На площади Пушкина Шпагин вышел из троллейбуса и заглянул в «Елисеевский», где купил кило рису. Затем прошелся по Тверскому. У памятника Тимирязеву посидел на скамейке, настроение было плохое и домой идти не хотелось. Вчера пришел поздно под сильной мухой, жена кричала и грозила разводом. Однако делать далеко идущие выводы из этого Шпагин не собирался. Вообще у него с годами выработалась привычка к сдержанности, в особенности в отношениях с женой. С нею он был довольно-таки скуп на слова, но, что удивительно, она понимала его без лишних слов и, кажется, догадывалась, что он думал гораздо больше, чем говорил. От стола, разумеется, жена отказала, поэтому со вздохом взглянув на пакет с рисом, Шпагин настроил себя на более чем аскетический ужин.
Не то было вчера. Вчера Шпагин обедал по большому счету у Пашки-художника, а вечером ужинал у Маринки. Она, правда, в коммуналке комнату снимает, и праздник испортился, когда к соседям ввалились гости и стали плясать под пластинку Ольги Воронец.
Посидев у тихого памятника, Шпагин пошел по улице Воровского, заглядывал в окна бывших особняков. Жили в них когда-то состоятельные люди… Все они лежат на кладбищах, в их домах живут совсем иные люди или помещаются какие-то конторы. Многое могли бы рассказать стены, но они немы. Шпагин подумал, что проходит все, и все суета сует. По аналогии ему теперь было понятно, как в бездну небытия проваливаются целые эпохи.
Жена стояла на кухне у плиты и жарила магазинные котлеты. Мельком взглянув на Шпагина, увидев в его руках рис, она улыбнулась. Значит, отошла, подумал Шпагин и несколько суховато сказал:
— Привет!
— Есть будешь? — с насмешкой спросила жена.
Шпагин молча обнял ее и стал целовать ее волосы, виски, шею…
— Хватит, хватит, — продолжая улыбаться, сказала жена и отстранилась.
На кухню вошла старшая дочь, за нею младшая.
— Ну, куда вы все лезете! — воскликнула жена. — По очереди!
Шпагин попал во вторую очередь. Когда он ел, жена все время смотрела на него, и Шпагину это было почему-то в тягость.
— Что ты все смотришь?! — вспылил он.
— Хоть бы побрился… Я уж не говорю о зубах!
— Я бороду отпускаю, — отмахнулся он.
— Хватит с тебя усов!
На тощем лице Шпагина поблескивала седоватая щетина и торчали рыжие усы. Они не седели. Беззубый рот Шпагина делал его стариком, хотя Шпагину было всего лишь сорок два.
— И вообще, ты старый козел! — сказала жена и засмеялась, словно изрекла что-то в высшей степени остроумное, и на миг прикоснулась к руке Шпагина, заглядывая ему в глаза с таким видом, словно у нее никогда не было более сильного желания, чем его увидеть.
— Что это у тебя за настроение сегодня? — спросил он.
— Ленку удалось втиснуть в очередь на однокомнатную квартиру! — выпалила жена. — Так что жду твоих денежек!
— Будут, будут тебе деньги, — как-то лениво сказал Шпагин. — Дай раскрутиться.
После ужина он прилег в маленькой комнате на диван, пробежал книжку «Психология великих людей» профессора Жоли. Шпагина заинтересовало изречение Ларошфуко:
«Великие души отличаются от обыкновенных не тем, что у них меньше страстей и больше добродетелей, а только тем, что они носят в себе великие замыслы».
И у него, Шпагина, великие замыслы, великие идеи: найти хороших спонсоров, внедрить отработанную им схему — и тогда…
Малышка-Наташка отворила дверь и сказала:
— Папа, тебя к тифону!
— Ох уж этот зверь тифон, — пробурчал Шпагин, вставая, и добавил: — Не даст костям отдохнуть…
Он не спеша, позевывая, подошел к телефону, взял трубку и услышал давно забытый, но тут же воскресший в памяти голос:
— Привет, старик! Рейнгольд!
Шпагин подавил удивление.
— Ты откуда? — спросил он, испытывая пристальный, личный интерес, который в каждом из живущих время от времени проявляется в той или иной степени.
— Надо встретиться! — сказал Рейнгольд весело.
— Откуда ты? Куда ты пропал? Сто лет тебя… — сделал паузу Шпагин и вставил давно выброшенное им из собственного лексикона слово: — Старик!
— Из Нью-Йорка, — с достаточной долей равнодушия сказал Рейнгольд. — Вчера вечером прилетел и сразу звоню тебе, старичок!
Звучание голоса Рейнгольда напомнило шум дождя. Шпагин сначала вбирал слухом только это звучание, потом уже до него дошли слова.
— Я так и предполагал, — сказал Шпагин взволнованно. — Исчез с горизонта… Жена моя сразу сказала, мол, Рейнгольд уехал. Ну, ты молодец! Из Штатов, стало быть? — последние слова Шпагина прозвучали торжественно-скорбно.
В это время появилась в дверях жена и горячо зашептала:
— Рейнгольд? Я же говорила! Зови его к нам!
— Из самого Нью-Йорка? — переспросил Шпагин, косясь на жену.
— Что ты, старик, ей богу! — воскликнул Рейнгольд. — Говорю, давай встретимся!
— Приезжай к нам! — предложил Шпагин.
— Старик, у меня каждый час по минутам расписан! Давай в центре пересечемся, хочу тебя видеть.
Шпагин от нетерпения сунул руку в карман.
— Завтра? — спросил он.
— Нет, — ответил Рейнгольд. — Завтра у меня все забито. Давай звони мне завтра поздно вечером.
— Куда?
— Я у родителей, — сказал Рейнгольд. — А ты что, не мог им за эти годы позвонить?
— Я не знаю, где они живут, — сказал Шпагин. — И телефона не знаю. Как ты исчез, так наша связь оборвалась!
— Ладно, не трепись, — возразил довольно сдержанно Рейнгольд. — И телефон я тебе давал… Впрочем… Короче, звони, старик, завтра и договоримся о встрече.
— О'кей! — непроизвольно вырвалось у Шпагина.
— Привет Верочке и дочке! — сказал Рейнгольд.
— У меня еще одна появилась за время твоего отсутствия! — радостно сообщил Шпагин.
— И ей привет! — сказал Рейнгольд и продиктовал телефон родителей.
Этой ночью Шпагину снился Нью-Йорк: Шпагин едет по Бродвею (а где же еще?!) на дорогой черной машине, а впереди машины, как на экране, с микрофоном в руках корреспондент советского телевидения Владимир Дунаев говорит:
— Осень в Нью-Йорке идет под аккомпанемент забастовок, листовок, демонстраций, провокаций, инсинуаций…
Затем Шпагин видит себя на тридцать девятом этаже небоскреба на Третьей авеню. Этот этаж отвел ему Рейнгольд под нью-йоркскую квартиру совместного предприятия. Здесь же размещаются квартиры сотрудников. На светлой кухне стоит жена и жарит нью-йоркские магазинные котлеты. Шпагин снимает трубку телефона и слышит грохот завода, работающего в рамках совместного предприятия «Шпагин-Рейнгольд и К°».
— Куда ты провалился? — слышит Шпагин собственный голос.
— Это ты провалился! — возражает ему Рейнгольд. — Я тебе давал телефон родителей, а ты им ни разу не позвонил! Скотина ты хорошая, старичок, хоть ты мне и друг!
А что для него Рейнгольд, думает Шпагин, теперь он сам в Нью-Йорке и если ему хорошенько захочется, Шпагину захочется, то он продлит себе командировку по СП хоть на полгода, хоть на год. Нью-Йорк есть Нью-Йорк, город контрастов! И т. д.
— Старичок, тебе пять тысяч долларов в неделю на первый случай хватит зарплаты? — спрашивает Рейнгольд. Это произносится самым небрежным тоном.
— Разумеется, старик, — соглашается Шпагин и, подумав, добавляет: — Как-нибудь первое время перебьюсь.
Ведь он, Шпагин, один, как глава московского филиала, ни на кого не опираясь, с завидным мужеством поведет наступление на всю экономику США с ее огромными ресурсами и сильным лобби в Вашингтоне.
Кстати, вспоминает Шпагин, нужно и в Вашингтоне филиал СП открыть и посадить там… Пашку-художника, да и Маринку пристроить…
А интересно, растут ли березы в Нью-Йорке? Сейчас конец октября, в Москве с берез сыплются желтые листья на асфальт, в лужи, и в Нью-Йорке, по-видимому, с таких же берез слетают желтые листья… Правда, говорят, у них там теплее. Нью-Йорк расположен, кажется, на полосе Кавказа-Крыма. Нужно посмотреть по карте.
Так или иначе, думает во сне Шпагин, в Нью-Йорке устроить контору — не слабо! Похоже, что с приездом Рейнгольда этот вопрос можно провентилировать.
А неплохо бы с Маринкой махнуть в Нью-Йорк. Пристроить ее журналисткой в какой-нибудь «Ньюсуик», ведь, мечтает девчонка попасть на журфак.
Проснувшись ранним утром, Шпагин вспомнил, что вчера говорил не просто с Рейнгольдом, а с умным и интересным американцем, и решил как можно оригинальнее устроить встречу с ним.
Еще до всяких дел он позвонил Пашке-художнику и сказал, чтобы тот как следует подготовился к встрече с американцем.
Пашка спросонья никак не мог врубиться в тему, хрипел в трубку что-то несвязное и жаловался на больную после вчерашнего бодуна голову.
И прежде чем пояснить что-либо Пашке-художнику, Шпагин внезапно увидел себя идущим по ущельям деловой части Нью-Йорка. И тут же, параллельно, в его голове мелькнула идея, которую он и высказал Пашке:
— Толкнем американцу твои работы!
По всей видимости, это предложение сильно подействовало на Пашку, потому что Пашка схватился за эту энергичную идею с ходу:
— Я ему пару холстов отдам!
— Ну, а ты что-то мычал! Конечно, отдашь! — сказал Шпагин и подумал, что лучшего места для встречи с Рейнгольдом, чем в мастерской Пашки-художника, не найти.
— Когда он будет? — спросил Пашка.
— Сегодня вечерком с ним созвонюсь, — сказал Шпагин. — Договорюсь на завтра. У него дел — невпроворот!
— В Америке все такие, — подтвердил Пашка, как будто только вчера был на Мэдисон-авеню вместе с молодыми клерками и агентами по продаже ценных бумаг.
Вскоре Шпагин был на работе в своем НИИ по материальнотехническому снабжению. Шпагин был кандидатом экономических наук и заведовал сектором, которому принадлежало две узкие и длинные комнаты, заставленные столами, за которыми сидели исключительно женщины — единственным мужчиной был сам Шпагин.
Экономист Евгения Павловна тут же сунула Шпагину записку замдиректора, в которой излагалась просьба подготовить к пятнице отчет по основным видам деятельности сектора.
— Где там у нас прошлогодний отчет? — спросил Шпагин, подмигивая Соне, которая подошла к его столу.
Евгения Павловна засмеялась. Она всегда была смешлива, но теперь Шпагин стал замечать, что у нее от болезни (какой — Шпагин не знал, но Евгения Павловна постоянно бюллетенила) минутами как будто ослабевал рассудок, и она смеялась от малейшего пустяка и даже без причины, при этом смешно сводя глаза к переносице.
— Евгения Павловна, — сказал Шпагин, — вы возглавите работу по отчету. Ну, там цифирь в старом поменяете… Сонечка тоже пусть подключится. И Митрофанову возьмите. Сайкина и Болдырева считают? — спросил он у Сони.
— Считают! — бодро ответила Соня.
— Хорошо, — сказал Шпагин. — Значит, все при деле?
— При деле! — воскликнула радостно Евгения Павловна и добавила просительным тоном: — Я сегодня пораньше хочу уйти… в поликлинику…
— Ради бога! — благодушно согласился Шпагин.
— А этот замдиректора, прямо, сам как будто позвонить или зайти в сектор не может! — возмутилась Соня. — Все пишет записки, как бюрократ!
— Это его прерогатива, — сказал Шпагин торопливо, потому что зазвонил телефон и Шпагин сорвал трубку.
