Письма Юрия Казакова
Эпистолярное приложение к «документальному повествованию» включает 130 казаковских писем, не считая приведенных в основном корпусе книги (полностью или в пространных цитатах). Как уже отмечалось, Казаков писал письма охотно и помногу, они удовлетворяли его потребность в писательстве едва ли не меньше, чем рассказы. К сожалению, обширная переписка Казакова по сей день до конца не выявлена: часть писем утрачена безвозвратно, часть сохранилась в семейном архиве и у адресатов (или их правонаследников), часть цитировалась отрывками в воспоминаниях, часть публиковалась в журналах, нередко со значительными купюрами и искажениями. С одними адресатами, фигурирующими в Приложении (К. Паустовский, Т. Жирмунская, Г. Семенов, В. Конецкий), Казаков переписывался подолгу, с другими (В. Панова, Н. И. Замошкин, Г. Горышин, Э. Шим) – эпизодически, кого-то Казаков по-дружески наставлял на путь истинный (А. Шеметов), кому-то давал литературные советы (О. Базунов), и особое место в казаковской переписке занимают письма в семью (матери и отцу, жене и сыну Алеше). Приведенные в Приложении письма так или иначе проливают дополнительный свет на факты биографии и личность Юрия Казакова.
В примечаниях к письмам принято сокращение: Юрий Казаков. Собрание сочинений в трех томах. М., Русскiй мiръ, 2008–2011 – Собр. соч. (с указанием тома и страницы).
Н. И. Замошкину
1
13 октября 1957
Дорогой Николай Иванович, здравствуйте!
Очень я соскучился по Вас, хочется поговорить и Вас послушать. Но наверно опять не приду на семинар. Одолела меня глухота: после вирусного гриппа – катар Евстахиевых труб.
Сижу дома и немного пописываю. После семимесячного перерыва сделал два рассказа.
Но сначала хочу преподнести вам нечто вроде творческого отчета. За это время у меня вышло два рассказа – «Арктур – гончий пес» («Москва», № 8) и «Никишкины тайны» («Знамя» № 8). «Арктура» Вы знаете, это новый вариант «Гомера», я его почистил, выбросил девочку с роялем и изменил композицию. «Никишкины тайны» – северный рассказ, Вы его не видели, т. к. закончил я его летом.
Вышел у меня «Тедди» отдельной книжкой в Архангельске. Эка, куда меня занесло! Кроме того приняты сразу три книжки: 1) в «Советском писателе», 2) в Детгизе, 3) опять-таки в Архангельске.
Я пустил в ход все рассказы, кроме первых, «американских». Вот эти рассказы: «Тихое утро», «Ночь», «Дым», «Некрасивая», «Лешак», «Голубое и зеленое», «На полустанке», «Странник», «Дом под кручей», «Никишкины тайны», «Арктур», «Розовые туфли», «Тихон Бешеный» (сильно переделан!), «Тедди».
Все рассказы, конечно, будут в разных книжках в разных пропорциях. Так, например, в Детгизе у меня выходят: «Ник<ишкины> тайны», «Арктур», «Тедди», «Ночь», «Тихое утро», «Роз<овые> туфли», в «Сов<етском> писателе» они же (за исключением «Тедди» и «Роз<овых> туфель») и все остальные. В Архангельске не идет «Голубое и зеленое» и что-то еще, но зато я буду туда посылать до декабря все, что напишу нового за это время (2 рассказа уже написаны). Словом, книжки будут отличаться друг от друга процентов на 50–60, и даже больше.
Забыл еще сказать Вам, что несколько моих рассказов переведено в Италии. Летом я с ними (итальянцами) встречался и этой новостью ошарашил меня Витторио Страда.
Издат<ельство> «Сов<етская> Россия» предлагало мне издать в 58 году новый сборник, но, увы, не было у меня рассказов и я, рыдая в душе, отказался. Теперь о материальной постановке дела.
В Детгизе договор со мною уже заключен, аванс получен и книжка сдана на иллюстрацию.
В Детгизе все в порядке!
В «Сов<етском> писателе» есть только принципиальное согласие И. Козлова, три оч<ень> хороших рецензии и все. Договора пока нет, т. к. не утвержден еще план.
Так же нет договора еще с Архангельском.
Меня это начинает очень беспокоить, т. к. есть люди, которым интересно, наверно, пугать и они пугают меня вовсю. Трепещу! Но надеюсь, ибо не хлебом единым жив человек, но и надеждой.
Теперь об «Октябре». Не подумайте, пожалуйста, что я специально помимо Вас отдал в «Октябрь» свои злосчастные вещи. Падерин подошел ко мне во дворе института и попросил рассказов, я сказал, что нет, а есть старые и что старые Вы уже показывали Храпченко и он не взял их. Падерина однако это мое заявление не остановило, т. к. он надеется на иное отношение к этим рассказам со стороны Панферова.
Раньше я не видел Вас и не мог Вам об этом сказать, и мне было весьма неудобно, когда Вы, открыв папку, узрели в ней старых знакомых. Теперь я виню себя и думаю, что мне надо было дождаться Вас, но Вы знаете авторское нетерпение и, надеюсь, извините меня.
Сейчас пишу довольно активно, но все написанное как-то не удовлетворяет меня и мало нравится.
Николай Иванович, очень прошу Вас разрешить мне поехать в Дом творчества! Я помню Ваше недовольство в пр<ошлом> году, когда я Вас поставил, так сказать, пред свершившимся фактом. Теперь я прошу Вашего согласия заранее. Мне все-таки хочется подготовить к диплому побольше нового, дома работать трудно, а сюжетов целый пуд.
На этом позвольте закончить.
Будьте здоровы! До свидания.
Если есть у Вас что сказать мне, поругать (хвалить пока не за что особенно) и если будет время, напишите мне, пожалуйста, очень Вас прошу! Адрес мой: Арбат, 30, кв. 29. Не знаю, сколько еще проболею, врачи толком не говорят.
Замошкин Николай Иванович (1896–1960), критик, печатался с 1923 года, член литературного объединения «Перевал» (до 1932). С 1944 – руководитель творческого семинара прозаиков в Литературном институте им. М. Горького. Автор статей о М. Пришвине («Писатель-Берендей», 1929; «Охота за счастьем», 1940; «Михаил Михайлович Пришвин», 1958), книг: «Литературные межи» (1930), «Спутники нашей жизни» (1964). Член редколлегии журнала «Октябрь». Письма в отрывках публиковались в кн.: Игорь Кузьмичев. Юрий Казаков: набросок портрета. – Л., Сов. писатель, 1986.
2
15 января 1958
Дорогой Николай Иванович!
Простите, никак не могу к Вам собраться – экзамены; и особенно последний история философии – немыслимо ужасная вещь.
На кафедре тв<орчества> решили, что я должен сдать дипл<омную> работу к 20. I. Но т. к. у многих срок – 1. II, то я думаю мне можно задержаться со сдачей диплома дня на 3–4.
21-го я кончаю экзамены, свободен, как птица, сразу берусь за дело и числа 23–4 тащу Вам на подпись свои рассказы.
Николай Иванович, я долго размышлял над содержанием диплома и решил, что нужно включить в него следующие рассказы: 1) «Некрасивая», 2) «Дым», 3) «Лешак», 4) «Арктур – гончий пес», 5) «Легкая жизнь», 6) «На острове», 7) «На полустанке».
7 – счастливое число!
Все эти вещи наиболее удачны и наиболее выявляют меня как автора их. «На острове» я перепишу еще разок, немножко сожму. Из этих расск<азов> Вы знаете, вернее плохо знаете одного «Арктура». Остальные Вам довольно знакомы и каждый в свое время встречался Вами хорошим словом. Наконец, в пользу этих именно рассказов говорит то, что они прошли все большой искус, так сказать, были прочитаны многими, в том числе такими мастерами слова, как Паустовский, В. Шкловский, Казакевич, Панова и т. д. и многими ребятами. Все отзывались о них оч<ень> хорошо, так что я со спокойной душой отдаю их в диплом. Если Вы не будете возражать, к ним можно подключить также «Странника».
Жаль, что нас так торопят с дипломом, т. е. что диплом надо сдавать именно сейчас. У меня есть интересные сюжеты, кот<орые>, м. б., в феврале я реализую… Ну да бог с ними.
Будьте здоровы, Николай Иванович!
Кого бы Вы посоветовали мне в оппоненты? Или положиться на провидение и доверить это дело кафедре?
Будьте благодетелем, Николай Иванович. Подумайте! Вы ведь лучше знаете вкусы и настроения писателей.
К. Г. Паустовскому
3
9 октября 1957. Москва
Дорогой Константин Георгиевич!
Я пишу вам просто на Тарусу и не знаю, дойдет ли до Вас это письмо.
Пишу же я Вам потому, что хочу сказать, что я очень Вас люблю. Все лето я хотел приехать к Вам или написать, но постеснялся. Сейчас я получил I том Вашего собрания, читаю «Романтиков» (я их раньше не читал), и вот хочу, чтобы Вы знали, что в Москве сидит на Арбате человек, читает Вашу книгу, поминутно растрогивается и любит Вас.
Я не хочу ничего говорить о Ваших книгах, хоть мог бы, наверно, многое сказать. Одного я хочу – встречи с Вами, хочу послушать Вас и, каюсь, задать Вам несколько вопросов, касающихся литературы. Вопросы эти мучат меня и расслабляют, а ответить на них может только честный человек. Я горжусь Вашей честностью, Ваш гуманизм дорог мне и, естественно, только у Вас хочется мне спросить совета.
Этим летом я испытал большое потрясение – первый раз был в Ленинграде. Я застал еще последки белых ночей, сходил с ума, хотел что-то писать об этом насильственном городе, но, приехав домой, перечел «Медного всадника», поревел немного и писать ничего не стал.
До свидания, Константин Георгиевич, дай Вам бог здоровья!
Очень Вас люблю!
P. S. Я рад, что написал Вам об этом. Так я сказать бы побоялся, а сказать мне было необходимо. Может, это сентиментально выглядит? Ну и пускай – Вы же довели меня до этого!
Паустовский Константин Георгиевич (1892–1968), выдающийся русский прозаик ХХ века. Письма печатаются по машинописным копиям, присланным мне Т. А. Жирмунской в 1980-х годах. В приложениях использованы комментарии Г. Арбузовой и Л. Левицкого из журнала «Литературное обозрение» (1986, № 8), где эти письма были опубликованы.
4
22 ноября 1957
Многоуважаемый, дорогой, милый Константин Георгиевич!
Я послал Вам уже одно письмо, адресовав его так: «Таруса, К. Г. Паустовскому», т. е. на деревню дедушке. Я решил быть до конца бессовестным и, узнав теперь, что Вы в Ялте, пишу Вам снова.
Говорят, Ваше собрание соч<инений> разошлось чудовищным тиражом! Ура! Радуюсь и благоговею. Радуюсь я вдвойне: во-первых, за Вас, во-вторых, тому как посрамлены будут Ваши враги.
Вы великий писатель, классик, и мне страшно Вам писать. Хочется сказать Вам много разных великолепных слов, но я стесняюсь и боюсь впасть в лиризм, который является настроением несовременным.
Я не видел еще второго тома, говорят, что там опубликована «Золотая роза» (первая часть). Между тем, Вы пишете вторую часть. Разве нельзя было подождать и напечатать в одном из последних томов всю работу?
Летом с детским поэтом Ю. Коринцом я ездил на север – реки Сухона, Сев<ерная> Двина, Онега, Белое море, Кольский п<олуостр>ов. Сперва я жалел, что Вас нет с нами (помните, я соблазнял Вас?), потом же стал радоваться. В наш век надо ездить так, как А. Сурков или Долматовский, заранее известив официально все руководящие инстанции, чтобы они с машиной встречали высокого гостя. Ездить так, как мы, т. е. диким способом, значит сто раз быть заподозренному в шпионаже, сто раз приволакиваться в милицию или КГБ и сто раз быть допрашиваемому с пристрастием.
Все это происходит потому, что все областные и районные газеты нафаршированы Шпановым, Брянцевым и т. д. В каждом проезжем видят шпиона, применяют против него хитрые действия, указанные в означенных повестях, и в удобный момент судорожным голосом кричат: руки вверх!
Потом на севере страшно много пьяных и нет от них никакого спасения. Пьют все и везде: на поездах, на пароходах, в городах и деревнях. И лучший способ ограждения от пьяных – самому быть пьяным.
После Дубулт я написал три рассказа. Два из них опубликованы, третий захряс: не то настроение! Приняты у меня в разных издательствах три книги. Так как это противоестественно для начинающего автора, т. е. такая удача – явление не нормальное, то я со дня на день жду пропасти и даже написал длинное стихотворение о грядущем возмездии белым стихом (на рифму пороху не хватило).
В Архангельске вышла у меня книжка, которую я со страхом посылаю Вам. Книжка оч<ень> хороша для обл<астного> издательства (я говорю о внешности). Содержание же ее неважно, и Вы ее не читайте. Я бы не послал Вам ее, но это первая моя книжка, и мне, признаться, ужасно приятно всем ее дарить. Извините!
На севере пьяные начинают с вами разговор так:
– Я человек русский, конечно… Извините!
Сейчас во мне сидит целый пуд сюжетов, но приняться за них как-то не могу, разучился писать за лето. Начну, выходит такая унылость, что хоть вешайся. Я уж пугаться начал. Вообще я стал мистиком и фаталистом.
В институте у нас сейчас тоска. Озерова сняли за «либерализм», все присмирели, в том числе и Ваша Галка… Впрочем, Вы, наверно, все знаете от нее, о наших институтских делах. Я рад, что кончаю институт, надоело.
В «Комс<омольской> правде» раздолбали наш «Журнал молодых», многим досталось, и от моего «Дыма» только дым пошел. Редакторша моя (из «Сов<етского> писателя») напугана до смерти и хочет выкинуть «Дым» из книжки. Я вяло сопротивляюсь.
Очень хотелось бы повидать Вас и поговорить. Как Вы себя чувствуете? Как Вам работается? В Ялте наверно хорошо сейчас, а в Москве холод собачий и свирепствует вирусный грипп.
Константин Георгиевич! Пришлите мне, пожалуйста, Вашу карточку! Ведь я Вас пятнадцать лет люблю, примите во внимание срок, т. е. постоянство мое и снизойдите! Я был в Ленинграде, видел Ричи, она показывала мне Ваше письмо к ней, хвасталась книжкой своей и смотрела на меня с презрением. Пленку, на которой Вы сняты в Дубултах и Риге, кто-то у них стащил, так что карточкой Вашей я не мог раздобыться.
Ленинград – совершенно ненормальный город, и я рад, что поехал туда в первый раз в 29 лет. Поехал бы я мальчишкой, наверно ничего бы не понял, а так – умирал и рыдал от восторгов.
Ричи с Игорем живут на фантастической улице – бывш<ей> Фурштатской, возле Таврического сада. Счастливцы! Москва и мой Арбат как-то померкли для меня и я страшно жалел, что «Голубое и зеленое» было в то время уже опубликовано, я бы все перенес в Ленинград и рассказ от этого только выиграл бы.
До свидания, будьте здоровы! Простите за беспокойство.
Ужасно хочется с Вами поговорить, много вопросов. Можно ли надеяться на встречу с Вами?
Окончательно ли развалилась «Лит<ературная> Москва» и где можно теперь прочесть последнюю часть Вашей трилогии?
Видел Д. Гранина недавно, возле ССП. Улыбается. Приглашал чай пить (в Ленинград).
В конце ноября в Ленинграде будет семинар молод<ых> русск<их> прозаиков. Меня удостоили чести и пригласили. Не будете ли Вы руководить одним из семинаров на этом совещании и вообще не собираетесь ли осенью в Ленинград?
Письмо опубликовано в «Литературном обозрении» (1986, № 8) со значительными купюрами.
5
<Декабрь 1957>
Дорогой Константин Георгиевич!
Простите, я к Вам с просьбой! М<осковское> О<тделение> СП решило принять меня в члены Союза, не дожидаясь появления на свет моей книжки.
Не могли бы Вы написать рекомендацию?
Если Вам трудно или неудобно по каким-нибудь причинам это сделать, не стесняйтесь с отказом, ради бога! Если Вам вообще не до писем, то даже можете не отвечать мне вовсе, я опять-таки в обиде на Вас не буду ни в коем случае. Подождав Вашего ответа числа, скажем, до 15-го февраля и не получив его, я уразумею, что Вы заняты или больны, или не в настроении – мало ли что!
Будьте здоровы, бодрости и легкости Вам в работе!
Адрес мой: Москва Г-2, Арбат 30, кв. 29.
Летом поеду в Приозерный р-н. Говорят, там скиты есть. Любопытно! Не хотите ли с нами?
Опубликовано в «Литературном обозрении» (1986, № 8).
5 февраля 1958 года Паустовский писал Казакову из Тарусы: «Юра, дорогой! Не сердитесь на меня (хотя бы в глубине души) за то, что я Вам не отвечал. Это никак не касается моего отношения к Вам. Вы, может быть, догадываетесь или знаете от Галки («Ах, эта Галка!»), что я очень люблю Вас как писателя и, читая Ваши рассказы, бываю растроган до слез. И не по стриковской слезливости (ее у меня нет совершенно), а потому что я счастлив за нашу литературу, за наш народ, за то, что есть люди, которые сохранят и умножат все то прекрасное, что создано нашими предками, – от Пушкина до Бунина. Велик Бог земли Русской!
Не отвечал я Вам из-за отвратительной болезни, привязавшейся ко мне: из-за астмы. Сейчас легче, а то я задыхался, как рыба на песке, и мне было трудно и думать, и писать, и говорить. Если к лету я оправлюсь, и врачи пустят, то я бы с наслаждением поехал бы с Вами в Приозерный район. Меня страшно тянет на Север. Если мне разрешат ехать, то, очевидно, возьму с собой Галку. Меня одного из-за болезни не пустят. Напишите мне обо всем, не смущайтесь моим молчанием. Будьте спокойны, работайте, живите счастливо.
P. S. Посылаю рекомендацию.
Опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 500.
6
3 марта 1958. Дубулты
Дорогой Константин Георгиевич!
Спасибо, спасибо Вам за письмо и рекомендацию! Я даже долго писать не насмеливался, – так был смущен и обрадован. Вы представить себе не можете, как помогли Вы мне своим теплым словом. Мне было очень тяжело весь этот год, и уж месяцев восемь я забросил литературу. Когда видишь каждый день, как на литературной арене вновь и вновь появляются старые бойцы бездарности, жирные волкодавы софроновы и проч., как бьют они направо и налево, как распоясываются, доходя до наглости и нельзя их укротить, – так делается тошно на душе и так, в конце концов, равнодушно!
А этот пленум – боже мой! Ни одной интересной речи, ни одной мысли, зато бездна общих слов и странные, дикие призывы не дипломатничать с писателями запада, т. к. это, мол, унижает советскую литературу. Как будто настоящую литературу можно унизить!
А нелепые требования в издательствах! У меня в «Арктуре» был абзац о цыганах. Потребовали: снять цыган, т. к. был указ о запрещении бродяжничества! В «Никишке» было выражение «мертвый лес». Потребовали: заменить «мертвый» другим словом, т. к. слово «мертвый» придает рассказу нехороший социальный оттенок. И т. д. и т. п.
Впрочем, черт с ними, теперь я снова начал работать. Снова я в Дубултах, опять здесь солнце, снежок, сосны, белки, лед у берега, прелестные дачи, чистота и тишина. Народу в доме творч<ества> совсем мало, не в пример прошлому году. Дух Ваш витает здесь. То и дело вспоминают, как Вы жили тут, как писали «Золотую розу»… Глядя на это море, на эти сосны, мне вдруг тоже захотелось написать что-нибудь дико приключенческое, романтическое и ужасное. Сюжет: старые пираты появляются в наши дни и совершают целую кучу всевозможных превосходных преступлений. Если я начну эту вещь, я буду писать так: «Звезды раскрыли свои мохнатые ресницы, сизые сосны дохнули туманом, с глухим топотом пронеслись траурные кобылицы сумерек, и в закопченном очаге таверны Слюнявого Боба запылал жаркий огонь, когда в залив вошел Черный Корабль Джима-Вшивого-Носа». Увы! Вместо того, чтобы заниматься этой сладостной работой, я пишу все про разных подлецов, они меня одолевают.
Как Ваше здоровье?
А летом, правда, давайте поедем на Север – какие народы там, какая рыба, какие церкви! Мы будем таскать рюкзаки, спать в сырых оврагах, питаться грибами и укреплять свое здоровье, расшатанное литературой. Мы будем дышать запахом водорослей, стрелять тюленей, плавать на шкунах, писать стихи, петь и скорбно думать о величии мира. В лесах за нами будут следить старички-лесовички, на полянах попадутся нам заколоченные, сизые от старости деревянные церкви, брякнемся мы на колени лицом на восток и забормочем: «Стану я, раб божий, благославясь, пойду, перекрестясь, из дверей в двери, из ворот в ворота, выйду в чисто поле…» Ах, ах! Поедемте, Константин Георгиевич!!
А пока будьте здоровы, низко Вам кланяюсь, а я здоров, чего и Вам от Господа Бога желаю! Галку же поздравляю с жэнскым празднык номэр восым! (казахск.)
Ах, да! Карточку! Когда же карточку, Константин Георгиевич?!
Опубликовано с купюрами в «Литературном обозрении» (1986, № 8).
7
10 апреля 1958. Москва
Дорогой Константин Георгиевич!
На днях вернулся из Дубулт. Погода была прекрасная, работалось мне еще лучше (все Ваше письмо!) и написал я пять рассказов.
А в Москве сюрприз: письмо из Чехословакии, журнал которой «Мир<овая> литература» мной «интересуется». И опять Вы! Спасибо, спасибо Вам большое за доброе мнение обо мне, дай бог его оправдать!
Константин Георгиевич, что Вы скажете, если я один из новых своих рассказов посвящу Вам. В Дубултах его читал Штейнман (ленингр<адский> критик) и все просил его у меня для «Звезды». Да я не отдал. Так вот, если и здесь он всем понравится, то разрешите ли Вы посвятить его Вам? А мне так хочется! Рассказ о Севере.
Мама моя слышала от одной знакомой о человеке, который лечит астму. Хотя это «религия и опиум», но не попробовать ли Вам полечиться у него? Такие люди часто действительно хорошо лечат – это факт. Мама попробует узнать адрес этого человека, и если это ей удастся, я Вам напишу его.
Очень хочется повидать Вас и поговорить, но это когда-нибудь, а сейчас я жду Вашего разрешения на посвящение. Напишите всего две строчки.
Еще раз большое спасибо Вам за все, будьте здоровы, легкой Вам работы и прекрасного настроения!
Опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 333–334.
8
20 августа 1958. Москва
Дорогой Константин Георгиевич, здравствуйте!
Был я в Питере, испытал там сильнейший испуг в связи с Ливаном (в квартире, где я останавливался, уже поговаривали о повестках из военкомата), потом несколько дней слушал разговоры о похоронах Зощенко, потом уехал и поплелся по Мариинской системе, был в Вытегре, в Белозерске, в Череповце, Угличе, Ростове и поездом вернулся в Москву.
А в Москве пусто и скучно, дела литературные совсем дрянь. «Октябрь» дает мне командировку на Север и я еду, хоть одному ехать не хочется. Коринец, не дождавшись меня, уехал один, в Каргополе встретился с Тендряковым и еще двумя ребятами, теперь они вчетвером шатаются по Онеге, а я к ним не хочу, хочу поехать на Белое море в поморскую деревню, забраться на тоню к рыбакам и пожить с ними недели две-три, поглядеть попристальнее на их житье-бытье и, может быть, самому поработать с ними, половить рыбу.
Как Вы себя чувствуете? Не зудит ли у Вас на душе? А то давайте поедем вместе – дорога нетрудная, до Онеги поездом, а там день на пароходе и все. Уеду я числа 26 августа.
Уже много дней у меня тоска, совсем не хочется писать, руки опускаются и никуда не подашься. Хотел было несколько раз приехать к Вам в Тарусу, да все откладывал, куда уж – у Вас, небось, своих хлопот полон рот. Книга в «Сов<етском> писателе» еще не пошла в набор, хотя в июне мне говорили, что уже все – идет. Я туда и показываться боюсь, скажут: ага, вас нам и надо, вот тут у вас рассказ подозрительный, не исправите ли… Ну их!
Только один Вы и поддерживаете тем, что вообще где-то живете, пишете. Вспоминаю Ваше лицо, голос и – легче, а то кругом рыла кувшинные.
Очень хочу написать о Вас для «Охотничьих просторов». Попробую осенью, будет прилично получаться, отдам Смирнову Н. П., не будет – пусть уж кто-нибудь еще напишет.
Рассказ («Манька»), посвященный Вам, вышел в «Крестьянке» (1958, № 8. – И. К.), но его страшно обкорнали и посвящение Вам сняли, так что Вы не читайте его пока, вот выйдет в книжке, тогда уж почитайте. А я тут Дорошу давал читать его и еще для проверки спросил о «Маньке» – Дорош похвалил, а то я все боюсь, что вдруг рассказ окажется не слишком хорошим и недостойным Вас.
В Архангельске книжка пошла в набор, и я даже боюсь о ней думать, как, знаете, на охоте крадешься к тетереву или утке и смотреть на них боишься. Там редакторша что-то по мне с ума сходит, т. е. по моим рассказам, подняла шум на весь Архангельск и тамошние троглодиты чуть меня не слопали, книжку затребовали в обком, я уж на ней крест поставил, вдруг ничего, идет понемножку и довольно хитро: по договору 4 листа, а фактически 7–8, и «Некрасивая» там, и «Дым», и «Манька», и прочие рассказы, которые здесь у меня все парятся.
Так что с одной стороны не так уж плохо у меня, но все равно все не то, не то, бесишься, жизнь-то коротка. Терпеть да ждать веку не хватит.
Я Вам все пишу, Вы не отвечаете, и я не знаю, доходят ли мои письма к Вам, а даже если не доходят или Вы их не читаете, все равно я буду писать – как в космос, пускай, мне приятно Вам писать, только простите, я хочу да и надо бы вообще писать бодро, интересно, как полагается мужчине, а я нет-нет да и заною, захнычу. Ну, очень уж туго приходится, шутка ли, сами посудите, за последние дни только получил нотацию от Панферова, рецензию с выговором от Твардовского, что, мол, и кокетничаю я, и захвален, и упиваюсь собственным художеством, и жизнь вижу односторонне, и влияние стариков чувствуется, и т. п. Кроме того еще в «Литературе и жизни» отказали двум рассказам, Зубавин в «Современнике» тоже отказал, С. Баруздин все меня бить собирается – поневоле закряхтишь.
Ну, ничего, авось у рыбаков отдышусь и что-нибудь привезу оттуда соленое, крепкое. Вот бы Вы поехали! Хоть напишите, если не поедете, я ждать буду.
Я сейчас пожаловался Вам и вспомнил, мать рассказывала, у них сосед в деревне был, лодырь и пьяница, так он корову свою соломой кормил. Корова у него – кожа да кости, нюхнет солому, и есть не хочет, а сосед приговаривает: «Съес, матуска, съес! Ницем права будес!» Так вот и я – ничем прав буду, съем все и все переживу.
Ну, будьте здоровы, поклон Татьяне Алексеевне!
Уеду я месяца на полтора, если выдержу. Я хочу зимой в Дубулты поехать, поработать. Вы туда не собираетесь?
Ну, до свидания. Как Ваше здоровье?
