинированные привидения, вошли вслед за начальником в управление. Так же вместе они вышли обратно. Правилом Копкова было проводить отгульные дни вместе с рабочими, хотя Копков совершенно не пил.
Ящики с рудой рдели на снегу, как цветы. Чинков быстро выхватил из одного несколько крупных кусков киновари. Монголов наблюдал за ним. Чинков рассматривал киноварь и улыбался. Кончики губ загнулись вверх, и даже ямочки на темных щеках появились.
— Я подожду вашего возвращения, — неожиданно для себя сказал Монголов.
На другой день Чинков вылетел в Москву. Официальным обоснованием поездки было направление на обследование сердца, выданное поселковой поликлиникой. Летел Чинков за свой счет. Предложение Фурдецкого оформить через Город командировку он отклонил. Чинков действительно выглядел плохо. К обычной замкнутости его прибавилась какая-то угрюмость, и он похудел так, что под глазами повисли мешки и одрябли темные щеки. «Как ржавый амбарный замок», — пустил некто по управленческим коридорам.
Генрих Фурдецкий и на минуту не допускал, что Чинков вылетел из-за сердца. Шла неизвестная и большая игра. Фурдецкого обижало, что Чинков не посвящает его в свои планы. Разве он не доказал свою преданность управлению? Разве не Фурдецкий добыл снаряжение для будущих полевых партий, разве не он прикрыл «барак-на-косе», не он добыл вездеход? И это только начало.
Как назло через день после отлета Чинкова по радиосвязи его вызвал Робыкин.
— Куда запропастился Чинков? — спросил Робыкин. — Вторые сутки не могу его вызвать на связь. Прием.
Фурдецкий понял, что в Город все же кто-то «стучит». Он решил валять ванечку.
— Полученные вездеходы полностью зарекомендовали себя в условиях полярного бездорожья, — с натренированной бодростью прокричал Фурдецкий. — Полевики говорят вам «спасибо», товарищ Робыкин.
— Где Чинков? Прием.
— Вылетел в больницу из-за плохого состояния сердца. Все полевые партии благополучно вернулись, товарищ Робыкин.
— Вы что же, Фурдецкий, автономию там развели? Отвечайте. Прием. — Сейчас Фурдецкий слышал даже дыхание Робыкина.
— Какая может быть автономия, товарищ Робыкин? Предварительный отчет высылаем через неделю лично вам, — прокричал Фурдецкий.
— Желаю коллективу управления успехов. Отбой. — Видно, Робыкин понял, что ничего от Фурдецкого не добьется.
Фурдецкий отер пот и теперь уже знал, что все пути к отступлению отрезаны. Он впрягся в упряжку Будды. В том, что Чинкову все донесут, он не сомневался. Пусть знает. Фурдецкий обошел все кабинеты полевых партий. Все-таки это его, Фурдецкого, управление. Полевики настороженно приветствовали Фурдодуя. Ничего. И они поймут. Надо устроить хороший вечер. Отметить. Произнести речь.
И Робыкин, и Фурдецкий изумились бы, если бы увидели во Внуково выходящего из самолета Чинкова.
Каторжный воздушный путь эпохи, когда о ТУ-104 еще не знали, не умотал его, а омолодил минимум на десяток лет. Он шел весело и настороженно, как, допустим, может идти по следу раненого медведя верующий в удачу охотник. В руках Чинков нес лишь небольшой портфель. На стоянке такси была очередь. Но Будда каким-то неуловимым жестом дал знак шоферу и прошел дальше к облетевшим березкам. Таксист подкатил. Будда шлепнулся на сиденье, положив портфель рядом, и они помчались через березовые леса Внуковского шоссе в Москву.
«Северстрой» имел в Москве собственную гостиницу, как и свое представительство, вроде иностранного государства. Но Чинков остановился в «Национале» и в представительство не пошел. В номере он сходил в душ, переоделся и позвонил. Такси ждало его внизу, и Чинков поехал на Красную Пресню. Легкая улыбка не сходила с его помолодевшего лица, и с той же улыбкой он направился к Сидорчуку, в прошлом кадровому северстроевцу, ныне заместителю министра.
Сидорчук был старше Чинкова. В свое время он с любопытством и симпатией наблюдал, как этот юный нахал, точно каменный столб в бамбуковой роще, возник и утвердился в рядах «Северстроя». Именно Сидорчук подал мысль о выдвижении Будды на соискание Государственной премии, и он же санкционировал его переход в Поселок, так как не верил ни одной из причин, которыми в самом «Северстрое» объясняли переход Чинкова. Сейчас он чувствовал, что внезапный звонок и просьба о встрече так или иначе связаны с Территорией.
Чинков вошел в кабинет Сидорчука, сияя неподражаемой белозубой улыбкой. Они поздоровались дружески, так как настороженная симпатия их была взаимной. Будда, посмеиваясь, оглядел кабинет, как будто никогда не бывал здесь раньше, а Сидорчук подумал о том, что в главном инженере Поселка пропадает крупный актер. На него уже действовало наэлектризованное состояние Чинкова.
— Удивляешься визиту? — вежливо спросил Чинков.
— Нет. Робыкин уже дважды звонил. Интересовался.
— А ты что ответил?
— Я же не знал, что ты ко мне прилетаешь. Что я должен был отвечать?
— Да, сердце пошаливает. — Казалось, Чинкова безмерно радует и это сердце, и звонки Робыкина. — Попроси секретаршу, Ваня, чтобы никого не пускала.
Сидорчук выполнил просьбу и уставился на Чинкова с улыбкой, как будто ждал фокуса.
Чинков вынул из школьного портфеля газетку и разостлал ее на столе. На газетку он выложил несколько кусков почти чистой киновари. Киноварь — минерал древних художников и алхимиков — рдела на столе. Сидорчук, в прошлом отличный минералог, забылся на время и долго рассматривал образцы.
— Чудесная киноварь, — сказал он.
— Копков утверждает, что там месторождение мирового значения.
Чинков отодвинул занавеску, закрывавшую карту Территории «Северстроя», и ткнул пальцем.
— Ты там был? — спросил Сидорчук.
— Нет. Вот фотографии месторождения. Жаль, не цветные. Копков утверждает, что сопка почти целиком состоит из киновари. Он ее тонну привез. Просто прошелся, поднял и привез. Представляешь: сопка и целиком из киновари.
— Так уж и целиком?
— Не хочешь, не надо, — сказал Чинков и безразлично отодвинул киноварь в сторону. Он вытащил из портфеля мешочек, развязал его на коленях и вдруг высыпал на газету ГРУДУ золотого песка, перемешанного с самородками. «Килограммов около трех, — машинально отметил золотарь Сидорчук. — Лотком, что ли, намыто, крупная фракция».
— Это что? — спросил Сидорчук.
— Это золото, которого нет.
Им не надо было объясняться между собой. Сидорчук молча взял маленький пластинчатый самородочек, бросил его в кучу.
— Что тебе надо, Илья? — спросил он.
— Деньги. Большие. И еще раз деньги. Там ныряющая россыпь. Без крупной разведки ее не найдешь. С деньгами мы дадим новое месторождение.
— Ты из-за этого прилетел?
— Рискую, — вздохнул Чинков. — А ты уже все? Уже не хочешь рискнуть?
— Ты сам веришь? Подо что тебе нужны деньги? Почему не обычным порядком?
Чинков пожал плечами. Не имело смысла отвечать на этот вопрос.
— Ты тайно приехал?
— Да! И золото добыл тайно. Они там закопались с Рекой. Через них я бы к тебе не попал. У них вся перспектива до конца века уткнулась в Реку. Она их прославила и взрастила. Не оторваться им от Реки.
Сидорчук посмотрел на Чинкова. Тот уже снова сидел отяжелевший, серьезный, со спрятанными глазами, и на Сидорчука, видавшего жизнь и людей, пахнуло чертовщиной, таинственной силой, напугавшей когда-то Монголова.
— Дай подумать, — сказал он.
— Думай до вечера. Вечером мы с тобой ужинаем. Пожалуйста, без жены. Вообрази, Иван, что тебе сейчас тридцать и у тебя все впереди.
— Ты знаешь, что у министерства сложные отношения с «Северстроем»?
— Я все знаю. Но я нашел россыпь. Доказательства перед тобой. На Территории есть золото. Чтобы доказать всем, нужны деньги. Тут не азбука, не как на Реке. Без денег сто лет не докажешь. И если ты не поможешь, никто не поможет.
— Ужинать мы с тобой не будем. Ты докладную составил? Чинков вынул из портфеля папку. Все, — сказал Сидорчук. — Сегодня вечером я ее изучаю. Завтра или иду, или не иду к министру.
— Надо идти, — сказал Будда.
— Еще одного лауреата хочешь?
— Нет. Все это суета и тлен. Просто приближается возраст инфарктов. А когда инфаркты, разве в драку полезешь? Разве кто примет тебя всерьез, если у тебя рот перекошен и аптека в кармане? А пока ты принимай меня очень всерьез. Записки у меня две: на киноварь и на золото. Но все деньги, почти все, не буду скрывать от тебя, я пущу на разведку золота. Киноварь еще не созрела. Это случайное открытие. Деньги и техника — вот что мне надо. Хоть в Совет Министров иди, но добудь. Вот мой телефон. Буду в номере постоянно.
…На другой день во второй половине ему позвонил Сидорчук. Они встретились в гостинице, в номере Чинкова. Чинков предложил коньяку.
— Давай, — махнул рукой Сидорчук. — Давай авантюрист, выпьем.
Они молча чокнулись и выпили.
— Вот что, — сказал Сидорчук. — Докладная у тебя убедительная. Еще убедительнее эти три тысячи четыреста двадцать один грамм золота. Вот тебе расписка в получении. Чтобы на тебя уголовное дело не завели. Золото в лаборатории института минералогии. Деньги тебе можно и должно дать. Это государственный оправданный риск. Но ты знаешь, где твое слабое место?
— Знаю, — сказал Чинков и налил еще коньяку. — В неточных будущих перспективах. Мы откроем хорошее месторождение. Но откроем ли мы новую золотоносную провинцию?
— Так! — кивнул Сидорчук. — Но начинать-то надо?
— Надо, — сказал Чинков. — Помимо интуиции, знаешь, во что я верю?
— В себя ты веришь. Неудачи предыдущих поисков происходили потому, что ими занимался не ты.
— Так! — усмехнулся Чинков.
— Лети обратно. Присылай технический проект. Официально через «Северстрой». Деньги они получат целевым назначением.
— А отдадут? Они же все помешаны на Реке. Они ее создали и не хотят с ней расстаться. Они, кстати, тоже правы.
— Я все-таки на что-нибудь годен, — устало вздохнул Сидорчук.
— Я знаю Реку, — напряженно сказал Чинков. Он весь налился тяжелой кровью, еще более потемнел. — Я знаю Реку, Иван, и не верю в разговорчики, что она кончилась. В Реку надо вкладывать деньги, и она ответит хорошим золотом. Но рано или поздно она кончится. Срок этот обозрим. Что дальше? Необходима новая золотоносная провинция. Государство обязано рискнуть десятком-другим миллионов.
— Оно рискнет. Но ты лично рискуешь всем. В случае неудачи государство потеряет десяток миллионов. Ты потеряешь все. Тебя не будет.