Звонил Ефимов, который занимался разработкой устава задуманного Шпагиным кооператива. Ефимов восторженно рассказывал, что устав почти готов, что его регистрация в исполкоме будет стоить всего пару сотен и т. д. Ефимов с того конца трубки обращался к Шпагину, как школьный товарищ, на «ты», а Шпагин хладнокровно отвечал тому на «вы», дабы женщины сектора не обращали внимания на суть разговора, хотя ее нельзя было уловить по нейтральным вопросам и ответам Шпагина.
Только закончился разговор с Ефимовым, как позвонил Тапе-ха и заорал в трубку, что нашел пару компьютеров ИБМ европейской сборки по девяносто тысяч каждый.
— Вы этот вопрос держите в поле вашего внимания, — сказал Шпагин. — Пока я точного ответа дать не могу. Отчет будет готов к пятнице, — пояснил Шпагин и взглянул с улыбкой на Евгению Павловну, которая сидела за первым столом у окна перед столом Шпагина. В свое время первый стол предлагали Шпагину, как заведующему, но он отказался, и сел за второй в ряду, подчеркивая свой полный демократизм.
А с того конца провода Тапеха кричал:
— Ты что, Митюха, уведут машины! Когда зарегистрируешься?
— Я вас не совсем понимаю? Что значит завтра? Я же вам сказал… Или не вам? Отчет будет готов к пятнице.
— Ты что там, говорить не можешь, Мить?
— Я вас понимаю, что вам некогда. Будьте любезны, позвоните мне сегодня после пяти часов, — голосом равнодушным сказал Шпагин, одновременно перелистывая рабочие бумаги сектора, которыми был завален его стол.
— Черт с тобой! — орал Тапеха. — Компьютеры нужно брать! Ладно, жди звонка в пять! Привет! — и положил трубку.
Тут же телефон опять зазвонил.
— Здорово! — услышал Шпагин голос Пиотровского. — Лично для тебя, Дмитрий Всеволодыч, пробил кредит на двести тысяч в семь процентов!
— Вы сегодня подъехать ко мне сможете? — спросил Шпагин.
— Чего, говорить при бабье не можешь?
— Вы знаете, — сказал Шпагин, — тут мы кое-какие цифры выверим и подготовим отчет…
— Я тебя понял, — сказал Пиотровский. — В пять пятнадцать я — у тебя!
Следом позвонила Светка, которую Шпагин собирался брать бухгалтером в кооператив.
— Дмитрий Всеволодыч, как там мои дела?
— Я думаю, что на следующей неделе решу ваш вопрос, — сказал Шпагин, продолжая как ни в чем не бывало листать бумаги.
— Я устала ждать. Я месяц как уволилась. А вы все меня завтраками кормите! — вспыхнула Светка. — Тогда бы уж не сбивали меня с курса!
— Ваш вопрос я держу в поле зрения. Он у меня в числе первоочередных. В понедельник я вас извещу. Или в среду.
— Опять… Ладно. Буду звонить сама в понедельник, а то вы не звоните никогда сами! — и повесила трубку.
Светка называла Шпагина — «Дмитрием Всеволодовичем» и обращалась на «вы», как и положено.
Следом позвонил Гиви из Госплана Грузии и справлялся насчет компьютеров — не поступили ли. Потом звонил Смирнов, который вел переговоры с Агропромом по поводу изготовления для них будущим кооперативом каких-то косилок или сеялок. Три звонка касались финансовых операций. Звонков десять было от других кооператоров, которые предлагали дать кредит Шпагину под пятнадцать-тридцать процентов. Шпагин им не отказал, он просил подождать. Предложение Пиотровского о семи процентах было самое выгодное.
Сотрудницы Шпагина лениво потягивались за столами, затем потянулись гуськом на обед, затем бегали за заказами: давали китайскую ветчину и сухую колбасу. Предлагали взять Шпагину, но у него после вчерашней покупки риса осталось тридцать копеек и проездной билет на все виды транспорта. Оклад у Шпагина был триста рублей без вычетов, жена получала сто двадцать, и деньги таяли, как снег весной, уходили, как вода в песок. Все деньги Шпагин отдавал жене, и все надежды его теперь возлагались на кооператив.
Между телефонными звонками, которые абсолютно не раздражали Шпагина, а, напротив, радовали, потому что пружина предпринимательства, закрученная им, двинула механизм само-организованных и самособравшихся «винтиков и шпунтиков», то есть тех людей, которые умели и хотели работать за настоящую цену без сна и отдыха; так вот, между телефонными звонками Шпагин время от времени вновь представлял себя в осеннем Нью-Йорке. Вот он сворачивает на Тридцать третью улицу, выходит к Пенсильванскому вокзалу, а к вечеру оказывается в узких проездах Сороковых улиц, в районе театров…
В окно Шпагин видел желтый тополь с опадающей листвой, и подле него березу с такой же желтой листвой. Погода стояла хорошая, солнечная и сухая. Шпагин думал, что такой же тополь и такая же береза могут расти в Нью-Йорке…
А между тем, к пяти часам Шпагину очень сильно захотелось есть. Когда пришел Пиотровский, Шпагин сразу же стрельнул у него рубль, попросил Пиотровского подождать, а сам сбегал в соседнюю с НИИ булочную, купил кулебяку и при Пиотровском же жадно съел ее, запивая чаем, который постоянно готовили себе сотрудницы. Хотя рабочий день длился до шести, Шпагин приучил своих женщин в последнее время уходить в пять, чтобы оставшееся время отдавать созданию кооператива.
— На следующей неделе зарегистрируемся! — воскликнул Шпагин.
Пиотровский, полноватый и низенький, сидел перед столом Шпагина на стуле Евгении Павловны и гнул толстыми пальцами скрепку.
— Семь процентов — это гениально! Там у меня друг. Они уже полгода крутятся, прибыль — миллион!
— Надо бы название нашей фирме придумать, — сказал Шпагин. — Есть предложение назвать так: «Китеж»!
Пиотровский минуту был в задумчивости и продолжал гнуть пальцами скрепку, затем улыбнулся и сказал:
— Прекрасно! «Китеж», который ушел на дно!
— Остальные тоже одобрили, — сказал Шпагин, хотя название только что придумал сам.
— Ты Лобова знаешь? — спросил после паузы Пиотровский.
— Да я к нему дверь ногой открываю! — воскликнул Шпагин, дожевывая кулебяку.
Пиотровский просиял.
— Тогда мы на его имя письмишко загоним, — сказал он.
— Загоняй, а я ему позвоню.
— Что ты все эту звездочку на груди носишь?! — бросил Пиотровский, кивая на лацкан потертого пиджака Шпагина.
— Дочка прицепила, — сказал Шпагин и скосил глаза к значку, который выглядел, особенно издалека, как лауреатская медаль.
— Ты Леху будешь брать? — спросил Пиотровский.
— А что делать? — сказал Шпагин, пожав плечами. — На этот вопрос нельзя ответить сразу. Но без него, наверно, не обойтись. Оборотистый мужик, но просит сверху по пятьсот за тонну.
— Губа не дура! — вздохнул Пиотровский.
Только к девяти часам вечера Шпагин попал домой. После Пиотровского прибегал Тапеха, затем были двое из Армении, а остальное время ушло на несмолкающий телефон.
— Не мог пораньше прийти?! — крикнула с кухни жена.
Шпагин прошел на кухню и с порога сказал:
— Почему ты мне рубль на обед не оставила?
— Потому что ты у Пашки пропил три! А я тебе их давала на мясо! Чтобы тогда пообедал на рубль, а на два купил мяса!
За ужином жена спросила как ни в чем не бывало:
— Как твой кооператив?
Шпагин ответил пословицей:
— Что будет, то и будет. А еще то будет, что и нас не будет!
Старшей дочери дома не было, младшая сидела на диване перед телевизором. Показывали какое-то награждение кого-то.
— Я тебя уже наградила, — сказала дочка. — Ты не снимай медаль!
Присматриваясь к людям, Шпагин замечал у них сильную тягу к отличиям. По-видимому, им хочется придать себе вес каким-нибудь орденом. Первые дни на орденоносца еще смотрят, а затем — орден даже не надевается. Зато, если у вас деньги, вы без всяких орденов — король, которому все нипочем, которому доступно главное: хорошая пища, хорошие костюмы, хорошая квартира, автомобиль, приятное времяпрепровождение. Без денег и с орденами жизнь ужасна. Сильно опьяняет еще власть, поэтому лезут в начальники. Так называемое подхалимство в сильном ходу. Почти невозможно увидеть самостоятельного, с достоинством человека. Но его удел — прозябать без копейки.
Рейнгольду было звонить еще рано, и Шпагин посмотрел по телевизору окончание старого мхатовского спектакля «Три сестры». Играли главные силы. Но, странно, Шпагин не верил ни одному слову. Актеры играли каких-то бывших людей, которых уже нет и они невозможны. Но тогда зачем копаться на кладбище прошлого? Зритель идет в театр, чтобы укрепиться в настоящем, в своем понимании сущности жизни, а жизнь всегда была и есть одна и та же. Значит, пьеса хороша только тогда, когда автор в потоке изменчивости усматривает что-то вечное, ухватывается за него и как бы говорит: «Стойте на этом». Есть это вечное, думал Шпагин, и у Чехова. Примерно его можно выразить так: в жизни есть нечто серьезное, благородное, красивое — держитесь за него, делайте свое дело, не поддавайтесь среде. Примерно об этом он сказал жене.
— Ну и что? — спросила она.
— Надо помнить о вечности! — с некоторой долей раздражения сказал Шпагин.
— Мир вечности! — проговорила жена и отбросила носок, который штопала, в сторону, и лицо ее приняло негодующее, брезгливое выражение. — Все эти твои идеи о вечности сводятся к одному: сидеть на мизерной зарплате и чтобы я каждый день таскала полные сумки!
— Ты раздражена, — сказал Шпагин.
— Нет, я откровенна! — крикнула она, тяжело дыша. — Я откровенна!
Шпагин пожал плечами. Шел одиннадцатый час. В одиннадцать можно будет позвонить Рейнгольду.
Жена продолжала по инерции что-то бубнить себе под нос. Шпагин подумал, что нигде не найти человеку убежища более спокойного — как во всякий час удаляться в собственную душу.
Он зашел в маленькую комнату, где горел ночник. Наташка высунулась из-под одеяла и прошептала:
— А я не сплю!
Выражение у нее было живое и резвое, как у мальчишек, которые играют в футбол.
Послышалось мяуканье и из кровати дочери выпрыгнула кошка.
— Зачем ты ее взяла? — спросил Шпагин.
— Чтобы не спать!
Дверь открылась, на пороге стояла жена.
— А ну спать! — крикнула она.
Наташка мигом шлепнулась щекою на подушку.
Когда вышли в большую комнату, жена спросила:
— Что же ты Рейнгольду не звонишь?
— Сейчас позвоню, — сказал Шпагин и набрал номер телефона родителей Рейнгольда.
Откликнулся женский голос, должно быть, матери Рейнгольда, но имени ее Шпагин не помнил, поэтому просто поздоровался и попросил Аркадия.
— Его пока нет дома, — сказала мать.
— Когда он будет? — спросил Шпагин.
— А кто это говорит?
— Это Шпагин говорит.
— Митя? — неуверенно спросила мать Рейнгольда.
— Да.
— Давно я вас, Митя, не слышала, — сказала мать Рейнгольда.
Ему было неудобно вообще обращаться к ней, но спросить ее имя он почему-то стеснялся.
— Позвоните Аркаше утром, он спит до десяти.
— Хорошо, я позвоню, — сказал Шпагин.
И опять подумал о Нью-Йорке. И ему странно было видеть в Нью-Йорке Рейнгольда, идущего, например, по Пятой авеню, живущего где-то там… Где? Что он там делает? Как живет?
Нетерпение охватило Шпагина. Он долго не мог заснуть, выходил на кухню, курил, думал о Рейнгольде, о Нью-Йорке, о своем нарождающемся кооперативе «Китеже», о прекрасной девушке Марине, потом — о своей основной работе в НИИ, где оттрубил пятнадцать лет попусту, где никто ни фига не делал и не делает… Потом Шпагин вспомнил свою маму, которая умерла в семьдесят втором году и похоронена на Востряковском кладбище. Шпагин стал ругать себя за то, что давно не был на ее могиле, и ему стало тяжело от сознания, что благодаря хроническому безденежью он не может привести могилу в надлежащий вид.