P. S. Зощенко, говорят, умер от нежелания жить, иначе – от черной меланхолии. На похоронах не обошлось без юмора: жена его, облокотившись на гроб, сказала: «Позвольте мне пару слов…» А Прокофьев с кем-то затеял дискуссию: «мог ли Зощенко стать эмигрантом». Похоронили его в Сестрорецке – в Питере, по каким-то причинам, не разрешили хоронить.
Опубликовано с купюрами в «Литературном обозрении» (1986, № 8).
9
9 марта 1959. Москва
Дорогой Константин Георгиевич!
Наконец-то я дождался книжки и могу послать ее Вам. Многие рассказы Вы знаете, незнакомы Вам, пожалуй, только «На острове», «Манька», «Поморка», ну и, может быть, еще что-то.
Я очень счастлив послать Вам книжку. И буду благославлять небо, если Вам понравится «Манька». В Архангельске, как мне пишут, книжка имеет шумный успех: ее разбирают и о ней говорят.
Московская книжка еще не вышла. Она, в основном, состоит из этих же рассказов, прибавлены только «Голубое и зеленое» и «Старики» – зато отсутствуют «Поморка», «На острове», «Некрасивая».
Засим позвольте пожелать Вам здоровья и еще раз уверить в своей постоянной любви! Простите за краткость письма, очень тороплюсь на почту – сегодня уезжаю в Дубулты, где пробуду до начала апреля.
С «Оленьими рогами» – это я у Вас хлеб отбиваю! Ай-ай, до чего докатился!
Как Ваше здоровье? Как работается? Напишите мне в Дубулты.
Низкий поклон Татьяне Алексеевне!
Ваш Ю. Казаков
Опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 333–334.
10
<Май 1959>
Дорогой Константин Георгиевич!
Не зная, где Вы сейчас, я на всякий случай пишу в Тарусу, авось это письмо достанет Вас когда-нибудь.
Ну, Вы небось догадываетесь, что со мною стало, когда я прочел Вашу статью. А другим она много крови испортила и, как я думаю, Соболев не столько на меня налетел, сколько мною хотел Вас под ребро поддеть.
Милый Константин Георгиевич, если только есть в литературе понятие отцов и детей, то вот, ей-богу, я Вас не подведу, крест святой, буду писать все лучше!
А я очень сперва тужил, что Вы ничего не написали мне, тем более, как я слышал, другим Вы писали. Я думал, Вам «Манька» не понравилась: хвалить Вы не хотите и ругать тоже. И мне было грустно. Ну, а потом получил телеграмму и повеселее стало.
Я звонил Вам, Татьяна Алексеевна сказала мельком, что до вас дошли какие-то слухи насчет Малеевки. А в Малеевке было вот что: сперва я ругал разных серяков за антихудожественность (не мог терпеть, дурак!), ну, а потом серяки во главе с Карцевым сплотились и решили меня разгромить. И тут я схулиганничал, бросил им рассказ о Лермонтове («Звон брегета»), они и понеслись и воздали мне полной мерой, веселое было дело, но я выдержал.
На днях ездил я на Оку, у меня был план снять на лето там халупу какую-нибудь, работать, ловить рыбу и изредка принимать женщин. Поехал и набрел на изумительную деревушку. Вы знаете, я немало поболтался последние годы по разным прелестным местам, но когда я обнаружил эту деревушку, у меня дух заняло, так хороша. Деревня эта Марфино, на левом берегу, чуть повыше Егнышовки. Знаете что? Продайте мне Ваш дом в Тарусе, а себе постройте в этой деревне – я Вам дарю это место. Серьезно, съездите как-нибудь туда просто так, хоть на день, не пожалеете.
Так вот, снял я себе там пол-избы на лето, хотел маму привезти в дом отдыха в Егнышовку и вообще зарядился, как электрон, вдруг звонок из «Лит<ературной> газеты», предлагают ехать в Сибирь с вагоном писателей, причем не просто предлагают, а настаивают. И кому ни скажу, все советуют ехать, так что я уж наверно поеду, а на Оку уже потом, к концу июля.
А чудные вещи творятся на свете. Недавно написал я рассказ «Трали-вали» про бакенщика на Оке и вообще про Русь и русский характер, а больше всего про себя. Отнес я его в «Октябрь», Панферов отказал, т. к. нашел ущербность. А после выступления Соболева Панферов вдруг разозлился, попросил снова этот рассказ и хочет печатать в № 7 или 8 (уже сдал в набор). Я прямо боюсь думать об этом, шутка ли два года не печатался в журналах!
Будет время, прочтите его, он ничего себе.
Поздравляю Вас с днем рождения, дай бог Вам радости и сил и счастливые дни и ночи!
P. S. Чехи, наконец, напечатали три рассказа моих в журнале, а потом еще в газете «Культура».
Опубликовано с купюрами в «Литературном обозрении» (1986, № 8).
11
30 августа 1959. Ленинград
Дорогой Константин Георгиевич!
Где-то Вы? Пишу Вам на Москву, но может быть Вы в Ялте опять или в Тарусе?
Я жив-здоров, настроение более или менее бодрое, часто вспоминаю Вас. Давно хотел я написать Вам вот о чем. Меня как-то пригласили на «Мосфильм» насчет сценария и т. п. Там я узнал, что ставят фильм по Вашей повести. Так вот, умоляю Вас, будьте жестоки и люты аки тигр, но не давайте им портить вещь. Следите сами за всеми делами, не уступайте им ни пяди, пусть из кожи лезут, а сделают настоящий фильм. Иначе Вам же первому будет плохо, душно и мерзко. Как я рад все-таки за Вас!
И еще просьба: прочитайте, пожалуйста, мой последний рассказ в № 7 «Октября». Только называется он не «Отщепенец» (это Панферов выдумал) – какой он отщепенец! – а «Трали-вали».
Меня ругают сейчас все, но Вы не расстраивайтесь, пока есть люди, подобные Вам, нам, молодым, не страшно жить.
Я сейчас в Питере с Коринцом. Питер встретил нас холодом, дождем и ветром. Фонтанка шла вровень с берегами. Отсюда мы двинем в Карелию или в Новгород.
Будьте счастливы, дай Вам бог всего! Поклон Т. А.
Опубликовано в «Литературном обозрении» (1986, № 8).
В. В. Конецкий 2 августа 1959 писал Казакову: «Юра, сегодня я не буду принужденно острить. Я прочитал „Трали-вали“.
Это – прекрасный рассказ.
Это – великолепный, пахучий, упругий, плотный, цветистый, свежий, умный, русский рассказ.
Я тебя крепко целую, Юра. Я очень рад и горд за всех нас, за то, что это наш рассказ. Наш, а не каких-нибудь американцев, или немцев, или французов. И он очень умный, и ты, как и всегда, сам не понимаешь, сколько в нем умных штук.
Я его прочитал уже много раз и еще буду читать. И это мне будет помогать писать.
Только, Бога ради, дорогой, не зазнавайся! Пусть у тебя никогда не будет гонора и голововращения. Никогда! Я тебя поздравляю.
Единственное мое замечание: женщина менее плотски плотна, чем Егор. И еще (это вытекает из первого): Егор должен иногда бывать более чувственным по отношению к ней. Вот когда они рядом лежат во тьме, и он разные вещи вспоминает и думает, я должен почувствовать рядом с ним плотное, соблазнительное женское тело, а ему в этот момент на физическую близость начхать. Он нежности и каких-то уговоров ждет. Но женщину надо прописать по-земляному, чтоб я ее сам захотел. Плохо я излагаю. Сумбурно и противоречиво-непоследовательно. Когда встретимся – поговорим.
Еще раз поздравляю тебя и очень благодарю Панферова. И удивляюсь на него. Ведь по этому рассказу опять пальба пойдет из всех пушек и пулеметов. И Панферову тоже достанется.
Моя мать в восторге от „Трали-вали“ и очень хотела приписать тебе пару строк, но сейчас ее дома нет, а я спешу письмо отправить, т. к. боюсь, что ты из Москвы уедешь» (В. Конецкий. Собр. соч. в семи томах, т. 7. СПб., 2002, с. 345–346).
12
8 января 1960. Голицыно
Дорогой Константин Георгиевич!
Простите меня, но это не я, а Вы меня забываете! Это я Вам правду истинную говорю. И давно хотел сказать, да все как-то не говорилось. А тут мама переслала мне Вашу телеграмму, где написано: «Не забывайте».
Я о Вас все время помню, но ведь Вы трудно уловимы. Вот в Болгарии жили, я же не знал Вашего адреса!
И потом Вы почему-то не пишете мне ничего, не отвечаете на мои письма, хоть и пишете другим, той же Ричи Достян, хотя бы.
А Вы пишите, знаете, не всегда как-то ловко младшему быть инициатором в разных отношениях со старшим. Разные появляются мысли: а вдруг не вовремя, вдруг не к месту, вдруг не до меня и т. д.
Знаете, чем сейчас я занимаюсь? Сценарием для кино. Сценарием по рассказу «Манька». (Кстати, я так и не знаю, понравился ли он Вам? Ведь я его Вам посвятил!) Теперь я почти его кончил, на днях сдам на «Мосфильм», а потом начнутся настоящие муки, я думаю – переделки всякие, придирки.
Живу я теперь в Голицыно, в Доме творчества, т. к. дома совсем нельзя работать.
И день и ночь мечтаю я об Оке, как туда поеду летом, как буду писать, ловить рыбу, изредка видаться с Вами. Будете Вы в Тарусе летом?
Славно мы повидались с Вами тогда, в сентябре. Я дурно жил этот год, как-то растерянно, пил много, не писал ничего. Надоела мне вдруг литература. И когда я с Вами поговорил, то есть кое-что Вам рассказал о себе, стало мне лучше, спокойнее.
И потом вся Ваша семья на меня действует очень. И Татьяна Алексеевна, и Галя.
А я все не женился, не задается мне как-то личная жизнь, просто беда! А писательская жизнь фиговая все-таки, нету ничего хуже. Я вот сижу уже два месяца, сперва в Малеевке, теперь в Голицыне. Сидишь, гнешься над машинкой, пишешь, стучишь, иной раз на улицу не выходишь – чего хорошего? Вообще не складывается жизнь у писателя. Если просто живешь, т. е. как все люди – с ними или без них – ну, шляешься, рыбу ловишь, ямы для яблонь копаешь, ездишь, охотишься, пьешь водку, спишь с девками, – все время мысль, что не пишешь ничего, что время идет, что забываешь, упускаешь такие слова, такие мысли, образы! А сядешь за работу, стучишь, куришь, не встречаешься ни с кем, думаешь все о фразах и прочем, тоже тоска.
Да еще и не понимают, да еще шпыняют, и все твои открытия ни к чему. Вон Чехова поняли, наконец, слава богу! – чуть не через сто лет, что же и нам надеяться на будущее, утешаться: ах, потомки… А ведь неохота потомков ждать, человеку нужна немедленная реакция на все, что он содеял. Правда? Я вон пишу, например, что странник идет, а его с бешеным ревом машины обгоняют. Пишу и думаю, что это я не так просто пишу, а вроде символично. Странник – машины. В нашем веке все: прошлое и будущее. И вот ни одна собака не обращает внимания на мои машины, на мой этот символ, а все кричат: ага, странник! Ага, отщепенец! Пессимист! Абстракционист!
Встречали Вы когда-нибудь разбор Ваших вещей? Я имею в виду настоящий разбор, настоящее понимание, когда этот аналитик каждую Вашу строчку повторит, рассмотрит, решит, к чему она, зачем Вы ее написали, почему Вы поставили именно это, а не другое слово. То есть объяснил ли кто-нибудь Вам Вас? А это ведь так нужно, чтобы уверенней работать и жить, чувствовать, что ты не задаром работаешь.
Ну вот. Так что теперь я почему-то страшно хочу проплыть по Оке, на солнце поваляться, посадить чего-нибудь у Вас в саду, поймать какого-нибудь дивного леща.
Влюбиться в кого-нибудь! Это, Константин Георгиевич, страшное дело влюбиться. Чтобы тоска хватала. Даже пусть безответно, все равно здорово.
Недавно написал я новый рассказик. Почитайте его, будет он напечатан (если ничего не случится) в № 3 «Огонька». Рассказик короткий очень – 5 стр. И написал я его как-то сам по себе, не знаю для чего.
А над чем Вы работаете?
Меня в Польше стали переводить. И в Братиславе.
Ну, до свиданья! Я Вас очень, очень люблю, только Вы пишите мне. Ей-богу, надо Вам подбрасывать хоть корявое полено в мой огонь.
Адрес мой: Голицыно, Моск. обл., Коммунистическая, 26, Дом творчества писателей.
Крепко обнимаю Вас!
Как живет Галя? Она как-то исчезла из писательского общества, нигде ее не увидишь.
Опубликовано с купюрами в журнале «Литературное обозрение» (1986, № 8).
13
<Зима 1960>
Дорогой Константин Георгиевич!
Сим извещаю Вас, что мною получен № 1 венгерского журнала «Надьвилаг», в котором напечатан «Арктур».
Снова должен я благодарить Вас, т. к. из письма переводчика явствует, что напечатали они рассказ по Вашему совету.
Журнал очень приятный на вид, и пахнет хорошо, но только ни одного слова, кроме своей фамилии, я не понял – очень уж чудной язык.
В журнале же оказалось содержание за прошлый год, а в содержании есть Вы и Ваша вещь: «Остап Бендер». Долго я размышлял, что бы это значило, но так и не догадался.
Тут у нас завернули морозы, правда, пока несильные, градусов на 15–20. Выпало много снега. Вечером дым падает вниз, а дым березовый, и снег под ногами хрустит, а от холода в носу щекотно.
Когда Вы приедете в Москву? Я очень хочу Вас видеть. И еще: половим ли мы с Вами рыбу когда-нибудь?
Я получил одно письмо, в котором есть несколько прекрасных слов о Вас и которое я кладу вместе с моим.
В марте предполагается очередная тур<истическая> поездка в Чехословакию. Я собираюсь поехать, не хотите ли и Вы? Право! Встретят Вас там, как бога, я думаю.
Ну вот и все. Сценарий свой я закончил, перечитал и вижу, что действительно я абстрактный гуманист, как назвал меня Гус.
Буду теперь писать рассказы. Есть у меня один замысел, похожий на Вашу «Телеграмму», но только в другом плане.
Вообще чертовски мне хочется Вас видеть.
Будьте здоровы, крепко обнимаю Вас, напишите мне!
Опубликовано с купюрами в журнале «Литературное обозрение» (1986, № 8).
14
28 марта 1960. Москва
Здравствуйте, дорогой Константин Георгиевич!
Отбыл я свой срок в Голицыне, да едва ли не зря отбыл: написал всего с гулькин нос, ибо посетила меня некстати любовь…
Ну, в общем, все это позади, т. к. для любви я решительно не гожусь по своему несчастному образу жизни, любить меня может только женщина с нервами кардинала Ришелье. Уезжаю вот на днях в Дубулты – и на сколько бы Вы думали? – на два месяца. Как живет нормальный человек? Нормальный человек едет на Оку весной или еще куда-нибудь, охотится, ловит рыбу, ночует у костра, выпивает с друзьями, поет хриплые песни, любит женщин и делает массу разнообразнейших и приятнейших вещей.
Ненормальный человек покидает родные пенаты, покидает друзей и женщин и свой Арбат и все, и едет в Дубулты (или в Ялту), садится в комнатенке, курит, злится, стучит на машинке, мельком только взглядывает за окно, на природу, на солнце, на белок, страдает бессонницей и живет так месяц, два, три – и все для того только, чтобы потом в тоске ходить по редакциям, предлагать сотворенное в эти три месяца и получать везде отказы. Ах, ах!
Очень долго возился я со сценарием, сделал раз, потребовали поправок, сделал второй раз и забастовал: душа с них вон! Я ведь хитрый, возьму и уеду в Дубулты, там они меня не достанут, а ведь фильм ставить надо, вот и поставят, поскрипят зубами, а поставят. Режиссер у меня дипломник ВГИКа, ему обязательно нужна картина.
В Дубултах ждет меня механическая и довольно приятная работа: буду переписывать все свои рассказы для сборника. Некоторые написаны года два-три назад, и теперь, на свежий взгляд, я в них замечаю много лишнего, что надо убрать. Боюсь я за свой новый сборник, т. к. процентов 80 в нем будет рассказов в духе «Странника» и «Отщепенца», редактор может многое выбросить.
А какой я недавно рассказ написал, если б Вы знали! Называется он так: «Запах хлеба». Маленький рассказик, но я им страшно доволен, так, как не был доволен почти ни одним. Его тут в Москве все читают, но печатать наверно никто не будет. В числе двух других он должен был пойти в «Октябре», но Панферов со свойственной ему странностью вдруг переменил мнение и отказал.
А как Вы поживаете? Как подвигается работа? В Ялте сейчас наверно все цветет…
Я все хотел как-нибудь махнуть в Ялту, поглядеть на Вас, поговорить, да все не судьба. Ну, авось, летом в Тарусе увидимся. Очень я соскучился по Вас.
Всего доброго Вам, держитесь, не болейте!
Крепко обнимаю.
Да! Был недавно в «Литературке», говорил с работником отдела писем. Так вот по письмам, т. е. по количеству писем о Вас – Вы сейчас стоите на первом месте. Назло всем нам. С чем Вас и поздравляю, тая в душе, как Вы догадываетесь, черную зависть.
Опубликовано с большими купюрами в журнале «Литературное обозрение» (1986, № 8).
15
10 сентября 1961
Дорогой Константин Георгиевич!
Спешно пишу Вам вот по какому поводу. Я здесь видался и даже выпивал с Левитом. Его настроение мне очень не понравилось. Исполняя его просьбу, я сообщаю Вам положение дел в Калуге.
Как гл<авному> редактору – Левиту обещана в Калуге квартира. Должностью своей он дорожит. И еще в изд<ательст>ве у него выходит какая-то диссертация. Всего этого он боится лишиться, о чем прямо и сказал мне в присутствии Панченко.
Далее. На Левита жмет секр<етарь> обкома по пропаганде. Речь идет о стихах Д. Самойлова, повести Окуджавы и моих рассказах. Все это, по словам Левита, под угрозой.
Левит сказал следующее: «Если Паустовский будет твердо стоять на составе сборника, не соглашаясь на изменения, если Паустовский будет ставить вопрос так: или сборник идет целиком или не идет вообще, тогда он, Левит, тоже будет стоять на этом. Но ему нужна уверенность, что Вы не дадите себя уговорить на изменения сборника».
Такие вот дела.
Мне это все не нравится, но я не знаю, что лучше – подождать или сразу вмешаться. Ясно только одно: со сборника глаз нельзя спускать и нужно что есть силы торопить и двигать вперед дело, чтобы сборник вышел в задуманном виде. Тогда это будет победа и такая вещь, какой можно даже и погордиться. Общипанный сборник никому будет не нужен.
Галку я видал и деньги отдал. Большое Вам спасибо! Галка прелестна, сидит дома и слушает джаз на своем агрегате. Андрея разругали в «Сов<етской> музыке», Галка сбегала вниз, достала журнал, читала статью и тоже ругалась.
В «Московском литераторе» у меня просили «выбить» из Вас некое заявление. Они там затеяли серию выступлений известных писателей под рубрикой «Планы. Свершения». И еще что-то. Напишите им, как Вы рыбу ловите, ругаетесь с бакенщиками, пьете го-сотерн и небрежною рукой пишете гениальные вещи и созидаете эпохальные «Тарусские страницы». А то про свои планы все так уныло пишут, что хочется поехать на Север, к тюленям и поговорить с ними за жизнь.
Будьте здоровы, самых лучших успехов в работе!
Польский Piw прислал мне письмо, просит телеграфировать тотчас по выходе сборника.
Опубликовано с купюрами в журнале «Литературное обозрение» (1986, № 8).
16
26 сентября 1961. Печоры
Дорогой Константин Георгиевич!
Здравствуйте! Как у Вас в Тарусе погода? Здесь чудо, такая теплынь, так обильно пауки летят, такие красоты кругом, душа мрет, прибавьте к этому еще колокольный звон, осеннее мое писательское настроение, и Вы получите представление о моем здесь житье-бытье.
Константин Георгиевич! Теперь-то уж Вам придется мне написать, хоть две строчки. Я к Вам за советом. Дело в том, что забралась мне одна мыслишка и не дает покою. Всегда страшно завидовал я романистам. И все сам собирался роман написать – да где там! И вот что надумал. Помните мой «Сев<ерный> дневник»? Так вот, я решил все цифры оттуда выкинуть, еще поднатужиться, чтобы лучше в смысле словесном получилось, к этому куску прибавить еще кусок мурманский, калевальский, кусок с Зимнего берега (там у меня кулак один великолепный!), потом кусок зверобойный (для этого я специально поеду в феврале со зверобойной командой на шхуне к берегам Гренландии). Но и это еще не все, а придумал я прошпиговать все это еще своими же рассказами – «Манькой», «Никишкиными тайнами», «Поморкой» – и кончить весь этот, с позволения сказать, роман «Осенью в дубовых лесах».
Я подсчитал – получается увесистая книга, листов на 13–15. Все мои рассказы и записки будут в этом романе как бы главами, частями. А почему бы и не роман?! Речь в нем будет вертеться все вокруг одного и того же: вокруг Белого моря, рыбаков, времен года, из которых будет почти все – осень, зима, лето (весны вот только нет). Кроме того везде будет присутствовать личность автора.
Я вспомнил и примеры, Лермонтова с его «Героем» – роман это? Или у Вас – «Золотая роза» повесть? Ведь у Вас тоже есть отдельные рассказы в ней, например «Ночной дилижанс».
Очень мне нужен совет и поддержка, и Вы, пожалуйста, напишите мне – будет это романом или нет, все это собрание очерков и рассказов.
Сижу сейчас над мурманским очерком, чертовски трудная штука, а хочется сделать что-то очень поэтическое, сильное, чтоб лицом в грязь не ударить, пишу я его как-то ненормально, кусками из середины, из конца, а потом стану склеивать.
Я писал Оттену, просил у него первый вариант «Осени в дубовых лесах», у меня почему-то нет, да он что-то не шлет, напомните ему при случае, чтоб поискал и прислал мне сюда, я тут побуду еще с месяц.
Как там сборник поживает? Очень хотелось бы узнать. Напишите мне, Константин Георгиевич! Особенно про мой роман.
Будьте здоровы, крепко Вас обнимаю!
Адрес мой – Псковская обл., г. Печоры, почта, до востребования.
Опубликовано с купюрами в «Литературном обозрении» (1986, № 8).
17
29 декабря 1961. Голицыно
Дорогой Константин Георгиевич!
С Новым годом, с Новым Счастьем!
Я сам видал, какая стояла очередь за «Тарусскими страницами», и смело теперь говорю всем вам – делавшим их – хорошее вы сделали дело, ура все вам и еще раз ура!
Дошло до меня, что мои последние рассказы Вам не понравились. И я вообразил, как Вы читали их, как выходили на двор и плевались, и фукали, и крутили головой, и как Вас потом успокаивал запах снега.
Извиняюсь, больше не буду!
Вы едете в Ялту? Самая страшная зима прошла – ноябрь, декабрь, – теперь настанет сплошное удовольствие, весна света и прочее. А в Ялту надо ехать весной, в марте-апреле, когда у нас сыро.
Я собираюсь в Тарусу в конце января, отсижу еще срок и поеду. Буду ездить в Поленово на санях в гости.
А какие морозы-то вдарили, давно ничего подобного не было, снег под ногами визжит, солнце мутно-красно, серебристая пыль, и хочется писать зимние рассказы.
Ей-ей, посидите-ка Вы январь и февраль в Тарусе, буду я ходить к Вам в гости, буду крякать и сморкаться с морозу, топать валенками, а потом, надевши тулупы, будем ездить мы по гостям и сидеть там у печек и каминов и нюхать, как пахнет с кухни щами. Какая там Ялта! А? Тем более, что Вы поедете весной куда-нибудь в теплые страны – в Италию или Чехословакию.
А я тут написал еще рассказ. Когда-то каждый новый рассказ был для меня событие, а теперь я уже несколько ошарашен их бесконечностью и, как Тригорин в «Чайке», думаю: до каких же пор! Сколько можно!
И я мечтаю, как Федя Поленов запряжет свою сивку-бурку, наложит в сани сена, мы сядем, запахнемся, подоткнемся, отворотимся от ветра, захрупают подковы, запоют полозья и поедем мы куда-нибудь в дальнюю тульскую деревню, и поночуем в избе, попьем топленого молока, и потом напишем что-нибудь вкусное, как молоко.
Ну – еще раз с Новым годом, и да будет всем нам мир в человецех и в чем-то там таком благоволение!
Очень я рад, что Вы здоровы и бодры!
Опубликовано в журнале «Литературное обозрение» (1986, № 8).
18
22 августа 1964. Москва
Дорогой Константин Георгиевич!
Со дня на день все собирался прикатить в Тарусу, повидать Вас и наговориться всласть, да разные мои дела да делишки все препятствуют этому моему благому намерению. Теперь уж не выдержал и пишу.
До меня доходят слухи, что Вы благополучно здравствуете, чему я очень рад. И что даже в Англию собираетесь, правда ли?
А я с Женей Евтушенко, как и в прошлом году, месяц провел на Севере. На этот раз мы ходили на зверобойной шхуне на белужий промысел. Забрались далеко – из Архангельска все на север, к Канину Носу, потом мимо острова Колгуева еще дальше на северо-восток, к Новой Земле. Потом прошли мимо о<стро>ва Вайгач, проливом Югорский Шар – в Карское море и там уже занялись смертью и кровью.
Мощное это зрелище, когда в белуху стреляют из винтовки почти в упор разрывной пулей, в голову – и из нее начинает бить фонтан крови толщиной в руку и зеленоватая вода вокруг окрашивается красным. А вдали низкий тундровый, совершенно дикий на сотни километров берег со снежными языками.
Здорово было идти возле Новой Земли почти в сплошных льдах, под солнцем и видеть разных нерп, чаек, уток, морских зайцев. Иногда мы попадали в туман и тогда шхуна наша была окружена радугами. Часто нам сопутствовали миражи – тогда льды на горизонте поднимались столбами, и столбы эти висели в воздухе, не касаясь линии воды.
А потом Амдерма – ужасное место, тусклое и страшное. Представьте себе небольшую реку, впадающую прямо в океан (т. е. без залива), невысокие голые холмы по сторонам и сотни бараков и сборных домиков по берегам, да десяток радиомачт. Два-три судна стоят на якорях напротив устья реки. Вот и весь пейзаж. А в самой Амдерме – ездовые собаки, солдаты да вербовочные.
Нас провожали. Почти половина команды съехала с нами на берег. Мы заняли номер в четыре койки, без стола, с двумя стульями. В магазинах было только шампанское и одеколон. Поэтому комсостав – капитан, старпом, стармех – и мы пили шампанское. Прочие – одеколон, неразбавленный. И произносили длинные красивые речи в нашу честь, и в этих речах были бури и льды, и полярное ночное солнце, и отвага, и чего только в них не было!
С тем мы и отбыли назад в Архангельск. Женя написал десяток стихов, а я вот сейчас сижу и шлепаю последние главы моего «Северного дневника». В конце августа – начале сентября заканчиваю – и с плеч долой! Хватит! Надоел мне Север.
Мечтаю о рыбалке, об охоте и прочих прелестях нашей среднерусской полосы.