— Не пугай. Одно месторождение я все равно дам. Я должен дать их много, провинцию, золотоносный узел. Вот где начинается риск. Правда, я присмотрелся к кадрам. С ними можно рискнуть.
— Где? Как? — спросил Сидорчук. — Все-таки многие шлялись с лотком. Как ты добыл эти три килограмма? Они ведь все решили. Я их тоже с шиком на стол высыпал. «Вот золото которого нет». Как ты добыл их?
— Не я их добыл. Есть у меня промывальщик. С виду — ничто. Но гений. На отмели в сто метров он берет одну лопату грунта, но именно ту, где лежит единственный на отмели самородок.
За окном шумел город. Настольная лампа давала приглушенный свет, и каждый из двух пожилых мужчин в номере думал о силе, которая заставляет их рисковать, тревожиться, лезть на рожон, хотя все можно спокойно, уютно, уважаемо… Их давно не интересовали личные деньги, зарплата, и даже честолюбие с возрастом как-то прошло. Силой этой называлась работа.
Но что такое работа? Кто может дать этому краткое и всеобъемлющее определение? Страсть? Способ самоутверждения? Необходимость? Способность выжить? Игра? Твоя функция в обществе? И так далее, до бесконечности.
— Когда меня хватит третий инфаркт, — сказал Чинков, — я хочу в этот миг перед смертью знать, что выполнил почти все, к чему был предназначен. На этом точка. И знаешь: огради меня на первых порах от Города. Всегда ведь найдется пяток людей, которые будут ставить палки в колеса, чтобы в случае провала заявить: «Я предупреждал, что средства уйдут на ветер». Но они будут ставить их умело, чтобы в случае удачи заявить: «Я всегда верил в Территорию и помогал, чем мог». Ты знаешь это лучше меня. У меня уже есть канцелярский опыт.
— Я все-таки на что-нибудь годен, — повторил Сидорчук. Чинков глянул на этого седоволосого, уже по-министерски мягкого, уже о животиком и руками, сложенными на животике, человека с умным, но уже совсем городским, чиновным лицом, вспомнил, как видал его опухшего от комаров, в драной штормовке и с цепкими движениями лесовика и, вздрогнув от предчувствия, подумал, что ему не дожить до городской жизни, не суждено.
— Ты отдаешь отчет в том, что, если россыпь, если золотоносный узел там есть, его все равно найдут? Через пять, через семь, через десять лет? Его неизбежно найдут в ходе планомерной съемки?
— А зачем я тогда? Зачем тогда кадры, которые выучены и могут работать больше, чем лошади? Им тесно на олове. Мне тесно в твоей грядущей методике. Эти кадры скоро выйдут в тираж. И я скоро выйду в тираж. Простит ли тебе государство, что ты не использовал нас до конца? Через семь лет… А если это золото потребуется… сегодня вечером?
— Ты к тому же и демагог. Но я на твоей стороне. Знаешь, о чем я мечтаю? Поступить куда-нибудь «тыбиком».
— Что это за должность?
— Ну, есть такая хорошая работенка. «Ты бы сбегал». Сокращенно «тыбик».
— Именно, — усмехнулся Чинков. — Там, в Городе, давно хотят из меня тыбика сделать. Но я сам из них сделаю…
— Не хвастайся до. Хвастайся после… С Городом ты справишься. Ты справься с природой.
— Прилетай к нам. Поживешь на разведке. За куропатками сходишь. И, может быть, дашь совет. Ты ж золотарь… Или уже нет?..
— Уже нет. Для экспедиций я кончился. Для них я вышел в тираж. Но и здесь, как видишь, работенки хватает.
— «Познай, где свет — поймешь, где тьма. Пускай все же пройдет неспешно, что в мире свято, что в нем грешно, сквозь жар души и хлад ума», — с улыбкой процитировал Будда.
— Что это?
— Блок. Уж извини, что образованность демонстрирую.
— Лети обратно, Илья. В клинику не забудь зайти. Не заставляй меня ссориться с «Северстроем».
— Черт! Ах, черт! — Чинков постучал себя по коленке. — Все обдумал, рассчитал все ходы, все варианты. Но не думал, что так легко охмурю тебя. Не предвидел этого. Удивил ты меня, Иван.
— Самовлюбленный ты человек, товарищ Чинков. Пуп земли.
— Я пуп Территории. В этом и есть моя сила, — серьезно ответил Чинков.
— Меня отец так воспитал. Всегда стремиться на мостик, если ты даже трюмный матрос. Но стремиться за счет своей силы. Гордый был у меня старик. Военно-морская школа.
— Знаю я все про твоего отца, — сказал Сидорчук. — Изучал в свое время анкетные данные. Я про тебя много знаю. Поэтому даю совет: побывай у Калдиня в Риге. Без поддержки коллектива твоя затея ничего не стоит. Мнение Калдиня — очень много. Его уважают. Он, можно сказать, кариатидой в поселке работает.
Чинков с сопением вытащил из внутреннего кармана пиджака картонный квадратик.
— Билет до Риги. Позавчера еще взял.
— Странный ты человек, Илья, — сказал Сидорчук. — Тебя в темноте испугаться можно. С нечистой силой ты, по-моему, дружбу водишь.
Манера Чинкова держать себя отстраненно от мелочей неизменно помогала ему. Рижского адреса Калдиня он не знал. Поэтому на вокзале он дал шоферу такси денег и попросил «выяснить, где находится данный товарищ. Вот тут все записано. Буду ждать вас в вокзальном ресторане». В полдень они уже ехали в загородную клинику.
Калдинь лежал в отдельной палате. Чинков видел его несколько раз на северстроевских совещаниях, они были даже слегка знакомы. Сейчас Чинкова поразило, что под одеялом Калдинь казался еще длиннее и еще костистее. Казалось, зеленое больничное одеяло прикрывает мощный и прочный скелет.
— Насколько я знаю вас, мое мнение ничего изменить не может, — сказал Калдинь. Седые волосы его отсвечивали на подушке. Лицо было свежим и загорелым. — Я думаю, что, если я предам ваши идеи анафеме, вы скажете, что я вас поддержал.
— Ну зачем же такое злодейство? — усмехнулся Чинков.
— Для пользы дела. Разве не оправдание? Но, знаете, я вас поддержу. Взамен…
— Что взамен? — быстро спросил Чинков.
— Не пугайтесь. Взамен вы выведете на дорогу мальчиков… Жору Апрятина и Сережу Баклакова. Я не успел. Они уже инженеры, но я хотел сделать из них геологов.
— Я сделал бы это без вашей просьбы, — не скрывая облегчения, вздохнул Чинков. — Знаете, я верю в «метод большого болота». Подводят человека к большому и коварному болоту и дают задание сходить на ту сторону и вернуться. Болото, знаете, опасное. Трава обманчивая, трясины, окна, всякие подгнившие веточки. Если вернется, значит, будет ходить.
— А если завязнет?
— Вытащить, обмыть и отправить в сухие места.
— Похоже на вас. Это ваш почерк.
— Вы верите в золото Территории?
— Странный вопрос, Илья Николаевич. Верить или не верить можно в идеи. Золото — материальная вещь. Можно знать или не знать о его наличии. Я не знаю, есть ли на Территории золото. Мы думали это сделать иначе. Держаться за олово, чтобы оправдать существование управления. И вести планомерную методическую съемку. Чтобы потом искать в комплексе. Золото, вольфрам, ртуть. И так далее.
— Это слишком затяжной метод, — пробормотал Чинков.
— Смешно! Я в больнице, из которой, вероятно, не выйду, уговариваю вас не спешить.
— Вы еще вернетесь с управление.
— Бросьте, Чинков. Я мало вас знаю, но думаю, что вы неплохой актер. Только роль утешителя вам не подходит.
— Я буду рад работать с вами, — Чинков встал.
— Это не страшно, Чинков. — Калдинь приподнялся на локте, и костистое стариковское тело еще резче обрисовалось под одеялом. — Вы знаете, не страшно. Болышую и лучшую часть жизни я занимался изучением горных пород. Смерть — лишь переход из мира биологического в мир минералов. Таково преимущество нашей профессии, смерть не отъединяет, а объединяет нас с ней.
— Я верю, что… — упрямо пробубнил Чинков и осекся, услышав иронический смех.
— Вы лучший посетитель из всех. Ко мне много приходят друзей. Но вы единственный из всех, кто даже не спросил, чем я болен. Не надо извинений, Чинков. Все правильно. Теперь я спокоен за управление. Вы бросите на пол свой собственный труп и сами через него перешагнете, но управление достигнет цели. Я искренне рад.
— И я все-таки верю, — глухо сказал Чинков. — Я верю в золото Территории.
Он повернулся и вышел из палаты.
— Не забудьте о мальчиках, — крикнул вслед Калдинь. Машинально вернув в коридоре халат, Чинков пробормотал: «Череп быка-примигениуса. Вот!» Он понял, что ему напоминал лежавший на койке главный геолог управления Поселка.
18
Гурин и Сергушова познакомились вскоре после отлета Баклакова. Она все еще продолжала жить в бараке, который постепенно заполнялся бородатыми раскованными мужчинами, грохотом радиоприемников, выставленными у дверей резиновыми сапогами, чайниками, круглые сутки кипевшими на кухонной плите, пальбой по подброшенным в воздух пустым бутылкам из пистолетов — нечто среднее между студенческим общежитием и приключенческим фильмом. Комната Баклакова была ближней к выходу, и однажды она увидела в ней свет. Она постучалась и столкнулась на пороге с очкастым и веселым человеком.
— Бог мой! Заходите, — приятным баритоном сказал он. Выкинул в форточку сигарету и прикрыл ладонью дырку на свитере. Другой рукой он церемонно указывал на койку Баклакова, приглашая садиться.
— Живот болит? — насмешливо спросила Сергушова.
— Не будем таить честную бедность, — Гурин отнял руку от дырки.
Она засмеялась. Ей почудилось какое-то злодейское очарование в этом лысеющем, с короткой стрижкой, лобастом мужчине. Меж тем Гурин извлек вьючный ящик из-под кровати, на ящик постелил газету «Юманите», на газету поставил вынутую из чемодана бутылку коньяку «Наполеон» и две позолоченные стопки.
— Коньяк требует позолоченной посуды, — сказал он. — Только тогда он дает цвет.
— Вы здесь будете жить?
— Постараюсь здесь. Вы сидите на койке коллеги Баклакова. Он не успел поставить мебель, потому что отбыл в деревню, в родовое поместье Баклаковых.
Неизвестно почему она промолчала, что знает Сергея.
— Он ваш друг?
— Друзей у меня нет. Есть приятели, как у всех в наше время, С Баклаковым же я поселился потому, что удобнее. Простая душа. Занят мускулатурой и геологией. О прекрасном не говорит. Про женщин тоже. Я терпеть не могу разговоров «о прекрасном».
— Наверное, он очень хороший?
— Очаровательный. Наш простой советский фанатик.
— А вы?
— Я предпоследний авантюрист.
— Почему предпоследний?
— Обидно, если я буду последним.
— А откуда такой коньяк?
— Знакомые. Шлют книги, напитки и сигареты. Заботятся, чтобы я не отстал от века. Вместо сигарет теперь шлют пластинки. Бросил курить. Хочу дожить до восьмидесяти. Посмотреть, чем все это кончится.
— Что именно? Уж простите, что похоже на интервью.
