— Ты знаешь, что сегодня у нас на обед? — встретила меня Евгения.

Стоял жаркий день. На ней был легкий ситцевый сарафан. Она сняла косынку и тряхнула головой. Волна светлых волос рассыпалась по плечам.

— Не знаю, но голоден как волк.

— А волки едят раков?!

— Ого! Чем же я заслужил?

— Не ты, а Беата. Вчера она захотела раков. И вот сегодня ее соотечественники принесли нам целый мешок. Поляки боготворят ее.

В гостиной посреди обеденного стола стояло большое блюдо, на котором возвышалась гора вареных раков.

— Так это тебе мы обязаны? — я подошел к Беате и поцеловал ее, — как ты себя чувствуешь?

— Теперь уже скоро.

— А где Елена? — я заметил, что сестры ее нет за столом.

— Она пообедала и гуляет у озера с Оленькой, — ответила Катя, — я их только что видела. Играют на песке.

— Как она подросла…

— Она будет красивее меня, — сказала Беата.

— Да, Елена очень похожа на тебя, — согласилась Евгения, — она станет повыше тебя, уже сейчас, обрати внимание, ноги какие длинные.

— Худощавая…

— Ребенок еще… Я вот тоже была как щепка, — усмехнулась Катя, — были бы ровные кости, а мясо нарастет.

— Ты видел Виктора? — Беата взяла крупного рака и стала лениво его чистить.

— Да, он сегодня заходил.

— Ильга родила?

— Девочку.

— Еще не переехали?

— Дом достроен, идет внутренняя отделка.

— Я скучаю по Ильге. Почему Виктор не хочет переселиться сюда?

— Ты же знаешь. На него до сих пор косятся. Особенно подруги Оксаны.

— Приходил снова этот поп, — Евгения протянула мне большущего рака, — я ему сказала, чтобы зашел часов в пять. Беата, а ты что не ешь? Вчера умирала из-за них!

— Уже не хочется. Пойду, отдохну.

— Подожди-ка, — Катя сходила на кухню и вернулась с блюдом, полным вареников.

— Кто желает?

— После раков? — я поднялся из-за стола, — нет уж, спасибо!

— С черникой!

— Уже поспела?

— Поспевает, ешьте. Что я, напрасно комаров кормила? — обиделась Катя.

— Если с черникой, то устоять трудно…

— Грибы появились…

— Вы в лес далеко не ходите одни.

— Собак же нет.

— Зато есть зубры. У них сейчас телята и, вообще, характер скверный.

— Да нет, мы тут недалеко, почти возле дома.

— А когда будет разрешена охота? — поинтересовалась Евгения, — хочу попробовать…

— Думаю, что осенью можно будет немного поохотиться на лосей и зубров. Но это не женское дело.

— Вот еще! — Евгения надула губы.

— Ладно, что-нибудь придумаем.

— А я бы не могла стрелять в зверей. Мне их жалко, — Катя помогла Беате встать со стула. — Пойдем, милая, я помогу тебе подняться по лестнице.

Попик оказался не такой уж пожилой. Его старила солидная борода с густой проседью и длинные, по самые плечи, волосы. Была на нем поношенная ряса, или как она там называется. Не та ряса, в которой попы отправляют службу, а повседневная, длиннополая одежда, в коей служители божии появляются в миру, ходят по улице, заходят в общественные заведения, если в том имеют нужду, или в дома своих прихожан. На груди у него висел дешевый крест на медной цепочке. Я вспомнил, что среди вещей, захваченных в банде, был массивный серебряный крест. Только вот католический или православный? Я в этих делах не смыслил. На всякий случай шепнул Елене, чтобы она отнесла записку нашему завхозу.

— Как величать вас, батюшка?

Попик сидел погруженный в свои мысли и не заметил, как я вошел. Засуетился, вскочил, отвесил поклон.

— При крещении удостоился имени Серафима.

Он был небольшого роста, сухощав. Я еще раз убедился, что он не старый, ему было не больше пятидесяти.

— Судя по вашему имени, вы потомственный служитель Божий. Не так ли?

— Истинно так! И отец, и дед, и прадед удостоены были духовного сана и я вот, недостойный слуга Божий, по стопам предков своих несу людям слово Господне в час испытаний великих и бедствия народного.

— Семья ваша?

— Вдовец я. Супруга моя, блаженной ее памяти, раба божья Анна лет шесть назад преставилась. Рак. А дочь замужем была, в Чернигове жили. Что с нею — не знаю. Один я остался, как перст на белом свете.