Зайдя в уборную, Шпагин обнаружил, что не спускается вода. Унитаз засорился. Шпагин взял резиновую прокачку и принялся быстро работать ею. Вода не уходила. Тогда Шпагин набрал в ведро в ванной горячей воды и вылил в унитаз, одновременно работая прокачкой. Вода в унитазе резко чавкнула и всосалась в черное отверстие.
Глядя на обшарпанную уборную, Шпагин подумал о том, что необходимо сделать ремонт. И не только в сортире, но и в ванной, и в коридоре, и в комнатах, и в кухне. Везде. Сменить бы еще паркет. А где взять денег? На зарплату существовать невозможно. Нужен приработок не менее тысячи рублей в месяц. Чтобы заработать эти деньги, нужен кооператив. И он на следующей неделе у Шпагина будет. Но чтобы работать и на НИИ, и на кооператив — надо высунуть язык, то есть попросту заболеть. Возникает вопрос: что же делать? Ответа пока нет. Но ответ будет. Шпагин зашел в ванную и посмотрел на себя в зеркало: сильно постаревший субъект, лицо худое, малосимпатичное. Здоровье — неважное. Несомненно, он должен сидеть на диете, так как под ложечкой частенько возникает боль. Шпагин несколько раз принимал соляную кислоту. Вроде бы, она помогает, так как стул у него стал лучше. Но в весе Шпагин не увеличивается, и худоба делается стойкой. А между тем он иногда ест прилично. Во время отпуска на момент чуть-чуть поправился, но потом как рукой сняло. За последнее время питание ухудшилось, и Шпагину все время хочется есть. Когда в тарелке супа или щей попадается черный перец, Шпагин его ест — и ему нравится, как перец дерет язык. Будь деньги, можно было бы питаться хорошо.
Шпагин еще раз взглянул на себя в зеркало, раскрыл беззубый рот. Надо бы серьезно заняться зубами — вытащить корни и сделать протезы, ведь нет ничего хуже, когда человек без зубов. Шпагин со дня на день откладывал это мероприятие. Когда он с кем-нибудь разговаривает, то ему кажется, что все смотрят ему в рот, а там нет зубов. Надо бы заняться ртом, а денег нет.
— Что это ты тут делаешь? — спросила сонным голосом жена.
— Бессонница, — сказал он, обернувшись.
— Пошли спать! — сказала она.
Ее лицо было сердито, но в глазах ее было много самой нежной любви к Шпагину. Жена стояла в прозрачной ночной сорочке, и сквозь нее были видны небольшие груди. Шпагин как бы впервые в жизни смотрел на эту женщину, как на свою собственность, и тут он заметил, что у нее прелестные золотистые брови. Мысль, что он сейчас может привлечь к себе эту женщину, обрадовала его.
Когда они легли, жена говорила, что очень любит его и желает, чтобы и он так же крепко любил ее.
И опять снился Шпагину Нью-Йорк. Он сидит в своей конторе, звонит телефон, Шпагин снимает трубку.
— Вас вызывает Филадельфия, сэр, — говорит секретарша голосом Маринки.
— Хорошо, — говорит Шпагин. — А кто говорит?
— Рейнгольд. Он предлагает открыть в Филадельфии филиал СП.
— Я не возражаю, — сказал Шпагин. — Зарегистрируйте в Филадельфии филиал под названием «Китеж»…
Утром жена, спеша на работу, бросила:
— Рейнгольд тебя не очень-то ценит!
— Ну, мы старые знакомые, — пролепетал Шпагин.
После этих слов он глянул на жену и пошевелил губами, пытаясь улыбнуться, но улыбка не вышла. Шпагин мучительно старался придать себе непринужденный и даже скучающий вид. Хотя в первый момент он хотел сказать ей какую-нибудь грубость, но сдержался. И, сдерживая себя, он почувствовал неоспоримое преимущество перед женой, которая постоянно, по каждой мелочи срывалась на спор и на крик.
Что за женщина?! Или все они такие, рефлекторные, без какой-то высшей мудрости? Например, пошлет его в магазин за мясом, он, не торгуясь, потому что противно торговаться с мясником после того, как с ним в истошном крике торговались хозяйки, купит первый попавшийся кусок, принесет домой, а жена, уставив руки в боки, заорет: «Что ты принес?! Ты посмотри, что ты принес!», — и будет тыкать этим куском в лицо Шпагину, а потом швырнет этот кусок мяса в раковину и будет безостановочно бубнить себе под нос всякие проклятия в адрес мужа. Он сядет в кресло перед телевизором, сдерживая в себе негодование, она войдет в комнату и закричит, как на вокзале: «Ну что ты сидишь, как пень?!». Он встанет, пройдется по комнате, затем зайдет на кухню, где уже закипает принесенное им мясо, а жена скажет: «Что ты все ходишь тут?!». Он пойдет в маленькую комнату, ляжет на диван с книгой, а жена ворвется через минуту и бросит: «Что ты разлегся, как барин?!»…
А он не противоречит, он сглаживает конфликты, он хочет добра. И на все это Шпагин находил утешение в мысли: все, что происходит в его жизни, не случайно, а обусловлено тысячью причин, и он свободен лишь отчасти. Люди с характером, волевые не раз говорили ему: «Займись собой и пошли всех к черту. Случится с тобой беда — очутишься в дураках и погибнешь». Действительно, думал Шпагин, своим чувством добра он принес вред себе и людям. Альтруизм должен иметь границы. Громадное большинство людей в жизни руководствуется главным образом эгоизмом, и очень часто добрый человек приносит больше зла, чем добра. Влекомый потребностью к альтруизму, человек необдуманно рассыпает свои щедроты, и это приводит только к злу как для ближних, так и для него самого. Это полностью относится к Шпагину.
С одной стороны, жена во всем надеется на него, а с другой — нещадно эксплуатирует. Не нужно ее было приучать к деньгам, пусть небольшим, но все же. Зачем Шпагин со дня свадьбы стал ей отдавать всю зарплату! Давал бы сотню — и пусть бы крутилась! А теперь — не остановишь! Каждый месяц покупает себе и девчонкам тряпье, а оно все дорожает и дорожает. В результате аппетиты у них растут: давай еще, еще, еще, давай французские сапоги, давай «варёнки», давай то, давай се! А Шпагину — фигу! В итоге он сидит без денег и без приличного костюма и утешает себя мыслью, что во всем виновата эпоха.
Итак, думал Шпагин, нельзя быть добрым без конца. Значит, надо резко изменить свою жизнь, даже с риском выйти в тираж, чем жить изо дня в день озабоченным, худеть и слушать крики жены. Когда-то триста рублей казались Шпагину огромными деньгами. А что теперь? Какие-то капли, брызги!
Шпагин подошел к телефону и стал звонить Рейнгольду, но там было занято. Шпагин прикрыл глаза и увидел себя в светлом кабинете на верхнем этаже здания, где расположился филиал его совместного предприятия. Он сидел за массивным столом и смотрел в окно поверх зданий Манхэттена вдаль на пролив Лонг-Айленд. Шпагин открыл глаза и еще раз набрал номер Рейнгольда. На сей раз послышались долгие гудки и трубку сняли. Подошла мать Рейнгольда. Она сказала, что Аркадий только что встал и умывается, и сейчас она его подзовет.
— Привет, старик! — через минуту услышал он голос Рейнгольда. — Совсем закрутился. Вчера пришел домой в четыре утра!
Шпагин подавил первоначальное волнение и холодным тоном сказал, как говорил по телефону на работе:
— Ваш вопрос мне понятен. Но нужно встретиться тем не менее.
— Черт, мне сейчас нужно гнать на таможню в Шереметьево. Такая там волынка.
— И все же нужно встретиться сегодня.
— Вряд ли, старичок! — голос Рейнгольда оставался веселым, и вообще он всегда говорил как-то весело. — Дел по горло! А вечером еще в театр.
— Театр придется отложить, — сказал твердо Шпагин. — Я тебе устрою вечер поинтереснее. Кстати, ты же по Ленинградке будешь гнать из Шереметьева. Вот и давай встретимся у «Динамо» в три.
— В три? Почему так рано?
— Надо, Федя! — усмехнулся Шпагин. — Ты что думаешь, мы тут прозябаем! Я тебя в интересное местечко поведу.
Наступила пауза, после которой Рейнгольд с прежней веселостью крикнул в трубку:
— О'кей, старик! Рад тебя слышать, но еще больше буду рад тебя увидеть!
— Взаимно! — сказал Шпагин.
— Записываю. У «Динамо», стало быть?
— Да. У метро «Динамо», выход к восточной трибуне. Я буду стоять у выхода из метро на улице ровно в три.
— Все. Буду. Гудбай! — крикнул Рейнгольд.
— Бай-бай! — крикнул Шпагин и с чувством удовлетворенности положил трубку. Тут же раздался звонок.
— Ты еще дома? — услышал он голос жены.
— Как видишь! — с некоторой долей раздражения сказал Шпагин.
— Тогда, я забыла, разогрей щи для Наташки!
— А где она? — спросил Шпагин.
— У бабы Зины. Ты что, не знаешь, что мы второй день в сад не ходим. Там карантин, ветрянка. Баба Зина ее приведет скоро, они гуляют… Рейнгольду дозвонился? — без перехода спросила она.
— Дозвонился.
— Ну и что?
— Ничего. Пересечемся в три.
— Где?
— У «Динамо», — нехотя ответил Шпагин.
— Ага! — воскликнула жена. — К Пашке его потащить хочешь?
— Хочу!
— Пьяным не возвращайся!
«О, Господи! — так и хотелось воскликнуть Шпагину. — Перестань ты читать мне мораль!» Но у него хватило ума не высказывать этого вслух.
— Я вас понял и ваш вопрос держу в поле зрения, — деловым тоном сказал он. — Следовательно, я сегодня вряд ли попаду домой, потому что встретиться с Рейнгольдом и не выпить — не получится.
Жена бросила трубку и запищали короткие гудки.
Шпагин, взволнованный, чувствуя себя несчастным, начал ходить по комнате. Он спрашивал себя с упреком: почему он устроил себе семью с этой женщиной, почему вовремя не развелся, ведь характер жена показала уже через месяц после свадьбы, когда при всех в компании, когда он без ее согласия выпил лишнюю рюмку, когда все были веселы, когда всем хотелось смеяться и танцевать, — она ударила его по лицу…
Вновь зазвонил телефон, и Шпагин знал, что это опять звонит жена, чтобы сказать ему какую-нибудь гадость. Шпагин пересилил себя и снял трубку.
— Ты сволочь, последняя сволочь, которой нет дела до родной дочери! — кричала в истерике жена. — Подлец, негодяй, урод, выродок! Я таких сволочей…
Шпагин положил трубку и тут же набрал номер на свою работу. К телефону подошла Соня. Шпагин сказал:
— Я в Госснабе, потом еду в Госплан… Может быть, к концу дня подъеду, но, судя по загруженности, вряд ли.
— Что вы, что вы, Дмитрий Всеволодович, не волнуйтесь! — сказала Соня радостно, и Шпагин понял, что они все к обеду разбегутся.
Затем он позвонил Тапехе и Пиотровскому. Ефимову не дозвонился. Наверно, заканчивает с юристом работу над уставом.
Последний звонок Шпагин сделал Пашке-художнику. Тот сразу подошел к телефону и с обычной хрипотой в голосе спросил:
— Ну, как там американец?!
— Так. Слушай, — сказал Шпагин. — Сейчас я выезжаю к тебе, мы должны что-нибудь взять. Вся надежда на тебя, у меня рубль. В три часа я встречаю американца у метро «Динамо».
— Понял, — несколько мрачновато сказал Пашка-художник. — Но у меня же не бездонная бочка. Ладно, что-нибудь придумаем, подъезжай!