— Вторая техническая революция. Всеобщее забалдение. Квартиры, финская мебель, мечта жизни — машина. Приобретатели, по-моему, собрались захватить мир. И ну его к черту! Предлагаю выпить за вашу карьеру. Хотите, как Бендер, составлю матрицу для любой корреспонденции на местную тему? Торбаса, пурга, энтузиазм, снежные просторы, молодой задор, старый кочевник.
— Не хамите. Это моя работа.
— Уважаю. Работу я уважаю. И мой сосед и коллега Сергей Баклаков ее уважает. Мы все уважаем работу.
— Экий вы…
— Я не экий. Я отдельный. Странник — вот кто я.
— Как же вам удается странником быть?
— Я знаю профессию на уровне хорошего кандидата или среднего доктора. Это без хвастовства. Кроме того, я знаю два языка. С таким багажом я везде желаннейший гость. В любом геологическом управлении страны. В Душанбе, Барнауле, Ленинграде, Чите. Или на Территории. Когда мне надоест здесь, я выберу точку на карте и двину туда. Переезды помогают мне не иметь вещей. Так проще.
— И не пусто вам?
— А что делать? Мне грустно от ошибок истории. Раньше мир захватывали Чингисханы, Тамерланы, македонские или орды, допустим, гуннов. Атилла захватил мир. Теперь его плотно и неумолимо захватывают покупатели. Всюду. От озера Титикака до Можайска. Самое неумолимое и беспощадное завоевание. Я обожаю авантюристов. Покупатели поставили их вне закона. Вот я и приспособляюсь. Я не воитель. Я приспособленец. Пытаюсь отстоять свое «я» среди всеобщего забалдения. Ничего не хочу иметь, кроме себя.
— Потрясающий парень, — с иронией сказала она.
— Потрясающие парни сидят в кафе, тянут через соломинку портвейн с водой под названием «коктейль». Изображают прожигателей жизни. Или слабыми лапками пытаются ниспровергнуть. Что именно — они не знают. И не знают, что они, как гусеница против асфальтового катка истории. Нет, я все-таки предпоследний авантюрист. С чувством собственного достоинства. Я работаю не хуже всех этих суперменов полярных, баклаковых, всех этих копковых и прочее. Хотя Коп-ков — это Иисус. Иисус от арктической геологии. С чувством собственного достоинства. Хотите на него посмотреть?
— Хочу.
— Ну, еще бы! Журналистский клад: вечер полевиков, герои тундры за бутылкой вина, непосвященные не допускаются.
— Что ж зло-то так?
— Я не зло. Я с чувством собственного достоинства. Верьте не верьте, но здесь одно из немногих мест, куда не долезло мещанство, и геология — одна из немногих профессии, куда ему трудно пробраться. Но проберется.
— Вы что же меня, приглашаете?
— Ага, — Гурин широко улыбнулся. — Я человек сложный, но доступный. С чувством достоинства.
— Не такой уж вы сложный, мне кажется.
— Каждый человек как консервная банка. Но ключ от банки спрятан внутри,
— с комической серьезностью вздохнул Гурин.
— Ножиком можно открыть.
— Правильно. Взрезать ножиком, вынуть консервный ключ и с другого конца открывать нормально. Примета эпохи — носки надевать через уши.
— Эпоха-то в чем виновата?
— В том, что она существует сейчас. Все эпохи были в этом виновны.
…Когда комнату Сергушовой отремонтировали, Гурин помог обставить ее, исходя из опыта мест, где мебель не продается. Для этого требовалось метров двадцать какой-нибудь дерюжки и десять ящиков из-под картошки. Картошку в Поселок привозили, как яблоки, в ящиках. Гурин сам сбегал в промтоварный магазин и купил драпировочную ткань темно-красного цвета. По дороге, потолковав с Рубинчиком, он прихватил в кладовой управления матрас. Из шести ящиков соорудил низкое ложе, положил на него матрас, прикрыл все это дерюжкой, и получилась низкая широкая тахта. Из четырех ящиков он соорудил стол, положил сверху чертежную доску. Доску он тоже взял в управлении, выкинул в окно, пока Рубинчик искал матрас. Стол, прикрытый этой дерюжкой, получился очень хорошим. Остаток ткани он употребил на оконную занавеску.
— Стул и пишущую машинку тебе обязана дать редакция, — улыбаясь, сказал он. — Торшер я тебе принесу.
19
Традиционный «вечер полевиков» служил вехой, отделявшей один экспедиционный сезон от другого. На вечер приглашались только те, кто провел лето в тундре. Каждый приглашенный мог привести с собой не более одного человека: жену, девушку или закадычного друга.
Обычно вечер проводился в поселковой столовой, квадратном грязноватом зале с деревянными колоннами. Сюда забегали «выпить граммушку», съесть плов с олениной и оставить на колонне надпись: «Коля, я умотал на Средний Катык бригаду Гайзулина». Чинков, вернувшись из Москвы, твердо предложил провести «вечер полевиков» в управлении.
В длинном коридоре второго этажа поставили встык столы, собранные со всех кабинетов. Под командой Люды Голливуд техники превратили обшарпанный, вытертый полушубками и телогрейками коридор в банкетный зал, где сверкали под абажурами лампочки, с абажуров свисали какие-то новогодние бумажные ленточки, а наиболее темные места стен были залеплены листами ватмана с цветными картинками на тему тундрового быта.
Улицы Поселка присыпало свежим снегом. Было тепло, и на безоблачном небе просвечивали мелкие звезды. Стояла тихая полярная ночь. У геологов Поселка для торжественных случаев выработалась особая мода: дорогой и модный костюм, хорошие туфли и вместо пальто грязный полевой полушубок. Был еще особый шик в том, чтобы из заднего кармана торчала ручка пистолета, не забранного по халатности начальства в спецчасть. Но сегодня все пришли безоружными — управление не общага, и вечер в нем — не обычный междусобойчик, чтобы послушать пластинки и потолковать о мирах. Стало известно, что сам Будда придет, а Фурдодуя, напротив, не будет по причине болезни. (Полгода назад после пожара в одном из геологических управлений «Северстрой» издал строжайший приказ, запрещающий выпивку в служебных помещениях под каким бы то ни было предлогом.) Но, видимо, Чинков, в отличие от Фурдодуя, плевал на приказы далекого Города. Это всем нравилось.
Раздевались все в комнатушке Рубинчика. Начальной сенсацией явилось платье Люды Голливуд с невиданно широкой юбкой. В кабинет Рубинчика она вошла, но выйти уже по могла — смятая юбка расправилась и не выпускала. Люде помогали Семен Копков и Жора Апрятин.
Наверху мексиканское трио плакало под гитару неизвестно о чем. Снабженцы завалили в этом году Поселок мексиканскими, аргентинскими, парагвайскими и бразильскими голосами. Одним из последних появился Гурин в роскошном костюме, массивных новых очках. Пижон, гуманитарщик, кабинетный философ из молодых, но никак не геолог. Он пришел с Сергушовой. Облегающее платье Сергушовой, синие тени на впалых щеках, яркая помада и вздыбленная прическа затмили Люду Голливуд сразу и на весь вечер.
— Жора, пожалуйста, не открывай сегодня пальбы. Я с дамой, — сказал Гурин Жоре Апрятину, и Жора даже затосковал слегка, наблюдая, как уверенно тот снял пальто с журналистки и так же уверенно повел ее наверх. Доктор Гурин в ипостаси светского человека.
По полярному обычаю каждый должен был наливать себе сам, что хотел: спирт, шампанское, коньяк или портвейн. Каждый сам отмерял себе дозу, сам следил за собой и сам должен был убираться домой, если чувствовал, что пьянеет. Во главе стола сидел Чинков, улыбчивый и добродушный, еще один вариант: патриарх в окружении многочисленных домочадцев.
Чинков знаком предложил налить в рюмки и встал.
— Уважаемые коллеги! — сказал он высоким голосом. — Прежде всего позвольте поблагодарить за честь. Я впервые присутствую на празднике прославленного геологического управления не как гость, а как свой человек. На правах новичка позвольте нарушить традицию. Не будем говорить о минувшем сезоне. Поговорим лучше о будущем. Что такое открытие месторождения? Это смесь случайности и логики. Но всякое истинное месторождение открывается только тогда, когда созрела потребность в нем. Стране требовалось олово, и оно было открыто на Территории. Честь и хвала. Вы знаете роль здешних месторождений в годы войны. В минувшем сезоне было открыто, по-видимому, весьма серьезное месторождение киновари. Не будем умалять его значения, но это открытие явилось случайным. Каждому ясно, что мы не можем на случайностях строить планы. Открытие должно созреть. Сейчас созрела необходимость в золоте Территории. Следовательно, мы обязаны его обнаружить. Именно с будущего сезона управление переходит на поиски золота. Для этого требуются деньги, кадры и ваши усилия. Деньги мы о вами получим сейчас. Часть кадров весной. Но основные кадры к нам прибудут позднее. Вывод: вам было тяжело в минувшем сезоне, в будущем будет тяжелее вдвое. Придется вынести двойную тяжесть работ. Все, кто захочет уйти заранее, — могут уйти. Обещаю приличную характеристику. Но с оставшихся буду спрашивать беспощадно. Предлагаю тост за удачу и за тех, кто будущим летом будет в тундре.
Чинков выпил стоя, так получилось, что все встали. Был минутный шум, стук посуды, и настала тишина. Требовалось ответить, произнести, уточнить. Но что и кому?
— Разрешите мне, — вдруг раздался сухой голос Монголова.
Мгновенно наступила тишина. Никто не мог припомнить, чтобы Монголов выступал кроме как на техсоветах. Но и там его выступления были сугубо краткими «пункт первый, пункт второй…»
Монголов встал на противоположном конце стола, все в том же оранжевом свитере, скулы на лице обтянуты.
— Я не готовился к выступлению. Еще утром я не знал, что вынужден буду выступить. Но товарищ Чинков сказал далеко не все. Мы все вместе работали многие годы. Бывают ситуации, когда коллектив должен знать все. Так я считаю. Мы многие годы просили деньги и кадры, вы это знаете. Мы не добыли их. Но товарищ Чинков, как мы сейчас услышали, достал деньги и кадры. Легко и быстро. Вы все помните Мишу Катинского. Он сгорел, потому что заговорил о золоте Территории. Товарищ Чинков добыл деньги и кадры именно на золото Территории. У начальника управления лежит мой рапорт об уходе на прииск. Но мне же предложено возглавить разведку на золото в долине реки Эльгай. Сегодня утром я получил письмо от Робыкина из центрального управления. Вот оно. Письмо частное, я не буду его читать. Но в нем мне предложено возглавить расширенную поисковую партию на касситерит. Партия эта будет вместо нашего управления. Какой вывод? За нашей спиной идет кабинетная борьба. Без нас прикрывают управление, без нас меняют направление работ, без нас добывают для нас деньги и кадры. У нас была простая и ясная жизнь. Мы неплохо работали. Сейчас все запуталось. Запутанные узлы надо рубить сразу. Давайте перестанем шептаться о золоте Территории. Выясним все до конца. Иначе эта глупая желтая тень будет преследовать нас долгие годы. Со своей стороны я беру свой рапорт обратно и беру разведку на реке Эльгай. Я не верю в то золото, но использую, чтобы его найти, весь свой опыт горного инженера. Это как нарыв. Либо вскрыть, либо мучиться дальше. Я кончил.
— Спасибо, Владимир Михайлович, — громко сказал Чинков.