Слыхал я, что у Вас есть «Тарусские страницы» на английском. И даже переведенное предисловие. Нельзя ли мне как-нибудь получить это предисловие? У Вас один экземпляр? И потом – напишите, пожалуйста, мне адрес издательства, выпустившего «Страницы». Я им напишу. Денег не платят, так пусть хоть книгу пришлют!
Будьте здоровы, большой привет Татьяне Алексеевне и всем, кто с Вами сейчас. Обнимаю и целую.
Мой адрес: Москва Г-2, Арбат, 30, кв. 29.
Опубликовано с купюрами в журнале «Литературное обозрение» (1986, № 8).
В. Ф. Пановой
19
11 января 1958. Москва
Дорогая Вера Федоровна!
Спасибо Вам большое за Ваше неожиданное и хорошее письмо. Мне, правда очень хотелось поговорить с вами перед отъездом, да я подумал, что и так утомил вас (вкупе со своими коллегами) и постеснялся прийти.
Сейчас у меня экзамены, время ужасное, все время готовлюсь, только свалю одно, как накидывается и душит другое. В общем, состояние обычное для студента. А страшно хочется писать. Не знаю, но кажется, писать теперь я стану как-то иначе: лучше, строже и серьезней. У меня был большой перерыв, ничего не делал, а только скорбел, изъязвлял свою душу, ругался с врагами и т. д. Думаю, перерыв этот должен пойти мне на пользу, и тогда хоть немного оправдаю я все те хорошие слова, которые сказали Вы на мой счет.
Вера Федоровна! Я свинья, только вчера вдруг вспомнил, что обещал прислать Вам стихи Пастернака, которых, Вы говорили, у Вас нет. Спешу исправиться и посылаю Вам три стиха. «Снег идет» мне нравится чрезвычайно – такой ритм, звук, мысль – боже мой! Хороши и другие два. Странно, почему их не печатают.
Знаете, сейчас все мало-мальски способные, умные ребята очень как-то хандрят. С кем ни поговоришь – сплошной мрак! Конецкий был в Москве, заходил ко мне – тоскует… Полуянов пишет из Архангельска мрачные письма. Девчонки-поэтессы рыдают у меня на груди в фигуральном и прямом смысле. Прямо не знаю, куда приткнуться. И так тяжело, не знаешь порой как быть, а тут еще жару подбавляют.
В Москве у нас было все голо и мерзко, на Новый год – водичка, а последние дни метели «с остервененьем налетели», настоящая зима, морозец, хорошо!
До свидания, будьте здоровы!
Панова Вера Федоровна (1905–1973), прозаик, драматург.
Письма впервые опубликованы в журнале «Звезда» (1990, № 1).
20
1 февраля 1958. Москва
Дорогая Вера Федоровна!
Обстоятельства вынуждают опять писать Вам, хотя Вы и устали от меня.
Дело в том, что наше М<осковское> О<тделение> СП вдруг обнаружило, что я существую на свете, радостно распростерло объятия и готово принять меня в свое лоно, т. е. в члены Союза. Причем я не напоминал им о себе, разрази меня Господь, и у меня нет книжки. Но это им нипочем, они готовы принять меня так, по рассказам, печатавшимся в журналах.
Нужны рекомендации, Вера Федоровна, и – простите! – я сразу вспомнил о Вас… «Непечатные» рассказы мои Вы знаете, но, верно, не читали печатавшихся. Вот они: журн<алы> «Молодая гвардия», № 3, 56 г., «Октябрь», № 6, 57 г., «Москва», № 8, 57 г. и «Знамя», № 8, 57 г..
Если же для Вас достаточно тех пяти рассказов, кот<орые> обсуждались на семинаре, то, ради бога, не читайте журналов, мне совестно затруднять Вас лишний раз.
Будьте здоровы, Вера Федоровна, дай Вам бог легкости в работе. Только напрасно Вы себя причисляете к старикам и сдаете позиции нам, молодым. (Это я говорю о последнем Вашем письме.) Эти мысли, вероятно, навеяны были смертью Шварца, которого я, кстати, очень люблю, люблю с детства. И совестно Вам прибедняться перед нами, странно было даже читать, честное слово!
И Буниным Вы меня напрасно укорили. Что ж Бунин? Бунин олимпиец, бог – таких как он, у нас на Руси было 3–4 не больше. Но если я обожествляю Бунина, то это вовсе не значит, что я слеп и глух к остальному. Я многих люблю, я и Вас люблю, Вера Федоровна, и над Вашим «Сережей» я слезу пустил и загрустил и решил бросить писать, что со мной всегда бывает, когда прочту что-нибудь великолепное. Вот так!
И насчет ХХ века Вы, извините меня, не правы. У нас может стоять в глуши ракетная космическая установка, и – попади туда, подумаешь сон, фантазия. И тут же рядом в деревне бабы пьяные дерутся, и это увы, увы, не фантазия. Мы считаем, что Горький – святая правда. Однако Горький хотел и мог писать о пьяной бабе, т. к. пьяная баба была ему противна, больна, она разрушала его представление о женщине. Тогда был XIX век, скажете Вы! Но ведь и тогда были успехи громадные и тогда Горькому могли сказать – смотрите, у нас строятся заводы, шахты, ж<елезные> дороги и т. п., у нас прогресс в науке, у нас век великих открытий, а Вы пишете о бабе… Ну пишите наконец, но скажите же и о положительном! Иначе клевета выходит. Ведь Россия не только баба, Россия это и Толстой, и Шаляпин, и МХАТ, и то и се…
Вот это, примерно, говорят нам. А м. б., теперешним писателям больней, когда в наш век и вдруг – тоже эта баба.
Знаете, меня очень ударил однажды факт засевания колхозных полей из лукошка. Это было в Кировской области в 50 году в год укрупнения колхозов, в год, когда все критики и публицисты писали о переходе к коммунизму, когда у Корнейчука конфликтовали председатели колхозов социалистического и коммунистического. Скажите, разве не надо было честному писателю возопить: братцы! Какой же коммунизм, когда лукошко! – пусть даже лукошко это было последним в России. Однако же не вопили писатели об этом… Интересно: Горький всячески восхвалял в 30-е годы сов<етский> строй. Но восхвалял в статьях, а вот рассказа настоящего не написал об этом же. Рука не поднялась верно?
Простите, что так пространно пишу я Вам об этом, но я понял вас так, что Бунин изображал XIX век, а коль скоро я последователь этого Бунина, то значит и я погряз где-то в прошлом веке. Не знаю, прав ли я, но думаю – вся наша беда в том, что совр<еменную> литературу лишают такого качества как обобщение. Нам нельзя обобщать! За нашими героями не могут стоять тысячи и миллионы героев, как это было в старой литературе. Гончаров написал «Обломова». Добролюбов вывел термин «обломовщина». Правы ли они? И да, и нет. Отнюдь не вся Россия состояла из Обломовых, как это показали Гончаров и Добролюбов. Однако умные люди сделали вывод: мы обломовы – и следствие: надо просыпаться.
А теперь? Если Вы создадите образ или тип, или характер героя положительного, обобщите его, Вам скажут: правильно. Но стоит Вам с такой же силой написать героя отрицательного, скажут: клевета! А спутник? Вот тут и попробуйте «отображать». Видите, как затянулось мое прощание с Вами. Еще раз будьте здоровы и счастливы и, несмотря на эти мои, м. б., неверные высказывания, рекомендацию мне все же дайте, очень Вас прошу. Я когда-нибудь исправлюсь, честное слово! И не уступайте никому своего места. Его у Вас может взять женщина более талантливая, чем Вы, а пока таковой у нас на Руси нет, верьте моему слову.
Ваш Ю. Казаков. P. S. Кстати, где же Вы будете печатать Ваш «Сентиментальный роман»? Закс клянется, что в «Н<овом> мире», «Октябрь» – что у него, «Знамя» – тоже… Так где же?
21
10 апреля 1958. Москва
Здравствуйте, дорогая Вера Федоровна!
Большое спасибо Вам за рекомендацию! Если бы знали Вы, как приятно мне было ее отдавать и как стыдно, что я Вас тотчас же не поблагодарил – свинья несчастная!
Но, голубушка, Вера Федоровна, было у меня время мрачного пессимизма, и куда уж там было писать! Теперь это все прошло, опять я способен на добрые чувства и на что хотите.
Надеюсь, Вы не приняли близко к сердцу выпад, кот<орый> сделала «Литературка» против Вас в связи с Чубаковой?
18-го состоится защита моя диплома в институте. Оппоненты: Н. Замошкин, Поспелов, Исбах и Панков. Панков этот мой рок и фатум, и нет мне от него никакого спасения. Ну, а я спокоен, помня Ваши наставления. И потом за последнее время я вдруг разошелся и написал пять новых рассказов. Работал я в Дубултах. Там чудесно, и если Вам захочется хорошо поработать, поезжайте туда! Особенно хороши там месяцы февраль и март. Много солнца, слабый морозец, какая-то во всем отрешенная иностранность, и кругом все латыши, которые держатся особняком, в знакомство не лезут и, следовательно, не мешают.
Посылаю Вам для соблазна открытку со Старой Ригой.
Будьте здоровы, дорогая Вера Федоровна, не поминайте меня лихом. А я буду Вам писать (очень редко!).
22
7 июня 1958. Москва
Дорогая Вера Федоровна!
Поздравляю Вас с летом, с белыми ночами, с теплом и окончанием романа. Я слышал, Вы его кончили и отдаете в «Новый мир».
Дай-то бог, чтоб его хорошо приняли, чтобы не насели на него панковы. Впрочем, читатель до того уж Вас знает и верит, что чем пуще Вас будут ругать, тем большей любовью Вы будете пользоваться у всех.
А я кончаю институт и все никак не кончу. Диплом защитил на тройку. Панков, Исбах и Лаптев все-таки упекли меня и поставили низкую отметку. В Союз меня еще не приняли – приемная комиссия самораспустилась на каникулы. Будут принимать осенью.
Я слышал, Вы в разговорах очень меня хвалите. Можете себе представить, как радостно мне это и как волнует! Спасибо Вам, милая Вера Федоровна!
Посылаю Вам свою книжку.
Будьте здоровы, всяческих вам успехов и радостей!
23
2 января 1959. Москва
Дорогая Вера Федоровна!
Поздравляю Вас с Новым годом, желаю в этом году Вам еще больших радостей, большей славы, здоровья, бодрости и т. п. приятных вещей, словом, всего того, что нужно такой прекрасной женщине и писательнице, какой являетесь Вы!
Верьте, что эти слова мои не просто от вежливости сказаны, и что я Вас очень хотел видеть. Кстати, Н<овый> год встречал я в Комарове, часов в 5 утра шел на станцию, забрел в Дом творчества, хотел увидеть Вас, но Вы, конечно, давно ушли к себе и я печально побрел дальше…
Вера Федоровна! У меня к Вам есть поручение. Приехал я сюда от «Огонька», буду, наверно, писать рассказ о Лермонтове, и в «Огоньке», узнав, что Вы взялись за рассказы (это я сказал им – извините, если я не к месту сказал) – очень просили у Вас рассказа. Н. Н. Кружков (зав. отделом) кланялся и просил выручить, т. к. у них плохо с рассказами.
Если у Вас окажется рассказ и если Вы верите в «Огонек» – шлите им его.
Кроме того, Вам передает привет и извинения Н. Емельянова. Она хотела принять Вас с «московским радушием» (ее слова), но не пришлось, о чем она сожалеет.
Наконец поклон и новогодние поздравления Вам от Володи Бжезовского.
Вот и все. Вам, наверно, чудно работается – Комарово место очень хорошее. Но еще лучше в Доме композиторов, у них там по коттеджу на брата – просто болезненная роскошь! А я так хотел видеть Вас еще в Москве и проводить, но заболел. Что-то у меня с сердцем вышло, я понервничал: прислали мне сверку со страшными иллюстрациями, – совершенно халтурными и гнусными, я задрожал, отказался печатать книгу с такими рисунками, наделал переполоху в издательстве, и свалился. Думал помру, но отошел и ничего. Зато рисунки сняли!
Последняя московская новость (хотя, м. б., Вы ее уже знаете): Кочетова снимают, редактором «Литературки» будет Б. Полевой. Так говорят, во всяком случае, а там бог их знает!
Всего доброго, Вера Федоровна! Не забудьте, пожалуйста, подарить мне свою книгу, когда выйдет – Вы обещали.
Будьте здоровы!
Ваш Ю. Казаков.
24
6 марта 1959. Москва
Дорогая Вера Федоровна!
Примите мои самые искренние и сентиментальные поздравления!
Когда женщины затыкают за пояс мужчин в творчестве – они могут радостно праздновать 8 марта!
Желаю Вам большого счастья, удачи в литературе и здоровья. Скоро пришлю Вам свою книжку и напишу подробно.
Всего доброго!
P. S. На днях уезжаю в Дубулты.
25
11 марта 1959. Дубулты
Здравствуйте, дорогая Вера Федоровна!
Я долго не писал Вам, хотя и получил книгу, но не отвечал сознательно и вот почему. Со дня на день я ждал выхода своей книжки в Москве, и мне хотелось к своему письму присовокупить и книжку.
Но поворотливость наших издательств Вам известна – книжки я не дождался, махнул на нее рукой, собрался в Дубулты, как вдруг получил накануне отъезда, но не московскую, а из Архангельска. Ее я Вам и посылаю. Во-первых, московская книжка мало отличается от этой по содержанию, во-вторых, ту легче достать, а эта в некотором роде уникальное издание…
Вот. Читайте и судите об успехах Вашего подопечного члена СП.
Ваша книга чудесная! Хорошо издана и быстро. Сам роман мне понравился чрезвычайно – композиция, язык – все преотменно! Большое спасибо, я очень рад, что Вы не забыли меня отметить таким дорогим подарком.
Есть у меня и замечания по роману, вернее одно замечание, на мой взгляд – существенное. Касается оно романа в целом, т. е. его законченности. Но я не буду сейчас писать: это трудно, субъективно и почти не доказуемо. Лучше поговорить как-нибудь при встрече об этом. Кроме того очень подозреваю, что Вы наслушались стольких мнений о своем романе, что мнение еще одного читателя не столь уж важно для Вас. Тем более, что роман издан и изменен, по-видимому, быть не может.
Я рекомендован на семинар рассказчиков, кот<орый>состоится в апреле. А в списке руководителей семинара я видел Ваше имя. Если Вы не будете возражать, я очень хотел бы опять заниматься у Вас.
В Дубултах земля обнажилась. Белки валяются на дорожках. Солнце светит. А земля еще не оттаяла. И не поймешь – не то весна, не то осень. Что-то противоестественное.
Мне было очень плохо весь прошлый год – даже ужасно. Но все ничего – вытерпел. И понял наконец причину Вашего спокойствия и своей нервности. Я Вам ее расскажу, если увидимся в апреле – Вы удивитесь.
Как Вы довольны своим портретом в «Октябре»?
Мне даже писать Вам страшно, ей-богу! Но все равно я Вас люблю и даже не стыжусь в этом признаться. Мало у нас настоящих поэтов в литературе, и тем дороже настоящие.
А как у Вас получаются рассказы? Вы не покажете мне их в рукописи? Или Вы не показываете?
Будьте здоровы! Всего Вам доброго, дай бог Вам здоровья!
26
23 ноября 1959. Малеевка
Дорогая Вера Федоровна, поздравляю Вас с прекрасными рассказами. Они прямо-таки великолепны, ей-богу, и они бесспорны, т. е. цельны. От них круглое впечатление, душа не саднит, никакой нет неудовлетворенности. Это очень чувствуется, это чувствовалось в «Сен<тиментальном> романе», но там как раз была какая-то неудовлетворенность, никто не мог попасть в точку, все говорили разно, но все как-то поеживались, а тут все в один голос: превосходно!
Я очень рад Вам об этом сказать, так как, – простите, – Вашу победу считаю и своей победой, вообще победой всего талантливого, что у нас есть.
Оба рассказа без конца, один переливается в другой, и я подумал даже, что не будет ли это просто повесть, когда весь цикл заключится в последнем рассказе, все развяжется и разъяснится. Но это ведь и не столь важно – повесть, рассказы, – пусть критики подыскивают название жанра, важно, что это настоящая проза.
Очень пахнуло войной. Я в Москве был всю войну и уверен, что война в огромном городе имеет особенный привкус, особенную страшность, потому что, когда миллионы людей катастрофически падают из нормальной жизни в ненормальную, это что-то более гнетущее, чем взрывы бомб и снарядов в поле, в лесу, по деревням, словом – война пространственная. Да, когда большой город погружается во тьму, а дети в муках сравниваются со взрослыми, это потрясает.
Живу я сейчас в Малеевке, пишу для «Костра» рассказ, очень как-то трудно, манера у меня в этом рассказе сказовая, нельзя с тона сбиваться, бросил бы, да аванс взяден, надо расплачиваться.
Всего доброго, большой привет Д<авиду> Я<ковлевичу>.
Л. В. Никулину
27
18 июля 1959. Москва
Уважаемый Лев Вениаминович!
Пишу Вам как человеку долго занимавшемуся Чеховым, как человеку, понимающему, что такое русская культура и ее история для нас.
Молодой ленинградский писатель Виктор Конецкий написал рассказ о Чехове. Скажу Вам прямо – среди современных молодых писателей нет такого, который бы вызывал у меня зависть. Но этот рассказ написан так пронзительно-поэтически, что мне до тоски жалко стало, почему не я его написал. Есть такие великолепные вещи, о которых нельзя без зависти думать.
Содержание рассказа – мелиховский период, любовь к Лике Мизиновой, написание «Чайки», провал этой чайки в Петербурге, и петербургская ночь Чехова, когда, помните, он пропадал где-то, а утром уехал. Момент в жизни Чехова важнейший! Вы знаете, как мы беспомощны обычно, когда пишем, как человек поет, или играет, или сочиняет стихи. Сплошной штамп и выспренность! «Звуки рвались ввысь». А Конецкий сделал процесс писания «Чайки» так, будто я сам пишу – прелесть! Точно и внятно.
Пишу я Вам затем, чтобы Вы помогли Конецкому. Рассказы такого рода необычайно трудно пробить в свет, знаю это по собственному опыту.
Помогите ему практически, пожалуйста! Вы старый писатель и авось Вас послушают. Сделайте божескую милость! Нельзя пропадать таким вещам. Да и о Конецком надо подумать – он-то писал эту вещь трудно, я знаю, и если она света не увидит, это ему подобьет крылья.
Адрес его: Ленинград, канал Круштейна, 9, кв. 19. И. О. – Виктор Викторович.
Напишите ему, он Вам пришлет рассказ. У меня есть экземпляр, да взял его один поэт, а теперь уехал.
Будьте здоровы!
Никулин Лев Вениаминович (1891–1967), прозаик, драматург, эссеист. Письмо опубликовано в журнале «Звезда» (1990, № 1).
Т. А. Жирмунской
28
15 ноября 1957
Как нехорошо! Ай-яй-яй…
Я сперва глаза вылупил, не понял, что от тебя записка, передала Майка, я думал – от нее. Читаю, судорожно вспоминаю, может быть я ей когда-то объяснился в любви, а она только теперь среагировала? Потом все-таки уразумел автора, а, уразумев, крякнул.
Разве можно такие вещи делать? А если бы я поверил тому, что ты написала – какой ужас! Человек я нервный, фаталист, мне работать надо, я сейчас пишу мистический рассказ, там любовь и смерть, внезапные, как взгляд вора, такое напряжение, такая мука, я рад страшно, что спокоен, а тут ты такое пишешь.
И вообще, если я хороший человек, как ты говоришь, меня разыгрывать не надо, о боли своей так говорить не следует. Я знаю, что тебе больно, знаю, почему больно, т. е. думаю, уверен, что знаю. Черт вас всех возьми! Мог бы я – всем вам счастье и радость на веки веков преподнес бы на блюдечке, столько на свете развелось страждущих душ, хоть богадельню для них открывай. А что я могу? Гляжу только, понимаю… Единственная радость моя, могу как-то выразить, зацепить то с одного, то с другого края да и то слабо, и одно теперь желание: лучше, лучше! А лучше-то, знаешь, кусается, тяжело, мозги выворачиваются, хорошо, здоров я от природы, так уж рассыпался наполовину только, еще держусь, был бы послабее (вроде Симоненка), давно бы кровью плевал, так тружусь и томлюсь. А с другой стороны – на кой мне все это? Чужие страдания и т. п. Наплевать мне на них! Так вот и валишься то на один бок, то на другой.
Впрочем, все это мура, а вот скоро Н. Першин будет читать мое «Голуб<ое> и зел<еное>». Читать будет и романсы петь по ходу действия, трио будет играть Чайковского, Рахманинова, чудно, я уж сам себе не верю. Пришел ко мне хлюст какой-то, начал очаровывать, то, сё – говорит, вы да мы… оказалось – какой-то Гришин. Набрал рассказов у меня, дает теперь своим ученикам, те на память зубрят и скоро по Москве пойдут литературно-танцевальные вечера из моих вещей. Каково? Небось завидно? То-то! А вот жалко мне одного: разучился играть, так вообще могу, но техники прежней нету, а то бы сыграл в трио. У Чайковского изумительное трио есть «На смерть великого артиста» (Вернее «Памяти великого артиста»), знаешь? Мне часто во сне снится, что я играю. Проснусь, так жалко. Я, может, если б занимался, каким музыкантом был бы!
Мне в институте скучно что-то. Скоро в Ленинград уеду, на две недели, уж там я поброжу! Слушайте себе тут Зарбабова, а я в Ленинграде буду пьянствовать от восторга какой город! Какие стихи я написал о нем, ого-го!
Это кусочек моего большого стиха «Грядущее возмездие». Катька читала, отдала назад вся красная, ничего не сказала, убил я ее своей гениальностью.
Поедем в Ленинград? На л<енинград>ских поэтов с презрением бы посмотрели…
Ну, пока. И не думай, что я тебе серьезно пишу, так я это, дурачусь, у меня сегодня рассказ немножко захряс, а я, когда захряснет, письма пишу, вот и тебе написал, благо причина есть, без причины не напишешь. Будь здорова и не кашляй. В понедельник можешь в последний раз полюбоваться мной, во вторник уеду. А Коринецто! В Ялте кейфует, подлец! Я знаю теперь, только что подумал: ты его любишь! Недаром летом такое письмо ему написала. Мне небось не написала. Но я прощаю тебя и все равно люблю!
Жирмунская Тамара Александровна (р. 1936), поэтесса (сб. стихов «Район моей любви», 1962; «Забота», 1968; «Грибное место», 1974; «Нрав», 1988, «Праздник», 1993 и др.), переводчица. Автор воспоминаний «Мы – счастливые люди!» (1995), кн.: «Ум ищет Божество» (2006), «Я – сын эфира, Человек» (2009). Член русского ПЕН-центра. Живет в Мюнхене.
Письма печатаются по машинописным копиям с автографов. Использованы примечания Т. А. Жирмунской к публикации в журнале «Литературное обозрение» (1986, № 8).
Опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 369–370.
29
22 марта 1958. Дубулты
Здравствуй Цапля! Сегодня день весеннего солнцестояния! Поэтому настроение у меня прекрасное и я даже побрился. Еще я постригся и голова моя теперь – как биллиардный шар – отражает солнце и празднует весну света. Еще сегодня твой день рождения, и это тоже немножко влияет на мое настроение. Но только чуть-чуть. А главное, конечно, то, что я сегодня закончил новый (пятый по счету!) рассказ. Ты даже сообразить не можешь, о чем я в нем пишу. Я и сам не знал ничуть. А было так. Есть тут один парень не лишенный элементарного чувства красивого. Однажды, когда мы с ним гуляли, он сказал: «Здорово здесь! Домики чудные, так и ждешь, что из домика покажется тролль и заиграет на серебряной флейте». Так эти тролли и запали мне в душу. А дня три назад я пошел к морю и забрел в прелестный уголок – огромные пустые участки и заколоченные дачи. На одной из них к стене прибиты оленьи рога (снаружи). Домой я пришел уже обалдевшим, с мыслью писать рассказ о девочке и троллях. И в два дня накатал его. Называется «Девочка и тролли», но это пока условно, м. б. придумается лучше. Я его перепишу еще раза два и пошлю в Москву на радио. И если там не будут идиотами и хлюстами – недели через две я буду лежать на диване, дрыгать ногами и слушать свой рассказ. Музыка будет Грига!
Кроме этого я еще навалял 4 рассказа, один из которых, правда, посмертный (о Ленинграде, пьянице, дикой любви, белых ночах, подъемах мостов и смерти в конце – как вопль рока в симф<онии> Чайковского – внезапный и страшный). Вообще я здесь опоэтизировался, живу ловко, о вас, чертях, не скучаю, и Москва – вещь для меня вовсе необязательная. О том как я пишу, т. е. о качестве написанного можешь судить по моим прежним вещам. Но теперешние – лучше. Доказательство тому, тот факт, что л<енингра>дский критик Штейман, прочтя мой рассказ, стал рыдать и просить его у меня для «Звезды». Но я сказал: накося, выкуси! Ведь меня ждут «Знамя», «Октябрь», «Огонек», «Москва» и пр. журналы, которым я и раздам свои вещи по приезде.
Вообще же тут весна, причем не то что в Москве, т. е. я могу видеть настоящую весну. И как бы хорошо, если б она длилась долго, и я мог бы долго отсюда не уезжать.
Итак, тебе пошел 23-й год? Ах, ах! Старуха ты! А мне пошел с этой весны 29-й – я теперь буду расти назад к 18 годам. Ты выйдешь замуж, состаришься и страшно располнеешь, а я все буду холостой, все буду праздновать весну и свободу и писать мистерии.
Больше я тебе писать ничего не буду – нечего. Жизни здесь никакой – спишь, встаешь, завтракаешь, работаешь и шляешься. Событий нет. Самые важные события те, что я наконец пробудился от спячки и стал работать. Талантливых писателей здесь тоже нет – одна вшивота и хлюсты. Один я тут и немного скучно. Удовлетворить мою эстетическую душу можно только коньяком, да я не пью, не с кем. Ну, будь здорова, напиши мне об институтских делах, кто защитил уже и скоро ли у тебя защита. Вернусь в Москву я к 8–10 апреля. Окончив этот рассказ, возьмусь за пиратскую повесть. Письмо посылай авиапочтой. Если ты защитишь до моего приезда, телеграфируй – как?
Я выпил сегодня за твое здоровье сто граммов рому. Тут продается ром. Я выпил его и почувствовал себя пиратом.
Опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 371–372.
30
24 апреля 1958. Таруса
С горячим приветом к Вам пишет Вам, дорогой и уважаемый тов. консультант, неизвестный Вам начинающий писатель. Вы меня, правда, не знаете, но скоро узнаете путем переписки.
Я интересуюсь, тов. консультант, знать, каковы Ваши успехи на боевом и трудном фронте нашей советской литературы, а также, если не секрет, и в жизни.
Сообщаю Вам, что живу я в Поленове на берегу Оки и скоро поплыву вверх по течению, а до сего время не плыву – не пускает уважаемая причина – погода. Очень тусклая погода, как в октябре, и дожди. А еще сообщаю, что Поленово прямо до невозможности поэтичный уголок и жить там очень до невозможности хорошо, но домов нет вообще, не только продажных, а земля не продается, так как заповедник.
Еще сообщаю, что был я у Паустовского, в его доме: дом тоже хорош и чудной, но со мной нахально поперся Коринец, и поговорить с Паустовским не пришлось – говорили все на общие темы, т. как я человек скрытный.