В бывшей коммунальной квартире Пашка-художник жил теперь один со своей семьей: двадцатипятилетней новой женой и двумя детьми. Со старой женой Пашка развелся, оставил ей тоже двоих детей, разменял квартиру и получил комнату в этой коммуналке. Прошло семь лет, старухи-соседки поумирали, а дворничиха, которая тоже жила в этой квартире, получила квартиру на Юго-Западе. Пашка сразу же женился и начал плодиться, чтобы занять всю квартиру. Это ему удалось.
По длинному и мрачному коридору (Пашка собирался все сделать ремонт после выезда последней жилички) катался на трехколесном велосипеде сын Пашки, трехлетний Сережа. Полуторагодовалая Настя с пустышкой во рту ползала на огромной кухне в загоне. На кухне на веревках сохло белье. У плиты стояла растрепанная жена Пашки и что-то бурчала себе под нос.
Сам Пашка, худой и длинный, с козлиной бородкой, в майке и рейтузах, дымыл «Беломором» и гневно стрелял красными глазами в сторону жены, время от времени надрывно восклицая:
— Я тебе побубню щас! Я по жопе как врежу щас! Выдра деревенская!
Шпагин, чтобы не слушать дальнейших высказываний, пошел по коридору следом за велосипедистом Сережкой в комнату Пашки.
Одна стена была увешана старыми иконами в серебряных окладах и без таковых. Сбоку при входе висели на стене кресты, древние замки, скобы, подковы и амбарные ключи, почерневшие от времени. На противоположной стене красовались работы самого Пашки: яркие цветовые линии, ромбики, треугольники, лучи и вспышки.
Глядя на один из холстов, на котором изображались то ли рыбы, то ли птицы, Шпагин подумал о том, что перемена в эмоциях, происходящая в течение жизни, составляет один из великих законов жизни. А для того, чтобы понять смысл жизни, надо долго прожить.
В комнату ворвался Пашка и, размахивая длинными руками, пламенно заговорил:
— Ты представляешь, Митюха, взял из грязи, а она носом тут крутит! Вот я дурак-то был, позарился на молодость ее. Сучка, закрутила мне мозги! Семнадцать лет… семнадцать лет! А в тыковке — две извилины. Ладно, понимаю, ухаживала бы за мной! Нет. Черт с ней, ухаживала бы за детьми, шкура, а то…
— Ты тут не очень-то себе много позволяй! — крикнула с порога жена, грозя Пашке половником.
Пашка схватил со стола банку гуаши и запустил в дверь, которая моментально закрылась.
— Видал?! Еще не то увидишь! Бляха-муха, прописал в Москве, а она уже барыней тут себя почувствовала. Рэкетом занимается. Вчера в брюках, помню, две полсотни оставалось, сегодня полез — нету! Выгребла, паразитка! Я ей покажу, как по чужим карманам шарить! Я ей, лахудре, зенки-то повышибаю!
— Послушай, Паш, оставь эмоции, надо о деле подумать, — мягко сказал Шпагин, но Пашка не обратил на это внимания.
— Дети сраные ползают, а она в парикмахерскую бегает, кудри завивает. Пашу-пашу, как лось, а ей все мало! — Пашка перевел дух, сел на стул и почесал грубыми пальцами, под ногтями которых засохла краска, узкую грудь, и продолжил: — Нет, ты пойми меня, Мить, обидно делается! Пашу-пашу, на прошлой неделе ей штуку дал, а она, шкура, что бы ты думал? — пальто себе и сапоги себе! И опять по карманам полезла!
Дверь с шумом распахнулась и в комнату полетел комок из двух пятидесятирублевых бумажек.
— Подавись, алкоголик! — крикнула жена. — Я о детях болею, а не о тебе! Все, с меня хватит. Я сию же минуту уезжаю к маме.
— Ну и катись! Скатертью дорожка! — крикнул Пашка и несколько приуныл оттого, что жена так быстро сдалась и вернула деньги. А он-то рассчитывал на многочасовую осаду.
— Зря ты так, Паш, — миротворно произнес Шпагин.
— А с ней иначе нельзя, — уже спокойно сказал Пашка. — На шею сядет и повезешь! Да, повезешь! А куда денешься. Мне уже полета лет. Не разводиться же во второй раз.
Он встал и прошелся по комнате, жестикулируя длинными руками и как бы не желая верить, что жена так быстро сдалась. Тут произошло, думал он, какое-то странное, глупое недоразумение. Красные пятна выступили у него на лице. И когда, наконец, Шпагин сказал, что нужно ехать в мастерскую и покупать спиртное, он легко вздохнул и первый вышел из комнаты.
— Попьем кофейку, — сказал он.
Прошли на кухню. Жена, как ни в чем не бывало, делала бутерброды с ветчиной и помидорами.
— Чего там, — сказал Пашка негромко, — осталось у нас?
Жена достала из холодильника полбутылки коньяка. Перед тем, как приняться за бутерброды и кофе, который уже смолола жена и поставила на огонь вариться, Пашка со Шпагиным выпили по рюмке с таким видом, как будто это они выпили нечаянно, первый раз в жизни, и оба смутились и захохотали.
Закусывая, Пашка сказал жене:
— Вот всегда бы так — тихо, мирно. Я же для дела беру деньги. Не на безделье же! Американец сегодня придет!
— Какой американец? — спросила жена.
— Из Нью-Йорка, — небрежно сказал Шпагин. — Мой приятель.
— Ага, понятно, — сказала жена. — А он у тебя что-нибудь купит?
Пашка даже хмыкнул.
— Еще бы, куриная твоя голова! Мы сейчас сотню на стол положим, а за нее возьмем десять! Понимать же надо, правда?!
— Я понимаю, Пашенька, — сказала жена и поднесла к губам чашку кофе, оттопырив при этом беленький мизинчик.
— Такие-то дела, дорогой мой, — сказал Пашка, обращаясь к Шпагину, — работать некогда!
— Ну, это тоже работа! — с чувством сказал Шпагин.
— Согласен! — сказал Пашка, отпивая мелкими глотками горячий кофе.
— А в Нью-Йорке сейчас тоже осень, — сказал Шпагин мечтательно. — Да, это самое своеобразное местечко в Северной Америке, у залива Лонг-Айленд, самого обжитого пространства во всем западном полушарии… Одним словом, Паша, встретим гостя из Нью-Йорка!
— Встретим! — воскликнул Пашка и поднялся из-за стола.
На Кольце, с угла Чехова, попытались поймать такси, но бесполезно потеряли двадцать минут, махнули рукой и пошли на метро. В метро было душно. Пашка потел и молчаливо смотрел по сторонам.
Вышли на «Динамо» и через Петровский парк, пешком, направились к гастроному, в просторечии именуемому «морским», потому что размещался в массивном здании «сталинского барокко», где проживали высшие чины морского флота. Было без пятнадцати два, а очередь в винный отдел уже вытянулась метров на двадцать. Сначала встали в хвост, но затем Пашка приметил какую-то знакомую женщину со спортивной сумкой, отошел с ней в сторону и поманил Шпагина.
— Конечно, нужно бы было коньяку взять, — сказал Пашка, — но не стоять же здесь до второго пришествия! А у тети Даши, — прошептал он, — водочка есть. Как? Берем? Думаю, американца стыдно встречать коньяком. Это не наш напиток. Наш напиток — водка! Давай, теть Даш, пару бутылок!
— По тринадцать рублев, — сказала тетя Даша.
— По тринадцать — так по тринадцать! — сказал Пашка. — Значит, двадцать шесть! Держи пятьдесят и рубль, — Пашка протянул руку к Шпагину, тот мигом сообразил и достал свой обеденный рубль, испытав при этом чувство униженности и стыда.
— За угол отойдем, — сказала тетя Даша, оглядываясь по сторонам.
В грязном дворе у пустых ящиков тетя Даша положила в кейс Шпагина пару бутылок водки и отдала Пашке двадцатипятирублевую сдачу. Тут же у ящиков какие-то два мужика в желтых бушлатах пили четвертинку из горла.
В гастрономе Пашке приглянулась огромная индейка, и он купил ее, сказав при этом:
— Слышал, что американцы очень любят индеек!
Между тем время близилось к трем часам, и Шпагин не пошел с Пашкой в мастерскую, а не спеша направился через парк к метро.
Светило солнце, нагревая хвою елей, на зеленом газоне играли дети, на скамейках сидели люди с газетами. Дорожка, усыпанная кирпичной крошкой, вывела Шпагина к клумбе, а за нею показалась ограда стадиона. Погода для октября была на редкость великолепна. Желтые листья в солнечном свете напоминали кусочки сусального золота, особенно тогда, когда трепетали от легкого ветерка. На стадионе звучала музыка. В воздухе витал пряный, дразнящий привкус праздника.
Шпагин волновался.
К метро он подошел без пяти минут и обнаружил, что здесь нет выхода к восточной трибуне, а только к северной и западной. Стало быть, Рейнгольд может оказаться у другого выхода: к южной трибуне. Было уже десять минут четвертого, когда Шпагин решил сбегать к другому выходу, и он уже пошел к другому выходу, но издали заметил Рейнгольда, идущего от того выхода к этому.
— Аркашка! — радостно воскликнул Шпагин.
Рейнгольд вскинул руку вверх. Одет он был в грубую брезентовую куртку с многочисленными «молниями» и кожаными наплечниками, в джинсы, белые ботинки с высокой шнуровкой, на голове красовалась жокейская кепочка темно-синего цвета с золотым орлом над длинным козырьком. Через плечо была перекинута голубая пузатая сумка на «молнии», с золотистой надписью: «Самбука».
Лицо Рейнгольда сияло в улыбке. Они обнялись и расцеловались. И Шпагин почувствовал, что и пахнет Рейнгольд по-американски.
— Я так и понял, что ты у того входа стоял! — воскликнул Шпагин. — Смотрю-смотрю, а тебя все нет!
— А я там, как дурак, торчу! — ухмыльнулся Рейнгольд. — Я на машине приехал из Шереметьева. Ну, куда ты меня поведешь?
Шпагин жадным взором оглядывал Рейнгольда.
— К художнику в мастерскую! — сказал Шпагин.
Они уже шли вдоль забора стадиона по сухому тротуару на Масловку.
— Надо бы взять что-нибудь, — сказал Рейнгольд.
— Уже взяли!
— Ну мне же неудобно с пустыми руками, — сказал Рейнгольд.
— Удобно! Мы принимаем… Лучше расскажи, как ты туда попал и как там живешь?
Рейнгольд взглянул на Шпагина с ироничной улыбкой и, блеснув голубыми глазами, сказал:
— Все расскажу, погоди… Ты о себе расскажи!
— Ты когда уехал?
— В семьдесят девятом, — сказал Рейнгольд.
— Ну, значит, в восьмидесятом я защитился…
— Ты гений, Митька! — еще веселее воскликнул Рейнгольд. Он шел, раскачиваясь из стороны в сторону, как матрос. — Работаешь там же?
— Там. Как защитился — дали сектор, — хладнокровно сообщил Шпагин, ускоряя шаг.
— Молоток! — сказал Рейнгольд. — А все же, к кому мы идем?
— К Пашке Натапову, не слыхал?!
— Пока нет.
— Хороший художник, — сказал Шпагин. — Тут я ему помог выставку одну устроить, через ребят из Совмина!
— У тебя там связи? — с недоверчивой веселостью спросил Рейнгольд, и Шпагин впервые обратил внимание на его белые крепкие зубы.
— У тебя, Аркаш, смотрю, зубы превосходные. Вставил?
— Да ты что?! Спятил. Это ж мои, родненькие зубки!
— А у меня, черт, все повылетали, — огорченно сказал Шпагин.
— От печени, говорят, зависит. Печень у меня ни к черту.
— Ну, это оттого, что ты пил по-черному! — вдруг сказал Рейнгольд.
Шпагин смутился, он не помнил, чтобы когда-то сильно выпивал с Рейнгольдом.
— Что, забыл, как ты мне звонил однажды ночью? Говоришь, Аркашка, приезжай, а то я тут погибну! Я, как последний идиот, на такси к тебе помчался, а ты только после сотого звонка в дверь открыл и вытаращил на меня глаза: откуда, мол, я взялся?! Кричишь, Аркашка, откуда, как я рад тебя видеть!
— Это не было системой, это ты попал неудачно, — чуть порозовев, сказал Шпагин. — А вообще, скурвиться тут можно было. Кругом — стены.