Снова все сидели недвижимо перед столами, заставленными бутылками и едой. Хрипатый голос Сани Седлова врезался в тишину:
— Всюду, где собирается больше трех геологов, надо вешать лозунг: «К чертям разговоры о работе». У нас техсовет или вечер отдохновения? Предлагаю налить и выпить за Монголова. Он наш человек. Сохраняет наше достоинство.
Саня Седлов разрядил обстановку. Зазвякала посуда, возник легкий шумок, говор, кое-где смех.
В стену управления что-то глухо стукнуло, раздался как бы расширенный вздох и тотчас задребезжали, заныли стекла в торце коридора.
— Господи благослови! — сказал кто-то. — Первый зимний!
— Что это? — тихо спросила Сергушова у Гурина.
— Южак. Первый за эту зиму. Придется сбегать отсюда. Каждый журналист, каждый заезжий литератор и вообще любой, побывавший в Поселке и взявшийся за перо, обязательно писал и будет писать о южаке. Это все равно что побывать в Техасе и не написать слова «ковбой» или, будучи в Сахаре, не упомянуть верблюда. Южак был чисто поселковым явлением, сходным со знаменитой новороссийской борой. В теплые дни за склоном хребта скапливался воздух и затем с ураганной силой сваливался в котловину Поселка. Во время южака всегда бывало тепло, и небо безоблачно, но этот теплый, даже ласковый ветер сшибал человека с ног, перекатывал его до ближайшего закутка и посыпал сверху снежной пылью, шлаком, песком, небольшими камнями. В южак лучше всего годились ботинки на триконях и защитные очки горнолыжника. В южак не работали магазины, была закрыты учреждения, в южак сдвигались крыши, и в крохотную дырку, в которую не пролезет иголка, за ночь набивались кубометры снега.
— Женщинам и семейным предлагаю разойтись по домам, — сказал Будда. — Молодежь может оставаться. Завтра день нерабочий. Старшим остается Копков. За группу из двадцать пятого барака отвечает… Салахов.
Первой в сопровождении Копкова ушла Люда Голливуд. Ушел Чинков. Ушли Гурин с Сергушовой.
Лампочки потускнели, стекла уже дребезжали непрерывно, и за стеной слышались все учащающиеся вздохи гигантских легких, по временам где-то било металлом о металл.
Они сидели, сгрудившись за одним столом. Лампочка помигала и погасла — или повредило проводку, или электростанция меняла режим работы. На лестнице послышалось бормотание. Это Копков проводил Люду Голливуд и вернулся. Он принес с собой свечки.
Южак ломился в двери управления, набирал силу. Пламя свечей колебалось, тени прыгали по стенам. Разноцветно светились бутылки. Копков отодвинул от Жоры Апрятина стакан с коньяком и пошел вдоль столов, разыскивая свою кружку.
На любой вечеринке Копков наливал себе в экспедиционную эмалированную кружку шампанского, и больше не пил ничего. «Предпочитаю гробить здоровье в маршрутах». Копков разыскал свою кружку, сгорбился на стуле. Все молча собрались вокруг него. Рыжеволосый заика Копков со славой чудака, первопроходца дальних маршрутов, с его свитерами из шерсти мамонта, различными историями, которые то ли случались с ним, то ли нет, в сорок лет уже был легендой. Даже работяги с ним каждый год ходили одни и те же, похожие на начальника, смурные, кособокие, молчаливые и все умевшие тундровики.
— Какого черта сидим и молчим? — сказал Жора Апрятин. — Знаете, кто мы? Мы — наследники. Нашими предками были купцы, авантюристы, охотники за сокровищами. Одиссей был нашим предком, аргонавты имеют к нам такое же отношение, как наши деды. Там, где купец останавливался на ночлег, выросли торговые города древности. По нашим следам также растут города. Мы — основоположники городов, ребята, и сегодня Будда сказал, что нам лично еще предстоит вмешаться и в торговлю. Наше золото будет загружать пароходы. Из этих стен, из этой тундры мы будем гнать корабли, железнодорожные составы через страну. Но отдаете ли вы отчет, что своими руками мы готовим гибель нашей профессии? Когда здесь проложат шоссе, тундру зальют соляркой, реки превратятся в отвалы перемытых пород, я брошу геологию и поступлю ночным сторожем, чтобы смотреть на звезды. Круги мироздания снова сомкнутся. Древний пастух считал звезды и слушал, не ползет ли лев к его отарам. Геолог Апрятин будет считать звезды и слушать, не ломает ли кто замок у продуктовой палатки номер шестнадцать. Предлагаю выпить за Будду и перспективы.
Но тост Жоры Апрятина никто не поддержал. Здесь был «Северстрой», страна самостоятельных личностей, и ни одна самостоятельная личность не будет пить за здоровье начальства, даже если уважают его.
— За начальство пусть пьют чиновники на банкетах, — сказал Салахов.
— Такое получается дело, — как всегда, неожиданно забубнил Копков. Он обежал всех шалым взглядом пророка и ясновидца, обхватил ладонями кружку, сгорбился. — Лежим мы нынче в палатке. Угля нет, солярка на исходе, погода дует. И все такое прочее. Кукули за лето слиплись от пота, не шерсть, а стружки. Пуржит, палатка ходуном ходит, ну и разное, всем известное. Лежу, думаю: ну как начальство подкачает с транспортом, куда я буду девать вверенных мне людей? Пешком не выйдешь. Мороз, перевалы, обуви нет. Ищу выход. Но я не о том. Мысли такие: зачем и за что? За что работяги мои постанывают в мешках? Деньгами сие не измерить. Что получается? Живем, потом умираем. Все! И я в том числе. Обидно, конечно. Но зачем, думаю, в мире от древних времен так устроено, что мы сами смерть ближнего и свою ускоряем? Войны, эпидемии, неустройство систем. Значит, в мире зло. Объективное зло в силах и стихиях природы, и субъективное от несовершенства наших мозгов. Значит, общая задача людей и твоя, Копков, в частности, это зло устранять. Общая задача для предков, тебя и твоих потомков. Во время войны ясно — бери секиру или автомат. А в мирное время? Прихожу к выводу, что в мирное время работа есть устранение всеобщего зла. В этом есть высший смысл, не измеряемый деньгами и должностью. Во имя этого высшего смысла стонут во сне мои работяги, и сам я скриплю зубами, потому что по глупости подморозил палец. В этом есть высший смысл, в этом общее и конкретное предназначение.
Копков еще раз вскинул глаза, точно с изумлением разглядывал неизвестных ему людей, и так же неожиданно смолк, отвернул голову в сторону.
Внизу хлопнула дверь, послышались шаги на лестнице, топот, кто-то отряхивал обувь. Весь окутанный снегом, который, как прессом, был вдавлен в ткань пальто, появился Сергей Баклаков.
— Ханыги! Тунеядцы, — счастливо сказал он, — привет!
— Садись. Замажь стопку, — сказал Салахов. — Я пока выгребу снег из твоих карманов.
Сергей Баклаков, похудевший и загорелый, сел за стол. Ему пододвинули бутылку. Он внимательно прочел этикетку: «спирт питьевой» и отодвинул бутылку в сторону.
— Захожу в барак, пусто. Комната заперта. Ломлюсь в одну, в другую — мертвая тишина. Южак погромыхивает. Раз южак, значит, кино нет. Где народ может быть? Только в управлении.
— Ты в секту вступил, Серега. Утверждаю честью, — сказал Жора Апрятин.
— Ты отст-т-тавил бутылку в сторону, и глаз у тебя нехороший. Ты сектант, Серега.
Только сейчас все заметили, что Жора Апрятин все-таки превысил норму и что глаз у Баклакова действительно тревожный и «нехороший». Но спрашивать о таких вещах было не принято.
— Ты-ы! — с коротким смешком сказал Баклаков. — Не городи ерунды, Жора. Пей пиво, Вася, да учись хорошенько. Ты-ы!
Разглядывая наутро после «вечера полевиков» желтый баклаковский портфель, Гурин сказал:
— Шикарный портфель. Предвижу: сейчас ты извлечешь из него нетленные славянские ценности: иконы и лапти.
— Зачем? Ты богомольный, что ли? — удивился Баклаков. — А лапти?
— Неужели ты не в курсе, сокоешник? Лучшее украшение жилища. Особенно если в экспортном исполнении. Лапти в экспортном исполнении! Неужели ты не понимаешь, что это шикарно!
— Брось, — сказал Баклаков. — Не крути мозги.
— Отстал ты от века, сокоешник. Пишут мне, что интеллигенция спохватилась. Утеряли-де национальную самобытность. Вспомнили про прялки, иконки и народную речь. Про траву, грибы вспомнили. Утеряли-де в суете простоту ощущений.
— Себя они потеряли, — сказал Баклаков, вспомнив бабку Аришу.
— Это ты прав, сокоешник. Но это же старая беда. Теперь в моде народные корни. Лапоть — это разве тебе не исток?
— Не знаю кто тебе пишет, — сказал Баклаков. — Передай им от меня: пусть идут к черту. Или по-народному выразиться? От бороны, так сказать?
— Это не требуется, — сказал Гурин. — Я передам простыми словами.
— Скажи, что насчет лаптей у Баклакова полный порядок. Насчет связи с корнями тоже бессонницей не страдает. Пойду поздороваюсь с теми, кого не видал.
Когда он вернулся в комнату, он увидел над койкой Гурина свою, видно заранее припасенную Гуриным, фотографию. На фотографии Баклаков был очень могучий, с расстегнутой на груди рубашкой, с победной ухмылкой. Вкось фотографии шла надпись — «Сокоешнику от основоположника. С. Баклаков». Над своей кроватью он увидел точно такого же размера портрет Гурина. И дарственную надпись — «Основоположнику от сокоешника. А. Гурин».
— Почему ты меня в основоположники произвел? — смеясь, спросил Баклаков. Он понял, что уживется с Гуриным.
— А ты обязан им быть. Есть в тебе нечто. В тебе есть упрямство забивающей сваю чугунной бабы. Такие всегда становятся основоположниками.
— Чего?
— А чего-нибудь, — хохотнул Гурин. — Важно им быть.
— А ты будешь?
— Я для этого слишком умен, — серьезно сказал Гурин. — Ум у меня уж очень лукавый. Можно сказать, развратный. Из таких, как я, получаются блестящие неудачники. Сила основоположников в их моральной уверенности. Здесь и есть мое слабое место. Веры в себя маловато. Толпе я не верю. Сильным мира сего не верю. Но и себе тоже не верю.
…Баклакову нравилось умение Гурина облечь любую минуту жизни в яркую словесную оболочку, так что эта минута начинала сверкать, как заводь в реке времени. «Питерские приятели» присылали Гурину не только коньяк и новые веяния моды. Они присылали ему пачки английских, американских, немецких геологических журналов. Гурин ненавязчиво подсовывал Баклакову перевод или реферат статьи: «Почитай старика Рамберга. Тебе это интересно». В отношениях с Сергушовой у них установился тон шутовского соперничества.
Они ходили к ней вместе.
— А не навестить ли нам нашу приятельницу? — говорил Гурин. Они натягивали полушубки и шли через Поселок к домику невдалеке от бухты и издали смотрели, светится или не светится окно. Окно, как правило, светилось, она предпочитала сидеть дома на оранжевом одеяле «Сахара». Сведения для корреспонденции ей дружески поставляла местная редакция. Собственные командировки она отложила до весны. «То, что в полярную ночь ничего не видно, я отлично вижу здесь».