Товарищ консультант! Я надеюсь, Вы поймете мои устремления насчет жизни и литературы, а также мои настроения.
Больше писать нечего. Извините. Я надеюсь, что Вы откликнитесь на это мое, может быть, не поэтическое, но зато от всей души письмо и пришлете мне ответ по такому адресу: г. Таруса, Калужской обл., почта, до востребования.
Получили ли Вы рассказы из «Работницы» и мое фото? Насчет фото: пусть этот мертвый отпечаток напомнит образ мой живой.
До свидания и, может, до скорого, уважаемый тов. консультант тов. Жирмунская!
К сему Ю. Казаков.
Письмо не публиковалось.
31
4 июля 1958. Москва
О, истомленная Тома!
Эту фразу я написал, чтобы ты спокойно и радостно читала дальше и не думала, что это письмо мое – последнее.
Но оно будет последнее, если ты не приедешь. Даже смерть не должна тебя остановить – пусть приедет твой дух (который, я уверен, будет темный по цвету).
Сегодня была у меня красавица, а я – о, дурище! – играл перед ней роль спокойного человека, слишком увлеченного лит<ерату>рой, чтобы обращать внимание на ее губы, глаза, ресницы и проч. Я ее угостил вином и легким разговором, я наговорил на пленку 200 слов, но не поцеловал ее ни разу – червонную даму, а не пленку – вот святой Христос! – и она ушла разочарованной. Пойми, из-за тебя я опозорил русскую лит<ерату>ру, ибо передо мной все время торчало твое лицо, а оно мне надоело, замечу в скобках. Тамархен! Мамаша! Что мне за это будет? Нет, не дождаться мне от тебя милости, ибо нет ничего хуже женщины окончившей литинститут, да еще с отличием.
Слушай, несчастная, ты хочешь, чтобы я тебя бросил? Ты хочешь, чтобы я, бросив тебя, один поднимался к вершинам зажиточной жизни? Ну что ж! Я буду жить один, писать и печататься. Я буду получать много денег, уеду в Латвию, куплю себе виллу в Яундубултах, женюсь на латышке и буду принимать гостей – англичан и прочих шведов. У меня будет камин, бочка рому и тролли на чердаке. А когда ты, старая, некрасивая, обуянная горем, придешь ко мне, я приму тебя, грустно улыбнусь, угощу ромом и уйду работать в кабинет. А ты пойдешь и утопишься в море. И рыбаки выловят твой старый, некрасивый труп и похоронят ради бога.
Если ты всего этого хочешь, – можешь не приезжать в воскресенье в Семхоз.
Если же ты хочешь другой жизни, то приезжай, я тебя буду ждать на сосновой платформе, на той самой, где я когда-то целовался с Лилей в первый раз ‹…›
Опубликовано в книге Т. А. Жирмунской «Мы – счастливые люди» (М., 1995), с. 213–214.
32
18 июля 1958. Ленинград
Милая, добрая Тамархен!
Я в Питере, со мной машинка, наброски «Старого дома», материалы по Лермонтову (знаешь ли, что я хочу писать о Лермонтове?), я живу в отдельной комнате окном на канал, и мне не пишется что-то. «Мне не спится, не лежится…» Зачем же я уехал, будто кто-то вдруг погнал меня из Москвы? Я хожу по Питеру (здесь так называют Л<енингра>д), и опять восторги, но не те, что были в прошлом году – более глухие, пережитые… Все было, было уже… И потом эти частые радиопередачи о положении в Ливане: все это мало располагает к спокойствию духа.
Здесь еще белые ночи, но уж нет блистания, а полумрак, очень слабый ночной свет.
Думаешь ли ты обо мне? Я скоро уеду отсюда, не знаю только куда – в Псковскую обл. сначала или прямо на Север, на пароходе. Мне хочется почему-то смутиться духом, попечалиться в одиночестве. Я делаюсь в эти минуты лучше, знаешь, такой маленький Юрочка, неизвестно когда родившийся, едет по белу свету, смотрит и поражается его счастью и грусти, и многим жизням и вечному, и мгновенному…
Я сейчас подумал, что как, в сущности, люблю я людей и как не могу без них и что если даже не люблю, ненавижу, то все равно из-за любви к ним. Значит, как же несправедливы ругающие меня и как, верно, долго мне терпеть все это.
Только что слушал Югославию: идет высадка английских войск в Иорданию, продолжается высадка американцев в Ливан. Словом, повторяется прошлогодняя египетская история, а кончится ли она мирно или нам всем придется поплакать – бог весть.
Пойду сейчас опускать тебе это письмо и бродить по городу. Все меня смущает, чего мне надо – не знаю, знаю только, что где-то есть ты, и если у нас будет все хорошо, когда-нибудь вернусь к тебе, как бумеранг. (Хотел написать: как свет возвращается к звезде – неверно; хотел написать: как сын к матери – слишком возвышенно; и остановился на бумеранге. Пусть я буду бумерангом. Пусть я буду пчелой, приносящей тебе мед мира и любви. И пусть я никогда не ужалю твою благотворящую руку.)
Я вспомнил сейчас запах твоей кожи и вкус твоих губ. И странно, как иногда бываешь ничтожен перед происходящим на земле, как остро и горько чувствуешь это, что ты мизерабль. Но зато и не существует же весь остальной мир, кроме вздоха любимой женщины, и только она и ты, а другое – необязательные пустяки. Весь секрет в том, – надолго ли? Хорошо бы – надолго, навсегда…
Если хочешь написать мне, пиши не откладывая. А то я могу уехать и не получить твоего письма. Я перечел сейчас свое письмо, вижу, что оно получилось грустным, но не буду переписывать. Ты же не особенно думай над тем, что оно грустно, а что я скучаю по тебе. Грусть же тяжка и требует сочувствия тогда только, когда она вызвана внешними тяжелыми причинами. Если же она внутренна, то это не страшно, пройдет, как – помнишь? – прошли Азорские острова.
Ну будь здорова, не скучай и пиши сказки. Пришли, если хочешь, хоть одно свое стихотворение. Я буду ходить и бормотать его.
18 (?) июля 58 г. (Не уверен, что сегодня 18-е)
Отрывки из этого письма опубликованы в «Литературном обозрении» (1986, № 8).
33
21 июля 1958. Ленинград
Здравствуй, Тамара.
Я провел здесь два неприятных дня. Как я и ожидал, дело с Ливаном осложнилось и когда я услыхал по радио ультимативное послание Эйзенхауеру, то совсем расстроился. Я стал думать о войне, о том, каким ничтожным станет всякий из нас в этом вихре, о том, какие страдания придется всем нам пережить и то, что я делаю сейчас, стало вдруг таким мерзким и маленьким, и ненужным. Так я страдал в одиночестве, пока не устал, подумав: что миру, то и бабушкиному сыну… И тут я получил твое письмо. Оно так мило, написано из такого прекрасного далека, так защемило у меня сердце.
Панову я видел в Доме кино на просмотре американской картины. Она сказала: «Юрий Павлович, вас еще не приняли в Союз?» – «Нет», – отвечал я проникновенным голосом. «Ну, до свидания, Юрий Павлович, рада была вас повидать…» – «До свидания», – отвечал я.
Она была рыжая, эта Панова, лицо ее было смугло насурьмлено, руки ее были в черных прозрачных перчатках.
Я был высок и бледен от сознания значительности слов, сказанных ею. Долго после этого, шагая уже по Невскому, вздыхал я и задумывался. Я прошел по Аничкову мосту, через Казанский мост на канале Грибоедова, я свернул по Мойке влево и пошел в сторону Адмиралтейского канала мимо особняка Юсупова, где был убит Распутин. Я шел по каменным плитам и думал о тебе и о городе, который до сих пор еще выбрасывает на рынок сознания больных гениев. Один из этих гениев – некий Голявкин, соученик Коринца по Самаркандскому художеств<енному> училищу. Вот как он пишет. «85 человек с такой силой ударились животами, что 35 в ту же минуту умерли. Оставшиеся в живых 50 человек снова с такой страстью ударились животами, что тут же умерли 49. Единственный оставшийся в живых съел большой огурец и пошел на край земного шара удариться еще с кем-нибудь животом». Умные люди увидели здесь намек на будущую войну. Однако автор отперся и сказал, что он вовсе ничего не думал, когда писал про животы.
Я напрасно тебе это написал. Теперь ты полюбишь этого Голявкина за его гениальность, а меня разлюбишь. Тем более я ничего больше не напишу в жизни. Я окончательно пал духом.
В Эрмитаже я не был – как тебе это понравится? Я ленив, как корова, меня надо тащить, но меня никто не тащит. Слушай, я познакомился с Аллой Ларионовой и копьеметателем В. Кузнецовым (рекордсмен Мира, Европы, СССР и еще чего-то). Я так перепугался, что просидел смирно весь вечер на стуле, глотал коньяк, и никакими силами нельзя было отнять у меня рюмку или дождаться ответа на вопрос. Я вышел ночью на площадь Искусств, сказал: ффу, – и решил, что ты лучше Ларионовой. Она дура. Она потушила свет, грохнулась на пол (разорвав при этом чулки) и фальшиво запела: «И то же в ней очарованье, и та ж в душе моей любовь». Она уезжает в Рио-де-Жанейро. Возле нее пресмыкался какой-то сытый дантист, имеющий, однако, собственную «Волгу». На «Волге» он три раза ездил за коньяком. А я – ты, конечно, не удивишься, – думал, что я не езжу за коньяком и не плачу за него. И еще, что мне наплевать на то, что Ларионова едет в Рио и что с ней обедали греческий и английский короли, хотя в Рио и я бы поехал, конечно, погреться там на солнышке, а то в Питере холодно и никаких белых ночей нет, т. к. небо в тучах, и что вообще неизвестно, зачем я тут нахожусь. Пиши сказки, моя радость, и не думай вовсе о королях. Можешь только думать обо мне и о том, как поехать со мной в Алабаму. Я страшно рад, что ты написала сценарий о Дельвиге. Они наш хлеб, т. е. люди, которые что-то там писали когда-то. Мой сосед, хозяин комнаты, пишет рассказ о Чехове. Я хочу написать о Лермонтове. Мне без тебя скучно, но я креплюсь и попаду в Москву только к старости. Даю тебе поэтому полную свободу, можешь пользоваться моим отсутствием и сколько угодно крутить с лейтенантами из «боевого поста», что ты уж верно и делаешь – кто-нибудь уж провожает тебя домой и заливает баки – я знаю. Что ж, «долг платежом красен, сказал он, мигая и прищуриваясь». А ты – женщина, погрязшая в предрассудках, не способная на широкую вольную жизнь, порабощенная мелкими привычными представлениями. Ты не годишься в спутницы моей жизни, тебе не понять духа моего сердца. Ты не решилась разделить со мной судьбу, предпочла тепленькое местечко в газете, папа зато погладил тебя по головке и мама сказала: ах…
Поэтому я не взял твоего телефона. Поэтому я всеми силами поддержал твоего папу, когда он сказал, что тебе необходим отдых на юге, в кругу своих благонравных родных.
Я серьезно это говорю, не улыбайся. Плевать я хотел на Коринца, можешь ему сказать, что никуда я с ним не поеду. А поеду один из Ленинграда в неизвестном направлении и вернусь стариком с палкой, с одышкой, с распухшими ногами, но зато не поддавшимся на всякие женские затеи.
Ты пишешь: «Гуляй… и т. п. – бог с тобой». Вот именно. Бог со мной. Готт мит унс.
У нас здесь очень сильный ветер был эти дни. На канале много сбило сучьев, веток и повалило одно дерево. Дворники сметали в кучи зеленые листья, а ветер опять разбрасывал их. Вода в каналах поднялась. Холодно. Но теперь вышло солнце и, м. б., завтра потеплеет, наконец.
Так ты действительно увлеклась офицером? Прощай. Иду опускать письмо.
Видишь, как я обессилел, даже разучился писать приличные письма. Ну, не плачь, моя баскунюшка, я тебя так люблю, так люблю… Ах, (у меня в машинке нет восклицательного знака, но ты вообрази его). Ах, как я люблю тебя (вообрази восклицательный знак). Видишь, как я жалок, живу без восклицательного знака. Это ужасно – человек потерял восклицательный знак.
Поезжай к Коринцу, он тебя хорошо примет и ты увидишь Олю. Это тебе доставит удовольствие.
Ох, устал я писать пустяки. Все мои письма к тебе – пустяки. Одно в них верно только, что я немного по тебе соскучился.
Впрочем, и это неверно. Поклон папе и маме.
Я достал сейчас у хозяина лоцию Белого моря. Там написано про о<стро>в Жижгин. Тра-ля-ля, я там был, ты не была, а я был. Я тогда был одинок, и мне некому было писать, ты меня тогда не любила и тоже была одинока. Зато я прочувствовал одиночество, и понуро ехал по берегу Белого моря на лошади, слезал, отдыхал, глядел туда-сюда… Я был одинок и мог делать все что угодно. Но я не делал что угодно, мне было стыдно лошади, она смотрела на меня фиолетовыми глазами. И я тогда написал Никишку. Ах, этот Никишка (вообрази восклиц<ательный> знак). Я иногда рассматриваю слова своего рассказа и не верю, что это я его написал. Писал я его весной прошлого года. Вообще в прошлом году я был счастлив. Теперь я одинок, но не счастлив, и мне хочется написать «Птицу Сирин», я буду к ночи выходить на берег моря и молча смотреть, как опускается красное солнце в море. Я буду говорить себе: смотри, вот уходит твоя жизнь. Вот уходит жизнь миллионов людей, она уходит за море, вниз, внизу – там вечность и застылость, нет жизни, туда уходит наша жизнь. Я у преддверия того места, куда уходят жизни, потому здесь так мертво и пусто и никто не поет песню красному солнцу, только птица Сирин с лицом женщины смотрит голубыми глазами на солнце и поет. Но ее песнь – это звук ледяного хрусталя. О (восклиц<ательный> знак). Качается, качается, волнами бежит туда моя жизнь, и еще жизни, и все они там, внизу, и солнце, умершее, застылое, купается в них, в жизнях, и встает опять молодое – это мы отдаем ему жизнь. Оно пьет нас.
До свидания, бумага вся. Жди меня, ей-богу, я достоин твоего ожидания.
Довольна ли ты мною? Моими тебе отчетами?
Опубликовано в журнале «Звезда» (1990, № 1).
34
26 июля 1958. Ленинград
Милая, изумительная Тамархен, варишь ли ты по-прежнему варенье или шуршишь, рассовывая пачки сахару под кровати, диваны, этажерки и шкафы? Милая моя, не читай ты вредных книг, не изнуряй свой благородный мозг, оставь хоть одну клеточку незанятой – для меня.
Завтра – представь – я уезжаю из этого города, а пока предаюсь умственной вакханалии. То мне представляется, что все население города исчезло и мы с тобой одни в нем. Открыты лучшие гостиницы, открыты квартиры, музеи, рестораны – в ресторанах на столах приготовлены всякие вкусности, течет себе Нева, текут каналы – и никого нет, на улицах стоят автомашины, трамваи и троллейбусы. В Эрмитаже пусто. Что нам делать? Надо вернуться в золотой век, раздеться донага: ты – нимфа, я – сатир… Пожалуйста. Мы можем бегать по Летнему саду и пить чай в Эрмитаже в Малахитовом зале, сидя на полу. И мы можем заглядывать во все квартиры…
Это, кажется, кто-то уже представлял, не знаю, но не в этом дело, мне ли первому пришла такая дикая мысль в голову или еще у кого-ниб<удь> она раньше появлялась, но то сладко, что только в этом городе придумается такое, мне даже жутко стало.
Погода наконец более или менее установилась и наконец я испытал вчера нечто похожее на прошлогоднее – это было возле Спаса-на-крови, знаешь, на канале Грибоедова, в том месте, где много мостов – три или четыре – и видна сразу Марсова площадь (поле), Летний сад вдали, Михайловский замок и тут эта церковь, тут же сливается Мойка с каналом и вот долго я крутился на этом месте, не уходил, а снаружи на стене церкви – (на крови) выложен мозаикой Христос распятый, весь в свежей зелени и какие-то женщины приходят, целуют стену, целуют ступени крылец, двери, молятся, и голуби воркуют, купаются в лужах, молча постоял, глядя туда-сюда.
А вечером катался на водяном такси за червонец до Кировских о<строво>в и обратно. Вечер был и мгла небольшая, плотная к горизонту, красная с мутью и на этом красном на Неве, когда вышли, – Петропавловка и солнце просвечивало слабым шаром, вода была синей от неба с красноватой примесью, с бликами от заката, открылись набережные. А когда ехали назад, солнце уже село и по морским обычаям шофер снял флаг с кормы и зажег сигнальные огни – зеленый и красный (флаг на восходе поднимают, на заходе спускают). А потом я шлялся по Грибоедовскому каналу, но с другой стороны Невского, там, где мостик со львами с золочеными крыльями, и потом возле Казанского собора и вокруг и сзади Александринского театра. Съездил я на Черную речку, но она оказалась такой черной, вонючей и грязной, так грохотали там самосвалы, такая стояла пыль, что я тотчас же удрал, купил газету и насладился статьей Далады о Тендрякове.
Свет здесь зажигают на улицах в 11 вечера. Но все-равно светло еще немного небо, особенно на севере, где солнце. А я бегу вслед за солнцем, на север, еду на пароходе по Ладоге, Онеге и, м. б., заеду в Повенец, в Кижи, словом, на край света (посмотри по карте и позавидуй, несчастная). Придумай кроссворд на северные темы.
До свиданья, любовь моя, больше тебе писать не буду, т. к. оттуда письма идут две недели, а я сам скорее приеду в Москву. И как писали раньше – и заочно крепко целую. Пиши сказки, бродяга (Бродяга – это ласковое слово). Ну-ну, не плачь, когда-нибудь и ты увидишь все эти прелести при посредстве меня, хоть папа твой упорно направляет тебя в Батум – он направляет тебя не на главный путь.
С лейтенантами не смей гулять!
Мамаша, я протаскал вчера весь день письмо в кармане, так и не опустив его. Причины были следующие: не было денег. Буквально, ни копейки не было денег, не на что было купить конверт. Потом я занял, но уж вечером, так и не отправил. Но это ничего. Зато я хочу тебе написать кое-что еще про праздник. Сегодня в Питере морской праздник. Во вчерашнюю ночь вошли в Неву военные корабли. Они прикрепились к плавучим барабанам и встали носами вверх. Вечером они разиллюминизировались. Загорелись на Ростральных колоннах багровые факелы. А сейчас, когда я тебе пишу, с Петропавловки салютуют. Сейчас идет дождик, не знаю, какой вышел праздник при такой погоде. Я тороплюсь, т. к. до отъезда надо выяснить, где пристань и пр. и кое-что купить на дорогу. Я ведь сегодня уезжаю, погода кстати испортилась и не так жалко уезжать. А вчера был прекрасный вечер, свет, как я тебе писал, зажгли в 11 часов, а до этого – сумеречная Нева и огонь на Ростр<альных > колоннах. Огонь живой, что вообще странно в городе. Днем же по Неве носились торпедные катера со страшной скоростью, поднимали огромные волны, которые к удовольствию ленинградцев переплескивались через парапеты.
Ах, мамаша, почему тебя нет со мной, почему в это странное, тяжелое время мы особняком каждый и где-то, когда-то мы соединимся или уж никогда? Это будет грустно для меня, т. к. почему-то я не хочу более никого знать. Ну да ладно, прочь печаль, как поют цыгане.
Будь здорова, не болей, по мне не скучай, не думай, пиши себе стихи, решай себе кроссворды, стой на боевом посту в деле боевой и идеологической подготовки.
Ю. К.
Ух, как, наверное, Коринец сердится на меня (воскл<ицательный> знак). Ведь я не еду с ним, как обещал, а еду сам тосковать, молиться, радоваться и бог знает что еще перечувствовать. А думаю об одном, все об одном – не пропало бы это для меня, не исчезло бы, не застыла бы кровь, а то зачем все, зачем я еду? Написать бы чего-нибудь.
Итак, решительно еду и знаешь куда? В Кижи, в Повенец, в Петрозаводск и бог знает куда еще занесет меня нелегкая. Сегодня измучился, все бегал и вот перед самым отъездом сижу на почте и отправляю тебе письмо. Еще бы неделю такой жизни – и ты получила бы от меня полное собрание писем в 5 томах, т. к. я все собирался бы отправить и все дописывал бы, дописывал… Подыщи мне что-ниб<удь> о Лермонтове (37 г.), где жил, кого посещал и т. д. (это если ты ходишь в Ленинку).
Ю. К.
Опубликовано в журнале «Звезда» (1990, № 1).
35
5 сентября 1958. Нижняя Золотица
Мамочка моя, куда меня занесло! Что-нибудь одно: или я дурак совершенный или самый мудрый и хитрый человек – или я уеду отсюда, проклиная Север и себя, или привезу в Москву полный мешок поэзии и счастья.
Пишу тебе сейчас потому, что нечего совсем делать – погода на дворе страшная, с ветром и дождем, температура, верно –1. Но вчера я хватил-таки добрую стопку поэзии. Начать с парохода. Ну, пароход черный, погребальный, мрачный, 3 класса, в котором я ехал – грязный и жесткий, под потолком вечером тлели четыре лампочки, было сумрачно и нехорошо. Ехали на нем все местные и солдаты, шел он в Мезень. Солдаты и гражданские как начали пить в Архангельске, так и не перестают, наверное, и сейчас, – все это довольно обычно, знакомо и противно. (Вот она, «легкая-то жизнь»!)
Но на пароходе ехала девушка одна, я заметил ее еще в Архангельске и, грешным делом, крякнул еще тогда же – такие глаза, как у нее, – редкость великая, даже трудно подыскать определение: ленивые, странные, сумрачные, загадочные… все не то! Они такого, знаешь, лиловатого цвета, с темными длинными ресницами, м. б., тут ресницы играют роль, черт ее знает. Словом, я ошалел. По цвету они похожи на твои, но слегка выпуклые, помнишь Наташу Тарасенкову? – так вот примерно такие. Но у тебя в глазах что? – у тебя ум и внимание, дух, душа, у тебя глаза переменчивые, но интеллект в них виден всегда и сострадание и нежность, бог знает что еще, много, а у этой не то, у этой – сумрачная загадочность, как, м. б., у Маньки моей, я примерно такими воображал глаза Маньки, только зелеными, а у этой – фиолетовые.
Так вот, оказалась она моей соседкой, ну, я был мрачен, скучен и не помышлял, конечно, чтобы ухаживать за ней, к тому же ехали с ней ее знакомые ребята, и в ухаживателях недостатка не было. Но я все хотел еще и еще окунуться в ее глаза – тра-ля-ля… Почему бы не насладиться, не воспарить душой? Только сперва ничего не получилось – ни разу не взглянула она на меня хотя бы мельком. А потом как-то разговорились, уединились, на меня нашел стих – плотина лопнула, я стал оживлен, поэтичен и даже почти не заикался – представь! – голос мой играл и переливался, вздрагивал в нужных местах и пр. и пр. И все я чувствовал на себе ее взгляд, все боялся взглянуть, но потом внутренне подбирался, взглядывал – прощай все! – готов был, если б так глядеть, плыть с ней хоть на Чукотку (она плыла далеко, в Мезень). Ну вот, это, так сказать, первый глоток – ты не ревнуй, глоток чисто писательский, наблюдательный.
Приехали в Золотицу ночью, ах, я забыл еще сказать, вечером я торчал на палубе и думал, вспомнил вернее, как фосфоресцирует Черное море, и только подумал, как гляжу, в струе у борта зажглось ярко-зеленое пятно и медленно стало отходить назад и гаснуть, потом еще и еще… так я и не понял, что это светилось, м. б., медузы, сталкиваясь с корпусом парохода, вспыхивали. Но бледный их мертвый свет вспыхивал все время то ярче, то глуше, верно, от того, на какой глубине вспыхивал. Было холодно, и я думал еще, что, если прыгнуть в воду, то больше двух-трех минут не продержишься, заколенеешь и утопнешь, и долго будешь идти ко дну – глубина, наверное, была метров 400–500.
Ужасный ветер, прямо изба дрожит и замерзли ноги (я живу в отдельной комнате, довольно прохладной, со скрипучими половицами). Еще наслаждение: я ел арбуз. Знаешь, что-то есть сладкое и необычайное, что на Севере, в холодном море под северным сиянием ты еще ешь арбуз и бросаешь корки за борт. Дул сильный ветер, выдувал из глаз у меня слезы, слезы текли по щекам, попадали на арбуз, арбуз тек по подбородку и холодил, а я все равно ел. Блаженство!
Итак, мы подъехали ночью, загремел якорь, зажгли бортовые огни, спустили трап и стали ждать. Минут через 20 подъехал первый катер, за ним мотодора. Стали слезать. Я сел в катер, кому-то сказали, чтобы меня проводил к какому-то Пахолову, он обещал, я сел в катер и закачался. Перед нами был черный борт, мы то поднимались вверх к желтому свету ламп, то опускались вниз в черноту, желтые иллюминаторы то оказывались на одном уровне с нами, то уносились в высоту. Потом мы отчалили от трапа, мотор затарахтел, и мы понеслись куда-то в темноту к берегу, вдали мигал проблесковый огонь – красный и зеленый. Вдруг мотор наш стал барахлить, и мы вынуждены были останавливаться и ждать, когда в карбюратор наберется горючее.
Над нами полыхало сев<ерное> сияние. Небо было чисто и черно, луна окружена мутным ореолом, а в зените стояло пятно света, и от него во все стороны чуть не до горизонта тянулись лучи, не полосы, а какая-то стремительная ткань, имеющая, однако, направление к зениту ‹…›, похоже было что мы сидим в центре гигантского шатра. Все постоянно менялось, самые различные оттенки, но больше всего гранатовых, кровавых, мрачных, но и передергивалось также зеленым, голубым, белым… И сквозь этот свет были видны звезды.
– К холоду! – говорили в катере, и вот, пожалуйста, холод.
Меня вели вчера темной деревней, привели в дом; я дрожал и посинел, так замерз.
Только что заходил хозяин и оторвал меня от письма. Зовет к себе на тоню, на которой он живет с каким-то парнем, по-видимому, с придурком – он неясно как-то сказал. Значит, поеду – там же и маяк есть и радист: м. б., как-нибудь брякну тебе оттуда телеграмму. А завтра я поеду в Верхнюю Золотицу – это десятью верстами выше по реке. Там я посмотрю, как и что, поживу несколько времени, потом спущусь вниз и уже на море. «Птица Сирин» скоро запоет свою песню.
Я послал тебе из Архангельска смурное письмо. Теперь уж я успокоился и взыграл духом: прочь, прочь все! Гранки я отнес, моей возлюбленной не было – она заболела. Испытал я некоторый укол, стеснение, хотел даже зайти к ней домой, да слава богу не было времени – в 13 часов уходил пароход, а мне надо было написать письма и т. п.
Тут, говорят, где-то рядом (км. в 50) кочуют со своими оленями ненцы. Если мне повезет, я, м. б., заберусь к ним. Не знаю, дрожит у меня в душе что-то, какой-то зайчик солнечный прыгает иногда, мелькнет, вздохнешь только и не поймешь, что же это такое с тобой. Не есть ли это, я думаю, тайное предчувствие удачи?
