I
Звенели на морозе троллейбусные провода, сладко похрустывал новогодний снежок под ногами, щипало нос, розовели щеки, и покрывались белой глазурью инея шапка, шарф и воротник. Солнце поджигало снег, за прохожими весело бежали длинные тени, в подворотне с холодными мрачными стенами хрустально крошился ледок и позванивал, как рождественские колокольчики.
Желтый флигель в глубине двора, одноэтажный особнячок с тремя белыми, как свечи, колоннами по фасаду, с крылатым козлом, барельефным под козырьком, светился на солнце и казался пряничным, съедобным. По тропинке в снегу, через три ступеньки вверх, узким, холодным коридорчиком, две ступеньки вниз, дверь налево, скрипит, хлопает, справа дверь с рубчатым стеклом окошка приоткрыта, и оттуда резко тянет хлоркой.
Везувий Лизоблюдов переступает с ноги на ногу, перехватывая из руки в руку тяжелый аккордеон в черном, обшитом дерматином футляре.
— Господи боже мой, и-ых, Везувий Иваныч пожаловал! — всплескивает руками тетя Поля, когда Везувий минует порог кухни.
На плите ворчит большой алюминиевый чайник, подбрасывает крышку, наполняя кухню туманом. Пахнет репчатым луком, крутыми яйцами и вареным мясом.
Дымящаяся картошка, с которой только что сняты «мундиры», рубится на большой доске Верой, высокой девушкой с загадочными темными глазами и густой заплетенной косой до пояса. Вера — двоюродная сестра Везувия, десятиклассница. Ее сестра Лиза, стриженная под мальчика, копошится у духовки, выдвигает горячий противень с румяными, маленькими пирожками.
У другой плиты молчаливо стоят и лениво что-то помешивают в кастрюлях соседки. Им ничего варить не надо, но они с упорством часовых стоят на часах любопытства.
В углу, на длинной лавке, сидит еще один сосед, старик с белым петушиным хохолком, и починяет на деревянной сапожной ноге дырявый ботинок. Глаза старика слезятся от дыма и копоти, но он настырно продолжает работать.
У желтого фанерного шкафа стоят две девочки в коротких байковых платьях и коричневых, сборенных на коленях чулках. Одна девочка сосет длинную полосатую конфету-сосучку, другая грызет сухарь, обсыпанный крупным песком.
В картонной коробке ползает полуторагодовалый малыш, надевает на пухлые пальцы засаленные, обкусанные сушки и улыбается двумя передними резцами.
В довершение ко всему Везувий замечает на шкафу рыжую облезлую кошку, которая сосредоточенно следит за Верой, в руках которой появляется длинная пятнистая осетрина.
Везувий вздыхает празднично и, сопровождаемый тетей Полей, идет по темному коридору в комнату, а войдя, ставит осторожно аккордеон на пол.
Тетя Поля улыбается, разматывает шарф с шеи Везувия, а затем вешает пальто и шапку за занавеску, которая идет от шкафа к косяку двери. От Везувия пахнет морозом, тетя Поля радостно ежится, что-то говорит и бежит на кухню.
За ширмой на высокой никелированной кровати спит дядя Володя, который работал в ночную смену. Чтобы не разбудить его, Везувий садится на грубо сработанный табурет и смотрит в окно.
На стеклах искрящиеся морозные узоры, они сливаются с белыми тюлевыми шторами. В комнате пахнет елкой, старой мебелью, пылью от потертого ковра, которым покрыт большой диван с валиками и высокой спинкой. На этажерке стоит патефон, над ним висит в узорной рамке фотография дяди Володи в шлемофоне со звездой, рядом — другая фотография: тетя Поля с дядей Володей, только головы — большие, склоненные друг к другу словно из тумана. Над одной кроватью — коврик с белыми лебедями, над другой — коврик с пальмами и попугаями, над третьей — ничего нет, засаленные розовые, в некоторых местах порванные обои.
Везувий с волнением смотрит на обои, на коврики, на фотографии, на этажерку с патефоном, на диван, на широкий и длинный, уже раздвинутый стол, накрытый снежно-белой крахмальной скатертью, и думает о предстоящем празднике.
Везувию десять лет, он смугл, плечист, с большим лбом, над которым нависают черные жесткие кудри, с тяжелой выступающей нижней челюстью и прямым волевым носом. Глаза Везувия большие, такие же черные, даже зрачков не видно, как волосы, эти глаза покрыты сейчас блестящей пленкой, отливающей синевой, как маслины, и, кажется, полны глубочайшего смысла…
Через пару часов комнату не узнать: все гудит, гремит, звенит, выбрирует, восклицает. Дядя Володя, просветленный после сна, бритья и умывания холодной водой, что-то доказывает брату, отцу Везувия, чернобровому, крепкому и высокому Ивану Степановичу; третий брат — Николай — чему-то улыбается и высоким голосом пытается затягивать песню о танкистах.
Женщины раскраснелись, вспотели, не перестают оглядывать свои крепдешиновые, креп-жоржетовые, шелковые платья, бьют ласково по затылкам своих вертящихся перед столом детей и беспричинно хохочут.
Лишь Везувий сидит смирно у этажерки, смотрит исподлобья на бесчисленную родню и неторопливо жует огромный ломоть белого хлеба, намазанного по-царски сливочным маслом и толстым слоем красной, влажной и поблескивающей икры. Везувию еще не пора, не настал его час, еще длится сумбур, вхождение, углубление в праздник, но не сам праздник.
Чтобы размять ноги, Везувий встает и ищет глазами лазейку к двери, затем ныряет под стол и ползет. Вот босоножки мамы, вот хромовые сапоги дяди Коли, вот модные лодочки Лизы, вот парусиновые, надраенные зубным порошком полуботинки дяди Володи, вот потертые сапоги отца с маленькой заплаткой у мизинца… На кухне сосед с белым хохолком все еще чинит ботинок, вколачивает конусные гвоздики в подметку. Везувий опускается на колени у подоконника, на котором лежит раскрытый новый альбом для рисования и коробка цветных карандашей — подарок тети Поли к празднику.
За окном фиолетовая темнота, морозные разводы на стекле — голубы.
Везувий извлекает остро отточенный синий карандаш, чешет в раздумье цыганские кудри и начинает рисовать. Штрихует он точно так, как показывала Вера, сверху вниз, продвигаясь по снежному полю листа слева направо. Заштриховав весь лист синим, Везувий достает черный карандаш и выводит в углу чернинку, олицетворяющую, по мысли Везувия, снежинку…
Когда первый лист переворачивается, на кухню вбегает раскрасневшаяся Вера, от нее пахнет цветочным одеколоном и пирогами.
— Везувий, пора, столы сдвигают! — восклицает она, хватает мальчика за руку и бежит с ним по коридору, огибая сундуки, плетеные корзины с картошкой и санки, в комнату.
Форточка приоткрыта, белый морозный пар шевелит тюлевую занавеску и обволакивает небольшую елку, стоящую на табурете сбоку. Чуть слышно позванивают серебристые колокольчики.
Везувий Торопливо, волнуясь, набрасывает ремни аккордеона на плечи, опускает черную голову, притопывает и громко берет первый аккорд: па-па-па-тата-та!.. В малую паузу он успевает выдать ногами в новых черных лаковых ботинках, в которые переобулся из валенок, изумительную, чеканную дробь и, качнув плечами, пройти с полкруга, при этом руки не забывают звонко хлопнуть по каблукам.
Пальцы проворно, заученно бегают по кнопкам и клавишам, как будто эти пальцы созданы специально для аккордеона.
Черный кудрявый чуб Везувия вскипает над головой, с лица не сходит залихватская улыбка, глаза озорно поблескивают.
Но вот он останавливается, замирает и, переходя на грустную мелодию, отходит назад, а в круг, пожимаясь от смущения первого танца, выходят молодые Вера, Лиза, Тоня, Коля — все дети, все братья и сестры, родные и двоюродные. Теперь Везувий угрюм, задумчив, его смуглая Щека лежит на перламутровой поверхности аккордеона, мехи плавно расходятся, как морские волны за кормой корабля.
Дядя Володя, дядя Коля и отец Везувия блаженно улыбаются и попыхивают «Беломором» в потолок, ноги братьев, как бы опасаясь чего-то, робко отбивают такт…
В первый день после возвращения с фронта, в августе сорок пятого, Иван Степанович брился, густую белую с черным маком щетины пену обтирал о листки численника, старые, сорванные и наколотые на гвоздь, вбитый в стену возле календаря.
Обтирая большую, острую, правленную на широком армейском ремне опасную бритву в очередной раз, Иван Степанович между прочим вчитался в оборотную сторону листочка, где рассказывалось о Везувии, в память запали строчки о своенравном вулкане, и когда нужно было девять месяцев спустя давать имя родившемуся сыну, Иван Степанович твердо сказал: «Везувий!»
— «Почему?» — спрашивали недоуменно отца старшие, довоенные, дети, Коля и Тоня. «Потому что зальет лавой любого врага!»
Везувий поднимает голову и смотрит в одну точку, в глазах его появляются слезы, он сдержанно, сурово и чрезвычайно тоскливо начинает наигрывать какой-то забытый, старинный марш, с какими еще деды и прадеды ходили на турецкую…
Дядя Володя, крепкий, жилистый, возводит глаза к потолку и делает вид, что слезы в его глазах появляются от дыма папиросы.
Дядя Коля, с лохматыми бровями, за которыми и глаз не видно, сопит носом и роняет голову в ладони. Женщины пытаются петь, но сбиваются, потому что слов не знают.
Вызвав чувства скорби и печали, Везувий степенно встает, подходит к столу и залпом выпивает стакан лимонаду. Затем слышится огненный перебор, кудри его вздрагивают, ноги выделывают немыслимые кренделя, ладони хлопают по коленям — и пошла крутить музыка, вскипает у родственников пылкая душа, уж и дядя Володя в кругу, и дядя Коля ломит бор сапогами, и отец идет вприсядку!
II
Везувий слышит свой странный и настойчивый голос. Этот голос громче голосов родственников, громче звуков аккордеона, громче…
Этот голос с волнением и придыханием говорил: «А в метро сейчас нет никого, пусто, пойди посмотри!»
За столом усиливался гул голосов, звон рюмок, стук вилок о тарелки. Везувий осторожно поставил аккордеон у кровати и на мгновение закрыл глаза: темно.
А потом — розовая полоска, тонкая, как мандаринная долька, по которой катится зеркальный елочный шар, а вон и сама елка, трепещет ветвями от ветерка со снегом, похожим на пух, который здорово разлетается из подушки, с которой сброшена хрустящая накрахмаленная наволочка, если этой подушкой запустить в сестру Тоню, пятнадцатилетнюю девушку, вечно шикающую на Везувия, когда тому спать не хочется.
А сегодня спать не нужно!
В коридоре, едва освещенном тусклой и печальной лампочкой, такой печальной, что сквозь засиженную мухами стеклянную грушевидную колбу подмигивал слабо-красноватый червячок спирали, в коридоре гуляла облезлая рыжая кошка.
Когда Везувий заметил ее, она поспешно подошла к плетеной корзине, боднулась, как козленок, и потерлась сначала лбом, затем облезлым тигроватым боком и длинным хвостом.
Везувий очень серьезно, как то делают взрослые, вздохнул, как бы говоря этим вздохом: «Ну что с тобой делать, кошка?», присел и вытянул руку ладонью к полу. Пока кошка смотрела на руку, а потом шла нерешительно к этой руке, Везувий слышал приглушенные голоса из праздничной комнаты, которые сливались в сплошной гул, похожий на далекий шум поезда.
Кошка сделала круг под ладонью, остановилась, села, подвернув хвост к передним лапам, и ткнулась влажным, холодным, розоватым кончиком носа в эту ладонь. Ощущение у Везувия было такое, как будто капля с крыши упала на кожу за шиворот.
И хотя тут была ладонь, а не шиворот, ощущение было точно такое же приятно-раздражительное.
Через минуту Везувий был уже в пальто и в валенках, в одной руке держал шапку, а в другой несколько кружочков колбасы.
— Рэкс, рядом! — приказал Везувий, вытягивая руку с колбасой, и быстро направился к выходу.
Узким, холодным коридорчиком, две ступеньки вверх, дверь скрипнула, стукнула, и воздух, ночной, морозный, вкусный, обнял Везувия, как любящая мама. Он дверь толкнул, увидел кошку, которая нерешительно приподняла, согнув, переднюю лапку. Глаза ее расширились, нежные ноздри зашевелились. Кошка приюхи-валась подозрительно к свободе и, по всей вероятности, думала, не дать ли задний ход.
Из черного провала подворотни донеслось: «У-у-у-у-у…» — и стихло.
Это «у-у» напоминало голос волка, протяжный, призывный вой, который очень здорово изображал папа, когда рассказывал о волке, о том самом волке, который наведывался к ним в деревню.
Везувий осторожно и очень медленно поставил зависшую ногу в снег, почти что без скрипа. Он обернулся на кошку, протянул руку с колбасой. Кошка не шевелилась, сидела как глиняная копилка. Везувий нагнулся, бережно положил темные пахучие кружочки на снег подле своих черных, с белым налетом валенок.
Подумав, Везувий отошел в сторонку, напряженно вслушиваясь в скрипящие шаги. Огромная серая громада дома с подворотней тянулась к черному небу. Окна горели разные: синие, розовые, зеленые… Везувий с наслаждением вспомнил о том, что теперь все люди не спят потому, что играют в праздник. Конечно, посочувствовал Везувий, им тоже хочется поиграть, только они стесняются часто играть, поэтому придумали специальные дни, чтобы играть без опасения, что заиграются и им попадет.
Кошка осторожно подошла к колбасе, принялась есть, пробуя каждый кусочек острыми, как гвозди, клыками.
Из желтого флигеля слабо доносились голоса, гладили слух Везувия, щекотали. Везувий расстегнул верхнюю пуговицу пальто, подошел к кошке, склонился, погладил, поднял и сунул за пазуху, чему кошка не удивилась, а, наоборот, восприняла «посадку» вполне дружелюбно и даже мелодично, басовито заурчала. Теплее сразу стало на груди.
Все так же, как днем, крошился под ногами ледок в подворотне, позванивал.
«У-у-у-у-у…» — опять донеслось до Везувия. Он поежился от этого волчьего воя, мурашки побежали по спине. Мелькнул в проеме подворотни силуэт троллейбуса. Ах, вон что, оказывается, троллейбусы по-волчьи подвывают!
У метро было светло и из высоких дубовых дверей клубами валил пар, как будто это был не пар, а белесоватые облака, упавшие на землю.
Кошка, ничего себе, тихо сидела за пазухой. Везувий нащупал в кармане книжечку «метровых» талончиков, желтеньких бумажек с клетчатым контролем. Везувий шагнул в облака, спустившиеся на землю, и исчез.