Иногда Сергей заходил один.
— Давай помолчим, — предлагала она. — Недавно был Гурин и выдал словесный запас на неделю.
Баклаков ставил на плитку чайник, заваривал чай в консервной банке. Тихо потрескивала спираль на плитке, за окном шуршал снег, и струи его при порыве ветра беззвучно скользили по стеклам.
— Ты был прав, — говорила она. — Иногда и здесь можно жить. Интересно, что было здесь, когда не было ничего?
— Вначале был Марк Пугин. Потом оловянщики. Потом Поселок, — сказал Баклаков. — Все это знают.
Марк Пугин. История
Возникновение Поселка на пустынном морском берегу в простоте своей уподоблялось зарождению городов древности.
В 1930 году, в первых числах августа, пароход «Ставрополь» благополучно обогнул Туманный мыс и вошел в морскую губу. Туманный мыс был издавна знаменит в история полярного мореплавания. Его прославили не поддающиеся логике потоки течений, стихийно возникавшие ветры и круглогодичные туманы.
Многолетний стаж плавания в шальных северных водах научил капитана «Ставрополя» Ведякина чувству служебного долга и пессимизму. Приказ был строг и подписан высшей морской инстанцией: «Высадить пассажиров в том месте Территории, которое они выберут». Для этого Ведякин и вел пароход на юг, в туманные неизученные дебри губы, хотя ему следовало идти прямо на запад, ибо главный груз «Ставрополя» предназначался в устье Реки: патроны, мука, спички, дробь, соль, сети.
С южной стороны Туманного мыса с незапамятных времен жило несколько семей морских охотников. Они погнались было за пароходом на кожаных лодках, скорее всего в надежде что-либо купить-сменять. Но «Ставрополь» не остановился, и лодки после часовой гонки отстали.
Лишь один человек из всех, бывших на судне, заинтересованно наблюдал гонку кожаных лодок, брызги воды от весел, горбатые первобытные силуэты охотников. Ему очень хотелось остановиться, даже требовалось остановиться, но он знал, что капитан не выполнит просьбы, потому что спешит во всю силу изношенных машин и капитанского нетерпения. Лето уходит, а до устья Реки еще далеко.
Звали этого человека Марк Иванович Пугин. Он сильно напоминал бородатого простодушного гнома в шинели. Гонку лодок Пугин переживал с неподдельным азартом, хлопал себя по бедру и говорил: «Ах, черти!» Большая, жуткой черноты бородища не шла к шинели и малому росту Путина, но отрастить бороду его заставили прямые служебные обязанности. Он считался специалистом по национальному вопросу, работал в Средней Азии, где борода несомненно способствовала авторитету.
На Территорию Пугина перебросили прямо из высокогорного памирского кишлака Кала-и-Хумб. Лишь на несколько дней он успел заскочить в деревню под Орлом, забрать отца и заехать в Москву за инструкциями. Теперь Пугин единолично олицетворял советскую, партийную и прочую власть для севера Территории. Но главным заданием Пугина по-прежнему оставался именно национальный вопрос. Скорейшее и немедленное приобщение пастухов и морских охотников к европейской культуре и общему ритму страны. Он взял с собой беременную жену и старика отца — все, чем дорожил в жизни, помимо главной цели.
Место высадки Пугин выбрал, руководствуясь тремя соображениями: оно должно находиться в центре доверенной области, сюда смогут заходить крупные корабли и здесь может быть выстроен порт, который (чем черт не шутит!) скоро понадобится. В те годы легко намечали новые города. Все прочие соображения Пугин считал несущественными.
По описанию побережья, составленному двести лет назад гидрографом-самоучкой Шалаевым, нужное Пугину место находилось именно в этой губе, под защитой маленького островка. Берег здесь, если верить Шалаеву, образовывал впадину, окаймленную сопками, в глубине впадины имелось пресноводное озеро.
Окрестная тундра считалась древнейшим центром оленеводства на Территории, заповедником древних обычаев, сейфом каменного века. Пугин считал, что прежде всего надо браться именно за оленеводов. В поселки прибрежных охотников все-таки заходят шхуны с товарами и редкими командированными представителями власти. До оленеводов не доходил никто.
К вечеру они добрались до места. Берег действительно оказался приглубым, и островок хорошо защищал от волны с запада. За несколько рейсов судового бота команда вывезла на берег семью Пугина и весь их груз. С последним рейсом съехал и сам капитан Ведякин — седой сгорбленный старикан с привычно лихим заломом мятой морской фуражки. Ведякин всякое повидал в полярных морях. Он перевозил заскорузлых от крови и жира охотников на котика, семейства камчадалов вместе с собаками и связками вяленой кеты, странных энергичных мужчин, высаживавшихся в глухих местах побережья, он уже ходил к устью Реки, спасал голодавшее население. Жизнь всячески учила Ведякина не удивляться и принимать все, как есть. Но сейчас, отмякнув душой, он прямо с болью смотрел на трех человек, представления не имевших о том, что ждет их на дичайшем берегу. Миловидная женщина с упрямой надеждой смотрела на мужа, старик крестьянин из-под Орла со страхом и изумлением оглядывал голый черный камень и низкое небо, чуть ли не садящееся на шапку, а лысый низкорослый бородатый мужчина в распахнутой шинели стоял в задумчивости у кучи прикрытого брезентом груза. Ведякин хотел было предложить зайти на обратном пути и перевезти их хотя бы к Туманному мысу, где есть все-таки пять яранг и живые люди. Или забрать их совсем. Но человек в шинели опомнился и с такой солдатской готовностью оглянулся кругом, так по-хозяйски пнул бревно плавника и запустил руку в бороду, что Ведякин передумал и ничего не сказал.
Через час пароход «Ставрополь» удымил курсом на запад. Над водой в низком полете носились утиные стаи. «Если не дураки, с голоду не умрут», — подумал Ведякин.
…Пугин и семья его не умерли с голоду. За две погожих недели они выстроили приземистый дом из плавника. Не будучи искушенными в последних новинках полярной техники, они просто выстроили обычный русский дом с сенями, двумя комнатами и печью из привезенных с собой кирпичей. В середине строительства сорвавшийся о сопок ураганный ветер унес в море половину материалов и чуть не снес дом. Они как можно сильнее укрепили крышу и выстроили защитную стенку из камня. Стены для теплоты промазали глиной. По совету морских охотников перекинули через крышу моржовые ремни с привязанными на концах камнями, а стены обложили кирпичами из торфа. Так и начался Поселок.
Они еще не кончили дом, как к ним стали прибывать гости с побережья и из тундры. Это были коренастые люди в меховых штанах и меховых же рубашках, с непокрытыми жестковолосыми головами. В вырезах кухлянок виднелась задубелая от ветров и пота кожа. Они выстригали макушку, оставляя венчик черных волос, словно католические монахи. Лица их были примитивны и независимы. Гости приплывали на кожаных лодках и приходили пешком, легконогие и настороженные. Им требовались товары, так как единственного торговца в устье реки Китам революция ликвидировала. Требовались патроны, чай, сахар, ситец, ножи и табак. Пугин имел кое-какие меновые товары, но они предназначались не для торговли. Рассказать же про светлое будущее, про ближайшие задачи медицины, образования и общественного устройства он не мог, так как не знал языка. Пугина выручила среднеазиатская привычка к чаю и знание английского языка, выучить который его также заставили прямые служебные обязанности на Памире. Кочевники же слегка знали английский и русский.
Расчет Пугина на семью оказался безошибочным. Оленеводы и охотники поняли, что этот человек приехал надолго, хотя и не имел нужных товаров или не хотел пока торговать. Если бы Пугин был здесь один, дело могло кончиться простым убийством и грабежом. Такое случалось из-за пристрастия к чаю, спирту и табаку.
Едва управившись с домом, Пугин ушел к охотникам Туманного мыса изучать язык и способы существования. Язык он выучил за два месяца почти в совершенстве. Говорить с местным населением на их языке было правилом в работе Пугина. Возможно, в Пугине пропал незаурядный лингвист. В начале зимы он выменял на патроны, ситец и чай собачью упряжку и всю зиму странствовал по ненанесенным на карту хребтам, мысам и речным долинам. Ценой истощения, обмороженных щек, рук и ног он познавал вверенную ему область и ее население. К весне Пугин стал самым популярным человеком на Территории. Роды у жены он также принимал сам. Это было в конце февраля, а в марте он выехал на собаках в Кетунгское нагорье, чтобы организовать поэтапную поставку его телеграфного отчета на радиостанцию за две тысячи километров.
Телеграфный отчет дошел по назначению. Осенью тот же пароход «Ставрополь», но уже о другим капитаном (Ведякин умер сразу же по возвращении во Владивосток), доставил груз товаров для фактории, учителей и инструкторов. Все это Пугин обещал оленеводам зимой, и сейчас они могли убедиться, что он — точная власть. Пугин тотчас отправил всех вновь прибывших в тундровые и береговые стойбища.
Но история Поселка уже переходила в другую стадию. Пугин невероятно удачно выбрал место. Такая удача приходит лишь иногда к фанатически целеустремленным людям. Через год у его избы высадился Дамер. Дамер погиб, но в его образцах и образцах геолога, сменившего Дамера, обнаружилось олово — металл, позарез нужный стране. Достаточно сказать, что основным источником олова в те годы были дореволюционные консервные банки. Прибывшая уже на самостоятельном судне разведочная экспедиция обнаружила оловоносные жилы всего в нескольких километрах от дома Пугина. В этом была удача, сходная с удачей городов древности. Выбрать место. Здесь могли приставать океанские суда, и здесь имелся касситерит, позарез нужный стране. Так начинался Поселок.
Когда-нибудь, лет через сто, когда время замоет мелочи и окончательно сформирует легенду, будет написано житие Марка Пугина. Кстати, в конце своей жизни он опубликовал книгу рассказов. Это были слабые рассказы, потому что сильные страсти и действия в них были выдуманы Пугиным по рецептам «жуткой романтики». Он не писал о том, как однажды, заблудившись в тундре, месяц питался мышами, как учил детей писать свинцовыми пулями на доске, потому что не оказалось карандашей. Он не писал о том, как, едва научившись ездить на собаках, отправился без карты и компаса в разгар полярной ночи в шестисоткилометровый перегон. Требовалось заработать уважение людей побережья. Он не писал и о том, как несколько месяцев жил с затемненным окном, а прежде чем выйти на улицу, подолгу лежал в сенях и вслушивался в скрип снега — его мог ожидать выстрел из засады. Он не писал об этом, потому что все это происходило в жизни и потому казалось скучным. В Пугине жила яростная потребность мечты.
Он умер через пятнадцать лет после высадки на берегу Территории, сидя на садовой лавочке в Поселке. Садовая лавочка на галечниковой площадке была поставлена по его указанию. Пугин еще не придумал, как посадить деревья, но ее уже можно было поставить. Сей факт несомненно войдет в будущее житие Марка Пугина — садовая лавочка под будущими деревьями. В этом был весь он, своеобразный святой XX века, умевший стрелять, принимать роды, изучать неизвестные языки, ходить по памирским оврингам, гонять собачьи упряжки, есть мышей и вселять веру в грядущий свет.
— Все это происходило и происходит в другом веке, на другой земле, — сказала она.