Да, был я сегодня на погранпункте. Пошел туда с тяжелым сердцем. Ты знаешь мою старую неприязнь и боязнь всяческих таких объектов, зон и т. п., т. е. тех мест, где тебя перестают рассматривать как человека и начинают глядеть на тебя как на объект, кот<орый> должен находиться под наблюдением. Так вот, пошел представляться. К счастью, капитан попался хороший, похвалил, что я приехал изучать жизнь поморов, сам пошел познакомить меня кое с кем и даже предложил вымыться в бане…
Ура! Отлегло немного от сердца. Я сказал ему, что есть у меня фотоаппарат и бинокль, и теперь могу снимать и глядеть в бинокль и чихать на всех.
Во всяком случае в моем распоряжении еще дней десять, пока я тебе могу писать, а потом ты уедешь и мои письма тебя не застанут.
Пиши мне на Золотицу. Адрес: дер. Нижняя Золотица, Архангельской области. Посылай авиапочтой.
Ну, будь здорова, целую крепко, молю Бога, чтобы эта поездка дала мне духу на что-нибудь хорошее, чтоб и тебя обрадовать.
А жалко, что ты не со мной! Тут много на берегу пустых тонь. Можно жить в какой-нибудь, ловить рыбу и молиться Богу.
Скоро, скоро я попробую ухи из семги. Ай-яй, ты бы с твоим аппетитом умерла бы от счастья.
Привезти тебе подарок? Привезу!
Будешь писать, пришли мне свои стихи. Ладно?
Опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 373–377.
36
26 сентября 1958. Архангельск
Сегодня прикатил в Архангельск и получил сразу целую кучу писем! Они жгли мне карман, но я терпел: пришел в гостиницу, спустился в ресторан, заказал шикарный обед (первый обед за месяц!) и, выпив рюмку коньяку, принялся за письма.
Ну, конечно, я страшно расстроен и удивляюсь, как вы втроем не могли сообразить (или вспомнить), что при наличии (прости за канцеляризм) бюллетеня путевка продлевается и пр. и пр., а билет можно купить всегда. Зачем было отдавать путевку!
Ужасно, я так расстроен и прямо не знаю как быть – ведь я еду отсюда в Пицунду, ведь мама уже там и ждет меня. Ну да ладно, потом что-нибудь выяснится.
Я перся пешком по берегу, и бывали моменты, когда я напоминал сам себе джеклондоновского героя. У меня был рюкзак 25 кг., ружье, патроны, удочки и спиннинг, сапоги, джемпер, куртка и плащ, и шапка зимняя: со всем этим и во всем этом я топал берегом моря, увязая в песке, или спотыкался на камнях в скалах. Бывали моменты, когда я валился отдыхать через каждые полчаса; ноги я разбил в кровь, несколько раз блудил, но все кончилось благополучно.
Дошел я до Куи (есть такая деревня) и тут как раз пришел пароход, я глянул на него, не выдержал, схватил рюкзак – и вот сегодня я уже в Архангельске.
Спасибо тебе за письма, вернее за то, что ты думаешь обо мне. Поездка моя оказалась совсем не тем, что я воображал себе. Т. е. к ужасу своему я понял, что или я прав, а весь мир не прав, или я не прав, или я совсем не туда забрался. Если все писать, как я чувствовал здесь, то это гроб, а по-другому писать, т. е. не то, а как надо – тоже гроб.
Я, м. б., покажу тебе дневник, я тут от скуки плел чего-то, ты увидишь, что я совсем зарыпался и того, что мне нужно бы, я не увидел, проглядел что ли, а всякие ощущения – это все эфемерно и, м. б., неверно. С чем я приду к Панферову! Наверное, мне надо бы съездить на Кубань или еще куда, где люди получают ордена за урожай и живут, вероятно, по-иному, чем здесь. Здесь же умирание, хуже, чем было, если верить, скажем, Пришвину и прочим. Я не могу тебе писать всего, что я тут увидел и подумал и пр. – я тебе говорил уже, прочитай «Колобок» Пришвина, сделай поправку на сегодня, т. е. преобразуй деревни в колхозы и т. п. и вот тебе точная картина жизни теперешних поморов, а мысли и ощущения Пришвина – мои мысли и ощущения!
Ты пишешь, что читать Гамсуна – мука для тебя. В каком смысле? В плохом или хорошем, т. е. сладкая мука? Неужели он не нравится тебе?
Милая, прости, чувствую, что письмо мое и сухо и невразумительно, но ярче и толковее писать я не в силах, м. б., отупел, а м. б., всегда таким был, только притворялся тонким и глубоким.
А точнее: цельное впечатление – не для письма, а деталей разных, тонкостей, довольно много и всех не выскажешь в письме.
Хотя бы вот: я провел часа 4 на этой тоне. За окном пасмурно – море спокойно, на берегу чайки. На тоне было двое рыбаков. Один помоложе мастерил ножны для ножа, второй постарше, глухонемой, курил и глядел в окно и опять курил. Изредка он зажигал спичку и палил на окне вялых мух – тогда лицо его немного оживлялось. А я сидел мокрый возле холодной печки и зябко дремал. За 4 часа кроме «здравствуй» и «до свидания» не было сказано ни слова. Какова картинка? Готовый рассказ – а попробуй-ка напиши, какой вой подымут! Забыл! – молодой рыбак изредка прекращал свое занятие (ножны), смотрел тоже в окно на чаек и бормотал:
Потом снова принимался стругать и примерять. Вообрази-ка месяц такой жизни.
Ну, миленькая, ты уже верно поправилась, как нехорошо, что случилась эта ангина – да и больно-то как и мерзко. Вот ты меня предупреждала, а сама свалилась.
Как же мы с тобой теперь?
А диким образом ты не поедешь, верно? Не пустят? Ну ясно, не пустят.
Завтра или послезавтра я, верно, уеду из Архангельска в глушь, но теперь уже в «материковую» глушь, в какое-нибудь лесничество. Там я пробуду несколько дней, наверное, недолго, а потом уже буду подаваться к солнцу, на юг – как удав, проглотивший слишком много, буду лежать на солнце, дремать и переваривать скопленное на Севере.
Поправляйся и не беспокойся обо мне, поздравляю с «Коллекционерами», а я-то! В атеисты попал! Господи, прости меня дурака грешного и помилуй и не оставь своими милостями! Вот не думал, не гадал.
До свидания, спасибо за все, целую крепко!
Опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 377–379.
37
29 октября 1958. Пицунда
Тамарка!
Я получил твою телеграмму, полную материнской нежности и подписанную так: мама (доехала благополучно лучше катером целую спасибо = мама). После того, как ты уехала, я получил еще два письма от Баруздина – одно сюда, а другое мне переслали из дому, получил также и твою прошлую записку от третьего октября. Бедная, бедная ты, а я жестокий зверь.
Баруздин пишет, что меня приняли в СП, но еще не утвердили президиумом. Президиум должен был состояться 27-го октября.
Но это не главная литературная новость. Главная, что Пастернаку за роман «Доктор Живаго» и за лирику дали Нобелевскую премию. Скандал страшный. Не знаю, чем кончится, наверное его вышлют из СССР. Из СП во всяком случае исключат. Сегодня или завтра получится след<ующий> номер «Литературки», я тебе потом привезу.
Погода стоит ужасная и я захандрил, причем жестоко. В комнате холодно. А позапрошлую ночь была луна и снег в горах сиял.
Сегодня пробовал писать и вчера тоже, но ничего не выходит, хоть волком вой.
Я все подумываю, не смыться ли мне в Москву и тут же вопрос: а в Москве что?
Словом, паскудство. Единственный мой собеседник (инвалид) уехал и я теперь совсем один. Мама сегодня ушла к знакомой, оставила меня, чтобы я работал.
Тамарка, ей-богу, я ничтожество.
До свидания, моя детка. М. б., до Москвы, т. к. я не знаю уже, приеду ли к тебе как хотел, уж очень нехорошо со мной. Вдруг я сорвусь раньше тебя.
Но ты все-таки поглядывай в окошко.
Целую и обнимаю.
Читаю Блока.
Ради бога, хоть ты-то пиши! Нам надо работать. Мысль, что ты пишешь, м. б., и меня подтолкнет и пристыдит. А то нельзя же, надо писать, причем сценарий и проч. не в счет – чисто денежные работы, надо писать для будущего.
Очень хочу, чтобы ты не зря провела эти последние дни здесь, хочу гордиться тобой. А на меня не обращай внимания, это со мной теперь почему-то почти постоянно. М. б., это болезнь, но она не должна превращаться в заразную.
А я должен ее преодолеть. И преодолею – вот тебе слово!
М. б., мне не приезжать, если ты работаешь? Телеграфируй мне. А то выйдет как со мной. Я было вздохнул, уперся, задрожал, хотел что-то написать, но ты приехала и все нарушила. Хоть и сладкое нарушение, но я не хочу быть тебе помехой. Это все, если ты здорово взялась, а если нет, тогда прикачу. Все-таки хочу приехать электричкой, т. к. где я буду искать машину из города.
Опубликовано с купюрами в книге Т. А. Жирмунской «Мы – счастливые люди» (1995), с. 221–222.
38
2 ноября 1958. Пицунда
Душа моя!
Если бы ты знала, как захотел я есть! Я приехал домой и выл, лежа на кровати, все время, пока мама варила борщ.
Теперь я дома, узнал новости насчет Пастернака, мама слушала радио. Теперь и ты все знаешь, так что комментарии излишни. Но ты приедешь, обязательно узнай подробности (у кого-нибудь из наших ребят, зайди что ли в институт, там, верно, знают), а когда я приеду, ты мне все расскажешь.
Тотчас по приезде я сунул маме «Молод<ежную> эстраду» и заставил ее читать вслух; она прочитала по складам и сказала, что надо было не «закапанные грязцой», а «заляпанные» – вот тебе единственное и, по-моему, точное замечание. При переиздании исправь, хорошо?
А ты читаешь ли мою книжку? Как тебе показались «Тих<ое> утро» и «Ночь». Особенно «Тих<ое> утро» – напиши, пожалуйста, очень тебя прошу, это для меня важно.
Тамарка, какая была лунная ночь, а! А ты знаешь, я ехал по ужасной вертячей дороге и что-то придумалось вроде рассказа, в кот<ором> он и она будут стоять в горах вечером, в темноте на дороге и ждать автобуса, и автобус идет, но дорога с виражами и вдруг он срывается в пропасть и (издали) медленно катится вниз. Фары его горят и световые лучи описывают круги, восьмерки и т. д. Шаря по горам. Тогда… Тогда она прижимается к нему и т. д.
Загорай, Тамарочка, если получишь это письмо 4-го, сразу беги на пляж, если даже 5-го все равно, хоть день поваляйся на пляже. Ну, будь умницей!
Я очень тороплюсь, поздно, потом поймал прекрасный джаз и это меня отвлекает. Завтра опущу это письмо, надеюсь, оно захватит тебя.
Спасибо, Тамарка, я очень тронут твоей заботой, очень рад, что побывал у тебя, словом, счастлив бесконечно.
Как ты дошла? Без приключений, надеюсь? И тоже, наверно, проголодалась, да? Ну конечно же – и ужин был у тебя неполный, и завтрак тоже, и на обед наверно опоздала… А я ужас как жрать захотел, прямо про все забыл и как щенок рысью трусил домой.
А какой 18-летний, глухой, геморроидальный и с одышкой пес!
Пришли мне телеграмму из Москвы обязательно.
Н у, до свидания, очень рад, что у тебя все хорошо. Будь умницей, не волнуйся, не принимай близко к сердцу дел, которые тебя касаются отдаленно. Понимаешь? Давай станем оптимистами, им ведь, чертям, веселей жить на этом свете. Станем? Ну, ну, – обнимаю,
Опубликовано с купюрами в книге Т. А. Жирмунской «Мы – счастливые люди» (1995), с. 223–224.
39
13 ноября 1958. Пицунда
Ну-с, голубушка моя, я написал-таки свои поганые рассказики (имею в виду детские). Итого их теперь у меня четыре. И, знаешь, очень неплохое место есть у меня в одном рассказе («Тропики на печке». – И. К.), связанном с маяком и с гибелью пролетных птиц, прямо прелестное, ей-богу!
Мучился я с ними долго, т. е. собирался писать, а написал оба в один день и теперь – долой литературу!
Сегодня я шел купаться утром и зашел проведать одну тайную полянку, где недели две назад мы с мамой обнаружили много маслят. И что же – ничего теперь нет, грибы сошли и значит пора, пора мне отсюда убираться. Теперь мы с мамой здесь совсем одни, хорошо только какой-то дядя, с интеллигентным лицом, ходит по берегу утром и вечером. Погода славная все время, днем тепло и несколько ночей было теплых.
Вечерами я занимаюсь милым делом: достали мы два комплекта «Нивы» за 96 г. и 13 г. и я ее перелистываю с некоторым умилением, прочитываю кое-что, но, главное, разглядываю картинки.
Странно, но эти комплекты совпали в том, что в 96 г. была коронация Николая II, а в 13 г. – 300-летие дома Романовых, и оба этих события весьма широко, разумеется, представлены в журнале.
Боже мой, какой кучер был у Николая! Медали во всю грудь, борода по плечам, зад – метра полтора, а морда, морда… Честное слово, на Николая я взирал равнодушно, с некоторым любопытством, но от кучера пришел в восторг, рождаются же такие неандертальцы!
А знаешь, кто описывал, причем в восторженных тонах, коронацию? Влад<имир> Немирович-Данченко. Это народный-то артист и соцреалист.
А знаешь, кем был Танеев? Он был главным управляющим канцелярией его императорского Велич<ества>, статс-секретарем Двора, гофмейстером и бог знает кем еще, он был «Ваше Высокопревосходительство» и небось задавал страху «почитателям» своего таланта.
И еще, представь, он же был автором монархического гимна «Боже, царя храни!» (для меня это новость!), а автором текста был наш вольнолюбивый А. С. Пушкин (новость тоже!). Вообще много-много кой-чего я там выудил.
Попалась мне на глаза статья о нобелевских лауреатах (ах и трижды ах!); лауреатом по литературе за 1912 г. стал Г. Гауптман. И в 12 г. ему исполнилось 50 лет, Германия и весь мир широко отмечали эту дату. И я вспомнил заметку в «Огоньке» (не помню, несколько лет назад); какой-то тип рассказывал в ней о своем посещении старого, умирающего, забытого Гауптмана после войны в каком-то баварском местечке и о том, как Г. прослезился, узнав, что в России еще ставятся его пьесы… («Огонек», кажется, за 53 г.).
Попались мне стихи Ахматовой, Бальмонта, Бунина – первых двух слабенькие, выспренные, пустышки, Бунина же крепко, сильно, но как бы зарисовки, как бы заметки (восход солнца, шум моря и т. п.).
Еще попались повести Авиловой (помнишь письма Чехова к ней?), Брешко-Брешковской, Гусева-Оренбургского… Все это слабо, довольно слюняво и в общем вполне справедливо умерло.
Удивительно, что никто почти из гениев в «Ниве» не печатался, так-таки совсем никто; Чехов, Куприн, Бунин, Пришвин, Андреев, Горький – все печатались где-то; и только собр<ания> сочинений издавали у Маркса. Между тем «Нива», несомненно, самый распространенный тогдашний журнал, вроде нашего «Огонька».
Настроение у меня прекрасное, только одна мысль слегка омрачает мое существование, мысль о том, что придется скоро ехать и провести двое суток в дороге. Ах, Тамарка, как не люблю я ездить, просто ненавижу, так любил поезда в первые свои поездки (47 и 49 г.) и так переживаю и мучусь и извожусь каждый раз теперь.
В Москву я заявлюсь числа 20–24-го. Слушай, ты позвонишь и сходишь ли к фотографу насчет институтских карточек? Это же безобразие, до сих пор не получили, сволочь Хаблов, гораздо лучше было пригласить ф<отогра>фа из фотоателье. Подыми там хай в уч<ебной> части, что они надсмешки строят?
Ну, будь здорова, не кашляй.
P. S. «Тихое утро» написано давно, тогда оно мне нравилось очень, но потом его заслонили более поздние вещи и потом оно как-то вошло в разряд детских (печаталось в «Пионере» и пр.) и я к нему охладел.
А «Ночь» ты не поняла. Шепотом, говоришь, написано. В том-то и смак, что шепотом. Кто же ночью горланит, – одни пьяные, а нормальные люди говорят шепотом и пишут про ночное шепотом. «Ночь» лучший мой рассказ. Не рассказ, а поэма.
Привет папе и маме.
Мамаша моя тоже кланяется тебе.
Почитай дневник Рериха («Октябрь», № 10).
С купюрами опубликовано в «Литературном обозрении» (1986, № 8).
40
17 марта 1959. Дубулты
Тамарочка, милая!
Спасибо за письмо и за хлопоты (с Барузд<иным>), хоть я не верю в их полезность. Рад я твоему бодрому письму и думать, что эта бодрость не напускная. А?
Год прошел, а как ничего не было – опять ты в Москве, а я в Дубултах.
А здесь все то же, только снегу нет давно, давно пахнет апрелем. И так все странно, пойдешь вечером на станцию письмо опустить, зайдешь в буфет за папиросами, будто вернешься к старой забытой жизни, поглядишь на людей. А домой идешь – сумерки, зеленая заря, черная кирха, безлюдье, пустота, странное очарование. Где я?
Вечерами здесь жгут листья. Кучи багрово тлеют, и все пахнет дымом – лес, дом и даже руки.
Я почти не работаю, переписал только рассказ для «Мурзилки» да с грехом пополам нацарапал для «Крестьянки» статейку об Аксакове.
Все собираюсь сесть за повесть, да как подумаю, что повесть – вещь большая, работать над ней долго надо, то и думаю: успеется еще. Насчет рассказов – ни-ни! В голове блаженная пустота. Много хожу, рассказываю и выслушиваю разные случаи.
Тут у меня есть постоянная собеседница и спутница, дама лет под 60. И поделом мне!
В самом деле, в первый раз мне так приятно не работается. Хоть бы хны!
И писать тебе нечего. Одно только могу тебе сказать, что часто о тебе думаю и в смыслах самых положительных и приятных. Ну да это старая история.
А как ты поживаешь? «Как живется вам, бедняк, ежится, поется как?»
Ты хотела несколько строчек – вот они, получай. «Их есть у меня».
Как тебе показалась «Манька»? Я, знаешь, не удержался-таки, кое-кому ее всучил почитать, впечатления самые высокие, меня ругают и хвалят, но это как-то мало трогает и зря все-таки давал, не надо бы…
Ну, до свидания! Целую крепко, не скучай. А у меня настроение прекрасное, самое курортное.
Письмо не публиковалось.
41
26 марта 1959. Дубулты
Хэлло, моя крошка! Я уж раздраженно фыркал на твое молчание и думал самодовольно: «О, женщины!» – когда получил твое письмо. Ты – молоток, чувствуется школа «Труда», дай бог, чтобы ты не стала лаконичной и чтобы всегда я получал такие длинные письма. Я засыпал, читая его, просыпался и снова читал и потом опять засыпал. Мне казалось, что я иду по железной дороге, которая сужается и пропадает на горизонте. До конца я так и не дочитал, ну да неважно, все равно чувствуется, что ты молоток.
Сперва о неприятном. Я читал ту статейку. А между прочим этот Осетров – проницательный человек: своим письмом ты оправдала его упрек в многокилометровости. А? Хотя, конечно, он гусь лапчатый. Его морда похожа на ж… поросенка. Чего же от такого ждать? Собственно не понятно за что он на тебя насыкался. М. б., надо было кого-то ругнуть и он ругнул. Ругнул он тебя и нашего любимого «Коринеца». Не ругать же ему Барто или Баруздина! Или Архангельского! А м. б., он тебя перепутал с той Жирмунской, которая пишет рассказы. М. б., он на нее зуб имеет.
Это, конечно, мура и не стоит разговора. Таких штучек каждого из нас ждет мильен. Это только в первый раз неприятно, а потом – как мухи. Чепуха!
Наслаждайся тем, что ты на мне спекульнула и ходишь в талантах. Слушай, когда ты прославишься и твои эти стихи будут читать по радио, я после каждого чтения буду макать перо и судорожно писать туда – это я, я, я!
Я страшно рад, что ты выползла наконец в Литинститут и не ударила в грязь перед тамошними недотепами. Молоток! Я всегда говорил.
На «Крестьянку» тоже не обращай внимания – м. б., у Майи было неважное настроение, может, она ребятенка от груди отымает, бог знает сколько причин для кислого настроения. То, что автор прислал письмо – чепуха, они постоянно присылают. На памяти у каждого рецензента сотни таких писем. И на меня один все время капал. В следующий раз придешь, дадут опять двадцать.
Что ж ты не написала, слушала ли ты мои рассказы? Я не мог послушать – тут по-латышски все шпарят. Наверно не слушала, забыла! Так я и знал.
Зато я получил из Чехословакии журнал! Ага! Три рассказа на первом месте, мой портрет (ах, какой я красивый!) и разные слова про меня. Ты можешь купить его в Москве в магазине периодики стран нар<одной> демократии. Кажется, где-то есть такой. Купи и упивайся моей карточкой и чешской речью. «Арктур, ловески пес» начинается так: «Никдо неведел, як зе стало, же зе объевил ве месте. Присел однекуд на яре и зачал ту зит. Никого необтебил звим панем» и т. д.
А журнал – прелесть! Я его весь обнюхал. Тут много интересного и кроме меня, всякие снимки и рисунки на современный манер. Журнал назыв<ается>, если вздумаешь на самом деле купить, – «Светова литература», № 1 за 59 г.
Слушай-ка, давай махнем куда-нибудь летом с тобой? А? Ты это дело обмозгуй – хочешь, ко мне на родину, хочешь, еще куда-нито… Знаешь, как по-чешски «любовь»? «Ласка!» То-то!
Ну, гуд бай, моя крошка, не горюй милашка обо мне!
Вышла ли книга-то в Москве, черт!
Погода здесь прекрасная, я по-прежнему ничего не делаю, только люблю тебя и цалую.
Спасибо за Баруздина.
Отрывки из этого письма опубликованы в книге Т. Жирмунской «Мы – счастливые люди» (1995), с. 224–225.
Полностью письмо публикуется впервые.
42
1 апреля 1959. Вечером. Дубулты
Дорогая унд любимая моя! Унд – это «и» по-немецки.
Вчера придумал, а сегодня наконец начал писать новый рассказ. Рассказ о Пасхе, о пасхальной ночи, о благовесте, о любви, о весне, о добре и вечной жизни – и да поможет мне Господь Бог! Я так рад теперь, главное, чтоб не растерялось то, что вчера подкатилось и так ясно встало и вообразилось, что у меня аж мурашки по коже пошли.
Какая удача: и мой старый дом с его запахом пыли аравийских пустынь от черепицы – все пойдет в рассказ и так естественно: девочка ночью выпрашивает ключ и ведет моего Павлика в этот дом. Ах! А свечи, а крестный ход, а пение, а крик: «Христос воскрес!» А Ока внизу, а запах дыма от листьев, которые жгут в парке возле дома и… бог знает, что еще. Кончается же все березовым соком, который брызжет, капает в темноте – всюду.
Акции моих двух книжек все повышаются. Их тут читают и если бы ты знала, как смешно мне и любопытно. Давеча сосед мой какой-то милый еврейчик Соломон Константинович, ворвался ко мне и закричал: аха-ах! Чудо что за рассказ «Никишкины тайны» – лучше всего вашего, лучше «Арктура» и «Маньки»!
И «Никишка» в моем собственном мнении сразу подскочил на 20 пунктов. Я вспомнил, с каким стыдом я его писал. Не знаю почему, но этот рассказик мне было стыдно писать, будто я раздеваюсь.
И так постоянно – кто-нибудь похвалит вдруг неожиданно какой-нибудь рассказ, выделит его, вознесет, и я страшно начинаю им любоваться.
Новостей у меня почти нет. На днях только получил неожиданно договор с «Совписом» на 15 листов. И – представь! – воспринял это, как нечто естественное.
Погода все хорошая стоит, море великолепно. Вчера в 11 вечера мы вышли на море: низко над морем, на С-З стояла звезда. От нее к берегу была дорожка света. Мы поразились. Тем более, что этой звезды ранее никто не видел. Мы пошли в сторону Дзинтари, к маяку, все время оглядываясь на звезду. Она вдруг начала опускаться за горизонт, все тускнела в дымке и через минут 30 скрылась за горизонтом. Мы поняли, что это была не звезда. Но что это – воздушный шар? Мы долго гадали, потом разошлись и легли спать.
Я купил себе австрийское пальто. Короткое, серо-голубое. И берет. Теперь я хлюст вполне. Ты меня должна отвергнуть.
Приеду я в Москву числа 10–12. Только вот закончу рассказ и быстро закруглюсь, повесть моя пока не идет.
До свидания, целую тебя крепко, в губы твои – кровь и смоль и в глаза твои – ярь и жарь!
Опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 382–383.
43
7 апреля 1959. Дубулты
Ух ты моя крошка! Милашка! Ах ты молоток! Как это ты меня ругаешь за эти слова, когда я тебя называю любовно? Как это вообще ты едешь куда-то в Калинин, когда я сижу в Дубултах, причем окончательно одубултенный?
Ты знаешь, меня таки раздолбали в Архангельске. Статья называется «Тени прошлого» – а? Тон и содержание этой поносной статьи я тебе не стану цитировать, только конец, а он вот каков: «На наш взгляд, выход в свет книги рассказов Ю. Казакова, грубо искажающей нашу действительность, облик наших современников – строителей коммунизма, – ошибка Архангельского издательства».
А сама статья такова, что пусть меня повесят, если архангельские аборигены не расхватали мою книжку, чтобы постараться узнать, что же за собака этот Казаков.
Как видишь, я бодр и спокоен. Жалко только Одинцову, ей, бедной, наверно, достанется.
Разноса же в Москве, по-видимому, тоже не избежать, хоть московская книжка по составу своему несколько мягче арханг<ельской>.
Но это не суть, а суть в том, что я получил договор на новую книгу в «Совписе» – объем 15 листов. И получил уже аванс. Как тебе нравится? Причем, если ты помнишь, я пальцем не пошевелил в пользу этого договора – не ходил, не клянчил, не переживал – заявку только написал.
Я пишу тебе и слушаю радио – изумительная программа! Шуберт, Корелли, Витали – а за окном серенький денек, мотаются на ветру ветки и они как-то в ритме музыки мотаются, и мне от этого хорошо и уютно. Все-таки я напишу скоро нечто такое, чем буду страшно доволен. Хотя я тебе, кажется, зря в последнем письме похвалялся: рассказ о Пасхе что-то захряс, покрылся пленкой и я его нащупываю.
От Коринца получил грустное-грустное письмо. Как посмотришь, так мы с тобой счастливые люди!
Все будет хорошо, моя крошка, мой молоточек!
Любишь ли ты меня? А я тебя прямо ужасно и чем далее, тем более – хорошо, что мы с тобой тогда не расстались, а то было бы очень паскудно мне сейчас.
Это из Цветаевой. Но у меня тоже есть кремль, так вот в нем то же самое.
Ну, будь здорова и благословенна! Все-таки хорошо, что ты собралась в Калинин, наверно будет интересно.
Целую тебя – всю!
Будешь ли ты 14–15 в Москве?
Будь! А то я снова уеду. Я, когда приеду домой, сразу позвоню маме твоей.
Я для «Крестьянки» написал-таки маленькую статейку об Аксакове и взяли ее без звука – ни одного замечания, хотя, сказать по секрету, я там наврал много. А когда писал, то вспоминал наш дождливый день в Абрамцеве. Помнишь? Ах, как я тебя люблю, ту!