Поблескивал плиточный пол под ногами, а валенки ступали по нему бесшумно, и был момент, когда сам себя Везувий не слышал.
Потом сердце свое почувствовал, как оно стукнуло, сдвинулось, застучало, как будильник с сорвавшейся пружиной. Это потому, что в длинном, пустом коридоре, еще до поворота на прямую к контролершам, черношинельным женщинам, послышался ритмичный звонкий стук — дук-тиу-дук-тиу, как будто забивали гвозди в тугую пересохшую доску.
Заволновалась кошка на груди, резко толкнулась жилистыми лапами и выпрыгнула из пальтового дупла на кафель, шаркнула когтями и помчалась за поворот.
А сзади — дук-тиу, стук молотка, с оттяжкой, по камню. Везувий попятился к стене. Из-за поворота приближался стук и наконец женщина в черном вышла, и первое, что увидел Везувий, были туфли, черные, с золотистыми бусинками и на очень тонком высоком каблуке. Дук-тиу. И шли эти туфли след в след, как кошка к корзине, чтобы боднуться.
— Кис-кис-кис! — с волнением позвал Везувий, недоверчиво глядя в сторону приближающихся, громко стучащих туфель.
— Зачем ты дразнишься! — с чувством сказала женщина, останавливаясь возле Везувия.
В голосе этом было что-то подозрительно плачевное. Везувий поднял глаза, увидел — женщина заплакана, черные вертлявые струйки краски на припудренном лице напоминали робкие ручейки на весеннем снегу.
И вовсе это была не женщина, а девушка, догадался Везувий, вглядываясь в печальное и красивое лицо.
Везувий присел и погладил золотистые бусинки на туфлях девушки.
Из-за угла выглянула кошка. Везувий боковым зрением заметил ее, но виду не подал, лишь осторожно отвел руку от туфель в сторону, ладонью вниз.
— Тихо! — повелительно прошептал он. Девушка видела, как кошка медленно пошла к вытянутой руке мальчика, как сделала круг под ладонью и ткнулась носиком в нее. Девушка присела, дотронувшись коленями в прозрачных чулках до руки Везувия, и бережно погладила кошку.
III
В картонном ящике на кухне, где давеча играл полуторагодовалый соседский ребенок и в который теперь прыгнула кошка, когда ее Везувий выпустил из рук, возле обгрызанной сушки лежала коричневая соска, которую надевали на бутылку.
Везувий машинально взял соску и швырнул в дальний угол кухни.
Кошка бросилась следом, с каким-то диковатым рычанием, тут же, бодаясь, выскочила из угла, держа в полуоткрытом клыкастом рту соску, как собака палку. Трусцой, подбрасывая зад, как лошадь на галопе, кошка приблизилась к ногам Везувия, зычно мяукнула и выронила соску на пол. Везувий застыл, пораженный и растроганный.
— А ну-ка еще разок! — воскликнул он, поднял соску и швырнул в тот же дальний угол.
Проскрипели, пробуксовывая, когти по полу от резвого старта, и через секунду соска вновь покатилась, выпущенная изо рта, к валенкам очарованного кошачьими способностями Везувия.
Для верности повторив упражнение еще несколько раз, Везувий сунул соску в карман, подхватил кошку на руки и помчался в комнату.
Стоял шум.
Взрослые громогласно о чем-то спорили или вспоминали что-то, дети танцевали под патефон. Везувий поднял над головой кошку и не своим голосом заорал:
— Она соску сама носит!
Мама, раскрасневшаяся, потная, полноватая женщина лет тридцати семи, взглянула довольно спокойно на сына и сказала:
— Вася (она называла его так, потому что не нравилась ей отцовская причуда с «Везувием»), от нее лишаи будут.
— Ничего от нее не будет! — крикливо выпалил Везувий. — Она умная! — И, обращаясь к отцу, Ивану Степановичу, который довольно сильно захмелел, сказал: — Пап, ну пойдем, посмотришь! Ну пап! Чего ты все за столом торчишь! Пойдем!
Иван Степанович, здоровый, крутоплечий, положил свои пудовые кулаки на край стола, качнулся, мутные глаза как будто прозрели, и он громогласно вымолвил:
— Не мо-огу отказать, сын зовет! — И неуверенно встал. — Я оф… оф… цияльно за-аявляю… Везувий бу-удет артистом! В Бо-ольшом тя… тятре… высту-упать будет!
Голос у Ивана Степановича был столь низкий и громкий — недаром говорится: луженая глотка, — что хотелось, когда он говорил, особенно когда был под хмельком, зажать уши.
— Ну, нахлебалси уже! — недовольно проговорила мама и с чувством махнула рукой.
— Да ладноть, Дусь! — успокоила ее жена дяди Коли. — Ноне небось праздник!
Иван Степанович толкнул нечаянно стол, попадали бутылки и рюмки.
Глубоко вздохнув и покачиваясь, Иван Степанович вышел на середину комнаты и прогремел своим иерихонским голосом:
— Хтой-то нахлебалси? И я, что-оль? Не бы-ывать, чтоб Лизо-блюдовы пья-аными ва-алялись! — Он топнул ногой, так что красный абажур с кистями закачался.
Брата взял под руку коренастый дядя Коля.
— Вань, не шуми! Чего ты, в гараже, что ль?!
Везувий, успевший скинуть пальто и переобуться, тем не менее, не отпуская от себя кошку, вцепился в руку отца и тащил его в коридор.
— Пап, ну чего ты уперся! Пошли цирковые номера смотреть! — говорил Везувий и видел, что отец слушается его.
В коридоре Иван Степанович качнулся в сторону сына, так что тот сел в соседскую корзину с картошкой.
— Пап, ну что ты допьяна пьешь всю дорогу!
— Ну, я-а не… не… обуду! — склоняясь к самому уху Везувия, прошептал Иван Степанович, обдавая ребенка густым запахом водки.
На кухне отец оперся крутым плечом о косяк, а Везувий занес руку с соской над головой. Кошка замерла, даже шерсть на спине вздыбилась.
— Ого… смотри… ого… Мхмы, — оживился Иван Степанович и заслонился руками, изображая испуг. — Си-ильней кошки зверя не-эт!
Везувий метнул соску в угол. Кошка моментально, с характерным шарканьем когтей по дощатому полу сорвалась с места. Обратно она шла, как показалось Везувию, даже с какой-то показной улыбкой, говорящей, мол, смотрите, какая я способная.
Иван Степанович встряхнул тяжелой головой, чуб упал на глаза.
Непосредственная, прямо-таки детская улыбка озарила его пьяное лицо, и он воскликнул:
— В Бо-ольшом тя… ступать!
Везувий вновь швырнул соску и, когда кошка несла ее назад, сказал, заглядывая в улыбающееся лицо отца:
— Как твой Нолик!
Отец, еще более оживляясь, что-то вспомнив, прогремел:
— Ма-ать ко-ормит его… Ванька не по-одходи… Нолик тут как тут… Бежит к матери… А я уж… по-оджидаю! За-а-апрягу в тележку… Не хо-очет ехать… Потом неделю не подходит…
Иван Степанович, придерживаясь за стену коридора, направился в комнату.
Везувию надоело играть с кошкой, да и та, судя по всему, утомилась — легла в картонную коробку.
В комнате по-прежнему шипел патфеон. Везувий чинно подошел к столу, сел на свободный табурет. Тут же мама придвинула ему тарелку с салатом. Подзакусив, Везувий взял аккордеон и принялся исполнять «концерт по заявкам».
— А эту знаешь? — спрашивали и мурлыкали ему на ухо приблизительные мелодии.
Везувий некоторое время молча смотрел в одну точку, как бы прикидывая, как лучше взять эту мелодию, потом растягивал мехи, и все убеждались, что Везувий и эту песню знает.
Он играл и задумчиво смотрел на отца, на его братьев, на их жен, на детей, и Везувию казалось, что все эти люди каким-то таинственным образом отдаляются от него, как будто он и не в этой комнате сидит и играет, а где-то в ином мире, а здесь все происходит не по правде, понарошку, потому что лица теряли конкретные очертания, он не различал уже голосов и реплик, не слышал вообще ничего, был не с ними, был где-то глубоко внутри себя.
Но вдруг что-то странное вывело Везувия из этого состояния погруженности в себя, что-то поначалу показавшееся ему незначительным.
Этим незначительным была нота плача, пронзительно-надрывного плача, который как-то неестественно ворвался в грустную мелодию.
Везувий не мог понять, откуда исходила эта нота, он даже, закрыв на мгновение глаза, выхватил образ девушки в черных туфлях с золотыми бусинками, но нет, там не было столь отчаянного, пронзительного плача.
Везувий сдвинул мехи.
Рыдал отец. И это было страшно видеть, потому что плачущим, а тем более рыдающим, Везувии отца никогда не видел. Везувий сильно побледнел. Да, судя по лицам окружающих, не один он испугался.
Это даже было не рыдание, а какой-то вопль, какая-то смертельная сирена скорби и отчаяния. Этот луженый голос, этот бас умудрялся в плаче достигать тончайших теноровых вершин, превращаясь в сильнейший, берущий в тиски душу стон.
— 0-о-о-а-а-а-у-у-у!
— Что с папкой?! — посиневшими губами вскричал Везувий, сбрасывая на пол инструмент и хватая за руку дядю Володю.
— Пойдем-ки у кухню! — затараторила тетя Поля, вставая между Везувием и дядей Володей.
Другие дети, втянув головы в плечи, уже гуськом выскальзывали за дверь. А у Везувия безумно билось в страхе за отца сердце.
— Что-то с папкой! — истошно кричал он. — Пустите меня к папке! Пустите меня! Я хочу к папке!
И вырвался, и — под стол, к ногам отца, а там вынырнул из-под скатерти к дивану, обвил руками шею отца и горячо и торопливо зашептал на ухо ему:
— Папка, не плачь, папка, не кричи так, папка!
— А-а-а-о-о-о-у-у-у! — еще страшнее полился из глотки отца надрывный стон, так что у Везувия заложило уши и в голове застреляло больными иголками.
Но Везувий шептал на ухо отцу, гладил его по голове, и надо признать, не безуспешно: стон помаленьку стихал.
— Вань, ну чего ты распустилси, ну, Вань! — бормотала мама и через стол совала отцу стакан с холодной водой.
Дядя Коля осторожно утер слезы в собственных глазах, откинулся к спинке стула и мечтательно, но с дрожью в голосе сказал:
— Детство вспомянул…
Везувий взгромоздился уже к отцу на колени и сжимал в своих объятьях его голову с казачьим чубом.
— Расскажи лучше, как ты Нолика запрягал…
Вдруг как рукой сняло рыдания Ивана Степановича. Он поднял мокрое от слез лицо, нашел рюмку водки, тяжелой волосатой рукой ухватил ее и опрокинул в рот, как каплю.
— Ну и хорошо, Иван Стяпаныч, и выпей, выпей… Ноне праздник! Вона холодцу-то прихвати вилкой… Вась, — обратилась жена дяди Коли к Везувию, — дай папке закусить-то холодцу.
— Холодец-то сутки, чай, уваривала, — поддержала тетя Поля. — Ножки Володя принес, в столовой брал… Да я рази одни ножки уваривала? Тута мяса говяжьего два кило с лишком…
— И не говори, Поль, — комкая носовой платок толстыми пальцами, сказала мама Везувия, — ем-ем холодец, а все не наемси!
Везувий наколол вилкой кусок мясистого, с жирным налетом холодца и сунул в рот отцу. Тот прожевал и, сглатывая, вымолвил:
— Судьба проклятая…
— Нечо на судьбу-то пенять, — незлобно сказала мама, — хлебать нечо по стольку!
IV
Гирлянда из пузатеньких автомобильных лампочек, прихоро-шенных разноцветным лаком, вспыхнула на елке, и огоньки задрожали на зеркальных шарах, радужными отливами побежали по серебристым ниткам дождя и отразились в темном, синеватом, с матовыми морозными узорами окне.
Из-за высокой ширмы уже несся дребезжащий, с посвистываниями, храп Ивана Степановича. Его устроили одного на пуховой перине.
— Ишь, родимец, поет-то как! — прошептала тетя Поля, взбивая подушку для Везувия.
А он стоял в трусах и ежился, поникший, даже угрюмый. Сердце его билось часто-часто, он скашивал глаза на левую часть своей груди и через майку видел, как трепещет тело. Хотя Везувию и хотелось спать, но он не желал спать — вернее, не спал бы вовсе, чтобы…
Он не искал в своей голове оправданий этому уже привычному своему состоянию. Он думал не при помощи головы, а душой, поэтому огоньки, отраженные в темно-синем окне, вдохновляли его на бессонницу, а взбиваемая тетей Полей подушка — пугала.
Он тяжко, не по-мальчиковски, вздохнул, повернулся и пошлепал в больших тапочках к двери, обходя лежащих на полу засыпающих родственников.
— Кудай-то ты? — шепнула тетя Поля.
Везувий не ответил, ускорил шаг, вышел в коридор. «Ну зачем я такой!» — подумал он, чуть не плача.
Дверь с рубчатым стеклом жалобно пискнула, в нос ударило крепким запахом хлорки, белые, как зубной порошок, кучки которой были рассыпаны вокруг пожелтевшего унитаза.
Везувий закрыл глаза и увидел пестрые, туманные огоньки на стекле, как звездочки в небе.
Он с отчаянием пыжился, даже покраснел, но выдавил из себя лишь каплю.
Морозец пробежал по коже, выступили гусиные беленькие мурашки.
Везувий открыл глаза, дернул висящую на цепочке белую ручку, вода с шумным бульканием из высоко установленного ржавого бака хлынула вниз.
Когда он вернулся в комнату, мама что-то шептала тете Поле и расстилала клеенку на матраце у батареи, где пристраивали спать Везувия. Он в муках откинул голову и закатил глаза.
— Чтой-то с почками, — тихо сказала мама.
— Ничо, что я, не простирну, что ль, не выглажу?! — проговорила тетя Поля, посапывая носом.
Везувий, ложась в готовую постель, наказал себе вовсе в эту ночь не спать, а лежать и смотреть на елку, которая оказалась совсем над его головой и от которой струился приятный лесной дух.
Заключительный аккорд храпа Ивана Степановича потряс комнату, даже колокольчики на елке зазвенели. Вслед за этим аккордом послышалось какое-то бормотание, и Иван Степанович затих.
Это мама ударила его в бок локтем, а затем перевернула со спины на бок. На боку Иван Степанович не храпел, но, что поразительно, не терпел спать на боку. На боку он мог спать пять — десять минут, затем откидывался на спину и начинал свой храп.
Сначала он храпел тихо, даже мелодично, но постепенно, увлекаясь, он взводил этот храп до такого мажора, что мама просыпалась и давала тумака в бок, переворачивала на бок… Но через некоторое время все повторялось.