— Езжай в тундру. Людей-то хоть посмотри. У Монголова сейчас кадры. Не кадры, а шурупы. Молотком не вобьешь, клещами не вытащишь.
— Люди твои, эти самые шурупы, какие-то не такие. Не положено о таких писать. Надо, чтобы он приехал за романтикой. Чтобы позади и впереди было все чистенько. Я плохой журналист и не умею иначе.
— Они не гладкие люди, — согласился Сергей. — Они еще тот народ! На одного святого, вроде Марка Пугина, приходится много тысяч грешников. Но они первые в тех местах, куда потом будут ехать за романтикой. Может, и в самом деле здесь выстроят город, и не один. Но пойми, города не возникают на пустом месте. Чтобы сюда устремились за той самой романтикой, требовался работяга по кличке Кефир. Биография его не годится в святцы, но он честно делал трудную работу. В этом и есть его святость. Нет работы без Кефира, и Кефир не существует без трудной работы. Потом, наверное, станет иначе. Большеглазые девушки у сложных пультов — все как на картинке. Но сейчас работа груба. Вместо призывов — мат, вместо лозунгов — дождик, вместо регламентных трудностей просто грязь и усталость. Надо пройти через это, чтобы знать работу.
— Бог мой, Сергей, — улыбнулась она. — Под влиянием Гурина ты скоро философом станешь. Тебе не надо им быть. Ты же простой понятный супермен. О тебе можно писать в газетах.
— Нельзя. Я только приближаюсь к познанию нашей работы.
Баклаков впервые писал отчет самостоятельно и попал в столь глупое положение. Партия ставилась на касситерит, но касситерита они не нашли. Это было лишь половиной беды. Рядом с планшетом партии велась разведка на золото, а упомянуть об этом в отчете нельзя. Но единственным обоснованием разведки было решение главного инженера Чинкова. Такое в отчет не вставишь.
Он не мог посоветоваться с Монголовым, потому что Монголов уже уехал в долину Эльгая. Он мог бы посоветоваться о Копковым. Но тот сам с головой влез в собственный отчет. Сидел за анализами, шлихами, пробами. Глава «Полезные ископаемые» у него вырастала в отдельный том.
Оставался Гурин. Гурин имел опыт многих мест Союза и многих фирм. Он поднялся на второй этаж, где был кабинет партии Апрятина. Гурин сидел там в отдельном закутке, выгороженном стеллажами с образцами. Микроскоп, чистый стол, стопка желтоватой бумаги «верже», авторучка «паркер». Гурин любил обставить работу красиво. Сбоку на подоконнике у него стоял маленький сейф, который он зачем-то выманил у заведующего снабжением Володи Голубенчика. В кабинете никого не было. Апрятин писал отчет дома.
— Давай потолкуем, — сказал Баклаков.
Гурин разогнул спину от микроскопа, вынул из брючного кармана ключ, открыл сейф и достал бутылку неизменного «Наполеона». На горлышко бутылки были надеты два фарфоровых стаканчика для отжига проб.
— Давай, коллега. Надеюсь, ты не по личным делам? По личным — дома или на улице. Здесь я работаю.
— Я тоже, — сказал Баклаков и отставил стопку с коньяком.
Он рассказал о своих затруднениях. Гурин долго сидел, наклонив крупную с залысинами голову.
— Так что же?
— Логика проста. Положение твое не печально, а радостно, ибо ты имеешь право писать нестандартный отчет. Радостные прыжки по веткам молодого дуба науки.
— А полезные ископаемые?
— Выслушай меня внимательно, сокоешник, Я буду серьезен. Ты читал когда-нибудь отчеты классиков? Мушкетова? Старика Обручева? Богдановича?
— Пожалуй, что нет.
— Чему ты учился шесть лет… Старики-классики писали геологические романы. Они давали завязку — фактический материал, они давали интригу — ход собственных мыслей, они давали развязку — выводы о геологическом строении. Она писали комментарии к точке зрения противников, они писали эссе о частных вариантах своих гипотез. И, кстати, они великолепно знали русский язык. Они не ленились описать пейзаж, так чтобы ты проникся их настроением, их образом мыслей. Так делали старики.
— К чему ты это?
— К тому, что они имели в своем арсенале молоток, лупу, горный компас и… ум. Чтобы мыслить схематически, надо иметь много данных. Но данные не дошли до Территории. Планомерной карты мы не имеем. Мудрые геофизики сюда не добрались. Геохимию здесь знают лишь понаслышке. Микроскоп сведен до уровня молотка. Вы пишете отчеты, как будто обследовали известковый карьер под Москвой, а не Территорию, о которой никто ничего не знает. Здесь каждый отчет должен быть докторской диссертацией, а не ученической схемой: «введение», «геологический очерк», «полезные ископаемые», «заключение». У тебя тот же арсенал средств, что у Мушкетова. Но у Мушкетова был примат головы над ногами. У вас же напротив — примат ног и могучей спины над мыслительным аппаратом.
— Вернемся к баранам. Что ты предлагаешь? Как быть с полезными ископаемыми? — упрямо повторил Баклаков.
— Одного у тебя не отнять, сокоешник, — задумчиво сказал Гурин. — Ты упрям. Я предлагаю тебе написать геологический очерк долины Эльгая. Вольная игра ума. Предположения. Гипотезы. Доводы. Выводы. С личной концепцией Баклакова устройства земного шара в сем районе. Тогда полезные ископаемые сами встанут на место. Постарайся понять, почему Будда рвется к золоту. Учти, что Будда шагу не сделает зря. Он единственный умный человек среди вас, суперменов.
— Не задирайся. Я смиренно к тебе пришел.
— Смиренно отвечу: если я увижу в твоих глазах священный огонь мыслительного процесса, всю твою петрографию я беру на себя. Я выжму из твоих образцов и шлихов все, что можно из них выжать…
— Обойдусь. Хотя помощь возможно…
— Будь смиренен. Я не лезу в твою концепцию. В геологическую схему и выводы, которое ты родишь. Это твоя схема и твои выводы. Я просто предлагаю быть на подхвате. Ты не успеешь все сделать один.
— Смиренно согласен.
— Для начала взбунтуй. Выбрось карту с рисовкой Монголова. Это плоская карта. Без мысли и без гипотезы. Вылезь за ваш дурацкий планшет. Если понадобится — бери всю Территорию. Запусти змия сомнения. Я хочу видеть наш техсовет проснувшимся. Когда-нибудь вознесешь молитву за грешника Гурина.
— Не оказаться бы в трепачах…
— Более трепливого положения, которое есть у тебя сейчас, трудно представить. Если ты не в силах дать хороший отчет, признай это открыто.
— Пожалуй, ты прав. Позволь удалиться смиренно.
— Коньяк?
— Откажусь по-пижонски. Решение надо принимать трезвым.
— Ты уже принял его. Смиренно рад за тебя.
На лестнице он несколько раз ударил кулаком по лестничным перилам. Может быть, не надо было заходить? Нет! Надо! К черту все самолюбия, раз речь идет о работе. И Гурин прав.
— Сергей! — окликнул его вышедший следом Гурин. Баклаков оглянулся.
— Я проспорил дюжину шампанского нашей приятельнице. Соизволь вечером заглянуть.
— Я чертежника у топографов сманил. Часов до девяти буду на работе. Потом зайду…
…Он вышел из управления в десять часов. С бухты дул несильный, но острый, как нож, ветер. Поднимаясь из низинки, он увидел в ее окне квадратную тень головы Гурина. Он подумал о Суюмбике и о том, как у них зимой. Наверное, у них хорошо и ясно зимой.
Он постучал, но ему не ответили. В комнате послышалась какая-то возня. Баклаков сказал дурацким голосом: «Это я». И даже дернул дверь. Дверь была заперта. По дороге он все-таки не выдержал и оглянулся — свет был погашен. Ему было стыдно, как никогда.
…Было воскресенье, и он вспомнил, глядя на нетронутую койку Гурина, что забыл оставить заявку, чтобы его пустили на работу. Теперь вахта уже не пропустит. Придется сидеть дома.
«Не смотаться ли на лыжах?» — подумал он. Но и этот вариант не годился. В темноте, по каменным этим застругам, в два счета превратишь драгоценные «ярвинен» в щепки.
Часов в двенадцать он услышал баритон Гурина, смех, потом хлопнула дверь, и стало тихо. «Схожу на бухту пешком», — решил Баклаков.
Появился Гурин с двумя бутылками шампанского и прораб Салахов, который нес кружки и бутылку спирта.
— Давай оросим душу, — сказал Гурин. — Посмотрим на жизнь сквозь вино.
Было видно, что он крепко уже выпил с утра.
— Пойду компот принесу, — Салахов вышел.
— А ты знаешь, сокоешник, — усмехнулся Гурин. — Наша приятельница под платьем не такая худышка, как это можно подумать. Вовсе даже наоборот.
Баклаков увидел, что глаза у Гурина какие-то совершенно пустые. Он встал и очень сильно ударил его.
Гурин сидел на полу, обхватив голову, потом сплюнул кровь. Вошел Салахов. Мгновенно оценил обстановку, загородил Гурина, поднял его, через плечо спросил:
— За что?
— Так, — сказал Баклаков. — За дело.
— Я сегодня взрывчатку к Монголову транспортирую. Переходи в мою комнату, — сказал Салахов.
— Ничего, — сказал Баклаков. — Больше драки не будет. Обещаю.
…Новый год проскочил незаметно. Обошлось без шума, пальбы и выпивки. Над управлением висело «время отчетов».
В начале января Баклаков выбросил в мусорную корзину заготовленные наброски глав. Стопкой сложил полевые книжки. Требовалось начать все с начала. Складывая книжки, он быстро просматривал их.
Раздавленный между страницами комар, срыв карандашной строчки, следы дождя на покоробленной странице, случайно попавшая травинка — запахи, мечтания, озноб, усталость, долг, мысль, лето.
Он положил перед собой карту Монголова. Гурин прав: плоская, без мечты и фантазии карта. Фиолетовое поле триаса. Предположительно палеозойский массив на востоке. На юге зеленая в галочках полоса эффузивов Кетунгского нагорья. Красные в крестиках овалы гранитов. Красные линии разломов, трещин земной коры.
Он смотрел на карту, зажав уши. На плоском цветном листе бумаги существовал четырехмерный мир во взаимосвязи перемещений земных пластов, дробящих его трещин, взрывы глубинных магм, буйное сумасшествие вулканических извержений. Когда? Как? Вопроса «почему?» не было. Этот вопрос относился лишь к золоту. О золоте после. Он должен представить себе историю. Разломы? Почему-то мысль его все время возвращалась к разломам. По ним проходят перевалы в хребтах, к ним приурочены речные долины, сбросовые обрывы хребтов. По ним проникает магма, они формируют рельеф. Зачем ему разломы? О них тоже после. Он взял чистый бланк карты и стал, еще не зная цели, переносить на нее красными линиями разломы, те, что наблюдал он сам, и те, что нанес на карту Монголов. Те, что отметил Дамер. Пунктиром он намечал разломы, которые просились предположительно по связи перевалов, речных долин — логике местности… Из управления он ушел последним, в первом часу ночи.
Весь следующий день он ходил по берегу бухты. Пытался обрести силу в моральной уверенности.
Вечером, по дороге в управление, он зашел за табаком в магазин. Он наладил отличную смесь: три пачки «Трубки мира» на одну большую «Капитанского».