— Ну, вы еще не старый!

— Спаси меня, Господи, от соблазна мирского и плоти алчущей, — он перекрестился, — не о мирской жизни помыслы мои, а о спасении душ заблудших. Великое испытание послал нам Господь и предупреждение последнее. Истощилось терпение Создателя и решил Он детей своих наказать за непослушание и грехи их тяжкие.

— Что до грехов, то я с вами согласен, батюшка. Грешен человек перед Природою, его питающей и пестующей, и перед самим собой, перед теми, кто жил до него и перед теми, кто еще родится.

— Сие отрадно слышать из уст личности столь незаурядной, — поп явно приободрился, — Господь бесконечен в доброте своей…

— Вы ко мне по делу, отец Серафим? Мне говорили, что вы хотите открыть церковь?

— Да. Хотел получить разрешение у светской власти на открытие храма Божьего в селе Грибовичи.

— Для этого не нужно разрешения. Что касается меня и моего окружения, то мы питаем глубокое уважение к чувствам верующих и никаких препятствий отправлению обрядов культа чинить не будем.

Вошла Елена и протянула мне сверток. Я открыл его и вытащил крест.

— Примите, отец Серафим, скромный дар в знак моего к вам уважения и доброжелательства.

Отец Серафим вознес глаза к потолку и начал шептать молитву. Елена стояла, переминаясь с ноги на ногу, стараясь привлечь мое внимание.

— Ну, что еще?

Я подошел к ней. Она поднялась на цыпочки и быстро зашептала.

— Неси! — разрешил я, выслушав ее.

Она выбежала во двор и тотчас вернулась, неся в руках большой сверток. Я развернул его и перед глазами, сверкая серебром, золотом, расшитыми крестами и узорами, засверкала парадная ряса священнослужителя.

— Вот вам, отец Серафим, для первого торжественного богослужения подарок от светской власти.

Отец Серафим остолбенело смотрел на нее, не решаясь прикоснуться.

— Это же митрополитское облачение! — наконец вымолвил он.

— А вы и будете у нас митрополитом.

— Не удостоен, — возразил поп.

— Ну, как хотите, — я повесил рясу на спинку кресла. По всему было видно, что батюшке очень хотелось примерить ее, но…

— Думаю, — решил я ему помочь, — в церковной иерархии открылось сейчас множество вакансий. Вы можете смело взять это. Знаете, во время сражения, когда убивают командира полка, то его место занимает один из командиров батальона, а место комбата — ротный и т. д. Бывали случаи, когда дивизиями командовали лейтенанты, а полками — сержанты. При этом не ждали утверждения сверху. Это происходило потом. Надо действовать сразу, по обстановке.

— И то верно, и то верно… — быстро заговорил поп.

— Да вы примерьте.

Отец Серафим переоделся и сразу преобразился. Это был уже не заштатный попик из провинции, а высший иерарх церкви. Вид его стал величественен, и мне показалось, что пройдет минута-другая, и он протянет мне руку для поцелуя. Решив, что все вопросы исчерпаны, я поднялся, чтобы пожелать отцу Серафиму всего доброго, но он, по-видимому, был расположен продолжать разговор. Тон его, однако, стал наставляющим:

— Отрадно видеть, — с едва скрываемыми нотками покровительства, начал он, — изменение отношения светской власти к духовной. — Может быть, — продолжал поп, — настала пора, чтобы исправить вопиющую несправедливость, которую допустило государство по отношению к церкви.

— Что вы имеете в виду?

— Государство и церковь должны идти рядом, — наставительно произнес мой собеседник. — Отделение церкви от государства нанесло вред обоим. Государство сильно единой духовной сплоченностью. Церковь же нуждается в государстве, как пастырь в посохе.

— Здесь я не могу согласиться, — поспешил рассеять его заблуждения, — во-первых, я атеист в четвертом поколении…

— Это не имеет значения. Святой Константин не принял при жизни христианского учения, но удостоился от церкви высшей почести…

— Вы меня не поняли, отец Серафим. Я хотел сказать, что считаю отделение церкви от государства актом высочайшей справедливости. Государство провозглашает терпимость веры. Если церковь остается государственной, то не может быть веротерпимости. Актом отделения государство проявляет уважение к религиозным чувствам верующих, не ставя ни одну религию выше другой. Вспомните, сколько страданий и крови принесла государственная церковь народам. Костры инквизиции, миллионы замученных мужчин, женщин, детей…

— Это — католическая церковь!