— В хлеву тебе место! — бранилась она. — Храпишь как боров! Детей перепужаешь!
Везувий лежал с широко открытыми глазами и смотрел на елочные огоньки. Но тут подошла тетя Поля и выдернула вилку из розетки. Стало очень темно. Потом слабо завиднелось окно с морозными узорами. Что-то хрустнуло, упало и разбилось. Везувий открыл глаза и увидел папу.
— Ничо, Иван Степаныч, я подберу, — сказала тетя Поля.
В комнате было по-утреннему светло. Родственники шевелились в своих временных постелях, вставали, потягивались. Везувий в страхе закрыл глаза, почувствовав, что лежит в болоте, холодном болоте. Он сделал вид, что спит.
Вот кто-то приближается к нему. Кто же? Конечно, мама. Вот она склоняется над ним, он чувствует теплые струйки ее дыхания, вот она осторожно запускает руку к нему под одеяло.
Лучше б он не родился!
Мама склоняется к самому уху Везувия и шепчет:
— Сними, Вась, трусики, вот тебе сухие…
Везувий нащупывает сухой комок, сжимает зубы и злится на себя, на маму, на праздник, на елку, на все на свете. Он быстро переодевается лежа, незаметно и открывает глаза. Кроме мамы, никого рядом нет. Это уже неплохо. Он облегченно вздыхает, встает, вернее — выскальзывает из постели, не поднимая одеяла, чтобы — не дай бог! — кто-нибудь не увидел мокрую простыню.
Пока он одевается, мама ловко прибирает его постель, как будто ничего и не было. Везувий смотрит на маму любящими глазами. Она склоняется к нему и чмокает в щеку.
На кухне в этот утренний час уже полно народу: соседки что-то сосредоточенно помешивают в кастрюлях, над которыми витает пар. Старик с белым хохолком продолжает починять дырявый ботинок.
Везувий улыбается всем и громко произносит:
— С Новым годом!
Одна соседка, щекастая, с шестимесячной завивкой, замечает:
— Какой вежливый мальчик!
У раковины, тут же в кухне, по очереди умываются гости. Вера заплетает длинную косу. Лиза говорит весело:
— Пошли с горки после завтрака кататься!
Наступила очередь умываться Везувию. Он крепко сдвигает ладошки в пригоршню, как учил папа, и в живое ручное корытце набирает доверху леденящей воды. Вода тут только, в этом кране. Одна раковина на всю квартиру. Везувий умывается с пофыркиваниями, трет докрасна лицо и шею…
Резко запахло подгорелой рыбой, которую жарила одна из соседок.
В комнате взрослые сидели за столом. Иван Степанович смущенно смотрел красноватыми глазами по сторонам и приглаживал ладонью черно-смольный чуб.
— Ну что, поправим голову? — спросил дядя Володя.
— Не, я не похмеляюсь, — виновато прогудел Иван Степанович и придвинул к себе большую фарфоровую кружку с крепким чаем. — А вот лимончик прихвачу. — Он бросил засахаренную дольку желтобокого, остро пахнущего лимона в кружку.
Отпив несколько глотков, Иван Степанович выловил ложечкой эту дольку и сунул в рот, морщась, как от лекарства.
— Везувий Иваныч, полезай-ка к папке! — весело сказала тетя Поля, разрезая длинным столовым ножом огромный пирог.
Везувий привычно нырнул под стол и оказался на диване, покрытом колючим старым ковром, который, говорили, дядя Володя из Германии привез.
Отец обнял сына.
— Пап, видал, кошка прыгала как за соской! — воскликнул Везувий, наверняка зная, что папа запомнил умницу кошку и оценил ее способности.
Но Иван Степанович, шевельнув мохнатыми черными бровями, недоуменно взглянул на сына.
— Какую кошку? — робко и дружелюбно вывел Иван Степанович.
— Ну, вчера, в кухне она соску носила, — нетерпеливо стал пояснять Везувий и добавил: — Ты же сам видел!
— Не помню, — смущенно сказал Иван Степанович и потупил взор, как бы признавая этим свою виноватость перед сыном за то, что напился пьяным.
— А чего ты… — начал Везувий, собираясь спросить отца о вчерашних его рыданиях, но осекся. Не оттого осекся, что понял, что неприлично об этом спрашивать, а потому, что голос какой-то сказал ему тут же, что можно вслух спросить и о том, почему простыня под Везувием была мокрая. Поэтому Везувий после короткой паузы выкрутился: — А чего ты лимоны ешь, они же кислые?
Везувий заметил между колоннами сидящего на выступе мальчика в мохнатой шапке и в очках. Мальчик как-то уныло, надув щеки, смотрел в одну точку.
Везувий вскинул голову и увидел над высокой громадой серого дома солнце. На мгновение в глазах стало темно, а потом в них возникла черная дыра, быстро сузившаяся до точки.
В этот момент мальчик в очках успел окинуть Везувия одним быстрым и проницательным взглядом. Ощутив на себе этот взгляд Везувий смутился, потому что понял, что мальчик старше него. А сначала Везувию показалось, что тот ровесник.
Мальчик спрыгнул с уступа и сказал высоким тенорком:
— Снег — это с… — он сделал значительную паузу после «с», — … нег.
Недоуменно поджавшись, Везувий спросил:
— Ну и что?
— Да нет! — взмахнул рукой мальчик. — Вы меня не поняли!
Это «вы» не на шутку насторожило и встревожило Везувия, потому что т а к к нему обратились впервые. Было от чего насторожиться.
Какой-то мальчик, пусть и повзрослее, обращается на «вы».
Везувий сразу же почувствовал, что этот мальчик одинок и играть ему не с кем.
Для полной последовательности своих догадок о нежелании мальчика ни с кем играть Везувий пристальнее вгляделся в его лицо, но ничего такого не заметил, кроме разве все той же бледности, которую прежде отметил.
Вообще он был — этот мальчик — какой-то сонный.
— Не просто снег, — продолжил тот довольно невозмутимо, — а упавший с нег! — И спросил: — Знаете, что такое нега?
— Нет! — бодро признался Везувий.
— Да это очень просто: нега — это нежный. А к нежному прилепляем «с» и получаем — снежный!
Везувий сразу же впал в какое-то странное состояние умилительного слабоумия.
Раньше ему казалось, что он неплохо во всем разбирается, даже кошку выдрессировал. Вспомнив о кошке и о соске, Везувий выпалил:
— Нагинаюсь к ящику, хватаю соску и…
— Нагибаюсь, — бесцеремонно поправил мальчик.
Везувий не совсем понял эту поправку и увлечению повторил:
— Нагинаюсь за соской… Не веришь… Хочете докажу!
Мальчик снял кожаную перчатку, подростковую, точно по его маленькой, бледной, прямо-таки голубоватой руке, нежным указательным пальцем придавил мостик оправы очков и сказал:
— Вы говорите неправильно. Нужно говорить: наги-ба-юсь… от «сгибать»… И не «хочете», а «хотите»… В вашем возрасте это пора уже знать!
Легкая краска стыда выступила на лице Везувия, но мальчик в очках успокоил его замечанием:
— Труднее русского языка нет. Я люблю расщеплять его. Произнесу какое-нибудь слово и сижу-сижу, думаю над ним. Вы не пробовали?
— Нет, — успокаиваясь, сказал Везувий.
— Вот слово «дом». Что это за слово? Откуда оно, почему «дом», а не «мод», или «дон», или еще что-нибудь? Армагедон!
— Чего?
— Не «чего», а что, — спокойно сказал мальчик и заложил руки за спину.
Лицо его при этом стало чрезвычайно серьезно. — Дом. Мы говорим слово «дом» и видим вот эту серую каменную глыбу, или этот желтенький домик, или другой какой. А почему? — задал вопрос мальчик и, не мигая, уставился на совсем ошалевшего от напора Везувия.
— Не знаю, — с протяжным вздохом отозвался Везувий.
Он почувствовал, что в этой встрече есть что-то нехорошее для него, что-то постыдное, что поэтому, из соображений самосохранения, нужно бежать скорее отсюда, к с в о и м, с горки кататься, но какая-то властная сила, незримая и необъяснимая, держала его перед этим мальчиком.
— Это неудивительно, — тоже вздохнул мальчик и добавил: — Я сам не знаю…
Улыбка облегчения отобразилась на лице Везувия, и мостик дружелюбия призрачно мелькнул перед его взором.
Мальчик склонил голову и принялся расхаживать из стороны в сторону, как то часто делают взрослые, когда о чем-то напряженно думают.
— Дом, дом, до-ом, дом-дом, дом, до-ом, дом-дом-дом, — бормотал мальчик себе под нос и не останавливаясь ходил взад-вперед.
Не отдавая себе отчета, как-то машинально Везувий тоже забормотал:
— Дом, до-ом, дом-дом, до-ом, дом-дом-дом. — Затем стал делать периоды подлиннее: — Дом-дом-дом-дом, — и покороче: — дом-дом, дом, дом-дом, дом…
— Дом-дом-дом, — вторил ему мальчик в очках, не прекращая своего расхаживания, так что снег утрамбовывался под его ногами.
Везувий в первых тактах «домоговорения» еще различал некий смысл слова, видел, чувствовал еще смысл этого слова, даже дома разновысокие в воображении вставали, но через некоторое, довольно короткое время всякий смысл пропал и оставалась в этом «доме» одна какая-то пустующая долбилка, громы-халка.
— Ну, что мы видим? — вдруг спросил мальчик, останавливаясь.
Везувий задумался, прокрутил про себя еще один цикл «дом-домов» и озаренно воскликнул:
— Вальс!
Прошла минута в молчании.
— Близко, — проговорил мальчик. — Это уже близко. Дом-дом-дом. Я же теперь отчетливо увидел… Что бы вы думали?
— Что? — удивленно расширил глаза Везувий.
Мальчик снисходительно улыбнулся и сказал:
— Колокол. «Дом-дом»… Звонит колокол!
— Колокол «дон-дон» звонит! — не согласился Везувий.
— А кто вам, — произнес и сделал паузу мальчик, — сказал о том, что колокол звонит «дон-дон», а не «дом-дом»?
— А дзинь?
— Почему не брымь?
— Не знаю, — вздохнул Везувий и увидел показавшуюся из-за угла особняка двоюродную сестру Лизу, растрепанную, в облепленном снегом пальто, с ярко-красными щеками.
— Везувий, пошли кататься! — выкрикнула она и замахала рукой, чтобы он шел к ней.
Везувий подбежал. Лиза шепнула ему в лицо:
— Ты что с этим Юриком-дуриком связался! Мамочка его выставила на десять минут протряхнуться… Вечно он тухнет дома. У нас с ним никто и не водится! Пошли на горку!
— Не хочу, — твердо сказал Везувий, и его лицо помрачнело. На горке все было яснее ясного, садись на задницу и кати! А тут что-то образовывалось загадочное, новое, неожиданное.
— Идем! — настойчиво произнесла Лиза. Глаза ее были подозрительно бессмысленны.
— Нет. Не хочу. Я же тебе… Вам, — вдруг неожиданно вставилось, — сказал, что не хочу… Мне тут интересно!
— Ну и дурак! — зло бросила Лиза. Везувий вернулся к мальчику.
— Что я слышал! — с намеком на возбуждение сказал мальчик.
— Вас как-то необычно зовут?
— Везувий, — сказал Везувий.
Значит, везете Вия? — с некоторой долей иронии спросил мальчик.
— Кого?
Внезапно откуда-то сверху раздался голос:
— Юрик, домой!
Везувий поднял голову и увидел в окне четвертого этажа белый фартук, а выше, в форточке, седовласую голову женщины.
— Так вот, — продолжил мальчик, беря Везувия под руку и направляясь с ним к подъезду, — «дом» — это «колокол», а «колокол» — это «кол» о «кол»… Понимаете ход моих рассуждений? Берем один кол, берем второй кол, бьем друг об друга, возникает звук «дом»! Мы идем в колокол, в котором звонит дом.
VI
Дверь открыла та женщина, которая кричала в форточку.
Она вполголоса что-то спросила, отступая назад и впуская в полутемную большую прихожую мальчиков, продолжавших с завидным упорством бормотать нескончаемое «домдомье».
Везувий уставился в большое зеркало, вделанное в стену, отражавшее самого Везувия, вяловатого Юрика и женщину в белом фартуке в полный рост, даже поблескивающий и сладко пахнущий восковой мастикой паркетный пол отражался в этом зеркале, расширявшем прихожую до необъятности.
В недрах квартиры, в одной из комнат, Везувий долго не мог сдвинуться с места, потому что как только ступил на бордовый мягкий ковер, застыл от изумления, обнаружив перед взором стеклянную стену, нечто вроде огромной витрины, как в универмаге, от угла до угла и от пола до потолка, прозрачную зеленоватую стену.
А на Везувия смотрели темные, с влажным отблеском немигающие глаза из-под тяжелых, в шероховатых складках, серо-зеленых век. Едва Везувий шевельнулся, чтобы подойти ближе к стеклянной стене, как веки шевельнулись, хлопнули и вновь эти глаза уставились на него.
Огромная жаба, матово-зеленая, с морщинистой бородавчатой кожей, в золотой короне, сидела на камне и пристально созерцала появление в комнате гостя. Перепончатые передние лапы были широко расставлены, как бы для прыжка. Вдруг возле этих самых лап юркнуло что-то зеленое, шевельнулись листья, и на высоком суку вынырнуло и застыло существо с любопытными запятыми глаз.
Едва Везувий, настороженный и взволнованный, хотел разглядеть это суетливое существо, как оно молнией исчезло в зарослях.
— А куда же ты Вия везешь? — вдруг с какой-то шельмоватой улыбкой спросил Юрик и уставился сквозь линзы своих в тонкой золотистой оправе очков на Везувия.
Очень большими показались эти, скорее всего увеличенные линзами, бледно-голубые глаза Везувию, который воспринял этот вопрос как издевку, насторожился и слегка побледнел. Но тут же заметил в этом вопросе некоторую странность. В чем она заключалась, он сразу не распознал, но что-то в этом вопросе было не так. В следующее мгновение Везувий догадался, что было не так, а именно: не такой была форма обращения: «Что ты…»
— Вы же… меня… на «вы» называли, — нашелся Везувий, чтобы отвлечь внимание Юрика от «везущего Вия».
— Разве не ясно? Для чего — не ясно? — проговорил Юрик и принялся рассуждать: — Это же элементарно. Когда в русском языке люди не знают друг друга и знакомятся, они говорят «вы», а потом переходят на «ты». Мы теперь совершаем переход на «ты». А если сразу незнакомому сказать «ты», он оскорбится и подумает о тебе как о невежде. Конечно, это одна из самых коварных штучек в нашем языке. Ну скажи давно знакомому, с которым ты давно на «ты», «вы» — он воспримет это обращение как издевку! — Юрик медленно поводил голубоватым указательным пальцем по кончику носа. — Так всю жизнь мы должны испытывать неудобства от этих штучек: «колов», «домов», «тыкавыков», «выкатыков»…
Он замолчал и перевел палец с кончика носа к пухлым губам, что говорило о том, что Юрик задумался.