Вахтерша пропустила его безропотно, хотя он не был ни в каких списках. Дело шло к весне. Вахтерши за зиму привыкали к их ритму работы.
В кабинете он зажег настольную лампу, взял стопу заготовленных раньше отчетов и положил перед собой обзорную карту Территории. И вдруг подумал, что нет смысла тонуть ему сейчас в море фактов. Все эти отчеты он читал по пять раз и знает приложенные к ним карты. Не лучше ли просто подумать? Разломы! Он вытащил из тумбы плитку, поставил на нее жароупорную колбу, взятую в управленческой лаборатории. Сейчас будет чай, и впереди — ночь. Сила пророков в их моральной уверенности. Нельзя сейчас прятаться за мелочи. Он должен дать основу. Детали будут потом.
Стены кабинета тонули в полумраке. Он нагнул отражатель настольной лампы так, чтобы свет падал лишь на середину стола. В темноте высились стеллажи с образцами. Каждый камушек перещупан своими руками, доставлен на своем горбу. Почему молчат камушки?
Баклаков взял лист бумаги, ручку и вдруг, вместо задуманного списка вопросов, начал писать письмо двум Сонькам: Сонии и Суюмбике. Он писал дурашливое письмо: про таракана Сему, который живет в щели над его койкой, про знакомого бича, который по пьянке прикуривал лупой от северного сияния, про заполярные пейзажи без снега. Он писал и все время думал о горячей, пахнущей травами щеке Суюмбике и вообще о ней.
Когда он кончил письмо, то совершенно ясно понял, зачем ему требовались разломы. Если они формируют речные долины, то в зоне пересечения древних разломов коренное ложе долины будет иным, углубленным или смещенным в сторону, или более широким. Именно в зоне пересечения разломов может прятаться россыпь в уготованной для нее ловушке. Россыпь не по всей долине, а там, где долину пересекает другой разлом. Как они не поняли этого с Монголовым летом? Почему не проверили на шурфах?
Он быстро перенес на бланковую карту разломов, сделанную им накануне, все гранитные массивы. Золото есть — вездесущие «знаки». Это факт. Оно принесено гранитами. Это тоже факт. Ни в одном из гранитных массивов никто не видел рудного золота — это третий факт. Следовательно, были «специальные» золотоносные граниты, полностью разрушенные к текущему времени? Или золото содержалось в верхних частях существующих гранитных массивов? Верхние части срезаны эрозией. Или есть особый тип гранитов, еще нам пока неизвестный? Он без перехода принялся писать докладную записку Будде. Карта-гипотеза, отчет-гипотеза уже существовали для Баклакова. Он видел эту карту и знал текст отчета. Он писал легко. Смысл докладной записки сводился к следующему:
1. Проверить длинными шурфовочными линиями рельеф древнего ложа долины Эльгая там, где она пересекалась уже отмеченными разломами. Он перечислил названия ручьев, координаты линий. То же сделать для рек: Лосиной, Ватап, Китам.
2. Сделать массовый отбор проб для петрографического анализа гранитных массивов всего района. И для определения абсолютного возраста. Пробы должны быть массовыми, годными к статистической обработке. Если на этой основе не удастся выделить отдельные типы гранитов — значит, золотоносность связана с верхней разрушенной частью обычных для Территории массивов. В этом случае ожидать месторождения золота по всем рекам Территории. Поиски золота — поиски «ловушек» в речных долинах.
Баклаков посмотрел на часы. Было три часа ночи. Он снял ботинки и в одних носках вышел в коридор. Как он и ожидал, вахтер спал. Он лежал на полу, закутавшись в длинный тулуп. «Вышел немец из тумана, вынул ножик из кармана», — пробормотал Баклаков дурацкую поговорку и бесшумно поднялся на второй этаж. Дверь комнатки Люды Голливуд была не заперта. Он забрал ее пишущую машинку и так же бесшумно вернулся в кабинет. Двумя пальцами он перестукал свою докладную, на ходу шлифуя формулировки.
В коридоре уже слышались голоса — менялась вахта. Он подождал, пока разводящий и прежний вахтер ушли и, уже не таясь, отнес наверх машинку.
Он вышел на улицу. Вдохнул колючий воздух. Голова гудела от названий рек, перевалов, массивов, горных вершин.
В эту ночь он обрел главное — интуицию и уверенность. Он знал, что он прав.
Баклаков пошел к почте, чтобы опустить письмо Сонькам. На почтовом ящике висела надпись: «Окурков не бросать».
На почте было пусто. Воскресенье, рано. Лишь одна женщина спиной к нему стояла у окошка телеграфа. Баклаков знал ее: техник-электрик с энергокомбината. Недавно от нее ушел муж. Ушел к продавщице на прииске Западном. Решил податься в миллионеры. В Поселке все всЈ про всех знали.
— Извини, Тамара, но я эту глупость передавать не буду, — сказал в окошко Алик-в-Очках. Так его звали в отличие от другого — Алика Жеребца, бывшего футболиста «Спартака». Баклаков взял чистый бланк и через плечо заглянул в текст телеграммы Тамары. «У вас светит солнце, а у нас полярная ночь привет с Территории. Тамара».
На крыльце нос в нос Баклаков столкнулся с Сергушовой.
— О-о! Куда ты пропал? Почему не заходишь? — из-под пухового платка торчал только напудренный нос. Баклаков промолчал.
— Ты какой-то синий. В общем, цветной весь. Пойдем, я тебе кофе сварю.
Он покорно пошел за ней.
— В отпуск хочу, — капризно сказала Сергушова. — Зима меня доконала. Я человек южный, подготовленный для итальянского климата. А тут зима, зима и, наверное, никогда не кончится.
— Ходи побольше. Сейчас тихо. Можно на бухту, в сопки. Снег, что асфальт везде. Не застрянешь.
— Господи! До чего же ты тошный. Физическое здоровье, работа, и на этом кончился мир. Тоскливый бред.
— Я этим бредом живу, — сухо сказал Баклаков.
В комнате, где он не бывал с того гнусного вечера, все было по-иному. Валялись вещи Гурина, его книги. Она покидала все это за ширму и уселась, закутав ноги одеялом «Сахара». Плитка тихо пощелкивала, нагреваясь.
Он сидел, не сняв полушубок, и смотрел на красную полоску спирали под чайником.
Сегодня была хорошая ночь. Радость грядущего лета вдруг проснулась в нем. Он поднял голову. Сергушова смотрела на него в упор, не мигая. Лоб ее был наморщен. Он отвернулся в сторону, и кривая улыбка поползла по лицу. Он ладонью убрал улыбку. Он очень жалел Сергушову. Он жалел, потому что знал: она никак не может найти себя. Как женщина, человек, в конце концов, журналист. Баклаков повернулся и подмигнул ей:
— Сегодня была хорошая ночь. Если верить Копкову, я уменьшил количество зла на земле, — сказал Баклаков.
20
Малыш, взятый Монголовым как кадр No 1 будущей разведочной экспедиции, днем и ночью мелькал по Поселку в куртке на собачьем меху, низко обрезанных валенках и якутской шапке с длинными ушами. Он был в том приподнятом состоянии, когда человеку вдруг становится ясной судьба.
Обязанности его были разнообразны: он получал на складах снаряжение, выписанное Монголовым, вербовал по «сучьим куткам», в магазине, во время случайной встречи на «коробах» рабочих. Первыми в экспедицию пошли Кефир и Менялка. Малыш нашел их в хибаре около скотобазы, где они второй месяц крутили пластинки Утесова и Шульженко, выбрасывая пустые бутылки в окно. Малыш встряхнул их, поговорил про минувший сезон и завтра велел трезвехонькими являться в управление. Они пришли и под начальством Седого, который был также откомандирован к Монголову, занялись получением грузов. И они же с первой партией груза, где в основном были гвозди, бельтинг и деревянные рейки, выехали в долину Эльгая — ставить палатки для будущих кадров.
В механических мастерских день и ночь трещала электросварка и шипел газовый резак — из железных бочек готовились печи для палаток. Занимался этим Валька Карзубин. Среди стихии огня и металла, с чумазой рожей, торчащей из-под щитка, Валентин Карзубин был уверен и весел. «Что в башку взбредет, то и соорудим», — приговаривал он, вгрызаясь в очередную бочку. Технология изготовления печей была несложна: из бочки вырезалось днище, вваривалось снова на глубине одной трети, снизу прорезалась дырка для поддувала, выше — дырка для дверцы, наверху наваривался кусок обсадной буровой трубы, на который потом надевались жестяные дымовые трубы. Дальше бочка поступала к жестянщикам, которые ладили дверцы и в комплект клали колена труб, изготовленных тут же.
Монголов писал проект на разведку в выделенной ему клетушке. Отчет за минувший сезон был передан Баклакову «и. о. нач. партии». Из-за срочности проекта у Монголова даже не было времени как следует поговорить с Баклаковым, он лишь передал ему материалы и геологическую карту предварительной рисовки. Монголов никак не мог отделаться от посторонних ненужных мыслей. Впервые в жизни он не подчинился приказу руководства, чтобы на другой день, как мальчишке, сменить решение. Он покрыл преступную выходку Малыша, взял на себя роль судебного органа. «Если все будут самолично разрешать преступления, что будет с порядком?» — думал Монголов. И самое плохое, он не протестовал против дела, в пользу которого для государства не верил, и, следовательно, был обязан бороться с ним в должном порядке. Все это, он понимал, являлось следствием смутного ощущения ошибки, произошедшего летом. Монголов все более уходил в себя, худел, замыкался, и всем в управлении вдруг стало заметно, что Монголову за пятьдесят.
Прораб Салахов перевозил взрывчатку. Склады ее находились в пятнадцати километрах от Поселка, в узкой долинке, затянутой колючей проволокой. Часовые, контрольно-пропускные пункты. Тракторные сани, помеченные красным флажком опасности, медленно выползали из ворот на зимник и, обходя Поселок, двигались в далекую заснеженную долину Эльгая. Малыш, Салахов, Седой, назначенный комендантом палаточного городка на Эльгае, действовали самостоятельно, минуя Монголова. В этом была именно армейская четкость майора-артиллериста — выбрать себе помощников. Чинков беспрепятственно подписывал приказы об откомандировании к Монголову всех, кого тот просил.
Восточный разведучасток появлялся из-за поворота долины как странный нарост на заснеженной строгой тундре. Он помещался в той самой котловине, где осенью Куценко поставил свою палатку. Сверху и снизу по течению реки котловину зажимали сгрудившиеся сопки. На вытоптанном и грязном от дыма снегу здесь стояло шесть больших каркасных палаток. Над палатками торчали печные трубы, расходились тропинки к шурфовочным линиям. Шурфы издали замечались по темным ореолам разбросанного при взрыве грунта. Отдельная тропинка вела к небольшой наледи, где брали лед для воды. Уголь в мешках, бочки с соляркой, бензином и керосином лежали прямо на снегу, возле длинной складской палатки с незапертой дверью.
…Кефир и Седой снова работали в паре. Пока один бил копьевидным ломиком бурку в глубине шурфа, второй курил или тащил от другого шурфа вороток на салазках. В этот раз была очередь Кефира, стоя одной ногой в бадье, он опустился в шурф и принялся долбить бурку, время от времени вычерпывая грунт ложкой на длинной деревянной ручке. В проходке шурфов, кроме физической силы, требовались разум и опыт. Иначе шурф уходил вбок или расширялся, точно бутылка, или грозил обрушением. Во всяком случае, новичку приходилось вынимать грунта вдвое больше.