— А разве православная церковь миловала «заблудших овечек»? Вспомните гонения старообрядцев, когда доведенные до отчаяния люди живьем сжигали себя в молельных домах…

— Это все в прошлом… — пробормотал поп, опустив голову

— Прошлое, если оно забывается, становится настоящим или будущим! Человечество — не Господь Бог. Если Господь может простить прегрешения, то человечество никогда не простит церкви ее жестокости и фанатизма, алчности и развращенности ее иерархов. Вы думаете, что это забывается? Нет! История упрямая дама, у нее отличная память. Проходят годы и тайное становится явным. И не только в церковных делах. Церковь часто пугала народ Страшным Судом. Вы знаете, мне кажется, что этот Страшный Суд — это Суд Истории. И от него не уйти никому!

— Если вы так настроены против религии, то почему вы не препятствуете открытию церкви, даже сделали ей подарки?

— Вы меня не поняли. Я никогда, слышите, никогда не был настроен против религии. Я уважаю чувства верующих, так как, по сути, вера — это идеология, а мой принцип — отрицание насилия в идеологии. Идеологию нельзя уничтожить, нельзя спасти. Она возникает и рушится под влиянием реальности, в зависимости от восприятия ее каждым человеком. Я против насаждения идеологии огнем и мечом, против использования ее в целях создания социальной несправедливости, против исключительных привилегий носителей какой бы то ни было идеологии. Только одну идеологию я не могу воспринимать с терпимостью — идеологию насилия и унижения человеческого достоинства. Против этого я не устану бороться. Вы хотите молиться Богу. Молитесь! Но не смейте мешать другим молиться своему Богу. Будьте терпимы к инакомыслию и пользуйтесь со стороны других такой же терпимостью. Но не призывайте к уничтожению католиков, потому, что они католики, а мусульман — потому, что они мусульмане. Бог есть любовь! Так возлюбите же друг друга и не мешайте друг другу жить.

— Христос учил: «Возлюби врага своего!» Если Бог — любовь, то почему вы так жестоко расправляетесь с врагами своими?

— Вы имеете в виду банду?

— Но они тоже люди!

— Представьте, отец Серафим, что вы идете с женою или дочерью по лесу и на вас нападают волки. Вы что, «возлюбите врага своего», ибо волк — враг и дадите им пожрать своих родных?

— То волки, а то люди!

— А я не считаю их людьми. Чтобы быть человеком, недостаточно иметь тело человека. Надо иметь душу человека. Человек, поднявший руку на человека ради своей прихоти и похоти, теряет право быть человеком. Человек-насильник, убийца — в моих глазах уже не человек. Уничтожая его, я испытываю чувства, сходные с теми, когда уничтожаю волков или одичавших собак.

— Вы хотите искоренить насилие насилием. Но этот путь давно опробован человеком и не привел ни к чему хорошему.

— Я понимаю вас, отец Серафим. Здесь есть большое «НО»! Насилие против насилия применялось для того, чтобы заменить одних насильников другими. То есть, для того, чтобы, уничтожив старых насильников, получить право насильничать самим. Вся история замены одного правления другим представляла такую бесконечную трансформацию.

— А вы думаете, что именно вам удастся этого избежать?

— Во всяком случае, надо попытаться.

— Мне трудно с вами спорить. Вы молоды и облечены властью, я — недостойный слуга Божий, стар и немощен. Я буду молить Господа нашего, чтобы он пощадил народ наш и ниспослал на эту землю мир и свое благословение.

— В добрый час, отче.

Я думал, что поп, наконец, покинет мой дом. Через час я должен быть на Совете, где предстояло заняться хозяйственными делами. Но он не уходил.

— Еще немного, прошу вас!

— Что-нибудь важное? — спросил я, глядя на часы.

— Чрезвычайно! Я хочу сказать о вещах, которые находятся в вопиющем противоречии не только с христианской моралью, но и с моралью цивилизованного общества!

Я понял, куда он гнет.

— Брак, — это величайшее таинство и основа человеческого общества.

— Вполне с вами согласен, отче!

— Но разве можно назвать браком то, что мы видим?! В блуде, истинно говорю вам, в блуде живут люди и в блуде рождают детей своих!

— Вы имеете в виду, что на каждого мужчину приходится по четыре женщины. Разве это наша вина?