— Это да, — весело вздохнул Рейнгольд. — Страна Лимония!
— Ты лучше скажи, как там Нью-Йорк?
— Да расскажу, успею, — усмехнулся Рейнгольд. — Устал сегодня, как собака. На таможне долбоносы собрались… У меня груз еще не весь пришел…
Через узкий проход они вышли к трамвайной линии и, свернув направо, пошли по Масловке к дому Пашки-художника. Шпагин широко распахнул стеклянную дверь с бронзовой ручкой и нажал на кнопки кодированного устройства, сказав при этом Рейнгольду:
— Запомни код: ноль — семьдесят восемь, как бутылка портвейна.
— Понял.
— Возле сетчатой шахты лифта в будке сидела вахтерша. Как только они вошли, вахтерша спросила:
— Вы к кому?
— К Натапову! — сказал Шпагин.
— Шестой этаж, — сказала вахтерша. — Он там.
Темная полировка лифта была исцарапана иксами и игреками.
Лифт, поднимая пассажиров, сильно гудел.
— Ну, как тут у вас? В штатах только о России и говорят, бум какой-то. Перестройка! А на самом деле?
— Вот если я свою фирму открою, — сказал Шпагин, — то она есть, а если мне не дадут ее открыть — то, стало быть, ее нет.
Рейнгольд с удивлением воззрился на Шпагина.
— Какую фирму? — спросил он.
— Потом расскажу. Ты не спешишь с рассказом о Нью-Йорке, ну и я не буду торопиться. Присмотримся друг к другу, — сказал Шпагин и подмигнул Рейнгольду.
— Что это ты значок на груди носишь? — спросил Рейнгольд.
— Дочка наградила. У нас в застое был сухостой рук с орденами!
Лифт остановился на последнем, шестом этаже. В углу широкой площадки под окном на цементном полу застыла лужа коричневой краски, валялось битое стекло, лежала лестница-стремянка и возле нее — сломанный табурет. Справа от лифта располагалось три серые двери, в одну из них — двустворчатую, — где на гвозде висела записка: «Художник работает! Просьба — не мешать!», Шпагин уверенно постучал кулаком три раза, а затем мелкой дробью еще пять.
За дверью послышались шаги, загремела цепочка, дверь открылась, и на пороге предстал Пашка, в белом фартуке, заляпанном красками, надетом на голое тело. Пашка был в длинных полосатых трусах. Сухие жилистые ноги тоже были заляпаны в некоторых местах краской. В правой руке Пашка держал палитру — фанерку от посылочного ящика, на которой пестрыми островками поблескивали масляные краски, как крем на торте, а в левой, между пальцами, торчало несколько кистей.
— Не обращайте на меня вниманья, — сказал Пашка, пятясь от двери в глубь мастерской. — У меня тут жарища! — и он кивнул под потолок, где проходила толстая труба парового отопления.
Затем Пашка бросил палитру на стул, кисти сунул в банку, вытер руки тряпкой, смоченной в бензине, и, протянув руку Рейнгольду, представился:
— Великий художник земли русской Павел Натапов!
— Аркадий, — сказал Рейнгольд и бросил сумку возле мольберта, на котором стояла начатая недавно картина.
Окинув взором мастерскую, где на стенах висели Пашкины картины сплошняком, штук пятьдесят, так что на стене живого места не было, Рейнгольд воскликнул:
— Потрясающе!
Яркий, бьющий по глазам цвет Пашкиных картин действительно произвел сильное впечатление на Рейнгольда: он, вскинув голову и заложив руки за спину, ходил вдоль стен и восхищенно вздыхал.
— Очень на Зверева похоже, — наконец сказал он. — Но ярче, экспрессивнее!
— Хм, на Зверева! — сказал Натапов, извлекая из старенького холодильника, который стоял за занавеской у двери, огромную индейку. — Да Зверев тут дневал и ночевал… оригинальный был человек! Чистюля! На одном ботинке белые шнурки, на другом черные… Помню, зашел, ботинки эти надеты на босу ногу, принес бутылку минеральной воды, сел к столу, открыл пробку, а горлышко стал протирать мятым сопливым носовым платком, достал этот носовой комок, сидит и трет горлышко! — Пашка захохотал, отчего затряслась его козлиная бородка. — Да я его тут учил рисовать, а он взял да помер и стал знаменитым… Во дела-то! Что и мне подыхать что ли, чтобы на весь мир прославиться? Нет, ребята, я жить хочу! — и он принялся сдирать с индейки целлофан.
Рейнгольд, сглотнув слюну, глядя на индейку, сказал:
— Ну, вы гуляете, ребята!
— А чего ж не погулять? — сказал Пашка. — У вас в Нью-Йорке, наверно, тоже так гуляют?!
— Нет. Я ни разу целую не покупал, — сказал Рейнгольд. — Очень дорого.
Шпагин с некоторым удивлением посмотрел на американского друга.
Пашка положил розоватую индейку на стол, упер руки в боки и уставился, не отводя глаз, на нее. Так он стоял минуту или две.
А Рейнгольд положил руку на плечо Шпагина и вполголоса говорил:
— Ну, старик, я благодарен тебе. Великолепный художник. — Глаза его горели. Он прошептал: — Продаст он мне что-нибудь?
Шпагин усмехнулся и шепнул:
— Не спеши, еще не вечер!
Тем временем Пашка достал откуда-то ручную пилу и крикнул Шпагину:
— Держи птицу, чтобы не улетела!
Шпагин ухватился за ноги индейки. Рейнгольд только теперь снял свою нью-йоркскую куртку на «молниях», повесил на крючок у двери и снял кепочку. Шпагин, взглянув на его лысую голову, даже воскликнул:
— Где же волосы твои, Аркашка?!
Рейнгольд скорчил жалостливую физиономию и провел с сожалением ладонью по полированной поверхности черепа. Затем, увидев в руках Пашки ножовку и то, что он ею принялся пилить индейку, Рейнгольд расхохотался и плюхнулся на диван, который стоял сбоку от окна.
Распилив индейку на небольшие куски, Пашка понес их в большой эмалированной кастрюле варить на кухню, которая помещалась на пятом этаже. Этот дом построили в тридцатых годах специально для художников, чтобы они здесь писали картины и жили. Ванные комнаты, кухни и уборные были на всех этажах, кроме шестого, так что Пашка пользовался кухней пятого этажа, за что платил ответственной за этаж, старушке-художнице, которая уже не рисовала лет двадцать, трешник. Таких не рисующих стариков и старух в доме было полным полно, и Пашка часто в разговоре со Шпагиным возмущался, что эти «старые перечницы», занимают огромные площади, а молодежи работать негде, ютятся по чердакам и подвалам…
Вернувшись с кухни, Пашка скинул фартук, оделся и аккуратно причесал свою козлиную бородку перед зеркалом. Потом он накрыл журнальный столик широкой салфеткой и принялся сервировать его. В холодильнике у него оказалась баночка черной икры, вяленое армянское мясо в оболочке специй, хорошая колбаса и банка рыночной квашеной капусты.
Когда сели к столу, Пашка в довершение всего задвинул холщовые шторы на широком окне и зажег штук пятнадцать свечей, расставленных в майонезных банках по всей мастерской на полочках, шкафчиках, на большом столе, на мольберте.
— Ну вот вам и нью-йоркский ресторан! — сказал удовлетворенно Пашка, и все сразу же жадно выпили холодной водки за встречу.
Когда прилично выпили и подзакусили, Пашка начал было говорить речь, но слишком примитивную, и выражения его были не точны. Он не кончил, так как Рейнгольд заговорил о чем-то со Шпагиным, закурил папиросу и сел. Он сказал, что жить в Москве — это счастье, потому что одно дело — столица, другое — провинция. Москва — центр культуры. Мы можем слушать чудесные концерты, из Ленинской библиотеки выписать любую книгу. В Москве — галереи, академии, институты, музеи и прочее. Поэтому в культурном отношении нам все дано. На этом и пришлось оборвать Пашке свое словоизлияние. Он сидел теперь, курил и думал, что получилось впечатление, что только в Москве и можно жить, а Нью-Йорк — это провинция и там захиреешь. Поглядывая на Рейнгольда, Пашка решил: больше не выступать экспромтом, а то можно так «навалить», что и не расхлебаешь.
Пашка взглянул на пустые бутылки и что-то промычал неопределенное. Затем встал, протянул руку к Рейнгольду и прохрипел:
— Покажь паспорт!
— Ты чего, Паш? — удивился Шпагин.
— А ничего! — крикнул Пашка. — Никакой он не мириканец, по-русски шарашит, как нечего делать!
Рейнгольд расхохотался, встал, пошел к своей брезентовой куртке и принес Пашке свой паспорт. То была синяя книжечка с золотым тиснением формата советского паспорта. Пашка шмыгнул носом, почесал бородку и открыл паспорт. На него глянул с цветной фотографии такой же лысый и веселый Рейнгольд — гражданин Соединенных Штатов Америки.
— Екалэмэнэ! — воскликнул Пашка. — Гадом буду, настоящий мириканец! — Он начал читать фамилию владельца паспорта, но язык у Пашки заплетался, и он прочитал по слогам: — Рей-ган…
Переварив в голове эту фамилию, Пашка вдруг заорал так, что Шпагин даже втянул голову в плечи.
Пашка крикнул:
— Во дает! Сын Рейгана! Чего же молчал-то, а?! — и полез целоваться к Рейнгольду.
А тот давился слезами от хохота и только кивал в знак согласия, что он сын Рейгана.
В Москве стояла золотая осень, и Шпагину казалось, что он теперь сидит в Нью-Йорке, в осеннем Нью-Йорке, стоит лишь выйти на улицу, как увидишь залив, статую Свободы и небоскребы. Он даже пропел куплет из известной песни Вилли Токарева, где были такие слова:
— А помнишь, старик, капитана Кофмана? — вдруг спросил Рейнгольд, закуривая «Мальборо».
В памяти Шпагина возникла сутулая, совершенно не военная фигура капитана Кофмана, который был «покупателем», то есть приезжал в Москву за новобранцами, в числе которых были и Рейнгольд со Шпагиным, только что познакомившиеся в фойе клуба на Профсоюзной, куда призывников свезли со всей Москвы от своих военкоматов.
— Какой еще такой капитан? — спросил Пашка.
— Мы в армии вместе служили, — сказал Шпагин, намазывая на хлеб с маслом черную икру.
— Екалэмэне! — воскликнул Пашка и обратился к Рейнгольду, который положил ногу на ногу и развалился на диване: — Ты что, советским был?
Рейнгольд опять расхохотался, он хохотал и никак не мог понять: Пашка на самом деле такой тупой или прикидывается.
— Был! — сказал Рейнгольд. — И сплыл!
Пашка промолчал, засопел носом и полез руками в кастрюлю за индейкой. Вытащив приличный кусок, он сунул его Рейнгольду.
— Жуй! Поправляйся! — сказал Пашка. — Это тебе не Нью-Йорк, едрена вошь! Это тебе — Москва-матушка!
Рейнгольд нехотя принял кусок белого мяса и положил его на тарелку. Облизав пальцы, сказал:
— Эх, Пашка, тут у тебя лучше, чем в Нью-Йорке… Да что там говорить, — Рейнгольд взмахнул рукой, — тут у тебя самый настоящий Нью-Йорк!
Пашка просиял от такого неслыханного комплимента и опять полез обниматься к Рейнгольду, который стучал по его спине рукой и молчаливо, с совершенно серьезным лицом вопрошал Шпагина, мол, что дальше с этим художником делать?
Наобнимавшись, Пашка уныло обвел взглядом стол и грустно проговорил:
— Эх, Нью-Йорк, Нью-Йорк, а выпить-то нечего, — затем, после небольшой паузы, добавил: — Неужели в Нью-Йорке выпить нечего, а?! Не может такого быть!
— Я же говорил, нужно было взять еще, — сказал Рейнгольд Шпагину и взглянул на часы. — У вас в Москве до каких торгуют?
— До семи, — сказал Шпагин.
— Уже опоздали, — вставил Пашка, вглядываясь в свете свечей в циферблат своих часов.