Посылаю тебе кусочек янтаря, кот<орый> тут после шторма находят на берегу. И плюс к нему поэт<ический> образ: море бьет янтарными бусами в берег! А? Гениально!
Опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 384–385.
44
В ночь на 2 июля 1959. Сибирь
Здравствуй, Тамарка! Извини, что долго молчал, но право не было ни времени, ни особенного настроения для писем. Вообще на письма я что-то охладел, послал только одно письмо домой. Пишу это дело я где-то возле Тайшета, разница с московским временем – пять часов. Вон куда забрались! Ну, ты уж знаешь из газеты, что мы были в Омске, в Красноярске, на Назаровской ГРЭС, теперь подаемся на Братск. Там мы пробудем два дня, потом – Иркутск и Байкал – и домой.
Я опять попал впросак, но ничего, не слишком унываю и, наверное, все-таки потом пригодится все то, что я здесь видел. Видел же я до позорного мало и, как ты наверное догадываешься, – не по своей вине. Мы тут все ездим организованным порядком по стройкам, по заводам и тому подобным объектам. Все интересно, но мои рассказы гуляют…
Единственное наслаждение, причем громадное, получил я на Столбах в Красноярске. Это что-то необычайное, небывалое, дивное. Были мы там в ночь на воскресенье, ночевали в горах, причем я дико ругался с Захарченко и Берестовым и всеми остальными, с презрением козыряя своим талантом и проч. и проч. Все это дело поливалось обильно выпивкой. Но ничего, вроде озлобления настоящего нету пока. Ну, а утром отправились на Столбы и тут началась сказка! Столбы – это такие скалы разных форм, невысокие, но все-таки, на нашу меру этажей этак по десять и выше. Там есть секта или вольница, или ярманка, кто ее знает, в общем ребята-скалолазы. Одеты они черт те во что, похожи на арлекинов, – в женские блузки, с талисманами, с перстнями, в шапочках, вышитых бисером, с кисточками, с гитарами, голорукие, в портках с желтым и красным задом, с большими крестами на груди, в галошах и резиновых тапках, с красными кушаками, с нарисованными усами и бородами, и бровями – все поющие, забирающиеся на самые верхушки скал, играющие там на гитарах. Виды оттуда великолепные, в бинокль того больше, солнце сверкало, жарко, вольно, воздух смолист, кругом совершенно дикие рожи, все это движется, пляшет, выпивает, щупает девочек, и сам делаешься немного хмельным и самому хочется к ним. Одним словом, что-то невиданное и сплошной восторг. Хотя есть много и гадкого, это что пьяные лезут на столбы и разбиваются, что бьют потом бутылки после выпивки и вообще между настоящими спортсменами есть подонки, которые являются на столбы только пошухарить.
Поездка эта все-таки обернется хорошей стороной, когда забудется плохое. А пока плохого много. Вагонная жизнь, теснота, жара, пыль и дым, грязные рубашки, невысыпание. Жара стоит все время невыносимая – 30–35 градусов. Жара эта меня изматывает вконец, неохота ничего делать и ни о чем думать. Кроме того раздражает неправильная организация всего дела – бесконечные совещания, встречи, поездки всем гуртом, спешка и небрежность в работе – ты можешь судить хотя бы по материалам, опубликованным до сих пор в газете. Я ничего почти не сделал для газеты, т. е. мы вместе – Берестов, Захарченко и я – написали первый путевой дневник. Вся поэтическая мура принадлежала мне. Мы наивно предполагали, что т. к. в газете и так будет много технического и фактического материала, то дневник должен быть поэтическим. Но ты можешь посмотреть, что с нами сделали, напечатав фитюльку «В пути» – там сплошная информация – из 10 страниц сделали едва ли три, оставив только, так сказать, «технику» – поезда, нефтепровод и т. п. Ну, после этого мы разочаровались, объявили забастовку и только сейчас снова начали кое-что стряпать в таком же духе, т. е. «поэтичном». Не знаю, что выйдет.
Вот, миленькая, моя, такие дела. Время сейчас много – третий час, мы, кажется, прилопотали уже в Тайшет. Письмо это я пошлю уже из Братска. А ты напиши мне в Иркутск на вагон-редакцию так: Иркутск, вокзал, вагон-редакция «Литгазеты». В Иркутск мы приедем числа шестого и пробудем там до 10-го, так что пиши, не откладывая, и авиапочтой.
Обнимаю и целую тебя. Очень плохо, что мамы нет дома, я с ней говорил один раз, когда она оказалась у дяди Феди – приходится звонить ему. Вообще я как-то одинок теперь. А тебе не звонил, хотя и мог, потому что забыл телефон. Помню В 9 14… а дальше никак не вспомню.
Ну, теперь уже недолго осталось, скоро увидимся. Будь здорова и радостна, не скучай. Крепко целую! Я нарочно многого не пишу, чтобы потом было что рассказать.
Опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 385–387.
45
22 июля 1960. Койда
Милая моя!
Я опять на Севере, добрался на этот раз почти до Полярного круга и можешь представить мое удовольствие, когда перелистывая в северной избе «Смену» я наткнулся на тебя.
Господи, какая ты интересненькая! Чай, тебе теперь письма шлют солдаты и матросы.
Стихи приятные, особенно про сына и мать. Только куры не верещат. Не то слово. Ты что, кур не слыхала?
А в общем, очень это славно, только постарайся не пропадать со страниц журналов.
Большой тебе привет от Коринца, он со мной.
На Севере все время жарко. Только дня 3–4 было холодно. Мы в Архангельске купались днем и ночью. В полпервого ночи – представляешь?
Ну, будь здорова, привет твоим.
Проболтаюсь тут, верно, до конца августа.
Опубликовано в книге Т. А. Жирмунской «Мы – счастливые люди» (1995), с. 228.
46
21 сентября 1966. Таруса
Милая Тамара!
Получил я твое письмо дня два назад (жена привезла) и, к сожалению, ничего не слышал, конечно.
Я ведь обитаю в Тарусе.
Но все равно рад за тебя и поздравляю!
Как твои дела вообще? Как дочка?
Я летом работал, да мало – соблазнов было много: байдарка, мотоцикл, грибы, земляника, купания, рыбалка… Никогда больше не буду работать летом, все равно плохо получается.
Встретил я как-то летом Федю С., жалок он был, как и всегда. И С<имонен>ка видел…
Почему это наш курс весь такой бездарный? Из 30 с лишком человек только трое-четверо болтаются в лит<ерату>ре, печатаются, остальные же канули в Лету в тот самый момент, когда потной от счастья и надежд рукой получали диплом об окончании литинститута ‹…›
Книжку, если не достала, подарю так и быть. Да ведь тебе не интересно, там все старое. Не нравится она мне (т. е. рассказы), чего ее так хватали в Москве? Фик их знает.
Опубликовано в книге Т. А. Жирмунской «Мы – счастливые люди» (1995), с. 229.
47
22 августа 1974. Абрамцево
Дорогая Тамара! Ну как, насладилась ли ты белыми ночами и встречами с Юшковым? Обязалась ли ты отобразить в своих стихах величие Сыктывкара, в котором герой Голявкина, пятилетний мальчик, подметал пристани? Он их подметал так быстро, что скоро ему стало нечего подметать. Тогда для него принялись строить новые пристани, но он успевал их подмести прежде, чем их построят. Он подметал еще пристани, которые были в проекте, а также те, которых в проекте не было. И его дядя, узнав об успехах племянника, воскликнул с гордостью: «Молодец! Пробился в люди!»
Нагляделась ли ты на строительство? Так же там строят, как в твоих Текстильщиках, или лучше?
Был у меня в Казахстане принципиальный разговор с В. Кожевниковым. Он ехал в Караганду любоваться разными промкомбинатами и хотел, чтобы и я, дабы не отставать от НТР, тоже поехал бы в Караганду. А я ему сказал: уж ежели мне так припрет, то я за пятачок поеду на завод Лихачева и наслажусь там НТР, а здесь, сказал я, желаю смотреть на овечек и пастись вместе с ними на джайляу. (Что я и делал с удовольствием!)
Тамара! Не покупай дачу – даже если твой муж, Павел, напишет сценарий, за который огребет большие тысячи! Все лето я ремонтирую свои дома, и конца этому не видится. Я не поехал из-за этого никуда, как предполагал, и все накрылось, уж августу крышка и температура по ночам – 7 гр. (не минус семь, а плюс, а минус в строке – это просто тире, ясно?) И все лето ничего не пишу, все мои гениальные произведения валяются незаконченными, бумага выцветает, строчки пылятся.
Не хочешь ли в Гагру осенью? Я собираюсь туда махнуть числу к двадцатому октября. Буду заканчивать там книжку. Ну, будь здорова. Книги мои храни, я все-таки их у тебя изыму. Геннадий Красильников умирает – рак. Так сказал мне Слава Марченко. Вот уж и до нашего курса начинает добираться, подлая, а ведь Красильников на год моложе меня! А Симоненок вышел на пенсию. Ты только подумай, а? Помнишь, как он грохал своей сумкой в аудитории и вопиял о справедливости? И вот он ее получил в виде мирного пенсионного существования.
Слушай, приехала бы ты ко мне! Хоть в следующую субботу. Я по субботам топлю баню и не работаю. Созвонись с Цыбиным и с кем там еще? И валяйте. Ехать надо до станции 55 км. Со станции налево. Ну, а адрес ты мой знаешь: Академ <ический> поселок, 43. Найдешь! Или одна приезжай, а то, черт побери, редко мы видимся. А это чревато. Это может кончиться тем, что видать друг друга мы будем только в гробу. Ясно?
Не забывай, пиши, читай мои рассказы, которые незаметно и гениально осеняют нашу родину. Прочти хотя бы «Свечечку». Ее у меня уже просят в Братиславе, хоть и называют почему-то «Светичка». Тоже красиво, правда?
Сколько там у вас улиц Текстильщиков? У тебя 11? Или это две палочки? Но я их на всякий случай скопировал.
Опубликовано с купюрами в книге Т. Жирмунской «Мы – счастливые люди» (1995), с. 229–230.
48
19 декабря 1975. Абрамцево
Дорогая Тамара!
Как жизнь? Что-то тебя редко стало видно на страницах нашей славной печати. В чем дело?
Я наконец-то стал раскачиваться. Давай соревноваться – кто больше напишет, а?
Сижу в Абрамцево, мать в Москве, и я последнее время вовсе один. И даже не скучаю. Представь себе! День и ночь переворачиваю так и сяк свои рассказы.
Был в Новгороде – полный восторг, я бы там подольше пожил, да к 1 сент <ября> надо было Алешку в 1 класс провожать.
Речи были и духовой оркестр играл, и почему-то марш, похожий на марши, которыми провожали на фронт. Мы все даже прослезились.
А теперь Алешка яиц не ест. В школе от ребят он узнал, что яйца вылезают у курицы из попы, и теперь не ест, брезгует. Плоды просвещения.
Что новенького на литфронте? Я в ЦДЛ не был с тех пор, как мы с тобою фотографировались. И намериваюсь не бывать там вообще. Аминь!
Что ты пишешь?
Не знаешь, открылся ли дом тв<орчества> в Пицунде? И сколько туда путевки стоят?
Вообще как ты живешь, как дочка? Хватает ли денег? Муж обеспечивает тебя?
И телефон свой напиши, у меня нету.
А вообще приехала бы ты как-нибудь, вот каникулы будут, приезжай с дочкой на лыжах покататься, ночлегом обеспечу.
Печку во флигеле натопите и будете отсыпаться. Или ты в Малеевку?
Будь здорова, всего тебе самого, самого, пиши больше, ты же талантливая! А то вас всех Щипахина обскачет! Ух! Эта Щипахина…
Пиши мне, не забывай.
11-я ул. Текстильщиков… Ах, ах! А хорош был адрес: ул. Горького! Дом забыл, а кв. № 24 – помню! Лифт помню, подъезд… Помнишь, ночью на бульваре таксист присел к нам на лавочку и сказал мне: «Пинжак будешь, если такую бросишь!» И телефон: Б9-50-14, не вру?
Опубликовано с купюрами в книге Т. А. Жирмунской «Мы – счастливые люди» (1995), с. 230–231.
49
5 апреля 1977. Абрамцево
Дорогая Тамара! Я иду по твоим стопам: был в Дубултах. Да, но на этот раз ты Новый год встречала в Малеевке – значит теперь мне надо ехать в Малеевку. Жил я в Дубултах полтора срока, изрядно надоела мне эта гостиница с дневными сипящими, гудящими, зудящими и звенящими лампами, с паршивой кормежкой в столовой, с колхозниками, которых понатыкали, бедняг, по трое в комнату, которые рвались в столовую организованно и разом, а когда я по писательской привычке приходил обедать, скажем, не в 2 ровно, а в полтретьего, на меня глядели косо.
Сбитнев женился на Ганиной, ты знаешь, конечно? Они оба-два ходили рядом, гренадерским шагом, не разлучаясь ни на секунду. Такая любовь! Каждый писал по повести. Хотя, кажется, Ганина писала роман. Во!
А я пил горькое пиво, усмехаясь в глубине души. Пивко там хорошо, копчушки хороши тоже. И вообще латыши живут лучше нас. Только вот погода этой весной была из рук вон. За полтора месяца полтора солнечных дня.
Я написал рассказ «Во сне ты горько плакал», сам заплакал, решил пока рассказов не писать (хорошенького понемножку), занялся сценарием, который теперь заканчиваю, вышло две серии, хоть договор на одну, не знаю, что будет на «Мосфильме». Рассказ в свое время узришь в «Н<ашем> Совр<еменнике>» – там про Митю Голубкова, как он застрелился, про меня и про сына. Фильм «Великий самоед» увидишь года через два. Ах, какой будет фильм! Как роман Фицджеральда «Великий Гетсби». Ей-богу!
Впереди одни ремонты: ремонт дачи, ремонт машины…
Как твои дела? Что-то твоих стихов не видать, хоть, признаться, я, как читатель, человек отсталый. Я-то не пишу откровенно, не хочется. А ты? Не пьешь, не куришь. Как женщина, должна быть склонна к усидчивой кропотливой работе. Должна писать стихи, как в старину шили на машинках Зингера. Целыми днями, бывало, слышишь за стеной стрекот. Была бы богата, раскатывала бы по Европам – у нас ведь, судя по газетам, прекрасно налажен культурный обмен. Говорила бы в Лондоне по-английски. Пила бы дайкири и мартини… А ты?
Поздравляю тебя с пресветлым Христовым Воскресеньем! Напиши по этому поводу стихи. Почитай Евангелие и напиши. Как доктор Живаго.
Будь здорова, милая Тамара, целую тебя и желаю самого хорошего.
Где-то Катя Судакова, где-то Румарчук, Медведева, Аугусткална, Кановас, Шипош? Все в нетях. Одна Щипахина, дай ей боже здоровья, за вас всех отдувается и радует нашего советского читателя своими прогрессивными стихами, выступает, участвует в неделях и декадах – молодец! И любви не чурается, прямо так и пишет: хочу любви! Во!
Тамара, влюбись в меня опять, начни страдать, и выдай цикл стихов, а?
Пиши мне, ладно? Я до лета в Абрамцеве.
Отрывок опубликован в «Литературном обозрении» (1986, № 8).
50
22 марта 1978 Милая, милая Тамара!
Поздравляю тебя с днем рождения и не вижу тебя теперешнюю, а вижу в панамке с пепельными косами с удивительно синими глазами, какой я тебя запомнил на всю жизнь с лета 1954 г.
Обнимаю, целую ручку, всегда твой
Опубликовано в «Литературном обозрении» (1986, № 8).
В. В. Конецкому
51
23 сентября 1959. Москва
Привет, бродяга, кэп!
Мне хочется еще раз поздравить тебя с рассказом – прочитал его в журнале и он понравился мне очень. Ты молоток. И тебя печатают на последней странице обложки, преподносят тебя как рахат-лукум читателям и читательницам. Меня вот нигде не преподносят, не могу я никак соответствовать.
Новости: был в «Октябре», говорил со всеми, изливалось на меня масло и мирра и разные вообще клейкие слюни и ушел я оттуда липкий и сладкий – хоть мухам садиться. Рассказы мои идут твердо – это в сборнике молодых: «Легкая жизнь» и «Звон брегета». А твой Чехов («Две осени». – И. К.), зануда, идет, но не твердо. Он под сомнением. В нем (не в пример моему Лермонтову) («Звон брегета». – И. К.) слишком выпирают источники. Слишком нету своего взгляда на этого хмурого представителя светлой литературы. Я, конечно, тебя защищал. Я говорил, что взгляды есть, а что наоборот источников нету. Я говорил, что ты вообще ничего не читал о Чехове, что и Чехова не читал, что там все придумано – как же могут выпирать источники?
Не знаю, чем дело кончится. При следующей встрече я опять буду вопить за тебя. Но если саморазоблачаться, то я вообще худо верю в выход этого сборника. Что-то они долго слишком собираются. Вообще такого рода сборники – вещь маловероятная.
И еще новость – мне из Польши письмо: перевели моего «Отщепенца» («Трали-вали». – И. К.) в журнале «Современность». Просят фотографию и биографию. И вообще будут издавать сборник.
Ну вот, старик, груз новостей сброшен на твои плечи, теперь мне осталось только сказать, что девочка моя приехала в Петрозаводск и мы с ней уединились на десять дней в Кижах, питались рыбой, молоком и картошкой. Так что значит не зря я терпел все эти муки с Коринцом, бог меня пожалел и вознаградил.
А скоро наверно уеду я в Пицунду недели на две. Буду там говорить по-французски с твоей мамой.
Как твои тигры и львы? Небось уже операторы протирают свои окуляры, чтобы снимать их?
Ну вот. Нагибин бросил пить.
Я тоже.
А старику снились львы.
Напиши мне о себе, а то скоро уеду.
Конецкий Виктор Викторович (1929–2002), прозаик, киносценарист.
Письма печатаются по машинописным копиям, снятым с оригиналов, предоставлявшихся мне В. В. Конецким в 1980-х годах.
Отрывки из письма 51 см.: Виктор Конецкий «Опять название не придумывается» («Нева», 1986, № 4) и в кн. «Некоторым образом драма» (Л., 1989).
52
8 декабря 1959. Малеевка
Стыдно тебе, дядя, плакаться! У меня ничего нигде не идет! Поздравляю тебя с книжкой, хотя, конечно, 15 тыс. это как серпом по яйцам. Эта книжка как-то компактнее, круглее, лучше. А это значит – быть тебе писателем, если, конечно, не сопьешься, дурак. Мне Коринец рассказывал про тебя, так аж я поморщился. Вот. Непотребство все это. Какого черта, в самом деле! Уезжай-ка давай из Питера, приезжай в Малеевку, тут все старичье, пить не с кем, драться тоже, разве со мной только. Приезжай, попишем, тряхнем стариной, вспомним 57 год, когда меньше пилось, больше работалось.
А то, что эта книжка лучше – факт, и 1:0 в твою пользу. Ведь, знаешь, почти у всех вторые книжки как-то хуже выходят, слабее, водянистее.
Насчет водянистости, правда, оговорка у меня есть, уж какие-то все больно здоровые рассказы ты пишешь – два-три листа, подумать только!
Как только получил твою книжку, собрал тут нескольких и стал читать. Прочли Чехова и Кока Ваську («Две осени» и «Наш кок Вася». – И. К.). Чехов очень понравился, хотя и компелятивный рассказ, как я теперь понял (я недавно почитывал письма Чехова). А на Ваське все крепились, но как дошли до того, как механик штаны свои Ваське отдает, так и заревели, ей-богу! И я ревел, сволочь этакая. Ну да ладно, молоток ты, словом, дядя.
Зашился я со сценарием. Ты, дурак, недоволен, что продал право экранизации, а я так наоборот, жалею, что не пришла эта гениальная мысль мне раньше в голову. Ужасно занудистое дело эти сценарии. И впредь, если кто-нибудь вознамериться поставить фильм по моему рассказу, продам я его с потрохами за милую душу.
У вас там в Ленинграде много гениев развелось, но ты им не завидуй, даже больше – не думай о них. Ни хрена это не гении, это просто люди, принимающие других людей за круглых идиотов. Гениальничают они обычно год-два, а потом как сквозь землю проваливаются. А ты вот работаешь упористо, ты не гений, но ты писатель, и если гениев сейчас у нас вообще нету, то и писателей кот наплакал.
Видишь, какие я тебе слова говорю. Это я нарочно, чтобы ты не хныкал. И бросай скорее кино! – на рассказах заработаешь в сто раз больше, да и потом рассказы – твоя стихия.
Ремарк молодец. Тут живет его переводчик, так я даже как-то на переводчика с робостью гляжу, как будто это половина Ремарка. (Он переводил «Тр<иумфальную> арку».)
Так-то, дядя. Хочется повидать тебя, да неохота в Питер ехать – «север вреден для меня».
Передай мой привет и соболезнования М. С. Довлатовой.
В Москве было собеседование с молодыми, с коими говорил Щипачев. Мы тоже выступали и требовали 1) посылать нас за границу, 2) омоложать за счет нас редколлегии толстых журналов.
Ну, будь здоров, большой привет маме и брату.
Остаюсь всегда любящий тебя
И не завидуй ремарковским героям – двойной кальвадос или мартини, – это всего-навсего 60 гр. Далеко им до нас!
Письмо не публиковалось.
53
21 марта 1960. Москва
Здравствуй, Витя!
Вчера «Знамя» в лице Дмитриева заказало мне статью о тебе. Вот так, старик, теперь ты закури сигарету, прищурь правый глаз, сядь за машинку и напиши мне большое письмо, в котором изложи свое кредо, т. е. чего ты хотел и хочешь сказать своими рассказами. Я это прошу потому, что могу не точно тебя понимать, да и никто, вероятно, так не знает, чего, собственно, хочет писатель, как этот самый писатель.
Видно доля моя такая – поддерживать своим могучим словом всяких таракашек, копошащихся в ногах литературы. То Горышин, то Коринец, то ты…
А в общем я рад, что могу тебя поругать, стервеца, держись, старик, полетят от тебя пух и перья!
Дела у меня плохие, везде застопорилось и нигде наверно ничего не выйдет. Посему скрываюсь я, яко дым от огня, и уезжаю в начале апреля в Дубулты. Постарайся написать мне до конца марта, чтобы я получил твое письмо, а в Дубултах я уж буду писать статью.
Как тигры?
Добиваю еще сценарий – вот занудная штука!
Прощай, Витя, поклон матушке и брату. Как-то у вас там в Питере? Небось худо? Поехал бы ты куда-нибудь в дом тв<орчества>! Только не в Дубулты! Поезжай в Ялту или Коктебель!
Что за семинар молодых был у вас и участвовал ли ты в нем?
Ну ладно, всего доброго! Пиши!
Меня начали переводить в Югославии, прислали письмо: господину Казакову, вот собаки!
Письмо приводится в воспоминаниях «Опять название не придумывается» («Нева», 1986, № 4).
54
7 сентября 1960. Москва
Милейший кэп!
Ты меня узнаешь? Или окончательно погряз в блаженстве своего величия? А я, бедный, хочу тебя порадовать. Твое имя мелькнуло вкупе с моим в варшавском сборнике сов<етских> рассказов. Ты там объявился со своим Росомахой («Путь к причалу». – И. К.), я – с «Манькой». Это очень неплохо, старик, хотя и не платят они, собаки, денег. Но все равно! Смотри на это в высшем смысле. Это, знаешь ли, некоторая честь – доказывать полякам, немцам и прочим шведам, что наша литература существует и что она вовсе не дала дуба, как в этом уверены некоторые прочие шведы. Это есть миссия. Нам надо не учиться у них писать, а учить – а к этому идет, раз вышли на европейскую арену такие писатели как Виктор Конецки. (Это тебя так по-польски именуют – Конецки.) При каждом новом переводе они будут отбрасывать от твоей фамилии по букве, пока не останется Конец.
Увидишь Горышина, скажи, что и он появился на Западе, а именно в чехословацком журнале «Светова литература» и что прекрасные там к нему иллюстрации. Есть там также и Ричи Достян. Есть и твой лучший друг Э. Шим. Вообще мне видно суждено возглавлять вас чертей, потому что каждый раз к какому-нибудь моему гениальному творению пристегивают на закуску несколько ваших вшивых рассказов.
Но, старик, иллюстрации там дивные, и мне даже несколько стыдно стало, когда к таким фиговым вещам как рассказы Достян и Шима рисуются такие прекрасные иллюстрации.
«Светова литература» № 3 за этот год, так и скажи Горышину. Хотя, очень может быть, он уже знает, получил и насладился.
Читал я и статью о тебе в «Литгазете», очень тебя поздравляю, ничего особенного в ней нет, но все-таки очень хорошо, что они тобой заинтересовались. Конечно ты и тут не утерпел и слизнул один свой рассказ у меня, другой у Нагибина. Кстати, напиши Нагибину и пусть он тебе вышлет бутылку коньяку – я-то помню, что не ты у него, а он у тебя слизнул свои «Пути-дороги», а вот видишь как оборачивается. Ну а я тебя прощаю.
Был я на Севере, очень славно съездил, и теперь с натугой ворошусь в своих записках и пишу не более, не менее как путевые очерки и не более, не менее как листа на четыре. Не все тебе писать свои пухлые рассказы, надо и другим…
Вообще, кэп, славно жить на этом свете, хотя и сидишь ты сейчас как обычно, без денег. Все-таки славно чувствовать в себе какие-то силенки, видеть мир Божий, обливаться слезами и сопеть носом от обилия в нем хорошего, настоящего.
Был я в Печорах, городок божественный, женщина со мной была того лучше, забирались мы и в Эстонию и так там, милый мой, хорошо, что я жалею – почему я не эстонец.
От Москвы я совсем отбился, не живу в ней и дня. Только приехал и вот уже уезжаю на Оку. Пиши мне, пожалуйста, по такому адресу: Тульская область, Заокский район, п/о Страхово, дом Поленова, Ю. Казакову. Буду я там до октября.
Варшавяне попросили у меня твой адрес, я им его выслал, так что ты скоро получишь сборник со своим Росомахой, если не получил еще.
Как твоя повесть и твой фильм? У меня в будущем году хотят снимать «Странника», но я, как ты догадываешься, в это мало верю.
Будь здоров, Витя! Привет маме и брату.
С сокращениями печаталось в книге Конецкого «Некоторым образом драма» (с. 28–29).
55
15 января 1961. Москва
Здорово, бродяга, старый ты пес!
Не презирай сонета – знаешь? Мы тебя с Шимом ждали, очки насквозь проглядели в клубе, но ты, подонок, не появился. С Евтушенкой повелся, да? Мы, значит, для тебя уже низшая раса?
Как ты там чирикаешь? Что ты там выкапываешь на бумагу? Небось пьешь?
А я сценарий кончил. Гениальными мазками набросал монастыри, сумерки, людей и прочую бодягу, вверг режиссера в сумеречное состояние – и умылся. Теперь душа с них вон, если даже не возьмут, то хоть аванс мой, фик они его теперь с меня стребуют.
Но – есть слухи – нравится Ромму и еще каким-то хлюстам из сценарного отдела. Завтра худсовет. Я пойду. Я, старик, пойду. И такого им там выдам, если они что-нибудь мне будут плести, какие-нибудь там поправки, так вот я такого им выдам, что этот день войдет в историю кино.
Я получил письмо из Праги от Кадлецевой. И очень хорошую статью обо мне некоего Милослава Вагнера. Статья тебя не интересует, конечно. Но вот что тебя наверняка заинтересует. Кадлецева пишет: «Я прочитала „Камни под водой“. Некоторые рассказы мне очень понравились. Попробуем доказать нашим друзьям в издательствах их качества!»