— На то воля Божья. Мы должны в час тяжких испытаний сохранить лицо человеческое, восстановить семью, ибо семья — это первооснова общества.

— Все это верно, отец Серафим! Но, куда деть лишних женщин? Что вы предлагаете?

— Христианская церковь имеет большой опыт в этом отношении.

— Интересно.

— Разве в истории нашего народа не было таких времен, когда Родина жертвовала своими сынами во имя свободы и будущего своего народа? Целые села лишались своих кормильцев и женщины впрягались в плуг вместо лошадей. Жены, лишенные мужей, уходили от мирских соблазнов в монастыри для укрепления духа своего в вечной беседе с Богом.

— Ваша идея, отец Серафим, неприемлема по нескольким причинам. Во-первых, жестоко и несправедливо лишать женщину радости материнства. Здесь же скажу вам, что спасение рода человеческого после столь страшной эпидемии состоит в росте его численности. Во-вторых, ответьте мне, кто будет содержать и кормить ваших монахинь, занятых молитвами?

— Миряне…

— Миряне будут кормить своих жен и детей! И это будет справедливо. Ваши же сестры-монахини не смогут прокормить себя, ибо есть труд, который по силам только мужчине. Никто не заставит людей отдавать плоды своего труда в ваш монастырь. Следовательно, вы просто экономически не сможете существовать. В былые времена государство могло выделять монастырям часть своего продукта, теперь же у нас нет ни малейшей возможности. На плечи мужчин и так легла огромная тяжесть. Наши женщины оказывают посильную помощь своим мужьям, иногда буквально надрываясь на работе. Знаете, — я глянул попу в глаза, надеясь, что он поймет меня, — до катастрофы я мечтал о таком обществе, в котором женщина вообще не будет трудиться, а займется только семьей. Если бы не проклятая гонка вооружений и многомиллионная паразитирующая масса бюрократического аппарата управления, мы, люди, при той производительности труда, могли бы давно создать такое общество. И оно было бы самым справедливым, ибо не может быть социальной справедливости без справедливого отношения к женщине. Самый тяжелый и самый нужный для общества труд — труд женщины-матери не оплачивался и не вознаграждался государством, которое и существовать без этого не смогло бы. Вы можете открывать свой монастырь. Я не буду мешать. Но вы должны твердо себе уяснить, что содержать его вы будете сами.

— Следовательно, от вас никакой материальной помощи не поступит?

— А вы спросите тех, кто сейчас содержит свои многочисленные семьи. Да, многочисленные! У некоторых отцов уже по шесть детей, и это радует. Род человеческий не прекратится. Так вот, спросите у них, смогут ли они выделить вам часть своего продукта, чтобы содержать молящихся монахинь? А что до «блуда», как вы выразились, то я бы просил вас воздержаться впредь от подобных выражений и не оскорблять ни женщин, ни детей, родившихся в таких условиях. Хочу предупредить вас. Прошлой осенью народное собрание приняло закон о достоинстве человека. Публичное оскорбление этого достоинства приравнено к уголовному. За это следует наказание — изгнание из нашей общины. Если вы прибегните к таким словам публично, то любой гражданин общины сможет возбудить против Вас судебное преследование и добиться изгнания. Поостерегитесь быть первой жертвой этого закона!

— Я ничего не знал об этом, — ошеломленно пробормотал поп.

— Возможно, вы прибыли к нам весною?

— Да. Мне никто не говорил.

— Теперь знаете.

— Но простите, как же тогда обличать пороки? Ведь церковь должна бороться с пороками общества.

— Обличайте на здоровье. Но, давайте уточним, что считать пороком. Обличайте ложь, призывайте к справедливости, воспитывайте уважение детей к родителям и любовь родителей к детям, обличайте насилие, несправедливость, проповедуйте заповеди: не убий, не укради, не возжелай жены ближнего, не злословь и еще там какие? Но оставьте интимные стороны жизни. Поверьте, нам самим было трудно принять такое решение. Мораль не рубашка, которую можно снять и одеть новую. Это был болезненный процесс. Я надеюсь, что пройдет время, условия, породившие данные отношения, исчезнут и восстановится привычная для нас мораль. Впрочем, и тогда будет болезненный переход от того, что создалось сейчас.

— Может вы и правы. Не мне судить. Возможно, что Господь наш простит наши вынужденные грехи…

Мне наскучил этот разговор и у меня мелькнула озорная мысль:

— А не кажется ли вам, отец Серафим, что ежели Господь Бог создал такие условия, то он и благословил вытекающие из них отношения?