— Тыкать легче, — сказал Везувий. — Ты да мы да мы с тобою!
— Ты-ква, — задумчиво произнес Юрик и загадочно улыбнулся, словно нащупал в этой «тыкве» мясисто-сладкую мякоть. — Ты ква скажи! — Он обернулся к коронованной (то были золотистые наросты-бородавки на голове) жабе и приказным тоном повторил:
— Ты ква скажи!
Жаба лениво хлопнула глазами и медленно поползла с камня к желобку с водой — вернее, пошлепала на своих толстых перепончатых, с коготками, лапах.
Когда шли коридором в комнату Юрика, из приоткрытой белой двери до слуха Везувия долетело:
— Как у нее нет невроза? Когда сын заболевает, она проявляет все признаки бессонницы.
Из этой фразы, говоримой мужским тихим голосом, Везувий ничего не понял, кроме: «Сын заболевает…»
В комнате Юрика, небольшой, но светлой, окнами на улицу, одна стена сплошь была занята книгами. Посмотрев на роскошный переплет какого-то собрания сочинений, Везувий с непосредственностью деревенского парня прошептал:
— Как в библиотеке…
Тем временем Юрик выволакивал из-под кровати какой-то плоский деревянный чемодан.
Посапывая и что-то бормоча себе под нос, Юрик принялся выдвигать ящички этого загадочного, как крышка письменного стола, чемодана, и Везувий с восхищением разглядел лакированные иностранные паровозики, рельсы, какие-то провода, лампочки, домики…
Эти предметы, ласкающие любой детский взор, отбросили все прежние впечатления, Везувий с каким-то восторженным постаныванием упал на колени, а затем и вовсе лег на пол.
За окнами уже было темно, когда дверь отворилась и в комнату заглянула женщина в белом фартуке. Она сказала, что за Везувием пришли.
Он с болью воспринял это сообщение, пошел, чуть не плача, против воли, в прихожую.
У зеркала стояла Лиза и со злостью смотрела на Везувия. Когда спускались по лестнице, она, сощурив глаза, сказала:
— Предатель!
VII
Иней на окнах трамвая временами становился синим, это когда трамвай, металлически лязгая сцепкой, постукивая колесами и поскрипывая ими со свистом, как острие топора о вращающийся точильный круг, на повороте, проплывал мимо ярких фонарей.
Дома делать было нечего и делать ничего не хотелось. Сестра Тоня стояла на табурете и, прислонясь ухом к черной бумажной воронке радио, слушала какую-то постановку. Слушала она так потому, что отец сразу же по приезде разделся и забрался на высокую кровать с круглыми блестящими шарами на спинках.
В тесной комнате светилась только маленькая настольная лампа с прорванным абажуром.
Она называлась лишь настольной, потому что, кроме обеденного, старого, квадратного стола, стоявшего в центре комнаты, покрытого выцветшей клеенкой, другого стола, а именно письменного, на которых обычно стоят настольные лампы, не было.
В семействе Лизоблюдовых никто никогда не писал, если не считать письмом машинальное, из-под палки, делание школьных уроков детьми. Брату Коле, которому сровнялось шестнадцать лет, уроков уже делать было не нужно, он работал учеником автослесаря на авторемонтном заводе. Тоня тоже нечасто занималась. Она училась в техникуме, который ей, как она выражалась, «осточертел» и который она собиралась бросать.
Оставалось лишь Везувию делать уроки. Но, как правило, он их делал через раз, более надеясь на то, что успешно перекатает их у кого-нибудь прямо на уроках.
Заливистый храп полился по комнате. Затем превратился в грозно рычащий, сотрясающий даже чашки в старом самодельном буфете, который когда-то привезли из маминой деревни и где его сработали местные краснодеревцы, с витыми стойками между верхней и нижней частью, с мелкими дырочками от жучков.
— Васька, да пни его в бок! — раздраженно прошептала Тоня, впиваясь взглядом в черную тарелку радио. — Так же жить невозможно!
— Чего вылупилась! — шикнула на нее мать из-за ситцевой занавески, где был чулан с шаткой тумбочкой и сундуком.
— Ладно тебе, мам, защищать-то его все время! — огрызнулась Тоня. — Храпит как в хлеву!
Полная мама вышла из-за занавески в одной нижней рубашке и прошлепала босыми ногами к кровати, потянулась, подвязала волосы сзади ленточкой и легла возле отца, беззлобно тронув его полным локтем в бок. Иван Степанович как-то весело улю-люкнул во сне, повернулся на бок, лицом к стене с домотканым ковриком с пальмами, и затих.
— Васька, Тонька, лягайте немедля! — погрозила мать пухлым кулаком и закрыла глаза.
Буквально через минуту она уже спала, нежно посвистывая и покрывшись испариной.
Везувий сел на пол у своей высокой раскладушки на деревянных скрещенных ножках и задумался. Затем он заметил жирного бордового клопа, неспешно идущего по рейке раскладушки.
Везувий нацелился и ухватил клопа, еще не зная, что он с ним будет делать.
И так, держа его в вытянутых пальцах, встал с пола, прошел к буфету, придвинул осторожно рыжий, пропитанный морилкой табурет, влез на него, отворил дверцу и вытащил стакан.
Через мгновение клоп уже лежал кверху лапками на дне этого стакана. Табурет покачнулся, Везувий упал, стакан разбился.
— А, что, где?! — вскрикнула мать спросонья, но тут же вновь забылась.
Когда Везувий забрался на свою раскладушку и некоторое время лежал с открытыми глазами в темноте, потому что Тоня уже устроилась на своем узком продавленном диванчике и погасила свет, пришел брат Коля, в потемках пошарил за шкафом, доставая матрац, скрученный в рулон. Коля расстелил свою постель на полу между столом и раскладушкой Везувия.
От Коли сильно пахло водкой, и Везувий, почуяв этот знакомый, веселящий запах, догадался, что Коля ходил еще после гостей к своим ребятам.
Везувий затих.
В комнате было душно, и спать не хотелось. Периодически Иван Степанович начинал храпеть, но чуткая мама вовремя давала ему в бок локтем, и он затихал.
Вдруг Везувий с испугом подумал о том, что Юрик, забыв о нем, оставит его в полном одиночестве.
Везувий лежал не шевелясь.
Неподвижность его была такова, что в паузы храпа отца он различал тиканье будильника, которому вторили удары собственного сердца.
Вкус к новизне впечатлений, под влиянием которого дети, с большей или меньшей искренностью жаждущие приобщения к этой новизне, посещают незнакомые места, где они могут следить за необычным, заставляет их отдавать предпочтение этим новым местам, довели неизвестным, подающим надежды на какой-то более высокий склад жизни, — надежды, находящиеся еще в расцвете, тогда как в отношении собственного места обитания дети утратили всякую свежесть восприятия, потому что это место обитания поблекло в их воображении и ничего уже не говорит их чутким сердцам, ибо они уже знают сильные стороны других мест.
Утром Везувия растолкала Тоня, сонная, с торчащими волосами, с красной полосой на щеке от складки подушки. Она, принюхиваясь, брезгливо сказала: «Зассанец!» — накинула халатик и пошла на кухню умываться. Везувий дрожал, как будто спал на льду.
VIII
Иван Степанович приходил с работы до того усталым, что, наспех поужинав, валился на двуспальную высокую кровать, валился, словно какая-нибудь глыба, и переставал жить вплоть до того момента, когда ему ранним утром, в темноте, пора было проснуться и вставать, — поэтому Иван Степанович никогда не мог сделать хоть какие-нибудь мелкие наблюдения в области сна, не говоря уже о больших открытиях, он просто спал, едва зная о том, что спит.
В воскресенье, когда он к обеду выпивал четвертинку, то, улыбаясь и упирая локти в стол, начинал рассказывать о Нолике, о том, почему его так назвали: мать сказала, что Герке хватит рожать щенят, а этот родился внеплановым, вот и нарекли его Ноликом…
— А почему ты плакал у дяди Володи? — вдруг спросил Везувий, чем поверг отца в глубокую задумчивость, свойственную ему в трезвые минуты.
В комнату вошла мама, подпоясанная полотенцем. Проходя мимо отца, она пожала плечами и сказала певучим голосом:
— Сходил бы куды с ребенком.
Отец горестно вздохнул и сделал такое жалостное лицо, как будто собирался просить милостыню, хотел что-то ответить, но промолчал.
Глаза его сильно заморгали.
Везувию показалось, что отец сейчас заплачет, поэтому Везувий сам как-то печально притих, едва заметно побледнел.
Отец закурил папиросу.
Пока папироса дымила, он смотрел в потолок и покачивал головой в такт какой-то протяжной песне, которую напевал про себя, и все думал о чем-то. В обычной жизни глаза Ивана Степановича выражали рассеянность и усталость, огнем мысли они зажигались лишь тогда, когда ему приходилось обращать взор в свое детство.
И этот огонь теперь зажегся в его взгляде.
Но отец продолжал молчать.
— Ишь, насупился! — сказала сердито мама. Она вышла из комнаты, но затем вернулась с тарелкой дымящихся щей, поставила перед Везувием.
— Ешь! — сказала она.
— Отца у-убили! — вскричал отец вздрагивающим голосом и закрыл лицо ладонями.
Мама протяжно вздохнула и произнесла:
— Ну, напилси! Поди проветрись!
И пошли, после того как Иван Степанович умылся. У ларька отец взял сто граммов с «прицепом», то есть с кружкой пива, и бутерброд с килькой. Везувию купил шоколадку. Далее в магазине он купил четвертинку и сунул ее в карман. Купил еще жирную селедку и нес ее домой в ржавой бумаге на вытянутой руке.
— А где хлеб-то? — пробурчала мама.
— Я сбегаю! — вызвался Везувий и, прихватив авоську, побежал в булочную.
Прозвонил трамвай, взглянув на который Везувию сразу же захотелось ехать в гости. Из трамвая вышел, подпрыгивая на грушевидной деревянной ноге высокий, исхудалый мужик с красным волосатым лицом. Везувий отвернулся, и ехать в гости почему-то расхотелось. У булочной сидела на приступке безглазая старуха, закутанная в черные сальные платки, и держала согнутую руку, в щепоти которой поблескивали медяки.
Вернувшись домой, Везувий обнаружил вполне идиллическую картину: отец храпел на кровати, а мама клевала носом в чулане, сидя на сундуке, держа в руках недоштопанный носок с воткнутой в него иглой.
Примостившись на полу, Везувий рисовал зеленую жабу в золотой короне, но когда пришла Тоня, ему рисовать расхотелось. Чуть позже пришел брат Коля. Он странно держал голову, все время одной стороной к Везувию. Ясно, с другой стороны был лилово-черный синяк, который чуть позже Везувий заметил.
Тоня, умытая, с полотенцем на плече, села к столу с маленьким зеркальцем и, глядя в полутьме на свое лицо, принялась выщипывать себе брови пинцетиком. Когда Коля увидел этот пин-цетик, то сказал:
— Хахаля, что ль, завела?!
Тоня взвилась и ударила Колю кулаком по спине. Во всей ее тонкой фигуре сквозила ненависть.
Утончив брови. Тоня встала на табурет у стены, где висело радио, и принялась что-то слушать. Ее рыжевато-золотистые крашеные волосы, темные глаза с длинными ресницами, смуглые щеки, подкрашенные губы с трудом напоминали Везувию ту Тоню, к которой он привык с детства и которая изменялась теперь с каждым днем, все более удаляясь от привычных представлений о ней.
Везувий сидел на полу и какими-то новыми глазами смотрел на сестру, не мог отвести взора от ее лица, от ее черных глаз, от ее замечательно сложенного тела, от ее высокого стана. Через какую-нибудь секунду Тоня уловила на себе этот неподвижный взгляд Везувия и шепотом выпалила:
— Чего вылупился!
А потом, не двигаясь с места, прилипла ухом к едва слышно бормочущему радио.
Коля уныло прижимал пятак к синяку.
Проснулась в чулане мать, громко зевнула, разделась и, подходя к кровати, где начинал возвышать храп отец, перекрестила все еще зевающий рот и легла под одеяло, тут же локтем угомонив «песню» отца.
— Лягайте! — пробурчала она и тут же заснула.
— Не «лягайте», а ложитесь, — прошептал Везувий, только теперь почувствовав всю «невкусность» слова «лягайте».
— Ты, грамотей! — крикнула Тоня с табурета. — Клеенку не забудь подстелить!
IX
«К кому бы пойти в гости?» — думал Везувий, сидя на уроке, и озирал одноклассников.
Везувию хотелось этим взглядом, полным надежд, отыскать хоть кого-нибудь, у кого бы было столь же интересно дома, как у Юрика, даже пусть не так уж, но все же более интересно, нежели в комнате у самого Везувия.
Подумав, Везувий решил ходить в гости по порядку, с первой парты у окна, где в солнечном свете сидел сутуловатый, скуластый Керимов.
На перемене Керимов втянул голову в плечи и недоуменно посмотрел на Везувия узкими глазами.
— Мне бутылки сдавать мамка велела.
— Я помогу! — воодушевился Везувий. — А потом поиграем у тебя.
— Давай, — как-то равнодушно сказал Керимов. Когда пришли к нему, Везувий сразу же печально вздохнул, обнаружив, что Керимов живет в тесной подвальной комнате рядом с кочегаркой, что в комнате, кроме узкой солдатской койки, тумбочки и раскладушки, ничего не было. Даже вешалки не было, ее заменяли два гвоздя, вбитые в стену…
Рядом с Керимовым в классе сидела Силуанова, довольно красивая беленькая, как снежинка, девочка. Но девчонок Везувий не принимал в расчет. За Керимовым сидел узколицый Шма-ров. На другой день Везувий вызвался навестить его.
— А чего, пошли! — согласился тот.
Везувия смутила седая, сморщенная старуха, лежащая на кровати в углу.
Она лежала неподвижно, и мальчики скоро о ней забыли, потому что у Шмарова были оловянные солдатики. Но у Везувия пыл игры быстро пропал, он нет-нет да вскидывал голову и оглядывал комнату, как бы стараясь обнаружить нечто, что бы его увлекло.
— Твой пулеметчик убит! — вскричал Шмаров.
Везувий встал с пола и с сожалением сказал, оглядывая облезлый шкаф, тумбочку, стол с клеенкой и стоящую на ней сковороду с гречневой кашей:
— Я пойду…
— Чего ты?