Понял, старый ты пес?
В свою очередь я ей написал, что ты, хоть и бездарен, – достоин все-таки ее внимания и что у тебя выходит в «Знамени» повесть и пусть она ее переведет. Вот что я ей написал.
Мой очерк («Северный дневник». – И. К.) перенесли в № 3 – таким образом ты лишился мощного конкурента, а журнал (т. е. номер) обеднел. Все из-за проклятых художников. Они затянули, а теперь типография не успевает сделать клише ко второму номер у. Грустно это.
Приедь на денек! А то я где-то в конце месяца смоюсь в Малеевку и мы долго можем не увидаться.
Будь здоров! Поздравляю тебя задним числом с Рождеством, Крещеньем, Старым новым годом и желаю всех благ и колоссальных литуспехов!
Отрывочно включено в «Опять название не придумывается» («Нева», 1986, № 4).
56
16 мая 1961. Коктебель
Старик, спешу поделиться с тобой своей радостью – ибо больше не с кем. А ты поймешь ее, эту мою радость, где-то ты ее поймешь. Кстати, заразное слово это «где-то», его у меня вдруг обнаружилось в рассказах – как вшей на покойнике. И я его давлю. Так вот, повторяю, ты поймешь, почему я сижу сейчас за тремя бутылками пива и за таранью, рву ее зубами, жую, пускаю на грудь себе слюни, подбираю их и пью пиво, круто посоленное. Кстати, не задумывался ли ты как писать «посоленный» или «посоленый»? Из-за этого загадочного слова появление на свет моего рассказа «Трали-вали» задержалось ровно на три дня. Я ходил вокруг машинки, изредка бегал в клуб выпивать, и все думал, как написать? Там у меня в первой фразе есть слово «недосоленный». Так вот я не знал, как его посолить.
Короче говоря, собака прибежала! Она прибежала, вернее пробежала, и это произошло за рекордное время – три часа! Ура! За три часа, старик, я отгрохал рассказ и тарахтел на машинке так, что под моим окном собралась вся улица. Размер этого шедевра 13 стр. («Вон бежит собака!» – И. К.). Но этого мало! На другой день, разъярившись, я сел за новый рассказ и затьмутараканил его за шесть часов («Осень в дубовых лесах». – И. К.). Мало того! Сегодня я сел за машинку и, стуча на ней, как на кастаньетах, нащелкал еще пять тысяч слов и обрел новый рассказ про войну («Зависть». – И. К.). Старик! Я плакал, пиша его, я сморкался одной рукой, шмякал сопли об пол, а другая рука в это время выбивала глаголы и существительные.
Три рассказа, старик, за три дня! Теперь я, как падишах, пью пиво и жру тарань. Я начхал на всех хемингуэев и разных прочих ричидостян. Теперь я могу ехать на Север. Сегодня я долго думал кому послать телеграмму, о том, что у меня столько изумительных рассказов. Я сперва хотел в «Огонек», потом – в «Литгазету», потом в «Знамя». А потом я раздумал, хотя эти рассказы жгут мою душу и требуют немедленного опубликования.
Ах, ах, не те времена, старик! Если бы это были раньшие времена, то в «Новом времени» появилась бы заметка: «Знаменитый писатель Ю. Казаков, который сейчас находится в Коктебеле, закончил четыре новых рассказа. По слухам, право первоиздания он предоставил газете «Правда». Читатели с нетерпением ждут опубликования новых шедевров гениального русского писателя, о котором Толстой сказал, что он второй Толстой. Соб<ственный> корр<еспондент> Трахман». Анонсы, авансы… Все приятные слова, кстати, кроме «алиментов», начинаются на «А». В Бухаресте полно магазинов, которые называются почему-то «Алиментаре», что приводило наших женщин в восторг.
Да! Знаешь, Витька, мое поведение повергло моих хозяев в уныние и испуг. Я не сказал им, конечно, что я писатель. Они привыкли к отдыхающим. Они привыкли, что нормальные люди встают утром, завтракают и идут на море до обеда, потом они обедают и идут опять на море и т. д. И вдруг появился поц, который не выходит из комнаты совершенно, ложится спать в три часа, встает в семь и издает подозрительно щелкающие звуки. Они потребовали с меня паспорт и залог 10 руб. И сказали, что если б знали, то никогда не сдали б мне комнату, так как неизвестно, чем я занимаюсь вообще и не вредный ли я для общества человек.
А как тебе понравится такая деталь? «Телята с наслаждением паслись на седых озимых и часто мочились, задирая хвосты и расставляя курчавые в паху ноги. И там, где они мочились, появлялись изумрудные пятна обрызганной ржи» («Осень в дубовых лесах». – И. К.). Дело происходит в осенние заморозки. Это я сам придумал, ей-богу!
Я еле пишу тебе это письмо, т. к. устал – это идет нынче седьмая тысяча слов – и поэтому закругляюсь. Я тебя страшно люблю! Напиши мне в Москву, ибо здесь мне делать больше нечего и я скоро уезжаю, только покупаюсь и загорю дня за три-четыре. Целую!
Большущий привет маме! И еще просьба, если вам напишут из Ялты насчет моей книжки «На полустанке», кот<орая> числится за твоей мамой, то ты ответь, что она отдала ее какой-то женщине с просьбой, чтобы та сдала. (Я эту книжку взял у вас и затаил, короче спер в Ялтинской библиотеке, т. к. у меня нету.)
Включено с сокращениями в воспоминания «Опять название не придумывается» («Нева», 1986, № 4).
57
29 марта 1963
Обеднел, обеднел, старик! Даже чернил не стало адрес написать, еле-еле нацарапал – нехорошо!
В Питер я не поехал, как-то раздумал, ты уж извини меня. А у меня к тебе просьба будет: поговори-ка ты там у себя насчет злосчастной моей «Маньки», авось кто-нибудь из режиссеров и согласиться ее ставить, я бы тогда сразу приехал договор подписывать.
Новости в Москве сам знаешь какие.
«Нестора и Кира» – это я такую бадягу написал еще в прошлом году – отодвинули в «Москве» еще на два месяца. В Америку мне отказали. В мае должен был состояться конгресс Европейского сообщества писателей, меня и вызвали в Москву ради такого дела, но тут же стало известно, что конгресс не состоится. Я и завернул оглобли. Начинают меня мало-помалу вспоминать в печати и нехорошо вспоминать, а это мне совсем ни к чему, если учесть, что в этом году заряжены у меня разные книжки в разных издательствах. Пожалуй, начнут их вскоре раскурочивать.
Ты вот что, ты возьми свой драндулет, поезжай в публичную вашу библиотеку, возьми там «Октябрь» № 3, выйди, залезь на крышу своего драндулета и читай. Там статья большая про разные разности, там про тебя и меня здорово написано. Если еще не видел, поинтересуйся, большое удовольствие получишь.
Вношу предложение: если в самом деле поедешь на машине в Малеевку, так ведь сто верст для тебя не крюк, заедешь в Москву, возьмешь Шима и приезжай в Тарусу. Адрес – ул. Декабристов 2/а, телефон 165. Можешь даже из Питера позвонить, дают быстро, Шим очень хочет навестить меня в моем заточении и ждет, чтобы ты за ним заехал. В Тарусе я пробуду числа до 13 апреля, потом домой на Пасху, а потом мы с Г. Семеновым поедем в Псковскую область на весеннюю охоту. Я и сапоги себе купил охотничьи, аж до самых яиц. А намедни мне сон приснился, будто мы с тобой охотимся и стреляем разных скворцов и дроздов почему-то – серьезно.
Наконец и к нам весна пришла и грачи прилетели, тепло, и мне с непривычки даже душно в моем доме, ибо исхолодался я в нем за зиму.
А не хочешь ли с нами на охоту? В самую что ни на есть глухомань, а? Там, понимаешь, чай будет из березового сока, вальдшнепы будут летать, утки крякать, всякая такая живность, народишко какой-никакой вокруг будет мотаться, слова всякие произносить насчет там соцсоревнования, подъема зябей и прочего. Ты ведь этого чай не видал, а? Глядишь и сюжетик какой-нибудь на тебя накатит сухопутный. И командировку возьмем в «Лит<тературной> России». Они дадут. Семенов с ними говорил. И на твоей машине, а? Оставили бы ее там, откуда дальше проезду нет, а сами бы на лодках или на лошадях добирались бы до места. Гляди, старик! Весна ведь раз в год бывает. А годов-то нам отпущено ой как мало. А потом бы поехали мы с тобой в Крым, недельки на две, очень я рад, что ты не пьешь, и я бы глядя на тебя не пил, и повкалывали бы в четыре руки какие-нибудь прозаические шедевры, как в былое время, отвели бы душу – и назад. А там и лето, там уж всякие путешествия и прочее. А? Отпиши, милый, – вот было бы славно, с псковщины да с вологодчины, да прямо в Крым.
Ну ладно, закругляюсь и поплетусь на почту. День больно хорош.
Будь здоров.
Посылаю тебе одну из статей, это не к тому, чтоб похвалиться, а к тому, что все-таки французы подонки, до сих пор воображают, что мы с тобой на нартах ездим и медведей стреляем, в чем публично и расписываются – полюбуйся на снимок, украшающий эту статейку.
Целую.
А «На острове» – помнишь ленинградский семинар? – наконец-таки вышел в «Знамени», но в урезанном виде. Вот так, старик, – шесть лет надо ждать! Учись у меня терпению.
Отрывок включен в воспоминания «Опять название не придумывается» («Нева», 1986, № 4).
58
14 июня 1979. Абрамцево
Дорогой Виктор!
Вот видишь, и дожили мы до твоего 50-летия! Поздравляю тебя, хоть, собственно, поздравлять не с чем особенно, но что делать, если первый наш юбилей падает не на двадцать лет, а на пятьдесят. Утешимся хотя бы тем, что это первый юбилей, и дай тебе Бог дожить хотя бы до третьего.
Не так давно попалась мне в библиотеке твоя книжка «Соленый лед», я ее прочел разом и должен тебе сказать, что давно не испытывал подобного удовольствия, молодец ты, и очень жалко, таких книжек у тебя мало, жалко особенно, если учесть, что талант во все времена редок.
Ты, видимо, из кино выбрался, а я на старости лет в него втяпался, убил два года, и, как водится, оброс «соавторами», ибо, как мне сказали, ничего я в кинематографе не смыслю. Зато они смыслят и фильм выйдет фиговый, как водится, зато съемки будут на Новой Земле и я заранее предвкушаю наслаждение от вещей издавна мне милых, как то: ото льдов, полыней, тюленей, собак, могилы Баренца (там у меня Русанов с Вылкой идут вокруг Новой Земли) и прочих северных прелестей. Там и война есть, тихая война, подлодка всплывает в полынье, и немчики высаживаются на берег (им метеобаза нужна для рейдеров), так что и постреляем маленько…
Ну, и гольца поедим во всяких его ипостасях и прочие удовольствия. Вот, присоединяйся к нам консультантом, а? В августе, м. б., поедем на «выбор натуры» – присоединяйся, подышишь дней десять солеными льдами, в Арх<ангель>ске, говорят, новую гостиницу отгрохали на уровне мировых стандартов.
Мелькнуло, что у тебя в «Неве» или «Звезде» идет новая порция твоих морских рассказов, прислал бы, а то я тут в лесу, в Москву в кои веки выберусь…
Будь здоров, Витя, пиши больше, от души обнимаю и люблю. Если считать с 57-го года, то я тебя вот уже 22 года люблю. Не плачь.
Будешь в Москве, и выберется свободная минута, приезжай в Абрамцево! Если я затею ремонт, то проколачиваюсь тут все лето. Ехать надо с Яросл<авского> вок<зала> до станции пл<атформа> 55 км. С поезда – налево, ну а тут язык доведет.
141352 Абрамцево Мос<ковской> обл<асти>.
Пос<елок> Академиков, дача 43
С сокращениями включено в воспоминания «Опять название не придумывается» («Нева», 1986, № 4).
59
7 мая 1980. Абрамцево
Милый Витя!
Пишу тебе на авось. Книги твои, кот<орые> ты мне подарил, вызвали у меня массу ощущений, но я всю зиму был в говне, т. е. собирался умирать и поэтому достойно ответить тебе не мог.
А теперь, боюсь, ты снова где-то в Сингапуре.
Если ты здесь, т. е. дома, в Л<енингра>де – черкни мне хоть открытку в Абрамцево, и тогда я тебе дам! Целую тебя и люблю и до сих пор ищу письмо твое хамское, на которое я соответственно ответил (там было что-то о Паустовском) и не найду. А жаль. Жаль, что по пьянке расходятся люди нужные друг другу. Ну, об этом в другой раз. Обнимаю.
Адрес мой, если не забыл – Абрамцево, Мос<ковской> обл<асти>, пос<елок> Академиков. Ю. Казаков.
Помнишь – Москва, Кремль, Сталину?
С сокращениями включено в воспоминания «Опять название не придумывается» («Нева», 1986, № 4).
60
20 мая 1980. Абрамцево
Милый Витя!
Сто раз собирался написать тебе, но всю осень и зиму был в такой мерлехлюндии, что не писал вообще никому, не отвечал даже на письма из редакций.
Спасибо тебе, дружище, за книги, и рад сказать тебе, что талант твой значительно вырос и окреп – это помимо того, что пишешь ты о том и так, о чем у нас никто не пишет.
Получил я письмо от одного дотошного начинающего литератора, и вот он пишет, что был в Л<енингра>де специально повидать тебя и вручить свои опусы, но ты, как он говорит, болеешь и по утрам никого не принимаешь.
Что бы это значило?
И вообще как у тебя со здоровьем? И как море – распростился ли ты с ним, как грозился в своей книге, или опять будешь плавать? Ах, Витя, Витя! Как давно мы не видались, а это так плохо, ибо человек смертен и эта невеселая история может случиться с каждым из нас со дня на день…
Будь здоров, милый, не болей, пиши, еще раз говорю, много радости ты подарил мне своими последними книгами.
Если будет охота, черкни мне о своих делах – женат ли? Я и этого не знаю.
Обнимаю.
Письмо не публиковалось.
61
20 марта – 18 мая 1981. Абрамцево
Давеча я забыл тебе сказать, что никакого кинотеатра – ни паршивенького, ни шикарного – на Сивцеве Вражке не было, нет и не будет. И точно так же, как Америка не простила Маяковскому Бруклинского моста через Гудзон, так и тебе Москва не простит этого кинотеатрика. Выбрось его. А если он тебе нужен (расходятся люди после сеанса и т. п.), то перенеси свою комнату в другой район. Ну, а теперь о Николе-чудотворце. Это пишет профессор Лен<инградской> Дух<овной> академии Н. Д. Успенский, командированный в Италию. Можешь, кстати, связаться с ним, узнать разные подробности, рассказать ему в свою очередь, как ты стоял на том месте, где Магдалина мыла ноги Христу, и он тебе выставит шнапса и икорки из церковных подвалов. Итак, внимай!
«С особым благоговением почитает христианский Восток, в частности Русская Церковь, Святителя Николая Чудотворца. „Отче Николае, аще и Мирская страна молчит, но мир весь, иже тобою просвещенный, мира же благоухание и чудес множествы взывает благохвальными песньми“ – так сказано в стихаре на литии, глас 2 на день празднования кончины Святителя (6 декабря 350 года). „Мирская страна молчит…“ Некогда город с морской гаванью, Миры ныне представляют собою маленькую турецкую деревню. Промыслу Божию было угодно, чтобы останки Святителя Николая сохранились. Моряки из города Бари привезли их в свой город. (Обрати внимание, Витя, моряки!)
В Бари на низком берегу стоял монастырь с церковью во имя святителя Григория Великого. В эту церковь 9 мая 1087 года, как считают в Бари, и был поставлен саркофаг с останками Святителя Николая Чудотворца.
Через два года была построена крипта (подземная часовня) и папа Урбан II собственноручно положил останки Святителя Николая в приготовленный в крипте глубокий, вытесанный из мрамора саркофаг. В середине XII века над криптой был построен большой трехнефный храм, так что крипта оказалась под алтарями базилики. ‹…› В 1953 году в базилике, простоявшей 866 лет, производились капитальные работы по укреплению ее стен и дна склепа, где находился саркофаг с мощами Святителя Николая. По благословению папы Пия XII был открыт поднятый из склепа саркофаг Святителя; останки его, которые не открывались с того дня, как положил их в саркофаг папа Урбан II, были тщательно освидетельствованы. На дне саркофага было до 2 см прозрачной жидкости, похожей на воду горного источника. Кости, находившиеся на уровне воды, были извлечены, и вода вылита из саркофага. Поскольку крипта Святителя Николая находится на расстоянии около 200 метров от моря и саркофаг лежит ниже уровня воды, естественным было предположение, что морская вода проникла через трещины в саркофаг. После тщательной просушки саркофаг был обследован, но трещин в нем не оказалось. Поэтому вопрос проникновения воды остается пока не разрешенным. Говорят, что она в небольшом количестве появляется и теперь в гробнице. Ее оттуда достают с помощью особого сифона, и паломники могут приобрести ее в маленьких флакончиках в киоске, прилегающем ко входу в аббатство, что сделал и я.
Тщательное исследование останков показало, что Святитель скончался в возрасте от 70 до 80 лет. Изучение грудной клетки и позвоночника свидетельствует, что он страдал артрозом позвоночника и, возможно, анкилозом. Радиологическое исследование черепа выявило костное уплотнение черепной коробки, весьма обширное и ярко выраженное. Полагают, что это могло быть следствием многолетнего томления в сырых тюрьмах, куда Святитель Николай был заключен в возрасте около 50 лет. Таким образом, исследование останков Святителя подтвердило, что он, как исповедник Христов, перенес те испытания, о которых упоминается в его Житии. Путем изучения строения черепа и рисунка лицевой маски (рисунок приводится) удалось восстановить черты лица Святителя. Интересно, что они оказываются довольно близкими лику его, изображаемому на русских иконах. Очевидно, одухотворенный творческий гений русских иконописцев интуитивно открывал им то, что мы видим в результате современного изучения». Ну и т. д.
Вот, Витя, начал я еще в марте, а продолжаю в мае, получив твое письмо. Ты небось успел уже нажраться латышской водки и опохмелится? Очень бы мне этого не хотелось бы! Там в этом вшивом доме перед столовой бар есть. Этот бар, бывало, все меня сбивал с панталыку. Идешь честно на обед, а тут бар… Но все-таки, Витя, я боролся. Свидетельство тому 140 страниц сценария, то есть хорошей прозы. В целях борьбы с баром я зато охотно посещал пивные. Их две: одна возле станции Дубулты. Другая в Майори. И в той и другой прелестно. Никакого тебе мата, ни опухших рож, ни пальто, надетых на голое тело, – тихо и благородно и народу мало. Правда то было в марте-апреле. Теперь небось в Дубултах полно народу. Не знаю, как ты в смысле еды, разборчив ли? Кормили нас дурно. При таком огромном количестве столующихся, естественно, и воровство было огромное, так что калорий нам не хватало. Времена быстротекущи, поэтому не знаю как сейчас, а тогда я выходил из положения, покупая сосиски или копчушку и пожирая все это, запершись в номере и запивая чудесным рижским пивом.
Не помню, писал ли я тебе, что купил «Жигули». Так вот, едва проехав 1000 км, она задумалась и думает до сих пор и никто мне не может помочь, и я в отчаянии. Представляешь, вернулся я (еще в марте) из поездки по магазинам, остановился перед гаражом, выключил мотор, вынул сумки с продуктами, отнес домой, потом открыл гараж, сел за руль, воткнул ключик, повернул и – ничего. Так она у меня и стоит до сих пор на улице.
Витя, Хемингуэй в романе «Острова в океане» дает своему Томасу Хадсону на опохмел лекарство, именуемое «Секонал». Вот бы достать! Запомни на всякий случай это лекарство, вдруг попадется. Вот, дорогой мой, заканчиваю я это письмо и отправляюсь за молоком на ст<анцию> Калистово. А в этом Калистове хмелеводческое хозяйство, и хмель забирает Бадаевский завод, этот же завод и снабжает свежим пивом пивнушку. Так вот, опустивши это письмецо, я заверну в эту пивнушку, понял? Теперь вот что, давай-ка ты из Дубулт едь не в Питер, а в Москву, а потом, не заходя никуда, дуй ко мне в Абрамцево. Поживешь у меня хоть недельку, да и в Москве небось делишки найдутся. Приезжай, Витя, а то кто знает, когда повидаемся! Я даже, если машину исправлю, и встретить тебя могу. Сейчас я тороплюсь, но дня через два повторю тебе приглашение более подробно. Да! Чуть не забыл – получил я из Новороссийска письмо от одного капитана, в котором он восторгается тобою и дико материт меня за мои ошибки в морской терминологии. Вот я это письмо сыщу и процитирую тебе.
Отдыхай, Витя, дай Бог тебе здоровья. В этом доме творчества кроме бара, есть также и медицина и даже стоматология, не пренебрегай медициной, покупайся в ваннах и пусть тебе в задницу впилится животворная тонкая сталь! Целую.
Опубликовано в книге «Некоторым образом драма. Непутевые заметки. Письма» (Л., 1989).
62
21 ноября 1982. Красногорский госпиталь
Дорогой Виктор!
Лежу я себе на койке в госпитале, думаю, невеселую думу, – и вдруг прекрасная девица вкатывает в палату столик на колесиках, столик с книгами и журналами. Предлагает то и это. И вдруг говорит: вы писателя Конецкого знаете? Вот возьмите новую его повесть в журнале «Звезда»…
Н у, я взял.
А лежу я, брат, товарищ и друг, в Центральном военном госпитале по поводу диабета и отнимания ног. За окном то туман, то дождик, то снег выпадет, то растает – чудесно! Я себя за последние лет шесть так воспитал, что мне всякая погода и всякое время года хороши, одеться нужно только соответственно. Конечно, ноябрь проклянешь, – выгони тебя на улицу босого и без штанов, а если потеплее одеться, то счастье и счастье.
Вот только этим я теперь и утешаюсь, сидя возле батареи в кресле и глядя на туман и снег. А вообще-то настроение – хуже некуда. Диабет ведь пожизненная болезнь, а тут еще ноги болят и дергаются в судорогах и немеют, и в весе теряешь и проч<ие> прелести. Лечат меня тут всяко, аппаратура самая лучшая, заграничная, да толку пока мало, единственно, что больницу совсем не напоминает, а похоже на санаторий, только что в палате не курю, выхожу вон.
Жалко мне бесконечно тебя, да и себя, что не приехал ты ко мне на дачу! Славно бы поработали, очень для этого все было готово: и природа, и тишина в доме, отключенность ото всего…
Так вот, прочитал я твоего «Лишнего», прочитал и взяла меня досада, – что это ты, братец, нехорошо себя повел, начал всенародно плакаться. Ты вот подумай только, мог бы Чехов написать такое? Э? И ордена свои поминать?
Ты не третий и не лишний, а ты первый! И все капитаны и начальники должны себе зады чесать разбитыми бутылками от зависти и преисполняться слезами восторга от сознания, что они с тобой знакомы! Мне вот один капитан-наставник из Новороссийска прислал письмо по поводу разных моих неграмотностей, а кстати и тебя всячески расхвалил за твою точность и морской профессионализм, не зная, по всей вероятности, что я тебя знаю. Хотел было я тебя порадовать выдержками из этого письма, да потом рассердился, что ты не отвечаешь, махнул рукой и пошел в магазин за «стрелецкой».
Ну, я понимаю, допекли тебя твои морские собратья, нехорошо с тобой поступили, наверное писали на тебя куда только можно (м. б., только в ООН не писали!), ну допекли, ну сел бы написал бы обстоятельное открытое письмо кому-нибудь, растолковал бы что такое лит<ературный> образ и пр. Прочли бы и утерлись бы и крыть им было бы нечем. А теперь – что? Обида у тебя так и прет из каждого абзаца, обида и обида, а больше ничего, нет простора, нет игры ума, иронии, которые так щедро разбросаны везде в твоих «Заботах», в других твоих вещах, которые хочется перечитывать, а тут ты до того уязвлен и до того убит обстоятельствами, что оправдываешься направо и налево за что-то, и даже я как-то не понял в качестве кого ты плывешь на пароходе – корреспондент ты? Третий помощник? Бог весть… И насчет декабристов что-то неубедительно и, прости, восторженно излишне, почти как у Паустовского, над офицерами ломают шпаги, рвут эполеты и рыдают братцы-матросики, ай-ай…
Надо, надо нам с тобой встретиться, поговорить надо, жизнь такая настает, что, во-первых, уже не в молодом задоре, как когда-то, а всерьез можем мы друг друга называть старыми хренами, того и гляди помрем, ну а, во-вторых, время нынче очень уж серьезное и надо бы нам всем, хоть напоследок, нравственно обняться…
Хочется мне после больницы, если выберусь я отсюда по добру по здорову, махнуть на срок-другой в Переделкино и тихо заняться литературой. Давно уж я не питаю никаких иллюзий насчет воздействия слова на братьев наших меньших, и хочется заниматься литературой ни к чему не обязывающей, – ну, о том, как я выпил, как повторил и что потом воспоследствовало, или о том, как, например, прощаешься с женщиной, о людской одинокости, «незапный мрак иль что-нибудь такое…», – кто там разберет, что в жизни главнее, важно только хорошо об этом писать. Ну и счастье, которого нам осталось с гулькин нос, оно, м. б., и есть ощущение, что ты пишешь хорошо. Написал страницу или пять, пошел в бар, выпил, покашлял, глаза тебе заволочет слезой… Ну вот, ну вот, и благодари Господа, а большего счастья уж и не будет.
Не приедешь ли в Переделкино в декабре? Или ты к Комарову прикипел? А то бы похаживали друг к другу в гости и хвастались кто лучше написал.
Вот такие стихи я готов день и ночь читать. А тут еще и милая родственная мысль: это же он с похмелюги! Похмелюга, братец, внутри пекет, пить охота, пить литрами, вот матушка грустно и молча несет ему воды. Ведро. Холодное, из колодезя. И молчит. А что ей говорить?
С зубами же напрасно ты мучишься: выдери все и вставь новые. Могу дать адрес, когда попадешь туда, загляни и передай от меня привет. Адрес не потеряй: Ефим Майстер, авеню Бельведер, 16, Лос-Анджелес, США. Этот Майстер делает зубы всем голливудским звездам мужского и женского пола. Будешь потом своих любовниц за титьки и коленки кусать и меня поминать.
Так все-таки я и не пойму, плаваешь ты еще или бросил?
Напиши, Витя!
Остаюсь любящий тебя
Адрес мой пока: 143420, Мос<ковская> обл<асть>, Красногорский р<айо>н, п/о Архангельское, 3 ЦКВГ, 10 отд<еление>, 823 палата. (Длинные у нас адреса!)
Пульс у меня последнее время 120, давление 180/110 – сегодня утром чуть сознание не потерял, говорят, спазм в мозгах, загрудинная боль схватывает раза 2 в день…
Так что, на всякий случай, прощай, друг мой, не поминай лихом.
Твой Ю. К.
С сокращениями опубликовано в воспоминаниях «Опять название не придумывается» («Нева», 1986, № 4).
О. В. Базунову
63
27 июня 1962. Таруса
Дорогой Олег!