Рейнгольд резко встал, прошел к двери, надел куртку и кепочку и сказал Шпагину:
— Пошли!
Пашка в предвкушении новой порции выпивки просиял.
После выпитого и Рейнгольд, и Шпагин были возбуждены. Рейнгольд в лифте сказал:
— У тебя девиц знакомых нет, выписал бы!
Шпагин моментально сообразил и нажал на клавишу «стоп», лифт остановился как раз на пятом этаже. Там на стене висел коммунальный телефон. Шпагин позвонил Маринке, она была дома и сразу же согласилась подъехать.
— С подругой! — крикнул Шпагин.
— Зачем? — спросила Маринка.
— Для американца! — крикнул Шпагин.
У подъезда поймали черную «Волгу». Сели на заднее сиденье.
— И все же, — сказал Шпагин, — чем ты занимаешься?
Рейнгольд улыбнулся.
— Делом, — сказал он.
Шпагин понял, что Рейнгольду не очень-то хочется рассказывать о своем житье-бытье в Нью-Йорке.
В машине наступило молчание. Шофер выскочил на Ленинский проспект и по команде «Стоп!» остановился у дома, в котором жили родители Рейнгольда. Машину не отпустили. Когда поднимались в лифте, Рейнгольд сказал, что маму зовут Валентина Ивановна, а отца Семен Исаакович. Имя матери Шпагин забыл напрочь, а вот отчество отца — Исаакович — помнил. Однажды отец Рейнгольда приезжал в Остров, в часть, где они служили, на своей «Волге», с оленем на капоте, друзей по этому случаю отпустили в увольнение, и он катал их до Новгорода и обратно.
Дверь открыла Валентина Ивановна и, увидев Шпагина, всплеснула руками.
— Как вы, Митя, постарели! И эти усы… У вас, по-моему, раньше не было усов?
Шпагин смущенно пожал плечами и сказал:
— Не было.
Он не помнил, сколько раз бывал в гостях у Рейнгольда после армии, не помнил лица матери, не помнил этой квартиры. А вот мать Рейнгольда его хорошо запомнила.
Прихожая была завалена дорогими кожаными чемоданами. В комнате, что располагалась напротив кухни, штабелями стояли магнитофоны «Сони», ну, штук двадцать магнитофонов. На кровати лежал раскрытый чемодан, доверху заваленный женской косметикой и бижутерией. Возле чемодана высилась стопка голубых джинсов в полиэтиленовых фирменных пакетах.
Рейнгольд вытащил из-под кровати огромную сумку с надписью: «Бойз» и протянул ее Шпагину со словами:
— Держи!
— Да брось ты, Аркашк! — выдавил тот.
А Рейнгольд тем временем стал бросать в сумку косметику, бижутерию, пару пакетов с джинсами, пачку женских колготок, несколько маек с броскими надписями по-английски на них, а сверху поставил два магнитофона «Сони». — Это вам все с Пашкой, по одному комплекту.
Шпагин даже вспотел от таких подарков. В комнату заглянул Семен Исаакович, высокий, бодрый, подтянутый старик с орлиным носом и седым ободком волос вокруг лысины.
— Прошу за стол! — с чувством сказал он.
— Папа, да нам некогда, спешим, как лешие! — бросил Рейнгольд.
Семен Исаакович расставил руки в стороны и воскликнул:
— Не принимаю никаких оправданий! За стол — и никаких гвоздей!
Переглянувшись, друзья пошли в большую комнату. Справа стоял белый рояль, слева — стена книжных полок.
Стулья были в белых чехлах, на овальном большом столе — белоснежная, отливающая синевой крахмальная скатерть. На письменном столе у окна стояла целая радиосистема «Сони».
Появилась Валентина Ивановна с подносом в руках. На стол встала бутылка в виде глыбы льда — с водкой «Смирнофф» и хрустальные рюмочки. Затем Валентина Ивановна принесла балык, зеленые огурцы, горячую отварную картошку, посыпанную укропом, и шипящие котлеты «по-киевски».
Выпили, закусили.
Семен Исаакович нажал клавишу системы, женский, несколько вульгарный голос запел: «На Брайтоне мы встретимся с тобою…»
— Летом мы были в гостях у Аркадия, — сказал Семен Исаакович и налил еще по рюмке.
— Вот фотографии, — сказала Валентина Ивановна, протягивая Шпагину коробку.
На цветных снимках Шпагин увидел настоящий Нью-Йорк, улыбающиеся физиономии Аркадия, Семена Исааковича и Валентины Ивановны.
— А это на Аркашкином дне рождения у него дома, — указал Семен Исаакович пальцем на фотографию, на которой изображалась огромная зала, дорого обставленная, и сидели за длиннющим столом гости, а во главе стола, вдали от фотографа, сидел сам Аркадий с какой-то женщиной, должно быть, женой. На всякий случай Шпагин спросил:
— Это жена?
— Да, — сказал Рейнгольд. — Она сейчас в театре. Кроет, наверно, меня на чем свет стоит!
— Надо было тебе позвонить нам, — сказала Валентина Ивановна. — Вика несколько раз звонила, волновалась…
Рейнгольд махнул на это рукой.
— Мы у такого художника сидим!
Шпагин водил глазами по книгам: сплошные собрания сочинений, нет того разнобоя, какой существует у самого Шпагина. Семен Исаакович перехватил взгляд Шпагина и сказал:
— Сейчас я вам такую книжечку покажу! — и полез на стул.
— Упадешь же, Сема! — воскликнула Валентина Ивановна, но Семен Исаакович уже протягивал Шпагину толстую книгу в добротном переплете.
На титульном листе стоял автограф: «Дорогому Семену, знатоку всех наук и искусств. — Н. Бухарин. 1926 г. Москва».
— Потрясающе! — сказал Шпагин, пролистывай книгу.
Рейнгольд вскочил и крикнул:
— Митька, нас же машина ждет!
Наскоро попрощавшись, прихватив пару бутылок «Смирноф-фа», ринулись на улицу. Шофер ждал, но когда садились, что-то пробурчал, как старая бабка.
У метро «Динамо» тормознули, подхватили Маринку с подружкой, светленькой, сильно накрашенной Линой. Маринка была в черном длиннополом плаще с погончиками, а Лина — в плечистом серебристом.
Рейнгольд засиял. А затем всех, даже шофера, рассмешил словами:
— Все блондинки очаровательны (Маринка была черненькая и поэтому при этом насупилась, а Рейнгольд выкрутился), зато брюнетки таинственны!
По машине разлился аромат духов.
Долго колотили в дверь Мастерской. Наконец появился заспанный Пашка.
— Ух ты! — воскликнул он, когда Рейнгольд поставил на стол американскую водку. — Заснул в Москве, проснулся в Нью-Йорке.
У ошеломленных семнадцатилетних девиц глаза поблескивали от живописной роскоши мастерской, от свечей, от живого американца и оттого, что они впервые сюда попали. Маринка вела себя более надменно, потому что считала, что именно она привела сюда Лину. Между тем Лина, сидевшая уже на диване рядом с Рейнгольдом, забросила ногу на ногу и одернула юбку, обнажившую значительную часть красивых ног выше колена. И все мужчины машинально опустили глаза к краю ее юбки.
Маринка это быстро уловила, встала, подошла к какой-то картине, затем вернулась и поставила одну ногу на невысокий табурет, на котором до этого сидел Пашка, отошедший к шкафчику за тарелками. Шпагин украдкой взглянул на нее: юбка, как и у Лины, задралась, а стройные ноги в прозрачных черных чулках выглядят еще привлекательнее, чем у Лины.
Молодец, Маринка, подумал Шпагин и от удовольствия погладил усы. Шпагин почувствовал, как в нем пробуждается желание, но заставил мысли следовать другим курсом.
Пашка поставил тарелки для девушек, посопел и обидчиво сказал:
— А мне подружку?
Маринка засмеялась, а Лина предложила позвонить какой-то Эрне. Шпагин проводил подруг к телефону, и пока Лина говорила с Эрной, показал Маринке, где находится ванная и туалет. Показывая ванную, он привлек Маринку к себе и жадно поцеловал, и Маринка ему отвечала полной покорностью и страстью.
Тем временем Лина объясняла Эрне, как найти Дом художников.
— А помнишь, как я провожал тебя в первый вечер? — сказал Шпагин Маринке. — Тогда шел дождь, было темно…
Огонек желания все разгорался в его душе. Лина, стройная, светленькая, красивая, и Маринка, с огромными карими глазами, длинноногая, казались ему ненастоящими. И когда они поднимались наверх, Шпагин шел с таким чувством, как будто видит хороший сон или действительно перенесся над океаном в Нью-Йорк.
Когда вошли в мастерскую, Лина остановилась перед одной из картин и воскликнула:
— Как здорово нарисована эта вспышка!
Пашка подошел к ней и глубокомысленно сказал:
— В рамках вечности мы тоже мимолетная вспышка.
Из-за стены послышался какой-то стук, должно быть, стучали молотком. Пашка приставил палец к губам и сказал:
— Сосед пришел. Тут перегородка тонкая, все слышно. Раньше была огромная мастерская, метров в сто, потом перегородили. Дрались за мастерские, — он помолчал, а потом тихо продолжил: — Такой на букву «м» там обитает, — Пашка кивнул на стенку, — сталинист. Тут столкнулся с ним в лифте. Везет грязный серый холст. Еле разглядел, а там — Крупская с Горьким.
Крупская сидит за столом, а Горький стоит и речь толкает. Жуть! Как будто ему красок не дают, такая серость, такая грязь!
Сказав это, Пашка пошел к двери, открыл ее, прислушался, затем вышел из мастерской, прикрыв за собой дверь.
— Ты любишь меня? — спросила Маринка у Шпагина шепотом.
— Разумеется, — шепнул он ей на ухо.
Вернулся Пашка и сказал, что сосед заскочил на минутку за посылочным ящиком. Действительно, через несколько минут его дверь хлопнула, а затем и дверь лифта на площадке.
— Наливай! — крикнул Пашка и топнул радостно ногой.
Маринка сказала:
— Мне у вас здесь очень нравится!
Она говорила весело. И Шпагин тоже улыбнулся; ему было приятно, что у него Маринка такая веселая и словоохотливая. Потом он отвел в сторону Пашку и, кивая на сумку, сказал:
— Тут тебе презент от американца…
— Какой?
— Солидный!
Пашка в нетерпении сказал:
— Пойдем в коридор, посмотрим! — И, схватив сумку, потащился на площадку к лифту.
Шпагин обернулся и увидел, что Рейнгольд в дали мастерской занимает каким-то разговором Маринку и Лину.
— Ух ты! — воскликнул Пашка, обнаружив «Сони», джинсы и майки. — Джины я своему старшему сыну отдам. Вот будет дово-лен-то! — Он стал хватать свою долю презента и, крадучись, таскать в мастерскую и складывать в шкаф, который стоял у двери за занавеской.
Все это Пашка проделывал необычайно расторопно и с завидной жадностью, несмотря на то, что был пьян. Глядя на него, Шпагин подумал о том, что если человек живет вещами, то он должен испытать разочарование, ибо все суета. Подлинная жизнь — в себе, но и она оборвется. Что же происходит с человеком? В чем смысл и разгадка? В предположении, что есть Высшая сила, ей-то и надо послужить. Все прочее — химера. Так как это предположение — наивысшее, что может дать нам разум, то предположение переходит в уверенность, что жизнь не шутка и мы не напрасно живем. Как только мы встанем на эту точку зрения и утвердимся на ней, прогресс жизни обеспечен по формуле: «Будьте совершенны, как совершенен Отец ваш небесный». Итак, совершенство во всем — вот задача жизни. Отсюда труд — не ремесло, а творчество во славу Божию. Известно, что взявшийся за это не посрамится. Мысли мыслями, однако сам Шпагин в жизни достаточно часто поступал иначе, как бы деля при этом свою жизнь на две части: идеальную и практическую.
Дома у него хранился документ, которому 107 лет: это запись о браке его деда. В нем говорится, что его дед — «бывший ученик Владимирского духовного училища», а бабка — дочь «бывшего дворового человека»… От деда сохранилась Библия в кожаном переплете и с медными застежками. Изредка на ночь он перелистывал ее…
— Кто он вообще такой? — спросил Пашка о Рейнгольде. — Ты знаешь?