Лом был заправлен хорошо, Седой умел это делать. Кефир с выдохом опускал лом, останавливаясь только, чтобы вытереть пот и взглянуть на темный квадрат неба в десяти метрах над ним. На этой линии были глубокие шурфы. «Это ж надо, — отвлеченно думал Кефир, — самому себя закопать на такую глыбь». Над головой его пристроенная на палке-распорке с треском горела свечка. Свечки в шурфах сгорали вдвое быстрее, чем на воздухе. «Тяга, что ли, тут действует, — думал Кефир. — Хотя какая тут тяга, откуда воздух тянуть?» Было морозно, и пламя свечи погружалось в стаканчик из парафина. Кефир снял рукавицы и обмороженными, обожженными, потерявшими чувствительность пальцами ободрал парафин. В шурфе посветлело, стены его засверкали кристаллами льда. Кефир увидел, что бурку уводит вбок, придется крепко обдалбливать с одной стороны стенку шурфа. И бурка должна быть сорок сантиметров, ни больше ни меньше, потому что сорок сантиметров называется «проходка» или «сороковка». Это учитывают, когда моют проходки. Наверху заскрипел снег, и кусок мерзлого грунта запрыгал по стенкам, ударил Кефира в плечо. Он выматерился вверх и тут же услышал странный стук лома. Он нагнулся и поднял гладкий окатыш величиной чуть меньше куриного яйца. На боку окатыша отсвечивала блескучая полоса. Самородок! Кефир покидал его в ладони и почему-то вздохнул. Потом без перехода развеселился и заорал вверх, как в трубу.
— Се-е-д-ой!.. В душу твою, в ребра! Держи!
Сверху, крохотная на таком расстоянии, нависла голова Седого в лохматой шапке.
— Что базлаешь?
— Держи, дура! — Кефир, изогнувшись, запулил в небо кусок золота.
Голова исчезла. Сам Кефир отпрыгнул в сторону, прикрыл голову лопатой — бахнет такой сверху, прошибет темечко до кишок.
Самородок не бахнул. Вверху опять заскрипел снег, видимо, Седой искал.
В просвете опять возникла голова, и Седой с чувством сказал:
— В веру, надежду и святость. Там еще нет?
— У тебя глаз счастливый, спускайся, — хитро сказал Кефир и опять начал долбить бурку. Наверху Седой еще раз осмотрел самородок и бросил его на кучу грунта. Меж тем Кефир кончил долбить бурку, зачистил ее края и крикнул: «Давай!»
Седой сбросил ему красные пропарафиненные патроны, аммонит и опустил на проводах детонатор. Кефир заложил в бурку патроны, приспособил детонатор и принялся тщательно трамбовать грунт, чтобы взрыв был хорошим. В шурфе потеплело от его разгоряченного тела и свечки. Он снял телогрейку и стал каблуком уплотнять грунт. Потом постукал по нему торцовой стороной лома. Седой уже спускал сверху бадью. Кефир снова встал в нее одной ногой, другой зацепился за трос, наверху заскрипел вороток, и он пополз вверх, отталкиваясь от шершавых льдистых стенок шурфа…
…В тундре было тихо. Слышались только далекие голоса на соседней линии в двухстах метрах от них. Стоял серый рассвет, уже кончалась полярная ночь, и днем часа на два светлело. Из-под обмызганного кустика выскочил ошалелый куропач и закеркал, закричал.
— Чтоб тебя чахотка, — выругался Кефир, — весну предвидишь?
Кефир пошарил глазами, поднял самородок и запустил им в куропача. Он промахнулся сантиметров на пять, Куропач возмущенно крикнул и отбежал. «Дай я», — сказал Седой и побежал к самородку. Так они швыряли в куропача минут десять, отбежав уже далеко от шурфа. Наконец, куропач замахал крыльями, отлетел на увал и там завопил совсем возмущенно. Кефир поднял самородок, сунул его в карман, и они побежали к взрывной машинке. Кефир присоединил провод, крутнул ручку. Ухнул взрыв, и вдруг они с ужасом увидели, как в дыме, пыли и песке из шурфа вылетел человек, шмякнулся на отвал.
— Как-ой бог? Кого туда заволок? — заикаясь спросил Кефир. Они с ужасом смотрели на темный распластанный силуэт возле шурфа. Потом Кефир стал тихо трястись от смеха. Он сидел, ухватившись за взрывную машинку, бледный, как снег, и все трясся, все хихикал.
— Я т-там т-т-телогрей-ку з-за-б-был, — сказал он. — Это, п-понимаешь, она взлетела.
— Ну тебя к фене, — сказал Седой. — С тобой заикой станешь.
Только теперь он заметил, что Кефир был в одном свитере. Они подошли к шурфу, и Кефир сказал:
— Идея есть! Давай шабашку устроим.
Они, не сговариваясь, двинулись к палаткам. Перед палаткой Монголова Кефир отряхнул с телогрейки землю, шмыгнул носом и открыл сколоченную из реек, обтянутую брезентом дверь.
Монголов сидел за камеральным столом над картой.
— Вот, Владимир Михайлович, — смирным голосом сказал Кефир и положил самородок на карту. — Обмыть надо. По закону старателей.
— Где? — быстро спросил Монголов.
— Линия четыреста тридцать, шурф восемь, на первой проходке десятого метра.
— Ага! — повторил Монголов и снял самородок с карты. Он нашел на карте шурф, про который сказал Кефир. — Вот что, — сказал Монголов, — хоть умрите, но бить до плотика. И в скальный войти сантиметров на пятьдесят. А спирта нет. Был бы — не жаль.
Кефир вышел к дожидавшемуся его Седому.
— Вот что, товарищ Кадорин, — сказал он. — Выпивки у начальства нет. Но предвидится. И еще предвидится, что Гиголов, то есть я, и Кадорин, это ты, Седой, заработают в этом месяце и в последующие по пять-шесть, при усердии семь. Такой выделен фронт работ.
— Ух! — с непривычной дурашливостью сказал Седой и швырнул рукавицы на землю. — Горит душа по работе! Айда, что ли?
— Счас! — Кефир снова вернулся в тамбур, открыл дверь к Монголову и просунул длинноволосую голову.
— Еще дрогнет небо от копоти, Владимир Михайлович! — сказал он.
— Пожалуй, может и дрогнуть, — согласился Монголов. Седой и Кефир вернулись к шурфам. Монголов вышел следом за ними. Где закономерность? Самородок с куриное яйцо — не «знаки». Такой не может появиться случайно. В глубоких шурфах. Только не самородками жива золотая промышленность. Она жива песочком и пылью. Так что рано трубить. Вынутые грунты лежали бесполезно — они требовали промывки. Песочек и пыль золота должна обнаружить промывка. Без промывки шурфовочные линии немы. Монголова уже захватывал азарт. Он искал Салахова, который где-то вверху делал разметку следующей линии.
Монголова остановил крик. Кто-то бежал к нему от палаток. Он узнал Гаврюкова, управленческого радиста, который налаживал им радиостанцию. Без шапки, пламенея рыжей шевелюрой, Гаврюков издали крикнул:
— «Северстрой» накрылся, товарищ Монголов!
— Что-что?
— Накрылось «Северное строительство», — сообщил, подойдя, Гаврюков. — Только что по рации Город слушал. Организация ликвидирована как отслужившая срок эпохи. На месте организуется нормальная административная единица. Как всюду, везде.
— Ты не ошибся?
— Радист за распространение ложных слухов карается… — обиженно сказал Гаврюков. — Согласно статье…
— Так, — вздохнул Монголов. — Понятно.
Он вдруг подумал об утреннем самородке, а также о Будде. Неужели Чинков знал о предстоящей смене эпох и успел проскочить в тот миг, когда дверь еще открыта, но скоро захлопнется? Невероятно! Всунуть золото Территории в щель междувластия. Если есть, то останется. Если нет — пусть уйдет, как былые грехи «Северстроя». Уж не колдун ли вы, товарищ Чинков?
— Что будет-то, товарищ Монголов?
— Что именно?
— Управление наше, разведка. Вообще?
— «Северстрой» отменили, а не работу, — просто сказал Монголов, — Иди послушай еще. И рация нам нужна. Поспеши с монтажом.
…В тот же вечер, не ожидая трактора, Малыш на лыжах убежал к прииску. Монголов поручил ему организовать и доставить бойлер для зимней промывки. Он сам нарисовал ему чертеж: две сваренные бочки, из которых нижняя — топка, верхняя — котел для нагревания воды. В «Северстрое» черт-те что делалось из железных бочек.
В эту ночь Монголов долго не мог заснуть. Он жил в палатке один. На улице было тихо, лишь разошедшаяся печь гудела и светилась во мраке палатки вишневым цветом. Было жарко, и Монголов лежал поверх спального мешка, закинув руки за голову. Ему не хотелось зажигать свечку, не хотелось работать. Жену и сына он давно уже отправил в подмосковный город Мытищи. Там у Монголова была дача, купленная на премию за открытие месторождения прииска Западный. Монголов хотел, чтобы в старших классах сын учился в строгой школе, без скидок на отдаленность. Осенью ему предстоял полугодовой отпуск, а после отпуска он мог уже выходить на пенсию. Но Монголов не думал сейчас о пенсии. Сообщение о ликвидации «Северстроя» не удивило его. Этого можно было ожидать. Значительная часть жизни Монголова была связана с «Северным строительством».
От печки в палатке было очень жарко. Монголов сунул ноги в валенки, надел полушубок, прикрыл поддувало печки и вышел на улицу. Ночь была светлой. С ближней шурфовочной линии доносились голоса и стук металла — многие шурфовщики предпочитали работать по ночам. От луны долина Эльгая казалась серебряной. Холод забирался Монголову под полушубок. Он думал об удачливости и твердой воле главного инженера Чинкова. Монголов посмотрел на призрачную невесомую гряду сопок. Эти сопки… и вдруг Монголов подумал, что замыслы главного инженера должны идти гораздо дальше Эльгая. Он не завидовал способности Чинкова идти на риск. Его, Монголова, жизненные принципы были другими. Много удачливых честолюбцев на его глазах гибли и губили других. Но если Чинков мыслит масштабами Территории, не его ли монголовский долг встать под знамена Чинкова? Или, напротив, не дать зарваться. «Ты должен принять решение сейчас, до результатов зимней промывки. Это решение в принципе. К удаче каждый примкнет, — думал Монголов. — И каждый найдет основание, чтобы отвернуться от неудачника».
На шурфовочной линии хлопнул взрыв. Стихло. Раздался смех, пробурчал чей-то голос, и опять смех. Долина лежала в лунном свете, и вдруг сознание Монголова раздвоилось. Он понимал, что стоит тут, ощущал холод под полушубком, стыли ноги в непросохших валенках В то же время он чувствовал, как мимо и сквозь него мчится и течет лукавый изменчивый поток жизни. Бытие вихрилось, заполняло долину Эльгая и миллионы других долин и материков, оно не имело цены именно вследствие ежесекундной изменчивости, текучести. Все параграфы, правила и устои были ничтожной слабой броней против мудрой и лукавой усмешки, висевшей над миром.
— Так скоро стихи начнешь сочинять. Отставить, Монголов! — сказал Монголов и пошел обратно к палатке.