Он ошеломленно посмотрел на меня, стараясь понять, серьезно ли я это говорю.

— Я, знаете ли, не подумал… — наконец пролепетал он.

— А вы обратитесь к первоисточникам. Где в Старом или Новом Завете вы найдете осуждение таким брачным отношениям?

— Но христианство…

— Я мог бы вам напомнить Авраама, царя Соломона и Давида, но воздержусь. Найдите мне место, где Христос осудил бы полигамию?

— Но святой Павел…

— Святой Павел был потом. У нас тоже были такие продолжатели Маркса, которые на деле извращали его учение. Ученик может развить учение, но может и извратить его. Разве церковь не отвергла учения некоторых последователей Христа? Например, Ария? А возьмите раскол церкви на православие, католичество и лютеранство, я уж не говорю о многочисленных сектах. Все они признают Христа, но каждый по-своему толкует его учение. Вы ссылаетесь на Павла. Но разве Павел — сын Божий? Обратите внимание: Христос был менее категоричен и более терпим, чем Павел. И я скажу вам почему! Христос искал истину, а его ученики — власть. Цели были разные!

— Вы, как сами сказали, атеист, а говорите о Христе с таким теплом и уважением. Странно.

— Ничего странного нет. Христос совершил подвиг и достоин глубочайшего уважения. Он первый сказал: все люди — братья! За одно это он заслужил благодарность поколений. Он призывал к терпимости, говорил; «Я человек и ничто человеческое мне не чуждо». Так следуйте заветам своего учителя, любите людей такими, какие они есть и будьте терпимы! Потом, отец мой, церковь внушила людям неправильное, примитивное представление о целях Христа.

— Христос — Спаситель!

— Правильно! Но от чего?

— Для жизни вечной!

— Вот вы здесь и извращаете учение Христа. Христос призывал к спасению в человеке его человеческой сущности, над звериным началом, над страстью человека к насилию над своими ближними. Ибо эта страсть и привела к гибели нашу цивилизацию. Помните, он говорил, что легче верблюд пройдет в игольное ушко, чем богач в царство Божие. Что это значило? Богач, Христос это понимал, в тех условиях низкой производительности труда, был грабителем или вором, ибо грабил, воровал чужой труд. Что делает церковь? Она призывает богатых жертвовать материальные средства церкви, обещая за это спасение. Так?

— Так…

— Но это же призыв: поделись награбленным! И церковь, таким образом, становится соучастницей грабежа, воровства и насилия, ибо пользуется результатом оного! Вы можете опровергнуть это?

Отец Серафим молчал.

— Таким образом, церковь извратила учение Христа превратила его в свою противоположность и, значит, является самым злостным противником христианства.

— Вы делаете столь неожиданные выводы…

— Я? Что вы! Это сделали еще в XII столетии катары в Лангедоке.

По-видимому, я зря упомянул о катарах, так как отец Серафим встрепенулся. Ему очень хотелось подвести мои выводы под какую-нибудь уже известную ересь, осужденную в свое время церковью. Знаний, почерпнутых много лет назад в семинарии, ему хватило на то, чтобы связать катаров с требованием бедности церкви.

— Так вы против богатства?! — едва скрывая торжество, спросил он.

Все теперь укладывалось в готовую схему и можно было спорить. Меня это уже начинало злить.

— Не против богатства, а против паразитизма. И безразлично какого: церкви, государства, чиновников, капиталистов. Я за богатство и против нищеты. Но за то богатство, которое дастся за труд и пользу, приносимую обществу. Причем, пропорционально пользе. Именно пользе, а не затраченным калориям, иначе дворник будет получать столько же, сколько врач, а токарь у станка — больше инженера, который спроектировал этот станок и поднял производительность труда токаря в несколько раз. Но извините меня, это особая тема. Я должен идти.

Отец Серафим поднялся.

— Я подумаю о нашем разговоре. Должен признать, что он произвел на меня впечатление.

— Весьма польщен, — поклонился я, обрадовавшись, что он, наконец, уходит. — А одежду-то возьмите!

Отец Серафим посмотрел сожалеюще на нарядное облачение и покачал головой:

— Благодарствуйте, но…

Не закончив фразы, он вышел.

— Где ты так долго задержался? — встретил меня Паскевич. — Уже час тебя ждем!

— Вел душеспасительные беседы, — серьезно ответил я.