— Занимается делом, вот и все, — сказал Шпагин.
— Но где он живет? Чем занимается?
— Ну вот, теперь и ты туда же, — протянул Шпагин с ленивой усмешкой. — Могу сказать одно: он мне как-то говорил, что занимается делом… А что это значит, я и сам пока не знаю. Но можно предположить, что дело у него солидное. Аркашка кончил университет, филологический факультет. А я на экономическом учился. Мы сразу же после армии поступили. Потом наши пути несколько разошлись: я устроился в НИИ, а он стал работать в какой-то библиотеке. Да, между прочим, он был свидетелем на моей свадьбе. Помню, примчался с огромным букетом бордовых пионов. К концу семидесятых мы виделись все реже и реже. Как-то он мне позвонил и сказал, что женится. Но у меня уже был другой круг знакомых и я почему-то не попал к нему на свадьбу, хотя моя жена настаивала, чтобы мы поехали. А потом и вовсе след его простыл. Пару раз жена вспоминала о нем и высказывала предположение, что он уехал. И вот приехал и сразу же позвонил мне. Значит, у него сохранилась определенная тяга ко мне.
— Армия сближает, — с уверенностью протянул Пашка, хотя сам в армии не служил.
Они вернулись к столу.
— Митюха, а помнишь, как мы с тобой выписали журнал «Театр»? — воскликнул Рейнгольд, наливая девицам водки «Смир-нофф».
— Было дело! — откликнулся Шпагин.
— Капитан Кофман обалдел, — продолжил Рейнгольд. — В казарме двухъярусные койки, двести пятьдесят рыл, а тут какие-то вшивые москвичи журнал «Театр» выписали!
— Это почему же «вшивые»?! — с напускной грозностью спросил Пашка и залпом выпил.
Маринка улыбнулась Шпагину. Такую улыбку, полную неиссякаемой ободряющей силы, встретить удается нечасто. Казалась эта улыбка обращенной ко всему миру, но так как мир — слишком абстрактная категория, то эта улыбка всецело выпала на долю Шпагина.
Лина встала с дивана и сказала Маринке, что пора встречать Эрну. Они поспешили вниз.
Только они вышли, как Рейнгольд попросил включить верхний свет. После полумрака яркое электрическое освещение больно ударило по глазам.
— Это продается? — ткнул пальцем в одну картину Рейнгольд.
Пашка, подумав, сказал:
— Нет.
— Хорошо. А это?!
— Нет.
— Ну, а вторая от угла продается?!
— Сверху или снизу? — поинтересовался Пашка, нехотя водя мутноватым взором по картинам.
Рейнгольд раздраженно бросил:
— Сверху!
— Не продает-си, — с некоторой издевкой в голосе сказал Пашка, приставив это идиотское окончание «си».
— А эта? — указал на первую попавшуюся картину Рейнгольд.
— И эта не продает-си!
Рейнгольд с еще большим раздражением сказал:
— Так что же у тебя продается-то?! — и с пародией на Пашкину издевку добавил: — Что продает-си! — он сделал очень сильное ударение на «си».
В свою очередь и Пашка приударил:
— А ничего не продает-си! Не продает-си, и все!
Рейнгольд с хмурой физиономией обернулся на Шпагина. Шпагин беззвучно хохотал. А Пашка лениво прохаживался по мастерской, чесал бородку и что-то бормотал себе под нос.
— Гони назад тогда «Сонку» и шмотье! — крикнул Рейнгольд.
Пашка моментально бросился к шкафу и принялся выставлять прямо на пол подарки, приговаривая:
— Да бери все к едреной матери! Ничего мне не нужно! Он, понимаешь, картины покупать пришел! Да у меня тут через день капиталисты бывают, выпрашивают, а я им — во! — Пашка сложил из пальцев знаменитую фигуру под названием — «фига». — Понял? Из Нью-Йорка он приехал! Да хоть с Марса! Ты возьми кисточку и покалякай, а я на тебя посмотрю! Много вас таких! Ага, знаем. Ты заберешь картину, а я без всего останусь…
— Я же заплачу! — крикнул Рейнгольд.
— Заплатишь… А я без картины и без денег останусь!
— Но деньги-то ты получишь! — кричал Рейнгольд, размахивая руками и входя в нешуточный раж.
— Получу. И завтра их не будет. Денег не будет и картины не будет! — орал Пашка и тоже размахивал руками.
— Маразм какой-то! — в отчаянии опустил руки Рейнгольд, подбежал к столу, налил рюмку и поспешно опрокинул ее в рот.
— Мне налей! — крикнул Пашка.
— Сам наливай! — обидчиво буркнул Рейнгольд и подошел к Шпагину. — Он что, вообще что ли? — спросил он. — Недоделанный, что ли?
Пока Пашка наливал себе, стоя спиной, Шпагин прошептал:
— Это он так своеобразно торгуется. Ты деньги выкладывай, и он отдаст, что тебе нужно.
— У меня денег с собой нет, — прошептал Рейнгольд.
— Ну, тогда дело плохо, — сказал Шпагин. — Тогда он — непоколебим. Ему нужно только купюры показать…
— Я тогда слетаю на такси за деньгами…
— А у тебя с собой ничего нет?
— Есть пару тысяч, — вздохнул Рейнгольд, — долларов… Но это же для него будет мало, — неуверенно закончил он.
— Показывай ему! — приказным тоном сказал Шпагин.
Пашка в это время не спеша вытягивал свою рюмку. Рейнгольд вытащил из тугого бумажника пачку долларов и, как старый картежник, бросил их на стол перед Пашкой.
— Что это? — спросил Пашка, пальцем пошевелив стопку.
— Деньги! — крикнул Рейнгольд. — Давай картины! — Он бросил взгляд на стену и указал: — Вон ту и вот эту!
— Какие деньги? — не обращая на жесты Рейнгольда внимания, проговорил Пашка задумчиво.
— Американские! — с отчаянием буквально простонал Рейнгольд.
Пашка почесал бородку.
— Не-э, — протянул он. — Мне мириканские не нужны. Мне в тюрьму садиться не хочется…
Рейнгольд заметался по мастерской. Шпагин тихо хохотал.
— Не-э, мне мириканьские не нужны, — с открытым издевательством в голосе говорил Пашка, коверкая слово «американские» то так, то сяк.
— А какие же тебе подавать? Японские? — вопил Рейнгольд. По его лысине текли струйки пота.
— Не-э, мне мириканские не нужны, — долдонил свое Пашка.
Вернулись Маринка с Линой, но без Эрны. Торговля мигом прекратилась, и Рейнгольд мгновенно спрятал доллары. Маринка сказала, что Эрна не приехала, ждали-ждали, а она не приехала. Звонили ей, она сказала, что родители не отпустили.
— И мне нужно домой, — сказала Лина.
— Ну началось! — вздохнул Шпагин. — Детский сад.
— Посидите немного, — сказал Рейнгольд.
— Я не могу, — сказала Лина, — скандал будет дома!
Все уговоры были бесполезны. В конце этих уговоров Шпагин даже облегченно вздохнул, потому что ему вдруг очень захотелось домой. Рейнгольд пошел провожать Лину, а Маринка чуть-чуть задержалась. Она сказала Шпагину доверительно:
— Линке нужны деньги.
— У меня сейчас нет, — огорчил ее Шпагин. — А сколько?
— Сто рублей, — сказала Маринка. — На аборт. Гуляла-гуляла с одним, а он ее бросил. А она боится родителям сказать. Только школу кончила, а уже на втором месяце.
Шпагин погрустнел, затем достал из сумки, подаренной Рейнгольдом пару колготок и пластмассовую коробочку с набором косметики, гонконгского производства, и протянул Маринке.
— Это тебе, — сказал он.
Маринка, как совершенный ребенок, вцепилась в подарки. Да и была она ребенком: в сентябре ей исполнилось семнадцать.
Вернулся Рейнгольд в расстроенных чувствах, сел к столу, налил рюмку. Тут же к нему подсел Пашка и налил себе. Они чокнулись и выпили. Шпагин пошел провожать до метро Маринку. Когда он пришел обратно, Рейнгольд и Пашка мирно беседовали о городе Нью-Йорке. Рейнгольд говорил, что он живет на окраине…
— Я поселился с женой и ребенком в Вуд-Хавене. Мой дом, — а я снимаю за пятьсот долларов в месяц первый этаж двухэтажного дома, — стоит у самой оконечности мыса, в полусотне ярдов от берега. Тихий райончик, зеленые газоны, виллы… Прелесть!
— А от Бродвея далеко? — спросил Пашка.
— Прилично, — сказал Рейнгольд. — Несколько длинных мостов нужно проехать…
— А машина есть у тебя? — поинтересовался Пашка.
— Три.
— Ого!
Вмешался Шпагин:
— Аркаш, давай я сразу твой адрес запишу…
Рейнгольд взял клочок бумаги и ручку, и сам написал по-английски.
— Телефон на конверте писать не надо! — с улыбкой сказал он.
— Этот телефон через Лондон.
— Понятно, — сказал Шпагин, глядя на адрес. — А что такое «88»?
— Улица, — сказал Рейнгольд.
— Ну что? по домам? — спросил Шпагин.
— Это к лучшему! — воскликнул Пашка. — Баба орать не будет. Вы идите, а я тут еще приберусь.
— Так как же насчет картин? — спросил Рейнгольд.
Пашка, как бы не слыша вопроса, вытащил из шкафа свою хозяйственную сумку и стал укладывать в нее «Сони», джинсы и прочее. Затем неопределенно сказал:
— Созвонимся утром. Созвонимся… Да. Утро вечера мудренее!
Было начало первого ночи. Шпагин с подарками ехал к себе домой с Рейнгольдом. Шпагин уговорил Рейнгольда заскочить к нему на минутку, чтобы жена не ругалась.
— У тебя мелких денег нет? — спросил Рейнгольд, когда подъезжали к дому Шпагину. — Пятерок, десяток?
— Рубль был, — вздохнул Шпагин. — И тот — потратил…
Хорошо, что у шофера такси нашлась сдача с пятидесятирублевой бумажки.
Жена не спала, и когда Шпагин стал выкладывать подарки, она обняла в каком-то экстазе веселья (не забыли ее! не забыли! — так и читалось по ее глазам) Рейнгольда, и затараторила что-то о его щедрости.
— Еще увидимся, — сказал Рейнгольд, уходя. — Закрутился, столько дел, столько дел!
— Обязательно увидимся! — воскликнула жена, закрывая за ним дверь.
Утром, не обращая внимания на побаливавшую голову, Шпагин помчался на работу. Как только он сел за свой стол, раздался телефонный звонок. Звонил Пиотровский. Затем позвонил Ефимов и сообщил, что устав готов… Досидев до обеда, Шпагин сказал своим женщинам, что его вызывают опять в Госснаб, помчался к Пашке, куда должен был уже подъехать Рейнгольд. И действительно, Аркадий находился в мастерской, а на столе стояла новая бутылка.
— Ждем, ждем! — потирая руки, сказал Пашка. — Давайте скорее, а то голова трещит. Наливай!
Когда выпили, то лицо Пашки засияло радостью. Чтобы не упустить момента, Рейнгольд бросил на стол двадцать сотенных купюр.
— Во! Эти деньги я уважаю, — сказал Пашка и дрогнувшей рукой придвинул их к себе. — Забирай! — кивнул он головой в сторону стены, с которой Рейнгольд хотел забрать пару работ.
— Высоко, я не достану, — сказал Рейнгольд.
Пашка сунул деньги в карман, притащил стремянку и полез снимать приглянувшиеся Рейнгольду холсты. В это время Шпагин шепнул Рейнгольду:
— Сразу нужно сматываться, а то передумает!
— Понял! — шепнул Рейнгольд.
Через десять минут бутылка опустела, и Пашка начал подозрительно вздыхать и коситься на стоящие у шкафа картины, уже принадлежащие Рейнгольду.
— Мы сейчас еще прекрасной выпивки достанем, — сказал Рейнгольд, прихватил холсты и пошел к лифту.
Шпагин последовал за ним, а Пашка стоял в дверях и с грустью почесывал свою козлиную бородку.