— Не «чего», а что, — мягко сказал Везувий…
В комнате у Семушкина, рыжего, веснушчатого мальчика, который сидел на третьей парте, Везувий обнаружил какое-то бабье царство со всеми сопутствующими этому царству приметами: везде лежали чистенькие матерчатые и тюлевые салфеточки, на кроватях высились горы подушек под легкими накидками, свисали до самого пола узорчатые подзоры…
Одна пожилая, светлая женщина в платочке в горошек вязала длинными спицами.
Другая, полная, розовощекая, шила на руках.
Третья, в пестром ситцевом халате, в зеленой вязаной шапочке с кисточкой и в мягких байковых тапочках, стояла у стола нагнувшись, что-то раскраивала большими ножницами.
В то время как Везувий мысленно давал оценку этому бабьему царству, рыжеволосый Семушкин извлекал из огромного кованого сундука, из которого сильно пахло нафталином, круглые пяльцы, с зажатой в них, как кожа на барабане, тканью, на которой крестиками был вышит попугай.
Женщина, кроившая у стола, отложила ножницы и, как заметно было, в самом гостеприимном расположении духа спросила у Везувия:
— А ты умеешь вышивать?
Что можно было ответить на это? Везувий отрицательно покачал головой и принялся наблюдать за тем, как Семушкин ловко бордовыми крестиками расцвечивал хохолок попугаю…
Весной, у отличника Маланчука в семиметровой комнатке в коммуналке, Везувий научился играть в шахматы.
X
Сунув какой-то тугой сверток за шкаф, брат Коля деланно потянулся, мельком взглянул на Везувия, который что-то увлеченно колотил молотком на полу, и вышел в коридор. Везувий сплющивал ушко на серебристой отцовской медали «За боевые заслуги», чтобы эта медаль выглядела как битка для игры в расшибалочку.
В полу образовывались вмятины и ушко плохо плющилось. Тогда Везувий решил достать из-за шкафа гирю, с которой иногда упражнялся Коля. Везувий деловито потянул на себя эту запылившуюся гирю, и ему на голову свалился из щели увесистый сверток. Прошелестев бумагой, Везувий изумленно обнаружил отрез плотной ткани, из которой обычно шили мужские костюмы: темно-синий в полосочку.
Через некоторое время, успешно сплющив ушко медали, Везувий вышел в коридор, в уборную. Дверь была закрыта. Везувий, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, подождал некоторое время.
Шумно проурчала вода, и дверь открылась.
— Заходь! — весело сказал Коля.
Сам Коля выходить из уборной не собирался. Он тут же закрыл дверь на крючок, вытащил из кармана спички. достал одну, послюнявил языком кончик ее, потер о стену, где была побелка, затем, быстро чиркнув, выщелкнул горящую спичку в потолок. С шипением спичка прорезала воздух, и, пока Везувий соображал, зачем все это, спичка прилипла послюнявленным с побелкой концом к потолку и прикоптила его.
Везувий увидел множество обугленных, до его прихода сгоревших на потолке спичек и черные круги возле них.
Когда на пороге комнаты появился Иван Степанович, в засаленной телогрейке, подпоясанной фронтовым ремнем, в ватных брюках, кирзовых влажных сапогах и с тяжелым вещевым мешком с картошкой за плечами, Везувий выпалил:
— Колька весь потолок в сортире испортил! Искорки вспыхнули в глазах отца, недобрые искорки, которых прежде не подмечал Везувий, и отец, медленно стащив с себя мешок и привалив его к стене, распоясался и неожиданно хлестко и больно стеганул им по заднице Везувия. Тот взвился как пламя и заслонил зад руками.
— За что?! — завопил он истошно. Порывисто втянув в себя воздух, отец крикнул:
— А чтоб не до-окла-ады-ывал! — Это «докладывал» он произнес таким гневно-ироничным тоном, что Везувий почувствовал к этому слову отвращение.
Коля, беспечно сидевший на диване и все это время от нечего делать ковырявший пальцем в носу, вздрогнул, побледнел и боязливо втянул голову в плечи.
Иван Степанович, не раздеваясь, стуча каблуками сапог, с широким ремнем в руках, быстро сходил в уборную и, вернувшись, с лицом мрачным и гневным, схватил Колю за шиворот, так что затрещала рубашка, отбросил ремень и ударил Колю в лицо огромным кулаком.
Клок рубашки остался в руке Ивана Степановича, а Коля, сбив и опрокинув стол, валялся, постанывая, на полу. Кровь сочилась из носа и губ.
Иван Степанович откинул занавеску чулана и, опустив глаза, часто дыша, принялся раздеваться. Когда он снимал сапоги, взгляд его задел оберточную бумагу, высовывающуюся из-за шкафа.
Иван Степанович, в одном сапоге, поднялся и вытащил сверток. Развернув его, увидев новую ткань, он недоуменно поднял голову на Колю, который теперь неподвижно стоял в центре комнаты у опрокинутого стола, и отрывисто спросил:
— Откуль?!
Коля сделался белее побелки, задрожал и, отчетливо понимая, что вранье здесь не пройдет, едва слышно вымолвил:
— С ателье…
— С какого такого ателье?! — грозно бросил Иван Степанович и, подойдя к Коле, наотмашь ударил его свертком по лицу. — Ах ты гад паршивый! — взревел отец. — Воровством занялси! Я тебе ж все ноги повыдергиваю! — Отец брезгливо бросил дорогой отрез шевиота на пол и, отойдя к сундуку, сел. — Я всю жизнь ишачу. копейки нигде не взял чужой…
— Может, он купил, — не к месту вставил Везувий, но отец посмотрел на него из-под черных кустистых бровей таким диким взглядом, что Везувий моментально затих.
Отец уже более спокойно, но все еще прерывисто дыша, продолжил:
— Вот будет лежать — не возьму! — махнул он рукой. — Пропади оно пропадом! Ни в жисть никогда ничего не брал! Избави бог! А что я не мог взять? Да вон на пивзавод приезжаю. Бери! Не-эт, Ванька чтобы где чужое взял?! Лучше удавлюся с горя от нищеты, не возьму! — Он стащил с запревших ног мятые портянки и сунул ноги в тапочки, которые робко поднес ему Везувий. — Бери эту тряпку, — отец кивнул на отрез шевиота, — и неси с глаз долгой! И чтобы я больше не видел! — Он зло постучал оттопыренным указательным пальцем по ребру сундука.
Вошла мама с полными сумками, удивленно спросила:
— Чой-то разоралися, со двора все слышно?
— Вона, — кивнул Иван Степанович на отрез, — специялист приволок!
Мать всплеснула руками, заметив вспухшую, кровавую щеку Коли и опрокинутый стол.
— Вора не потерплю у себя! Убью! — сказал Иван Степанович, перекинул полотенце через плечо, взял мыльницу и, вздрагивая спиной, пошел на кухню умываться.
— Ай, Колька, ирод, прости мене, царица небесная, что ты творишь, на какой позор всю нашу семью ставишь! — жалобно заголосила мать.
Коля вонзил испуганный взгляд на Везувия и шепнул ему:
— Пошли, оттараним тряпку, на шухере постоишь…
— На шухер я не пойду и с тобой водиться больше не буду, — вымолвил тоскливо Везувий и, глядя на мать, заплакал.
Коля поспешно, пока отца не было, оделся, подхватил отрез и поволок его «возвращать» в ателье…
Когда отец сидел за столом и ужинал, в коридоре раздался женский вопль и в комнату ворвалась и пугливо застыла угловая соседка в расстегнутом на пышной груди халатике. Увидев Ивана Степановича, соседка на мгновение затихла, поспешно запахнула халат, а уж затем взмолилась:
— Утихомирь, Иван Степаныч, господом богом прошу! — Лицо соседки было красно от слез. — Ногами бьет, сво-олочь!
— Этого мене еще не хватало! — недовольно пробурчал Иван Степанович и, отложив ложку, встал.
Везувий, напуганный визгом соседки и предшествующими ее появлению событиями, осторожно пошел за отцом в угловую комнату. Там лежал у кровати обычно добродушный пьяница-милиционер дядя Гриша и с каким-то неистовством бился головой об пол.
— Ну, чево дурака-то валять, — миротворно прогудел Иван Степанович и принялся поднимать дядю Гришу, который был в нательной рубахе, темно-синих с красной жилкой по бокам милицейских штанах-галифе и в хромовых, сильно пахнущих гуталином сапогах.
Сначала дядя Гриша эабрыкался, но, различив мутными глазами соседа Ивана Степановича, утихомирился и не противился положению на кровать.
Только тут выползла из-под кровати бледная, дрожащая девочка лет пяти.
— Он мамку бьет! — сказала та.
Когда вернулись в комнату, жена дяди Гриши сидела на сундуке и о чем-то достаточно беззаботно судачила с мамой.
Доев ужин, отец медленно разделся и лег. Везувий сказал:
— Пап, у твоей медали я ухо сплющил, чтобы в расшибалочку играть. — И опустил повинную голову.
Но к удивлению, отец равнодушно воспринял эту новость, зевнул и сказал:
— И играйси… Только не шали… Играйси!
Через минуту легкий храп полился по комнате. Везувий сидел на полу и о чем-то напряженно думал, чесал затылок и вздыхал…
В воскресенье, ранним утром, отец сосредоточенно водил по густо намыленным щекам опасной бритвой, а Везувий, поглядывая на него из холодящей тело раскладушки, спрашивал:
— Пап, ты куда?
— Собирайси, — сказал отец, оттягивая кверху нос, чтобы тщательнее выбрить под ним, — в гости к дяде Володе…
Везувий возликовал, переоделся в сухие трусы, мокрые с простыней сунул в бак, клеенку повесил на веревке в чулане, сложил раскладушку и сунул ее за шкаф.
Чисто выбритый, свежий, подтянутый Иван Степанович не спеша и с достоинством шел к трамвайной остановке, поддерживаемый чинно под руку мамой, и дымил «Беломором». Впереди, задыхаясь от волнения, вышагивал в выглаженных, бывших Колиных брючках Везувий, чуть склонив корпус, потому что нес тяжелый аккордеон.
XI
Везувий испытывал какое-то неизъяснимое удовольствие оттого, что так быстро и дружно собрались все родственники, которые должны были в этот день собраться у дяди Володи, и причем без особого приглашения, а совершенно самостоятельно, потому что все знали, в какой день у дяди Володи день рождения, поэтому приехали по собственной воле и желанию.
Еще Везувию понравилось, что предложение тети Поли садиться за стол было немедленно приведено в исполнение, а тост во здравие дяди Володи, произнесенный Иваном Степановичем, столь же немедленно и с необычайной готовностью единодушно реализован.
Через некоторое время, когда Везувий заиграл на аккордеоне, Иван Степанович не преминул вставить свое традиционное замечание, что его сын будет выступать в Большом театре, и слова эти доставили Везувию известное удовольствие, и после того, как отзвучало танго, Везувий уже чувствовал себя вольной птицей, тем более что старших детей не было и никто его не просил играть столь долго, как это было в прошлый раз.
Хотя все и так за столом хорошо ели, тем не менее тетя Поля продолжала потчевать гостей, и, потчуя, она так твердо была убеждена в том, что предлагает им самую изысканную пищу, что эта убежденность передавалась гостям и они ели еще аппетитнее, прямо-таки за двоих, хотя на сей раз на столе ничего особенного не было, зато шел оживленный разговор братьев-шофе-ров о карбюраторах, аккумуляторах, коленвалах; и женщин — о холодце, заливном из трески и о соотношении муки и дрожжей в пирогах…
— Погоди! — сказал дядя Коля. — Сначала ты выпей…
Глядя на румяное, возбужденное, доброе лицо дяди Коли, на его пиджак с орденом Красной Звезды на лацкане, Везувий вспомнил о медали «За боевые заслуги», хотел спросить что-то у отца, но промолчал, потому что почувствовал, что настал тот момент, когда можно поставить аккордеон к кровати и выскользнуть из комнаты, ибо гул за столом нарастал и вряд ли бы кому пришло теперь в голову слушать аккордеон в этом шуме.
Везувий вышел во двор, огляделся, заметив в тени у стен дома слежавшийся почерневший снег. Движимый радостным чувством встречи с Юриком, Везувий вздохнул, и этот вздох был знаком благодарности родителям за то, что они вновь приехали в гости к дяде Володе, который по счастливой случайности проживает в одном дворе с Юриком.
Поднявшись к его квартире, унимая расходившееся сердце, Везувий позвонил и в страхе подумал о том, что Юрика может и не быть дома.
За дверью, лаково-желтой, послышались шаги, щелкнул замок, прогремела цепочка, на пороге показалась невысокая, худощавая, голубоглазая женщина в темном платье, с золотыми сережками в маленьких ушах.
— Мне к Юрику, — сказал кротко Везувий.
— А вы кто?
Невидимая преграда этого вопроса смутила Везувия, он потупился и, как бы стесняясь своего дрожащего голоса, сказал:
— Везувий.
Женщина пожала острыми плечами и сделала шаг назад.
Сосредоточенный и бледный, поблескивая очками, из своей комнаты показался Юрик, но, увидев Везувия, не проявил особой радости, лишь сунул руки в тесные карманы брюк и как-то сонно произнес:
— А-а, это ты…
Нельзя сказать, что он был неприветлив, однако Везувию стало уже не так весело, как до встречи. Везувий принялся снимать пальто с непосредственностью Иванушки, которому всегда рады, но Юрик остановил его словами:
— Я сейчас занят, не могу принять тебя. Везувий, еще не понимая, что его попросту выставляют, выпростал уже одну руку из рукава, но Юрик медленно подошел к нему, взялся за освобожденный рукав и помог Везувию попасть в него рукой. Везувий не на шутку приуныл, но это, как видно, Юрика ничуть не тронуло.
Юрик, видя, что пришелец мешкает, вторично напомнил ему, что он занят, напомнил на этот раз весьма решительно, но без всякой неприязни к Везувию, а скорее даже с некоторой грустью в голосе и отечески озабоченным тоном.
Теперь Везувий испугался, почувствовав страшную тяжесть на душе.
Но он никак не мог собраться с духом, чтобы спросить о причине столь холодного приема, и у него даже не хватило смелости посмотреть Юрику в глаза, потому что все было так неловко.
Сейчас Везувий — должно быть, впервые в жизни — испытывал тревожное чувство зависимости от этого нового приятеля: вид его был тягостен Везувию, но и без Юрика ему было тоже не по себе, так как Везувия все время тянуло к нему. Везувию не хотелось оставаться одному, а, кроме того, он надеялся, что, быть может, Юрик через некоторое время согласится выйти во двор погулять, поэтому Везувий спросил:
— Я подожду во дворе? — Как бы воззвав этим вопросом к снисходительности и ожидая встретить доброжелательное отношение к себе.