Когда подошел лифт, Пашка крикнул:
— Эх! Задарма отдал!
Вновь наняли такси и полетели к Рейнгольду домой. Семен Исаакович, увидев картины, сказал:
— А я такую живопись не люблю.
— Что ты понимаешь, пап! — сказал Рейнгольд и добавил: — Наливай!
Валентина Ивановна, прижав ладони к щекам, вымолвила:
— Что это значит, Аркадий? Что это еще за «наливай»?
Рейнгольд подмигнул Шпагину и расхохотался.
— Это пароль у нас теперь такой, — сказал он.
Прошли в большую комнату и сели за белоснежный стол.
Семен Исаакович глубоко вздохнул и проговорил тихо, глядя мимо сидящих в окно:
— Быстро проскочила жизнь, черт возьми… Мне девяносто два года, а кажется, что только вчера родился… В моей судьбе, однако, много интересного. Например, так случилось, что в начале тридцатых я заведовал автохозяйством в Магадане, при местном управлении лагерей. Ходил в кожаном пальто и курил трубку…
Рейнгольд не слушал и, подперев голову кулаками, о чем-то думал.
— Как вы туда попали? — спросил Шпагин, подцепляя ножом кусочек селедочного масла.
Семен Исаакович ничего не ответил. Он помял руками лицо, налил в маленькие рюмки водки, крякнул и улыбнулся. Его бледное лицо с орлиным носом от этой улыбки еще более похорошело.
— Итак! — произнес он с чувством и поднял рюмку.
Потом Рейнгольд пошел переодеваться, а мать в соседней комнате принялась гладить ему рубашку.
Оставшись наедине со Шпагиным, Семен Исаакович с грустью в голосе сказал:
— Обидно!
Шпагин настороженно взглянул на него и увидел в его глазах слезы. Шпагин перестал жевать и, глубоко вздохнув, притих.
— Кому все это достанется? — сказал Семен Исаакович и обвел рукой комнату. — Я же всю жизнь работал, кое-что скопил… Возвращаться нужно Аркадию! Ну, что он там нашел хорошего…
Шпагин вздрогнул и потупил взор, как будто это говорилось не о Рейнгольде, а о нем и как будто это он только что приехал из Нью-Йорка. Между тем Семен Исаакович продолжал:
— Не знаю, как он будет там жить дальше… Работает простым шофером такси, с утра до ночи…
Шпагин был убит окончательно. Он-то рассчитывал на Рейнгольда и связывал с ним большие надежды по открытию филиала совместного предприятия в Нью-Йорке. Шпагину было неловко и грустно, и казалось ему, что его обманули. Он как-то странно улыбнулся, кашлянул и против воли сказал:
— Разве важно, где и кем работать? Важно, чтобы эта работа нравилась и приносила доход…
Семен Исаакович вскинул на него седые брови.
— Это после университета! Вот вы… Мне Аркадий говорил… Вы — кандидат наук! А он? Кто он?! Таксист! Стоило ли ехать на край света, чтобы крутить баранку! — Семен Исаакович помолчал и, что-то вспомнив, улыбнулся и продолжил: — Правда, Аркадий великолепно водит машину. Ну, конечно, там дороги! Ни одного светофора, летишь, как птица! Аркадий возил нас в Вашингтон! Да, машину он водит великолепно… Я, было, хотел купить там себе машину, стоит-то она там гроши, но перевозка — ого-го! Шестнадцать тысяч долларов за тонну! — Семен Исаакович повеселел. — У Аркадия три машины! Но права на извоз он еще не имеет. Работает у владельца.
— Что за владелец? — спросил Шпагин.
— Ну есть там человек, который имеет лицензию на право извоза. Стоит лицензия сто тысяч долларов. С уплатой этой суммы выдается такая тяжелая, чуть ли не платиновая болвашка, на которой выписано твое право на извоз и которая крепится на борт машины. Так вот, Аркадий берет это такси у владельца на шесть дней в неделю и за каждый день отдает, помимо налогов, сто долларов этому владельцу, у самого же Аркадия остается каждый день от двухсот до пятисот долларов. Обедает все время в ресторане. Когда мы у него гостили, он нас тоже все время кормил в ресторане. Говорит, что есть дома дороже. Я не знаю, но думаю, что Аркадию не повезло с женой. Он и здесь с Викой ходит врозь. Она сейчас где-то с подругами, а он вот с вами. Плохо они живут, — вздохнул и вновь погрустнел Семен Исаакович. — Аркадий взял ее с ребенком. Ну, уехали они отсюда. И видно, в семейной жизни Аркадий несчастлив. Она не может родить ему ребенка, что-то у нее по женской части ненормально, а он — бесится, но виду не подает, и развестись не может… Совесть не позволяет. Все-таки отсюда вместе уехали, — Семен Исаакович склонился к самому уху Шпагина и прошептал: — По правде сказать, она и готовить-то не умеет. Когда мы были там, я видел, что она чайник ставит на плиту носиком к себе. Ну, что это за хозяйка, которая чайник ставит носиком к себе! Паром же обожжет! Даже яичницы сделать не может. Вот и приходится Аркадию по ресторанам есть. Эх-эх! Поговорили бы вы с ним, Дмитрий! — вдруг воскликнул Семен Исаакович. — Пусть он возвращается… Он же великолепный филолог, знает три языка, когда работал в библиотеке, выпустил какой-то словарь, и все псу под хвост! Деньги он там зарабатывает. Да у меня здесь накоплено столько, что ему по гроб жизни хватит!
В этот момент в комнату вошел Рейнгольд, и Семен Исаакович сразу же замолчал. Шпагин был бледен и смотрел в пол.
— Наливай! — воскликнул Рейнголъд.
— Обязательно! — насильно улыбаясь, сказал Семен Исаакович.
Рейнгольд сел к столу. Лицо его сияло белозубой улыбкой, и казалось, что этот человек живет счастливой жизнью, всем доволен и всему рад.
— А ты знаешь, Митюха, — воскликнул Рейнгольд, — что у меня в Нью-Йорке живет настоящий русский кот Васька. Такой мордоворот, лупит всех американских котов! Лобяра у него с кулак, — для пущей убедительности Рейнгольд поднял руку и сжал ее в кулак. — Шерсть грязная — мой не мой, белая с черными пятнами. Порода — московский помоечный! Специально дал заказ, чтобы мне его изловили в Москве и доставили в Нью-Йорк! Бандит. Бьется не на жизнь, а насмерть! Один раз приполз весь в крови и без зуба. Я чуть не заплакал, схватил его на руки, как ребенка, в машину и к лучшему ветеринару. Сделали укол, затем прооперировали и поставили искусственный клык за двести долларов! И Васька мой вновь ожил, через неделю уже бил всю американскую шушеру…
Шпагин сидел теперь как в тумане, точно это не он был, а его двойник. Он не мог понять, почему Рейнгольд работает в такси, почему он не добивается работы по профессии. Деньги? Непонятно. И Шпагин стал вспоминать армию. Вспомнилась огромная, как конюшня, столовая с новыми скоблеными столами и лавками, с алюминиевыми мисками и ложками, с котлами-кастрюлями, которые разводящие ставили на стол и из которых половником разливали баланду. Однажды Шпагин первым выхватил половник из котла, но Рейнгольд вырвал его из рук Шпагина и ударил — то ли в шутку, то ли серьезно — Шпагина в лоб… В казарме стояли двухэтажные койки. И Шпагин, и Рейнгольд спали на нижнем ярусе, их кровати стояли рядом, и им казалось, что они спят в шалаше. На их общей тумбочке лежали журналы «Театр»… Тогда они все свободное время проводили в библиотеке: Шпагин читал Драйзера, а Рейнгольд — Голсуорси. Рейнгольд неплохо играл в ручной мяч, а Шпагин — в футбол. Они ездили на соревнования округа.
Все это удалилось в памяти и казалось нереальным. Вспоминалась из красного кирпича двухэтажная казарма. Вспоминались отдельные лица. Сержант Бодунов, с водянистыми глазами, плохо владевший родным русским языком. Подполковник Нестеренко, в огромной спецзаказовской фуражке, отправивший однажды полвзвода на «губу» за распитие тройного одеколона. Вспоминался капитан Кофман, эта белая ворона армии, рафинированный интеллигент, читавший Шеллинга и Фихте, отпускавший и Шпагина, и Рейнгольда по первому требованию в увольнение. Однажды Шпагин с Рейнгольдом попали в караул, охраняли склады, была осень и было холодно, грелись в стогу сена у склада, потом нашли дырку в заборе и зашли в ближайшую избу за самогоном… Потом повесился в сортире ни с того ни с сего солдатик из Липецка, спавший на втором ярусе над Шпагиным. Потом ночью убежал с автоматом и с боекомплектом дневальный из Риги Сучков, — его ловили несколько месяцев, но так и не поймали. Потом Рахматуллаев застрелил из карабина разводящего лейтенанта Жабко; Рахматуллаев нес службу, охранял мехбазу, а пьяный Жабко шел за спиртом; Рахматуллаеву ничего не было, его перевели в другую часть… А Рейнгольд и Шпагин читали журнал «Театр», классиков мировой литературы, вели философские беседы, и все их считали «интеллигентиками»…
Захмелевший Семен Исаакович вновь принялся показывать Шпагину фотографии. Он словно забыл об упреках в адрес сына, и, показывая очередную фотографию: дом в котором жил Рейнгольд, дом по понятиям Шпагина больше смахивающий на виллу, — он все больше гордился сыновним богатством.
— Вот посмотрите, Дмитрий!
Старик возбужденно тыкал в нее пальцем, указывая то на одну, то на другую подробность. «Вот, посмотрите!» И каждый раз оглядывался на Шпагина, ожидая восхищения.
Среди невеселых мыслей о судьбе своего друга Рейнгольда Шпагин подумал о том, что он все-таки совершил смелый поступок, проверив на практике, что земля не плоская и ограниченная забором с колючей проволокой, а круглая, и Шпагин различил дом Рейнгольда среди зеленых газонов, увидел сразу все три великолепных автомобиля Рейнгольда, увидел его за рулем такси, увидел голосующего богатого негра на Бродвее, останавливающего машину Рейнгольда, и Шпагин понял, что Америка — рядом, что она живет, существует в эту минуту, стоит лишь протянуть руку — и он дотронется до нее.
Уже смеркалось, когда они вышли на улицу и поймали машину, чтобы ехать к Пашке. По пути заскочили в «Украину». Швейцар, старый пузан с оплывшим красным лицом, преградил им дорогу с возгласом:
— Нельзя!
Рейнгольд небрежно извлек из кармана паспорт гражданина США, и швейцар мигом переменился: побледнел, вытянулся по струнке, приложил руку к фуражке и проговорил:
— Прошу вас!
— Так-то! — бросил Рейнгольд и быстрым шагом устремился к лестнице.
Шпагин не отставал. Они прошли в валютный магазин. Полки ломились от товаров. На стеллаже выстроились, как на параде, бутылки с винами, коньяками, водкой множества сортов.
— Возьмем утюг! — сказал Рейнгольд, указывая на литровую оригинальную бутылку с ручкой. — Очень хорошая водка!
К водке взяли хорошей закуски и огромную упаковку датского баночного пива. Рейнгольд стоял перед кассиршей и с довольным видом отсчитывал доллары, а та смотрела на него с таким видом, как будто перед нею был властелин вселенной. С бодренькой улыбкой кассирша упаковала покупки в огромные полиэтиленовые пакеты «Интуриста» и поблагодарила за визит. Когда спускались по лестнице, Шпагин спросил:
— Может быть, пригласим твою жену?
Рейнгольд хмыкнул как-то неопределенно и махнул рукой. Прежде чем садиться в машину, немного постояли у гостиницы, покурили. Над высотным зданием в синем осеннем небе горели яркие звезды. Шпагин грустно вздохнул, затем вдруг улыбнулся, положил руку на плечо Рейнгольду и пропел:
В книге «Философия печали», Москва, Издательское предприятие «Новелла», 1990, тираж 100 тыс. экз.
Юрий Кувалдин Собрание сочинений в 10 томах Издательство «Книжный сад», Москва, 2006, тираж 2000 экз. Том 2, стр. 3.