— Право, мальчик, какой вы непонятливый! — сказала женщина. — Юрик занят. Идите гуляйте! — добавила она с некоторой долей раздражения и потрогала тонкими пальцами с алыми копьями маникюра ухо с золотой сережкой.
Обескураженный Везувий почувствовал холод на спине, растерянно взглянул в зеленоватое зеркало и, пятясь задом, вышел. Дверь за ним захлопнулась. Не в силах ни о чем думать, Везувий отвернулся от закрытой перед носом двери, посмотрел в угол и почувствовал себя несчастным, бесконечно обиженным и попытался побороть в себе это чувство одиночества и покинутости, ледяными волнами разливавшееся у него в груди; с такой остротой и силой, на какую способны лишь люди, прожившие долгую и сложную жизнь. Но все же в этой непроглядной мгле уже мерцала искорка надежды на возможное примирение с Юриком.
Словно пытаясь во что бы то ни стало разуверить себя в том, что Юрик не пустил его к себе, что все это действительно случилось, Везувий неторопливо спустился по лестнице и вышел во двор. Солнце подкрадывалось к черной льдинке у стены, лизало край ее теплым языком луча, как младенец леденец, и робкие разводья струились на уже подсохшем пыльно-сером асфальте.
За столом гремел своим биндюжным басом Иван Степанович. Везувий взял аккордеон и, чтобы отвлечься, заиграл, а Иван Степанович, поводя на сына черными мохнатыми бровями, никак не мог понять, какую он песню играет, бодрую или тоскливую, потому что было то очень грустно, даже плакать хотелось, то становилось смешно.
Дядя Коля, сбросив с плеч пиджак, вдруг вскочил из-за стола и громко затопал на одном месте сапогами. Тетя Поля, с выбившейся из-под заколки серебристой прядкой, прошлась от стола к шкафу, растопырив руки, взвизгнула и стала молотить пол каблуками туфель.
— Что чтой-то приунымши? — ласково спросила тетя Поля, когда Везувий перестал играть.
— Да так, — сказал Везувий и подошел к столу. — Пап, а почему у тебя нет ордена? У дяди Коли вон звезда…
Иван Степанович качнул головой, подумал и очень громко сказал:
— Красномордый майор зато увесь в орденах ходил!
— Да потише ты, орово! — вскричала звонко мать.
— На передовую и снаряды и… и-ых… бочки с бензином! — продолжал Иван Степанович, не уменьшая громкости, не слушая жену, с обидой в голосе. — Сколь-ки разов могли похоронить! Однажды козырек фуражки прострелили! Еду полем, вижу, летит. И поливает, гад! Я из кабины, в ямку. Землей себя присыпаю. А он — разов десять заходил, и все норовит поджечь машину! Все бочки изрешетил. А майор себе ордена выписывает. Сидит, зад от стула не подымает и — вся грудь в орденах! А нашему брату Ваньке — по медали бросили в конце…
— Это правильно! — поддержал дядя Володя и насупился.
— А и что, нет, что ли! — воодушевился Иван Степанович. — Обещали, воюйте, после войны вам все льготы выйдут. И транспорт бесплатно, и жилье дадут… Чего тольки не обещали! И-ых! Вранье!
— Ладно буровить-то! — несурово сделала замечание мать. — Писать-то у Кремль-то! Вас, Ванек-то, стольки, что на всех орденов и жилья не напасешься!
— А и что? — глаза Ивана Степановича вспыхнули. — Напишу самому Хрущеву! Мол, так и так, Никита Сергеич, воевал-воевал, а толку — пшик!
XII
— Чевой-то я должна с ним ехать! — вскричала сестра Тоня и покрылась от злости малиновыми пятнами.
— Индо лопнешь, кобыла бесстыжая! — окоротила ее мама и всплеснула руками, затем, прищуривая глаза, добавила: — Как-никак он брат тебе родный! Чо ему шляться по двору, пущай в деревне побегает!
Тоня держала в руках тарелку и остановившимся взглядом смотрела в ее золотой ободок. Через мгновение она подняла глаза на Везувия, который робко сидел на диване и ждал того момента, когда сестра согласится, чтобы ехать с ним в деревню к бабушке. Везувию очень хотелось отправиться в деревню и спать там на сеновале.
Оглядев Везувия с ног до головы, Тоня взмахнула рукой с тарелкой, побледнела и запустила эту тарелку в Везувия, но тот даже не успел испугаться, потому что тарелка просвистела много выше и с дребезгом разбилась о стену.
Мама побелела, вцепилась дочери в волосы и стала трясти ее голову, взвизгивая:
— Шкура барабанная! Ростила ее, ростила, а она совсем от рук отбиласи!
Вагон был старый, с жесткими, отполированными многими пассажирами за долгие годы поездок сиденьями. На столике у окна Тоня расстелила газету и принялась бить об угол и чистить на эту газету яйца, сваренные вкрутую. Везувий, с радостью перенося все невзгоды поездки, вызванные упрямством сестры, ел даже свои нелюбимые крутые яйца, с черным ободком вокруг желтка, заталкивая их в рот как камни.
Дом бабушки стоял на горе. Дом был старый, с подгнившим нижним венцом, с утонувшим в земле деревянным свайным фундаментом, с посеревшими стенами. Внутри дом был оклеен газетами, пожелтевшими, довоенными.
Справа к бабушкиному дому лепился брошенный, без крыши, домик, заросший крапивой и кустами бузины. Домик бросили в столь давние времена, что сквозь пол проросла береза и ее зелено шумящая крона возвышалась над домиком вместо крыши. Между домами был прогончик метра в полтора шириной. По приезде Везувий там сразу сделал «секрет» из фантиков и бледножелтых цветочков, все это накрыв кусочком пыльного стекла.
Изредка бабушка украдкой косила траву на задах, потому что эти «зады» ей уже не принадлежали, как когда-то, но нужна была трава, потому что у бабушки была коза. Бабушка скашивала траву, а Везувий охапками таскал ее к окнам дома, создавая видимость, что траву накосили прямо перед домом.
Еще он ходил с бабушкой за травой в лес с холщовыми мешками. Когда трава, которую ворошили деревянными граблями, подсыхала на солнце, ее Везувий перетаскивал на сеновал, который помещался над некогда шумным скотным двором, пристроенным к дому сзади. Теперь же скотный двор был заброшен, доски стен сгнили, сквозил ветер и кое-где росла трава. Но настил сеновала был прочен, как были прочны и деревянные сваи, глубоко осевшие в песчаную почву.
С другой стороны был, не в пример брошенному и даже бабушкиному, ухоженный дом, где жил мальчик, с которым Везувий играл, ходил на рыбалку…
Однажды они пошли за грибами. Плотный туман лежал в низине, вдоль оврага, и с горы казалось, что это река. Золотистозеленое поле пшеницы мигало лазоревыми огоньками васильков. Когда мальчики спустились вниз по пыльному проселку, между колеями которого кустилась серебристая пахучая полынь, вихрастые головы их утонули в белой дымке, как в молоке. Под ногами хрустел валежник, поскрипывала влажная трава, пахло гнилью и грибами. Но до грибов было еще далеко — нужно было подняться из оврага, вынырнуть из туманной реки, преодолеть холм и железнодорожную линию за ним. В овраге теснились высокие, раскидистые, со снежными полушариями соцветий трубчатые дягили. Тоскливо, на одной долгой и высокой ноте кричала какая-то птица.
— Это птенец! — наставительно сказал Петя, соседский лобастый мальчик. — Птенец кричит потому, что есть хочет. Сейчас мать его прилетит с длинным червяком — и птенец утихнет.
Действительно, через некоторое время, когда мальчики уже поднимались по освещенному солнцем холму, крик прекратился. Сладко пахло вязолистной таволгой, тут и там выныривающей из плотной зелени кремовой кипенью метельчатых соцветий. Рябили пунцовые венчики луговых гвоздик. Над самой землей теплый воздух подрагивал и монотонно звенел от разнообразного насекомья. Рубашки и шаровары мальчиков были покрыты туманной изморосью, золотящейся на солнце.
— Наелся, — сказал Везувий, остановился и посмотрел в белый овраг задумчивым взглядом.
— У тебя сколько биток? — спросил Петя, нагибаясь и срывая длинную метелку осота, возвышавшуюся над синью скученных цветов грабельника. Глаза у лобастого Пети были большие и хитроватые, он слыл за менялу.
— Вместе с медалью?
— Да вместе…
— Ну, тогда штук десять будет! — выпалил Везувий, ускоряя шаг.
Когда мальчики дошли до линии и взобрались, громко хрустя щебенкой, на насыпь, Петя, сосредоточенно оглядывая свои прорванные на мизинцах ботинки, сказал:
— Хочешь, я тебе лучшую свинцовую отдам? А ты мне — медаль?
Везувий сел на теплый рельс, почесал в задумчивости черноволосую голову, уставился неопределенно на Петю, но промолчал. Петя деловито ходил около него по линии, переступая широкими шагами через две шпалы.
— Что, не согласен? — спросил он.
— Не-а, — смущенно выдавил Везувий и добавил: — Медаль не могу… Ее отцу на фронте в конце бросили…
— Как это «бросили»? — спросил Петя.
— Как-как! За то, что ишачил всю войну!
— Подумаешь! — небрежно сказал Петя, нагнулся, стал водить рукой над камнями насыпи, словно колдовал, поднял зернистый красный, с черными вкраплениями, кусок гранита и, подбрасывая на ладони, посмотрел на Везувия.
— Не… Сказал — не могу… Мне отец дал поиграть, понял!
— Ха-ха! Отец в медаль дал играть! Ври больше! Стырил, а врет, что дал! Ха-ха! — крикнул Петя, изогнулся и швырнул камень в кусты. Послышался быстрый, скользящий хруст и глухой удар о дерево.
— Чего ты смеешься! — обиженно воскликнул Везувий, ковыряя заплатку на колене шаровар.
— Чего-чего… Да потому что дурачок твой отец, если в медаль разрешил играть! — выпалил Петя.
Лицо Везувия побледнело, рот открылся от неожиданных слов. Ничего не ответив, Везувий поднялся и, быстро сбежав с насыпи, крикнул:
— Не ходи за мной! Я сам знаю, где есть грибы!
Петя пожал плечами, посмотрел вслед обидчивому плечистому мальчику и зашагал уверенно по промасленным шпалам.
Тем временем Везувий, стиснув от обиды зубы, подняв руки, пробирался сквозь заросли высокой крапивы и бордовых, в белом пуху пик голенастого иван-чая. В лесу было сумрачно и сыро. Здесь росли тонкоствольные осины, рябинки, елки. Вообще лес был невысок, загущен, со множеством сухих деревьев и кустов. Все это было окутано легким туманом, пахло болотом, с папоротников сыпались брызги, ноги быстро намокали.
Некоторые засохшие елки были пламенно-рыжими и издали напоминали костер.
Весь в паутине и в ржавых иголках, Везувий, не зная дороги, выбрался к черному, затянутому болотной ряской озерцу. Мягкий изумрудный мох под ногами прогибался, земля чавкала, в ботинки заливалась вода. По хлипким берегам озерца росли молодые березы, в черную воду врезалась поросшая осокой и камышом коса. Везувий пошел к этой косе, и вдруг под ногами что-то громко захлюпало, деревья прыгнули вверх, тело обожгло холодной, черной водой и резко запахло гнилью.
Везувий не успел даже ойкнуть, как оказался по шейку в густой, болотистой жиже. Он выхватил из этой жижи руки, хотел опереться на мшистую кочку, но она поехала вниз, булькнула и исчезла под водой.
Глаза Везувия расширились, в них промелькнул ужас, лицо стало белым, как у мельника.
Везувий почувствовал, что кто-то грубый и сильный вцепился в его промерзшие ноги и потянул вниз. Чтобы не захлебнуться, Везувий запрокинул голову и заметил за спиной тонкий розовый ствол. В отчаянье он сделал выпрыгивающее движение, развернулся в гнильем воняющей жиже, вскинул руку и ухватился за гибкую березку…
Когда Везувий шел по дороге, бледный, до смерти напуганный, дрожащий, то думал о том, что он мог бы теперь не идти по этой пыльной дороге, а сидеть там, в грязной яме, сидеть мертвым, и никто бы его никогда не нашел…
Увидев бабушкин покосившийся дом, Везувий немного успокоился, дыхание стало выравниваться, и плечи перестали вздрагивать.
У крыльца Тоня стирала простыни и кое-какое белье в цинковом корыте. Мыльная пена вскипала над стенками, как в кружке с пивом, падала на траву. Белые тонкие руки Тони тонули в густой бельевой жиже. Вскинув глаза на Везувия, Тоня застыла, покраснела, отерла руки о фартук, подошла и, ничего не говоря, ударила наотмашь тыльной стороной ладони брата по лицу.
И тут, в короткое мгновение, Везувий увидел свои грязные, мокрые, как трусы после сна, шаровары, прилипшие к ногам, такую же мокрую рубашку, всего себя, тошнотворно грязного, сжался в комок и беззвучно зарыдал от горя и одиночества.
С этого момента медленное детство Везувия сменяется стремительным взрослением. И замелькают, как за окнами поезда, дни и ночи, замелькают, как у всех человеков, и покажется, что детство — это мираж, возникающий изредка, чтобы тревожить утраченным счастьем черствеющую душу.
XIII
— Ты где летом был? — спрашивали ребята во дворе.
— В деревне, — печально отвечал Везувий и принимался про себя бормотать: «Деревня-деревня-деревня…»
Деревня потому «деревня», приходил к заключению Везувий, что деревня деревянная, а так как там бабушка часто плачет, то понятно, почему «де-ревня», то есть там идет частая «ревня», а то и настоящий рев стоит, какой был, к примеру, на похоронах случайно утонувшей в реке доярки. Этот же «рев» есть и в деревьях. Они тоже ревут, но как дети, когда им страшно в сильный ветер и в дождь.
В получку Иван Степанович отложил в сторону пятидесятирублевую бумажку, задумчиво вздохнул и сказал:
— Вот сходи к Лизавете Васильевне, уплати, да и закругляйси. Чего зря деньги переводить! — И, подумав, добавил: — Уж сам можешь кого-нибудь на музыке учить… Мда…
В тесной комнате Лизаветы Васильевны, где резко пахло пылью от старых ковров, которые висели на стенах и лежали на полу, на диване и на кровати, было сумрачно, и, когда Везувий вошел, лицо Лизаветы Васильевны показалось ему очень бледным и каким-то несчастным.
— Дочь умерла в больнице, — сказала низким, прокуренным голосом Лизавета Васильевна, и ее большие навыкате глаза подернулись слезами.
Когда Везувий возвращался домой, то думал о том, что если люди жили бы в одиночестве в маленьких домах по лесам, то никто бы никогда не узнал, что они жили там и умирали, а тут все друг другу рассказывают о смертях близких, поэтому становится грустно и вспоминаешь о том, что сам ты когда-нибудь умрешь, конечно, не очень скоро, даже совсем в неизвестные времена, так что думаешь, что жить будешь всегда.
У помойки бумаги несло ветром по асфальту. Вороха бумаг змеиными шлейфами выныривали, казалось, отовсюду, даже из зелени деревьев, взметались, как снежные вихри у домов. Везувий схватил на лету плотный лист, увидел склоненные вправо и влево знамена, золотистые профили Сталина и Ленина. То был чистый бланк грамоты, внизу — печать, гербовая, и подписи фиолетовыми чернилами. Везувий уставился в печать и медленно прочитал: «Общество глухонемых».
Дома Иван Степанович, нахмурив брови, возился с дратвой, подшивал свои рабочие валенки. Рядом, на полу, стояли старые галоши, огромные, как резиновые лодки. Взглянув на эти галоши, Везувий почувствовал тошноту и боль в животе.
Он увидел золотокоронную жабу в белом халате. Жаба долго мяла живот и домяла до того, что болеть стало везде. Дрожащей рукой Везувий заполнил бланк грамоты: «Жабе».
Холодным зеркальным блеском мелькнула огромная лампа.
От колбы шла резиновая коричневая трубочка к его локтю. «Это кровь», — подумал Везувий и заснул.
Утром увидел на животе толстую марлевую повязку, в которой была щель, откуда торчал белый плотный хвостик, как гвоздь из доски. Везувий осторожно прикоснулся к нему и ощутил шевеление в кишках. «В животе дырку оставили!»
— Вона что! — протянула мама. — Это тебя наркозом укачали! То и говорят, смерть как бы одна минута. Ну, заснул… А уж в раю очнулся.
XIV
У дяди Володи стол уже был накрыт, и, взглянув на него, Везувий подумал о том, что здесь всегда какая-то праздничная обстановка, не то что у них. Первую рюмку выпили с большим аппетитом и молча, как бы смущаясь чего-то, принялись закусывать.
Лиза, взрослая, красивая, с тонкой талией, подошла к Везувию и положила ему руку на плечо. Он проглотил ложку салата, почувствовав на языке вкус свежего огурца, и недоуменно поднял на двоюродную сестру свои большие темные глаза.
Когда они танцевали, Везувий чувствовал, как бугорки крепких грудей касаются его — ощущение было столь ново, что казалось одновременно и приятным, и мучительным.
Юрик лениво вышел погулять во двор, жаловался, что от чтения голова разламывается, — Я ни одной книжки не читал! — необдуманно выпалил Везувий чистую правду: в семействе Лизоблюдовых книг стыдились.
Юрик посмотрел на Везувия с таким выражением тупости, как будто перед ним стоял столб.
— Потрясающе! Надо запомнить твою фамилию. Как фамилия? — вопросил он с долей придурковатости.
Ах, это! Везувий улыбнулся, машинально произнося: — Лизоблюдов!
Юрик в каком-то ошеломлении застыл и стал бледнее, чем был до сих пор. Везувий смутно догадался, что произошло что-то нехорошее, но что именно, он не понял.
— Ты вдумайся, лизоблюд — это тот…
Пока Юрик развивал свои мысли о лизоблюдах, Везувий медленно краснел и покраснел до того, что стало жарко, душно. Впервые Везувий ощутил свою слитность с фамилией, с этой кличкой, с этим оскорбительным словосочетанием: «Лизоблюд!»
Неужели ни отец, ни мать не замечали этого?! Куда же смотрит царица небесная, которую мать упоминает, куда смотрит Бог, которого — знал Везувий — нет (в школе говорили!), но все же — куда смотрит, раз мать на него молится, рот своей зевающий выкрещивает?! А? Скажите!
— Мы еще, бывает, под себя маленько подпущаем… — сказала мама, а старший пионервожатый оглядел Везувия и, словно убедившись в бытии такого, уже достаточно взрослого мальчика, натужно улыбнулся.
За обедом Везувий выловил из супа все «твердое», а жидкое оставил. Когда сумерки опустились на лагерь, зажглись огни и дело шло к отбою, Везувий одиноко сидел на скамье, от которой пахло еловой смолой, и в смутной истоме думал о чем-то неопределенном. В двух шагах от него возник темный силуэт, в котором Везувий узнал ту самую девушку, которая когда-то стучала своими каблуками в пустом метро — дук-тиу, дук, дук. Тот звук Везувий, взволнованный и бледный, услышал и сейчас.
— Я тебе клеенку положила…
Утром, проснувшись раньше других, до подъема, Везувий долго стоял у кровати, не в силах отвести глаз от белой, сухой простыни.
Однажды, когда шел дождь, Наташа накрыла плащом себя и Везувия. Идти под плащом было неудобно, мешали руки.
— Возьми за талию! — сказала Наташа.
Везувий робко поднял руку, и в нем вдруг возникло то же мучительное и тревожное чувство, которое было в танце с Лизой.
— Ты такой большой! — проговорила Наташа, и голос ее был такой же, как давно в метро.
В родительский день приехали Иван Степанович и мама. Сели на берегу, под кустами, расстелили газету, разложили гостинцы. Иван Степанович откупорил четвертинку. В воду поставили бутылки с лимонадом, охлаждаться. Везувий смотрел на металлические крышки долгим взглядом, наконец, вздохнув, решил испытать себя и к концу встречи с родителями выдул весь лимонад.
Ночью спал тревожно, но простыни были сухи!
— Лизоблюд, на зарядку опаздываешь! — крикнул звеньевой.
У Везувия кровь хлынула к лицу; не понимая, что он делает, размахнулся и ударил звеньевого в нос. Тот упал.
Вечером Наташа хотела отчитать его. Чтобы Везувий не очень сердился и не ушел, Наташа улыбнулась и подожила ему руки на плечи. Затем быстро закрыла глаза и поцеловала его. И он долго, до задыхания, целовал ее, никак не мог оторваться от ее мягких губ, смутно догадываясь, что целоваться неприлично, совестно, но целовал, неуклюже, по-детски, прижавшись к ее губам своими сомкнутыми губами.
Губы для поцелуя!
Словно почувствовав на себе взгляд Везувия, Силуанова обернулась, перехватила этот странный взгляд, и глаза ее удивленно расширились.
После уроков он шел за нею, сохраняя одно и то же, шагов в десять, расстояние, не приближался и не отставал.
Когда комната погрузилась в полумрак и по ней разнесся привычный, вошедший в плоть и кровь храп Ивана Степановича, Везувий примостился на сундуке в чулане, где горела слабая лампочка без абажура, засиженная мухами, и принялся рисовать в подарок Силуановой первый снег на плотном альбомном листе.
На дне рождения Силуановой были подруги, а из мальчиков — он один. Когда Силуанова показывала ему коллекцию марок за шкафами, Везувий без всякого злого помысла взял ее обеими руками за талию и привлек к себе. Силуанова в каком-то онемении уставилась на него зелеными глазами с расширенными зрачками, но через мгновение без усилий выскользнула из объятий. Везувий покраснел.
Когда проводили брата Колю в армию, сестра Тоня привела знакомить высокого парня с прыщеватым лицом.
— Червяков, — сказал парень и добавил: — Эдик.
Везувий вздрогнул от этой фамилии и догадался, что не он один удостоился с рождения клички вместо фамилии, а вот и Червяковы есть. Хотя «Червяков» значительно лучше. Червяк и червяк, без облизывания чужой посуды.
Везувий увлеченно принялся рассматривать этого Червяко-ва. В манерах и в лице его что-то было нагловатое, но сглаживал все прекрасный светлый чуб, особым образом собранный надо лбом в огромный пучок, поблескивающий, нависающий над бровями и оттуда плавной волной уходящий вверх и назад.
«Стиляга!» — подумал Везувий и заглянул под стол, чтобы не ошибиться в предположении. На Эдике были желтые добротные полуботинки на очень толстой белой подошве. Брюки были столь узки, что Везувий подозревал, что Эдик намыливает ноги, прежде чем надеть их.
Когда Иван Степанович пошел в туалет, Эдик посмотрел на Везувия с усмешкой и промурлыкал: «Пару-ля бой, кара-лю-ма-ма-папа-чуча!» В такт этому мурлыканью Тоня весело зашевелила плечами и прищелкнула пальцами.
XV
Везувий сбросил с себя форму и сидел в трусах, черных, до колен, и в синей линялой майке и играл на аккордеоне:
В дверь громко постучали, Везувий раздосадованно пошел открывать и, пораженный, увидел Наташу.
Она сбивчиво стала говорить, глядя прямо в большие, темные глаза Везувия, глядя в упор, что думала о нем все время, что не могла с собой справиться, что тогда еще, в лагере, выписала для себя его адрес, что он… он…
Наташа подняла руки к голове и вытащила заколки. Распущенные шелковистые волосы упали на плечи. При скудном свете, который шел в комнату от небольшого окна, Наташа показалась Везувию еще прекраснее, чем прежде, и он вспомнил, как целовал Наташу и какое мучительное чувство тогда испытывал.
Везувий не мог понять, что с ним происходило. Он видел близко-близко ее лицо, слышал ее голос, и новое впечатление, ядро которого находилось за границами видимого, осязаемого, поглотило его, как щепку.
Вечером Иван Степанович, снимая сапоги, сидя на сундуке, вздохнул и сказал:
— Хватит дурака валять, брюки протирать! Да, в школу ходить уже было стыдно такому верзиле.
Как-то, когда Иван Степанович, поужинав, ремонтировал свои сапоги, набивая на каблук резиновые набойки, а мама дремала за вязаньем у стола, пришла Тоня с новым ухажером: довольно высоким, солидным, лысеющим мужчиной лет тридцати.
Выпив бутылку водки, Иван Степанович и Андрей Васильевич разговорились о жизни. Оказалось, что Андрей Васильевич работает на номерном заводе мастером, на том же заводе, где в лаборатории работает Тоня.
— Я мужик рязанский! — говорил хорошим баритоном Андрей Васильевич и посмеивался. Когда он беседовал с Иваном Степановичем, то все время добродушно посмеивался, отчего в уголках глаз образовывались морщинки.
Иван Степанович делал брови домиком, что значило, что он доволен будущим зятем, человеком простым и понятным.
А Эдик вовсе был не «Эдик», а Федя!
Везувия брали учеником на авторемонтный завод, где брат Коля работал до армии, но Иван Степанович, подумав, сказал:
— Пропади он пропадом! В грязи утонешь! Никакой там дисциплины.
— А как же ты на коксовых печах мальчишкой работал? — возразил Везувий, переживая неопределенность своей дальнейшей судьбы.
— Судьба играла! — прогудел Иван Степанович, забираясь на кровать после ужина. — Эх, и проклятая жизнь! Вагонетки катал. Спал в землянке. Мордобой, поножовщина, мат-перемат! — И через малое время Иван Степанович захрапел.
Везувий бесцельно ходил по улице, читал объявления, у одного задержался, потом влез в переполненный автобус и через полчаса был в приемной РУ фрезеровщиков перед столом Бетти. Так необычно звали секретаршу с вытянутым, холодноватым лицом и целой башней волос на голове.
— У Бетти ножки! — восклицал рыжеволосый, с заметными веснушками Миша Гусев и причмокивал губами.
Ребята стояли в полутемном коридоре и шептались о Бетти. Облачены ребята были в мрачную черную форму ремесленников: гимнастерки со стоячими воротничками, широкие суконные брюки и тяжелые кирзовые ботинки на плохо сгибающейся подошве из вулканизированной резины.
— Эсэсовцы! — говорил все тот же Гусев. — Айда ножки Бетти смотреть.
Напротив двутумбового стола Бетти стоял длинный деревянный, как на вокзалах, диван. Ребята шумно рассаживались, а кто-то начинал с серьезным видом о чем-нибудь расспрашивать Бетти. Она это принимала за чистую монету, отвечала, а сидящие на диване нагло пялили поблескивающие глаза в тоннель между тумбами стола, где шевелились Беттины ножки в капроновых чулках.
Мастер Сядько Николай Иванович с рябоватым лицом, маленьким морщинистым лбом и постоянно красными глазами, сидел в мастерской на возвышении за столом и грыз в зубах пластмассовый мундштук.
— Лизоблюд! — однажды крикнул он.
Это когда строились идти в столовую.
Везувий, сгруппировавшись, коротким крюком с левой «уронил» мастера к побеленному стволу тополя на затоптанную землю. Мастер вызывал не просто чувство брезгливости, но какого-то отвращения. Что ни слово — то мат!
Сыграли свадьбу Тони. Как-то Андрей Васильевич задумчиво посмотрел на небо, на бледный диск луны, сказал:
— Ну ладно я! Так я в войну ФЗУ от голодухи кончал. Там нас приодели, приобули, пайку дали. А ты куда попер! Ты просто пораскинь мозгами. Отец есть, мать есть. Так. Чего ж тебе было не учиться! Э-э, — протянул он затем и с отчаянием швырнул в сторону недогоревший окурок, который красненьким огоньком прочертил в синем воздухе трассирующую дугу. — Сам потом поймешь. Трудно нам, деревенским беглецам, в городе… Куда ни глянешь, везде деревенские ваньки вкалывают, одни беглецы! Жаль, что у меня образования нет, а то бы… Эх! Но я хоть курсы кончил, сейчас мастерю…
— Матом кроете рабочих?! — резко спросил Везувий.
Напившись в первую получку, Везувий подрался с отцом и поехал, прихватив аккордеон, к Силуановой.
Она, потупив взор, сказала:
— Я иду на свидание!
Он поплелся за ней. Но, постояв немного, поднял аккордеон над перилами и отпустил его в пролет. Аккорд удара внизу эхом разнесся по подъезду.
— Пьяница лизоблюдовская! — донесся голос Силуановой, и хлопнула дверь парадного.
Пришел домой и под храп отца молча лег спать…
XVI
Перед Новым годом Тоню зарезало трамваем в Перово. Ее положили в гроб, красный с белыми рюшечками. Гроб стоял на табуретах перед подъездом. Шел снег, падал на лицо Тони и не таял. Снег был очень тихий и грустный, а красный гроб казался вызывающим, как будто явился с того света, о котором Везувий всерьез никогда не думал, даже, казалось, не подозревал о его существовании.
Везувий смотрел на лицо сестры и ему было очень страшно. Все плакали и ему хотелось плакать, но слез не было. Глаза его неотрывно смотрели на гроб, примерзли прямо-таки к гробу, как будто кто-то другой, сильный и властный, залез в Везувия и изнутри руководил этим его взглядом, полным остолбенения и ужаса.
— Господи Иисусе Христе! — вопила мать, красная от слез, с выбившимися из-под черного платка седыми, как дым, волосами. — За что ты послал мне такое наказание! Чем я перед тобой провинилась!?
Старенькое пальто матери пахло нафталином, серенький меховой воротник, то ли кролика, то ли кошки, от времени вытерся и был в проплешинах.
Тетка Марья, из деревни, с мужичьим грубым лицом, одетая в черную телогрейку, новую, только полученную в колхозе, беспрерывно повторяла какую-то молитву. Другая деревенская тетка, в перешитом из солдатской шинели пальто, замерзшими красными руками шевелила, поправляя в гробу, дешевенькие бумажные цветы.
— До-очка! — изредка взывал отец.
Гроб закрыли крышкой и поставили в грузовик.
Везувий вздохнул, страх постепенно проходил. Везувию очень хотелось теперь взглянуть на Христа и спросить, что же он не защитил Тоню? Страстно захотелось увидеть и спросить.
Кладбище было в синем снегу, и кресты, ограды и деревья казались Везувию такими же синими. День был короткий, едва набрав силу к полудню, спустя пару часов стал затихать, преобразуя белизну в синеву. Снег прекратился и кое-где на небе проступили бледные звезды, колючие и холодные, но живые.
На поминках плакали, кричали.
— Помяни, Везувий, помяни! — говорила тетка Марья, придвигая стакан с водкой Везувию.
Он помянул, конечно. И раз, и два…
Потом вышел из-за стола, накинул пальто и шапку, и незаметно покинул поминающих. В душе была смута.
По переулку шел интеллигентный мужчина в очках и в шляпе. По этим очкам и шляпе Везувий определил его интеллигентность. В одной руке человек держал торт, в другой — авоську с шампанским. Шел он красиво и устремленно. Так ходят по сцене актеры, изображающие князей. И это было неприятно Везувию видеть.
Подавив злобу, Везувий подошел и спросил:
— Можно ли увидеть Христа?
Прохожий испугался и отступил на шаг. В огромной, диковатой фигуре Везувия ему почудилсь угроза. Ну, если бы этот парень попросил закурить, дело было бы ясное… А тут вопрос из разряда не поддающихся внятному ответу. Но человек нашелся и спокойно сказал:
— Можно.
Просто так взял и сказал.
Везувий качнулся и икнул, так что, казалось, весь переулок наполнился запахом водки.
— Где? — спросил простодушно Везувий.
Прохожий поставил торт на сугроб у края тротуара, снял перчатку, сунул руку в карман, улыбнулся и через секунду Везувий увидел блеснувший никелем кастет на руке, затем почувствовал небывалой силы удар в глаз, из которого брызнули искры, потом на мгновение все погасло. Когда Везувий открыл глаза, то обнаружил себя лежащим на мостовой, а прохожий, этот «интеллигентный человек», стоял преспокойно на тротуаре и с ухмылкой наблюдал за ним.
— Ну как, увидел Христа? — поинтересовался человек мягким голосом. — Или еще показать?
Озлобление в Везувии перелилось через край, он был готов убить этого человека, но удар был до того ловок, что в голове произошло помутнение, легкое сотрясение мозга и к горлу подступила тошнота…
Метро можно назвать подвалом, только отделанным мрамором и прочими полированными материалами. Странно было лишь то, что в этом подвале поезда не ходили, так как не было рельсов. Вообще никаких путей не было. Зато народу была тьма. Все женщины в телогрейках, которые выписали в колхозе, а все мужчины — в шинелях, подпоясанных веревками. Сам Христос был в очках и шляпе.
— Он что, интеллигентный человек? — спросил Везувий у тетки Марьи.
— А то! — воскликнула она, указуя перстом в потолок, где в великолепной нише красовались мозаично золотые Сталин и Ленин.
— Но он же дерется! — запротестовал Везувий.
— Карает, — поправила его тетка Марья и села на лавку мраморную за длинный мраморный стол, за которым сидели все.
— Оболтусы! — воскликнул Христос и поправил очки указательным пальцем, прижав их к переносице.
— Апостолы, — поправила Христа тетка Марья, — а не оболтусы!
— Я и говорю — апостолы, — сказал Везувий, глядя на Христа.
— Вот тут сидит товарищ Везувий Лизоблюдов, — продолжил Христос торжественно, — который ругает меня за то, что я не спас его сестру Тоню от трамвая. Но ведь я через пророков своих явственно сказал, чтобы вы трамваев избегали. А лучше бы вообще их не изобретали. У трамваев очень тяжелые железные колеса. А я вам дал тело очень нежное, хрупкое. Зачем же ты, Везувий Лизоблюдов, изобрел трамвай, спрашиваю?!
Везувий ошалело оглянулся по сторонам, как бы ища защиты и поддержки у апостолов и у всех, кто был в подземельи в телогрейках и шинелях, затем, не найдя поддержки, робко возразил Христу:
— Я не изобретал трамвай…
— Ну, это мы сейчас проверим, — сказал Христос и надел на руку никелированный, с шипами, кастет.
— А-а-а! — завопил в ужасе Везувий.
— Так кто же изобрел трамвай? — спросил Христос, снимая шляпу.
Блик света люстры отразился на его покатой лысине.
— Господи Иисусе Христе, — запричитала мать, — прости ты его, грешного, ничего он не понимает, не карай его больше, смотри, как у него глаз разнесло. Это он, мой дорогой Везувий, трамвай изобрел…
— Дайте ему похмелиться, — сказал отец. Мать поднесла Везувию стакан водки. Везувий с отвращением выпил и через некоторое время закусил холодцом. Стало полегче.
Он встал с раскладушки и подошел к зеркалу. Опухоль была громадна, фиолетова и водяниста.
XVII
Главный вход выставки был освещен прожекторами, сияли золотые колосья, в воздухе пахло конфетами и кофе. В винном автомате Везувий с Мишей Гусевым выпили по сто пятьдесят портвейна «777», по сорок копеек за сто грамм. Настроение у Везувия было великолепное. Еще бы, он шел на танцы. А была весна, середина мая, яблони зацвели в аллеях выставки, били фонтаны, расцвеченные прожекторами.
Девочек на танцевальной веранде — море, и все, даже самые красивые, смотрят на Везувия, на то, как он с рыжеволосым Гусевым в кругу, образованном зеваками, выделывает кренделя твиста. Эстрадный оркестр вдохновенно ведет ритмичную тему, а Везувий подпевает:
— Твист эгейн!..
И в Сокольниках в выставочном павильоне: твист, твист!
И в парке культуры и горького отдыха: твист, твист! А в будни гудит цех. Фрезеровщик Лизоблюдов вытачивает детали, в обеденный перерыв первым бежит к столу, чтобы колотить в домино. Везувий очень любит играть в домино. «Дуплится» так, что стол подпрыгивает.
Еще Везувий любит с ветерком прокатиться на электрокаре по пролету.
Когда сменная норма им выполнена, он принимается за фрезеровку кастетов, массовое производство которых наладил с Гусевым, который барабанит в первом цеху на участке ширпотреба, рядом с литейкой. Кастеты хорошо идут по червонцу в «горьком парке», в Останкино, на выставке, в Сокольниках, где частенько сходятся кодла на кодлу.
Так же мастерски, как кастеты, Везувий изготавливает выкидные ножи. Но их он пока сделал парочку. Фибровая полированная ручка и кнопочка, нажал и лезвие выкидывается само. Там в рукоятке вделана такая пружина из нержавейки. Сменщику-старику Везувий помогает делать и протаскивать через проходную торшеры…
Каждый раз, когда кто-нибудь называл его по фамилии «Лизоблюдов», Везувий краснел. Кассирша, которая выдавала зарплату, была молоденькая и смазливая. Тягостно было слышать из ее уст эту кличку. Сразу же вспоминался Юрик и его издевки.
Утром на завод идти не хотелось. Со временем завод стал представляться Везувию какой-то тюрьмой. Но, включив станок, Везувий забывался, думал о будущем, неопределенном, но прекрасном. В этом будущем он видел себя в просторной квартире с красавицей женой. Он видел удобную современную мебель, непременно мягкие кресла, телевизор с большим экраном. Видел и книжные шкафы, в которых стоят собрания сочинений с золотыми корешками. В общем, все как у людей.
Так смена незаметно проходила. Крутилась фреза, летела металлическая стружка, а Везувий размышлял о совершенстве своей квартиры, о том, что стены кухни он облицует голубой кафельной плиткой, а ванную комнату — белой.
Изредка он вспоминал сестру Тоню и ему становилось страшно. Неужели и он, Везувий, когда-нибудь умрет. И как же так получается, если есть Бог, что люди умирают. Не должны они умирать, если есть Бог. Ну хорошо, говорят, что есть другая жизнь, за гробом, на небесах, вечная. Как же там устроить свою квартиру, где разместить книжные шкафы с золотыми собраниями сочинений? А совсем другой жизни Везувию не хотелось.
В заводской библиотеке Везувий долго вздыхал, краснел, пока заполняли формуляр, стыдился, что не знал, какую книгу ему взять и какого писателя, потом решил замахнуться на самое грандиозное, как он считал, произведение — «Войну и мир». Взял первую книгу, начал читать по пути на работу и с работы, а там по-французски, ладно, французский текст пропустил, а дальше такая скука, что Везувий бросил, и подержав книгу пару недель, сдал ее, взяв, по совету библиотекарши, книжку из приключенческой серии — Ал. Авдеенко «Над Тиссой», про шпионов.
Другое дело! Этот Авдеенко писал лучше Толстого. Конечно, объяснял сам себе Везувий, жизнь идет вперед, Толстой устарел, и каждый писатель, родившийся после Толстого, тем более, современный писатель, писал все лучше и лучше.
Но этот вывод каким-то образом развеялся, когда Везувий принялся за Конан Дойля. Значит, и тогда писали интересно?!
Мучительны были возвращения домой.
— Вон, щей похлебай, — говорила, зевая, мать.
Везувий хлебал и сразу же уходил до позднего вечера, чтобы вернуться переночевать.
То у Гусева посидит, пластинки послушает, то на танцы сходит, то в кино, то на свидание.
У метро, под часами, ждет какую-нибудь Веру-Зину-Нину, подцепленную на танцверанде, потискает ее в подъезде, побродит по улице, а тяги к ней как не было, так и нет.
Но Везувий знал, что найдет свою избранную, где-то она даже живет, учится или работает, такая красивая, как Любовь Орлова.
Весна наступала восьмого марта, хотя еще лежал снег, было холодно, но по всему чувствовалось, что наступала весна. Главное, день был солнечным, и на солнце снег подтаивал, кое-где бежали ручейки, цыганки продавали мимозу, и вот в этих-то желтеньких, как цыплята, веточках заключалась для Везувия весна. Он покупал эти веточки, бежал на свидание, поскальзывался, падал, потому что был слегка выпивши, смеялся своему падению, и душу распирала какая-то томительная радость предвкушения чего-то необыкновенного, волнительного, еще небывшего.
Компания была веселая, накануне скидывались по десятке, закупали выпивку и все такое, магнитофон гремел, от девушек пахло ландышами…
Везувий сидел за столом, стеснялся самого себя, краснел, когда к нему обращалась его Оля-Лена-Таня, подозревал друзей в том, что вот-вот они выдадут его сокровенную тайну и ляпнут при всех его фамилию: «Лизоблюдов». Но ребята как бы понимали это и фамилию его не называли.
После нескольких рюмок горькой стеснение проходило, Везувий обнимал свою Оксану-Марину-Светлану, трогал ее грудь, полновесную, иную Везувий не любил, твистовал со свистом вместе со своей подружкой, затем наступала ночь и связанная с ней в сознании Везувия «семейная жизнь» с Катей — Полей — Надеждой, которая была, как правило, лет на десять старше Везувия, но ему никто и не давал его пятнадцати, ибо выглядел он на все двадцать пять, брился как взрослый, одним словом.
А первого мая было еще лучше! Тут уж весна вовсю буйствовала и Везувий буйствовал, как майский кот.
Отец, Иван Степанович, совсем чокнулся, когда Везувии ужаснулся на входной двери никелированной табличке, как у какого-нибудь профессора, на которой было выгравировано: «Лизоблюдов Иван Степанович». Везувий успокаивал себя тем, что отец ничего не слышит, не понимает всего издевательства своей фамилии.
Пустой звук, символ.
Чужое, чужое, все чужое кругом.
А хотелось Везувию красоты, хотя бы такой, какую дарила ему сирень. Он упивался этой сиренью, ломал охапки и нес ее, нес куда-то на рассвете, шел куда-то, не разбирая дороги, пьяненький, налюбившийся, вдохновенный, и спать не хотелось с этой сиренью, и обнимал он букет, как свою избранницу, которую пока не нашел, и всею грудью вдыхал рассветную прохладу и впивался взглядом в первые великолепные солнечные лучи, и новостройки радовали его, эти белоснежные дома, в которых и он собирался когда-нибудь поселиться, и там поставить букет сирени в хрустальную вазу…
Нужно было получать паспорт. Везувий долго ходил по улицам и видел себя на четвереньках лижущим блюда, как собака. Мысль вспышкой озарила. Через час он был в загсе. К осени он был «Миронов».
Дверь открыл сам Юрик, повзрослевший и по-прежнему меланхоличный. Задумчиво взглянул на улыбающегося Везувия и нехотя впустил в квартиру. Везувий прошел с ним в террариум-ную комнату. Зеленоватый свет, лианы за стеклом и жаба, правда, без короны, видимо, другая, на месте.
— А я теперь Миронов! — наконец-то не выдержал Везувий.
Юрик кисло улыбнулся и сказал:
— Что-то ты не очень похож на Миронова… Везущий Вия не может быть мирным… Блюда лизать везущему Вия… — забормотал Юрик, но не договорил, потому что в долю секунды его щуплое тело воспарило над полом — голова вонзилась в стекло террариума — и со звоном и грохотом распласталось на паркете. Из виска торчал острый треугольник стекла, по которому струилась густая кровь.
Трясущийся и белый Везувий тупо наблюдал за тем, как из террариума выпрыгнула в красную лужицу бородавчатая зеленовато-желтая огромная жаба.
Она посмотрела на Везувия темными, с влажным отблеском, немигающими глазами из-под тяжелых, в шероховатых складках, сероватых век и медленно пошлепала на своих толстых перепончатых лапах к двери, оставляя кровавые следы.
— Ты-ква, — пробормотал Везувий, переводя взгляд на бездыханного Юрика, и улыбнулся, словно нащупал в этой «тыкве» мясисто-сладкую мякоть. — Ты ква скажи! — Он обернулся к жабе и приказным тоном повторил: — Ты ква скажи!
«Ква!» — сказала жаба, исчезая в коридоре, из которого уже слышались шаги…
В книге «Избушка на елке», Москва, Издательство «Советский писатель», 1993, тираж 35.000 экз.
Юрий Кувалдин Собрание сочинений в 10 томах Издательство «Книжный сад», Москва, 2006, тираж 2000 экз. Том 3, стр. 276.