Прости, пожалуйста, за столь поздний ответ, тому две причины: две недели я бродяжил в лесах, и потом ждал твоего адреса, я его потерял и просил у Виктора (Конецкого. – И. К.). Адреса я не дождался, поэтому посылаю бандероль Виктору, а он уже передаст.
Начну сразу с недостатков. Основных недостатков – два. Во-первых, совсем почти не показана жизнь лагеря, т. е. людей населяющих его. Все внимание отдано Борису, немного Инне – остальные прошли мимо меня, не задев души. И мне не жалко с ними расставаться, а нужно, чтобы было жалко.
Во-вторых, на мой взгляд, не нужны здесь теоретические рассуждения. Они были бы необходимы, если бы ты, скажем, писал монографию о Сезанне. А в рассказе, в повести неизмеримо важнее показать самый процесс художника, его жизнь вообще. Мне важно как он пишет, мне надо видеть его, а не читать о технологии и философии искусства. Понимаешь? Вспомни тургеневских певцов – они поют, и ты их слышишь. Что бы было, если б Тургенев стал писать о диафрагме, бельканто, интонировании и т. п.?
Так вот: долой теорию и побольше мяса на Иване, Григории, Инне. И еще: хорошо бы было, если бы Борис не просто бы приехал в Молдавию на практику, а приехал бы туда после какой-нибудь мучительной полосы жизни. Диалектическая линия в характерах всегда должна идти вверх или вниз, или как угодно. У тебя же она идет ровно. Что произошло с душой Бориса? Он открыл для себя пейзаж Молдавии? Этого мало. Он должен открыть что-то неизмеримо большее, а это он может сделать только от чего-то отказавшись в своих прошлых мыслях. Что-то должно в нем разрушиться старое и выстроиться новое.
Впрочем, м. б., я не прав.
В «Холмах» много прелестного – ощущение жара и влаги, облака и земля, гроза, дороги, вода, все это написано вкусно. Люди же тронуты мало, и хотелось бы, чтобы они были такие, как земля у тебя. И нужно, нужно, чтобы что-нибудь произошло в их жизни, – не только у Бориса, но и у Ивана, у Григория. Григорий стал мягче, прекрасно! Почему же? Кто он и что он? И Иван?
А это легко сделать. Им нужно дать говорить, чтобы они вставали, уходили, приходили, вздыхали, чтобы им снились сны, чтобы у каждого была судьба.
Будь здоров, счастливой тебе работы!
А что Витька? Он не пишет мне. В Л<енингра>де он?
В начале июля двинусь я снова на Север за второй книжкой своего дневника («Северный дневник». – И. К.). Я буду где-то в районе Мурманска и назад поеду через Питер, повидаемся и поговорим.
Базунов Олег Викторович (1927–1992), прозаик, искусствовед. Старший брат В. В. Конецкого – см. письмо 51. Автор книг: «Холмы, освещенные солнцем» (Л., 1977), «Тополь. Записки любителя городской природы» (Л., 1984), «Окно» (М., 1987), «Мореплаватель» (Л., 1990), «Мореплаватель: Избранная проза. Воспоминания об Олеге Базунове» (СПб., 2007). В предисловии к повести «Мореплаватель» («Новый мир», 1987, № 6, 7), академик Д. С. Лихачев писал: «Проза Олега Базунова (ее не включишь ни в один из известных прозаических жанров – это не рассказы, не очерки, не повести, не романы) обладает совершенно особыми – целительными свойствами. Она выключает вас из стремительного потока делового времени наших дней, заставляет медленно размышлять над окружающим, думать о настоящем, находить вокруг неожиданные ракурсы, смотреть на обступающий вас будничный мир то в лупу, то в бинокль, обернутый противоположной стороной. Самое обычное окружение то приближается к вам вплотную, то оказывается удаленным почти до бесконечности. Во всем есть интересное, новое, скрытое от других, но открытое вам. А поэтому-то проза О. Базунова снимает стрессы, заставляет удовлетворяться самым скромным, любить настоящее, наблюдать за малым. Она переключает читателя в замедленный, но сильный ритм жизни, приучает его быть добрым не только к людям, но и к вещам, растениям, животным, временам дня и года…»
Письмо опубликовано в журнале «Звезда» (1990, № 1).
Г. А. Горышину
64
20 августа 1968. Абрамцево
Милый Глеб!
Не сердись, что не ответил тебе на твое милое письмо весной, сто раз собирался, да и не собрался, а всему виной то, что дом себе я все-таки купил, а как купил дом, так и погиб: миллион всяких дел, начиная с навоза и кончая шифером.
А тут еще понесла меня нелегкая на Север да еще на шлюпке по всем рекам и озерам, в результате чего я чуть не потонул на Рыбинском в<одохранилище> вкупе со всеми, а кроме того двадцать дней мерз и мок хуже последнего пса. И если даже мои домашние здесь перемерзли все, то можешь себе представить, что было на Сухоне и Сев<ерной> Двине!
Октябрь был, старичок, во всей своей поганой суровости!
А вдобавок ко всему прочему рассыпали у меня набор двух книг в Москве и в Алма-Ате – это после подписания мною пресловутого письма на тот предмет, чтобы я, значит, не заносился, и чтоб гордыня меня не обуяла.
Представляешь, какой удар в жопу был мне нанесен! И это после того, как я повыскреб все сусеки, покупая дачу (15 тысяч все-таки!).
Но тут, назло всем моим врагам вышел мой перевод Нурпеисова и запустили в производство фильм (по «Тедди») и я снова жив и даже мог тебе сто грамм<ов> поставить, а не только чтоб у тебя просить. И машину продавать не пришлось.
А машина у меня молоденькая, всего семь тысяч прошла, да и сказывается наверное еще то, что на экспорт делана, ходит, как огурчик, и я себе позволяю иногда роскошь дать на ней 130 км, знаешь, рано утром еду в Москву, шоссе от Хотькова отличное, никого нет, тогда упираюсь я в педаль, гну ее выю до полу и гляжу на стрелку, а она, милая, лезет и лезет направо и останавливается возле ста тридцати, а дальше не идет, и так я еду километра два, а потом мне делается неуютно, ибо машина моя все-таки подлетывает, и я перехожу опять на нормальную скорость – 80–90 км. И это говорят, еще при неотрегулированном зажигании… Какие все-таки у нас дороги фиговые, как разгонишься, так и начинает машину отрывать от земли.
А насчет потопления – вот тебе интересная деталь. Был у нас целый ящик ракет. Ракеты были аварийные. И вот когда стали мы тонуть, наш командор получил превеликое наслаждение, пуляя эти ракеты в черные небеса, а всякие речные корабли продолжали идти своим курсом и вовсе на нас не обращали никакого внимания, так что мы могли вполне залиться к чертям собачьим, а спасения не дождались бы.
Насчет литературы ничего тебе не могу сказать, все в унынии и даже Вася Аксенов заделался переводчиком с казахского.
Пишешь ли ты чего?
А я крепко надеюсь на осень, на глубокую осень, когда сыро и холодно и повсюду темно, и потому так тепел и светел кажется дом, и так хочется сидеть и что-то свое ковырять, может быть вовсе и не дурное. У меня тут белки прыгают, а осенью начну птиц подкармливать. Эта зима, глядишь, что-нибудь и даст мне, потому что, старичок, что есть наше счастье? Рассказ хороший написал, вот и счастье. А все остальное ерунда.
Будь здоров и счастлив.
Захочешь написать, пиши по адресу: п/о Абрамцево, Московск<ая> обл<асть> Загорского р-на, поселок Академиков, дача № 43.
Горышин Глеб Александрович (1931–1998), прозаик. С 1977 по 1981 главный редактор журнала «Аврора»; секретарь Правления ленинградской писательской организации (1970–1980).
Письма печатаются по машинописным копиям, предоставленным мне Г. А. Горышиным в 1980-х.
Письмо 64 включалось в воспоминания «Сначала было слово…» (Глеб Горышин. Жребий: Рассказы о писателях. Л., 1987).
65
4 декабря 1968. Абрамцево
Горыныч, ау, где ты?
Всю осень честно прождал я тебя в Абрамцеве, никуда не рыпаясь. Серьезно, я надеялся на твой приезд, как ты грозился, думал, закатимся мы с тобой в Ростов, в Переславль, в Калязин на Волгу и обозрим, так сказать. Да ты не пожаловал что-то.
Завидую твоим прибалтийским скитаниям. Может, и я махну по весне в Прибалтику через Валдай, Псков, Печоры и т. п. А почему ты ничего не написал про угрей? Неужели не довелось попробовать?
Ты мне хорошее письмо написал, старик, очень ты меня растрогал пороховым запахом и запахом птичьей крови. Этих запахов в этом году я так, увы, и не попробовал.
Ты знаешь, у нас тут довольно много зайца. Я ходил недавно присматривать себе елку к Новому году, так в лесу целые тропы вытоптаны. Слушай, в след<ующем> году я отделаю второй свой дом специально для гостей, у меня Гусев приятель, редактор журнала «Охота», он возьмет какого-нибудь гончатника с парой гончих, приезжай и ты. Поживете у меня. Чего, в самом деле, нам по каким-то деревням да по охотхозяйствам скитаться? Славно поохотимся, только бы дожить.
Дом мой, к счастью, теплый. Были у нас морозы до 20 гр<адусов> и ничего. А главное уборная теплая. А то, знаешь, жил я в Тарусе – у! Яйца на морозе лопались и говно, замерзая на лету, каменно стукалось обо что-то звонкое, прости за натурализм.
Недавно написал я про Паустовского 15 страниц воспоминаний, очень трудное дело эти воспоминания, когда все еще живы. Нельзя, понимаешь, по правде писать, надо вилять все время. А у старика трудная была жизнь, обдирали его как липку, все это его окружение и семья.
Ты вроде завидуешь мне в киргиз-кайсацком смысле, а я вот – тебе в смысле собственного писания. Ты сам для себя пишешь, а я свою кровь вливаю в утомленные жилы Востока. Вот и сейчас сижу над сценарием по роману Нурпеисова и даже зубами скриплю. Хреново это, милый. Я вот только трилогию эту добью и все! Близко потом к переводу не подойду.
Женя Евтушенко однажды скосил на меня свой круглый глаз и спросил: «А ты уверен, что он там четвертую часть не пишет?»
Тебе не попадались в «Н<овом> мире» стихи Ахмадуллиной про переделкинскую зиму? Как всегда, прелестны. Средь переделкинских дерев и что-то там еще. Умиляет меня эти «дерев», «стогны» и т. п.
У нас зима хорошо взялась, я уж предвкушаю свои рассказы (после сценария), Новый год, Рождество… У нас тут поселок пуст, три дома только живут – Леонтовичи, еще кто-то и я. Темно, дико, крыши белеют в черноте лесов, иногда чуть слышен перестук электрички. Если б в Троице-Сергиевской лавре звонили, у нас бы слышно было. Ты знаешь, я Алешку крестил, взял, поехал в Загорск и окрестил его в православную веру. Очень все было трогательно, а больше всего возгласы священника и крестных: «Тьфу! Тьфу! Изыди, нечистая сила, Сатана, сгинь!» И сгинул Сатана, а Алешка пальчиком себя по губам и на всю церковь – брлем, брлем, брлем!.. Да-да-да-да-да-да…
Насчет твоей машины я тебе вот что скажу. Хоть она и отечественная, т. е. для отечества сделана, но для заграницы – лучше. Ты вот приезжай на ней летом, я тебя познакомлю тут с одним дядькой, он работает на заводе и тебе твою машину переоборудует. Поставит масляной радиатор. И поставит тропическую помпу и вентилятор – не четырех-, а шестилопастной. Тогда никакого перегрева у тебя не будет. Можешь хоть в Сухуми ехать в июле месяце. Он Жорке Семенову в этом году сделал и еще дополнительные мигалки поставил наверху, так что теперь, когда Жорка поворачивает, то у него все мигает рубиново и оранжево, как на самолетах, идущих на посадку над Переделкиным. Красота!
Ты не читал № 8 «Нового мира»? Там должна быть повесть Лихоносова. Интересно, что это за штука? Я тут как-то отстал от журнальной жизни, видел в «Литроссии» что ли, что у тебя в «Звезде» что ли что-то вышло – не пришлешь почитать? Раньше хорошее заведение было – давать в редакциях журналов авторам бесплатные оттиски их творений. И авторы обильно пользовались этим и рассылали оттиски друзьям. А теперь хочешь свое послать, покупай весь журнал.
В январе, в середине или в конце, мы с Васей Росляковым и, м. б., с Васей Аксеновым едем в Алма-Ату и Фрунзе. Поскольку неоднократно ты выражал зависть моим сношениям с киргиз-кайсаками, то вот тебе мое слово: если хочешь, присоединяйся. Я тебя там со всеми сведу, а сосватаешься ты уж сам с кем-нибудь. Будем жить в правительственных санаториях, кушать яблоки-апорт и работать. Поедем потом к Чингиз-хану Айтматову и пропьем его Госпремию, которую получил он совершенно зазря – хватило бы ему и Ленинской.
Это, старичок, серьезное предложение и ты решай. Если решишь ехать, то дней за пять до поездки мы тебе дадим телеграмму, ты с нами съедешься и покатим все вместе.
Ну будь здоров, милый, целую и остаюсь твой
Пиши!
Ты оч<ень> хорошо делаешь, что пишешь мне на машинке, а то почерк у тебя дикий.
Цитировалось в воспоминаниях «Сначала было слово…».
66
24 декабря 1968. Абрамцево
Ну вот, старина, дело к свету пошло, на минуту день прибавился, глядишь и до светлых денечков доживем, когда одна заря сменить другую и т. д.
С чего бы это у тебя с… заболела? И думал ли ты о том, что она у тебя заболит в майские дни в Малеевке?
А ведь как мало талантов на святой Руси, как подумаешь, бог ты мой! Ведь тогда, почти десять лет назад, собраны были, по мнению СП, лучшие силы молодые в количестве 50 голов – и что же? Ни одного мало-мальски способного человека не оказалось там, что и подтвердило время. Разве что ты, да вот еще Ткаченко…
Разбередил ты меня своим пребыванием в Гаграх и т. д. – я там с 60 года не был. А побывал ли ты в Пицунде? Я ее застал еще в девственном виде – одни сосны были да рыбаки, у которых покупал я копченую и свежую барабульку, и отваливалась там кора с эвкалиптов, ребятишки жгли из нее костры и по вечерам монастырь розовел сквозь лекарственный дым, а по утрам грузины стреляли по полям перепелок и потом продавали на базаре связками. (Кстати об охоте – у меня тут намечается новый вариант. Есть тут один рабочий в поселке, охотник, так вот он просил меня достать гончака англо-русского, чтобы в будущем октябре мне его брать, когда надо будет. Т. е. гончак этот мною только куплен будет, а содержать его станет этот охотник, ну а когда мне понадобится, то я могу пользоваться. Неплохо? Я сейчас этим и занимаюсь, т. е. ищу щенка от выдающихся родителей. А еще местные охотнички пришли ко мне на поклон, чтоб достал я лицензию на лося. Вот видишь, какие тут перспективы. Зайца действительно очень много в этом году, я, к сожалению, не тропил, все с проклятым Нурпеисовым вожусь, но после Нового года займусь, благо снегу еще немного, можно ходить по лесу.)
Значит, перешерстили, говоришь, у тебя книгу? Ну и добре. Я тебе давно говорю, плюнь на Л<енингра>д, перебирайся в Москву, Союз наш тебя с охотой примет и квартирку даст какую-нибудь. У нас тоже не сахар в смысле разных строгостей, но в Л<енингра>де, как и во всякой провинции, еще хуже. Провинция – страшная вещь. Там все усугубляется. Не помню, говорил ли я тебе, что когда мы с Евтушенкой приехали в Арх<ангель>ск и об этом прослышало начальство, то всех архангельских писателей срочно затребовали в обком и запретили с нами общаться. Это доподлинная правда, мне потом рассказали во всех подробностях, как было дело. В Москве же до такого, слава богу, пока еще не дошли.
В самом деле, зайди при случае к нашему начальству, пощупай почву – имя твое достаточно известно.
Будущим летом хотим мы покататься на нашей знаменитой «Веге» по Ладоге да по Онеге, и даже есть мыслишка пройти из Онежск<ого> оз<ера> через Беломорканал в Сороку, а там, «каботажно», т. е. вдоль берега – на Онегу, Лямцы, Летний наволок, Лопшеньгу и т. д. – до Архангельска. Если ты не прочь, забронируем тебе местечко. На веслах посидишь, на парусах поработаешь, вот и пройдет твой геморрой.
А в синих порточках, в серебристой куртке лазурный лыжник, старина, ни ты и не Володя Фролов, а я. Так-то. Я ведь с ней ходил, когда тебя не было, и после тебя тоже. Изнемогали мы с ней с похмелья, но все-таки ходили и даже до Внукова – пили там коньячок, похмелялись.
Ну, привет, милый, с Новым годом тебя, с новым, как говорится, счастьем. Оно, т. е. счастье, глядишь, нет-нет да и посетит нас недостойных, и не все оно позади, а и впереди немало будет, пока обратимся в «кости сокровенны», и тогда уж ничего не будет.
Пиши мне, старина, я твои письма буду хранить, чтобы было чем прокормиться потом каким-нибудь горышеведам (или горышинистам?).
Цитировано в воспоминаниях «Сначала было слово…».
67
15 марта 1969. Абрамцево Дорогой Глеб!
Я тут совсем было расхворался.
Поздравляю тебя с должностью. Она полезна тебе, все-таки будешь являться в присутствие, а следоват<ельно> и пить меньше.
Употреби свою должность на добрые дела. Помогай старикам.
На молодых плюнь, они молоды, здоровы и своего добьются. А есть талантливые забытые старики наподобие нашего Шергина – и вот таким надо помочь, вспомнить их, провести творческий вечер, рекомендовать что-то для переиздания, схлопотать путевку в Ялту и т. п.
Как твоя новая книжка? Пришли, если вышла.
Плохо, старина, болеть – полтора мес<яца> у меня был грипп с возвратами, только начну ползать, опять укладывает, – хреново это.
Как Курочкин? Жалко его. В санаторий его надо. Он у меня раз был со страшного похмелья и не хотел показать, что с похмелья, а взгляд был дикий и руки тряслись и весь как студень.
Я наверно летом проездом буду в Питере, хорошо бы если б ты был. Проездом – это значит, что хочу побывать в Карелии, туда дороги хорошие? Ты машину, гляди, не продавай. Она 100 тыс<яч> км может служить без кап<итального> ремонта, а это для нашего брата на 10 лет! Я и сам хотел было продать, а потом как вспомнил очередищи на автобусы да на поезда (летом особенно), да бессонные ночи на всяких вокзалах и автоб<усных> станциях, так меня в дрожь кинуло, все-таки свои колеса это вещь.
Курочкину, при случае, поклонись.
Охоту в этом году наверно запретят? Жалко, я только настроился – в прошлом году я совсем не охотился.
Вася Аксенов сидит в Алма-Ате, стряпает сценарий по переведенному им же казахск<ому> роману. Мой сценарий приняли. Вот так-то.
Как там у вас зима? Нас тут совсем замучила – морозы до сих пор ночью в 20°! Надоело!
Хочу сморчков!
Хочу учиться на рояле. Играть Шопена. ‹…›
Куплю летом рояль.
Будь здоров, милый, пиши иногда.
Опубликовано в «Звезде» (1990, № 1).
68
23 марта 1969. Абрамцево
Где же это тебе, старина, подавали шампанское в ведерке со льдом? Пил я в Советском Союзе в забегаловках и в лучших ресторанах в Архангельске, Вильнюсе, Таллине, Риге, Сухуми, Ялте, Ленинграде, Горьком, Ярославле, Валдае, Друскениках, Резекне, Мурманске, Кандалакше, Умбе, Кеми, Мезени, Одессе, Измаиле, Львове, Ужгороде, Тарусе, Пскове, Печорах, Острове и прочих бесчисленных городах, не считая нашей столицы, а также столиц азиатских южных республик, а также Берлина, Лейпцига, Дрездена, Варшавы, Кракова и Закопане, Праги, Карловых Вар, Софии и Варны – и ведерки с настоящим мокрым льдом стояли у столиков только в Бухаресте в роскошном ресторане роскошного отеля «Лидо» с ударением на последнем слоге, и можно было выйти во внутренний сад, снять портки и рубашку и кинуться в бирюзовую морскую воду бассейна в пену прибоя, старичок, ибо в глубине этого бассейна еще проклятой королевской властью были устроены машины, рождающие настоящие волны и гонющие их на пологий мраморный берег, а искупавшись и подзагорев, можно было опять идти к своему столику, тащить из ледяного крошева бутылку и припадать к запотелому бокалу сухим ртом и жаждущей глоткой.
Поздравляю тебя с новой книжкой! Это славно, что ты шевелишь мозгой и не даешь себе покрыться пылью и паутиной, подобно мне. На тебя глядя, и мне захотелось поднатужиться. А хорошо, знаешь, получить свежие экземпляры своей книжки и потом надписывать и посылать в желтых конвертах или дарить приятелям в ресторане где-нибудь – а где, кстати, пьют питерские писатели? Лет пять назад я сунул нос в ваш ЦДЛ и в ужас пришел: ни души! Но где-то вы пьете, если заняли первое место по потреблению спиртного?
А знаешь, я сейчас вспомнил, как мы с Женей Евт<ушенко> сидели вечером в ресторане Нарьян-Мара и Женя пил шампанское без ведерка, а я – спирт, разводя его водой с клюквенным сиропом, и солнце никак не хотело садиться, и более страшного пейзажа за окном я не видал (разве что в Амдерме). Представь себе – опилки, дощатые тротуары, бараки, всюду сизое дерево… Зато такой охоты, как там, ты и в глаза не видел, да и я не увижу наверное.
Кстати, в этом году, кажется, запретят весеннюю охоту?
Ты бы меня свозил как-нибудь в свои места, на Ладогу, на Онегу, в Карелию – это ведь недалеко от Питера? Порыбачили бы. Вот я, м. б., летом приеду, белые ночи и все такое, я тебе французской лески привезу на поводки – 0,08 – в воде ее совсем не видать. Я в Париже зашел в спортивный отдел универмага и чуть не помер там – такие там были патроны, такие пистолеты, винтовки, палатки, лодки, моторы – а охота, мне говорили, прямо королевская, дичи до черта, стреляй не хочу, только за деньги, за браконьерство тюрьма, а не то, что у нас – первые браконьеры власти! Это же черт знает что, мне, например, в Алма-Ате секретари обкомов говорили: приезжай, на сайгака поедем, фазанов будем бить. И ездят, и бьют, и ни хрена теперь нет, в Нарьян-Мар надо ехать, чтобы пострелять как следует, чтобы сига поймать.
Ну, будь здоров, читаю твою книжку с удовольствием, многое в ней узнаю из твоей жизни, как ты рассказывал (а что, кстати, Сергуненков, где он, что с ним?).
Завтра поеду в город руководить совещанием молодых, заработаю немного монет на ремонт своей халупы. Кого-то бог пошлет мне в семинар.
Обнимаю!
Кстати, никогда не пиши «лазал», но «лазил». Так пишется по-русски. А «лазал» это по-одесски.
Да, забыл тебе сказать (или писал уже? Я тут подбиваю хорошую компанию), у меня в Череповце завелся кореш капитан катера, так вот – можно было бы к нему на недельку и пойти с ним на Шекснинское <водохранилище> и на оз<еро> Кубенское. И ловить рыбку, и думать, и мечтать, и выпивать помалу, и вялить леща, и мало ли что… Хочешь?
С сокращениями включено в воспоминания «Сначала было слово…».
69
8 октября 1971. Абрамцево
Милый Глеб! Рад, что ты подал голос. Сочувствую тебе в твоем новом начинании.
Сказать тебе что-нибудь определенное о технике перевода я не могу, т. к. сколько переводчиков, столько и методов перевода.
Я переписывал Нурпеисова, стараясь все-таки, чтобы это был Нурпеисов, а не Казаков. Подстрочник ни в коей мере не передает букву оригинала, но дух оригинала в подстрочнике все же присутствует и, уловив этот дух, можно довольно смело работать, не опускаясь, с одной стороны, до примитивизмов подстрочника и, с другой стороны, не возвышаясь над автором. Что касается длиннот, то, я думаю, такие места можно опускать, договорившись конечно, с автором.
Если будут попадаться места, не требующие «перевода», т. е. хорошие куски, то их можно оставлять.
Не знаю, как тебе достанется перевод, а мне было тяжеловато. Халтурить душа не позволяла, и я, в сущности, как бы вновь писал роман и времени уходило много, как на свой собственный.
В заключение один совет. В смысле денежном переводческая работа весьма неблагодарна. Поэтому (если ты вообще не переводчик по призванию и профессии) нужно переводить такие книги, которые издадутся потом не один раз. Тогда твой донорский подвиг будет хоть компенсирован материально.
Поэтому без договоров и без включения романа в издательские планы – не связывайся.
Во дни своего литературного разгула (в 62 г.) я перевел как-то маленькую повесть якута, т. е. написал ее и она вышла в «Дружбе народов» и нигде больше, таким образом мой подвиг пропал втуне.
Был я в августе на Б<елом> море и справил там довольно грустный юбилей: впервые на Б<елом> море побывал я ровно 15 лет назад. Тогда я был студентом Литинститута и впереди что-то светило. И вот теперь хочу я написать нечто элегическое.
Сижу я в Абрамцеве, хвораю и вот даже пишу тебе лежа. Осень, а и не поохотился, душа моя теперь дремлет.
Будь здоров, дорогой, не пропадай, пиши иногда.
Не хочешь ли махнуть на охоту на Арал?
Конецкому, если увидишь, привет.
Включено в воспоминания «Сначала было слово…».
70
16 октября 1971. Абрамцево
Привет старче! Я тут с болезненной скуки потянул свою исхудалую руку, выковырнул твою книжку, начал читать про рыбаков и вот не утерпел, решил тебе написать, поделиться, так сказать. Понимаешь, уж года три меня преследует мечта поплавать по нашим рекам и озерам и, может, даже по Б<елому> морю на суденышке, желательно, конечно, на своем. После долгих раздумий я пришел к выводу, что лучше, чем мотодора для этого ничего нет. И даже узнал, где их делают. В Архангельске, братец ты мой, на соломбальской судоверфи. И двигатель у них дивный безо всяких свечей и прочей электрической фиговины, и корпус мореходный, я интересовался, говорят, тамошние рыбаки не боятся на них ходить при волне до 8 баллов.
Но дорого! 2200 монет голенькая, а если еще построить каюты, рубку, койки, столы, камбуз и прочее, то потянет на все 3000.
А поплавать смерть охота!
И вот я подумал, что не только 3000, а еще где ее хранить зимой? Ведь ее, паскудину, надо трактором на берег вытягивать. Сплошные неудобства. Наконец меня осенило: аренда! Ведь владельцы всяких катеров не все же время на них плавают! И не все уж так дрожат за свою посудину, что не дают чужой ноге на нее ступить. Может, кто-нибудь и сдает в аренду свои плавсредства. Или, м. б., этим ведают клубы ДОСААФ?
Ваш Питер самый плавучий город, вот я и подумал, м. б., ты на досуге разузнаешь про аренду. Тебе это не трудно будет сделать, тем более, что ты секретарь и можешь звонить как лицо официальное. Вот славно бы в мае сплавать, пройти по Волго-Балту или куда угодно.
А что такое мотоела? М. б., это тоже что и мотодора? Мотодорку ты знаешь? Скуластая, бокастая и с одинаковыми кормой и носом.
Узнай, милый, про это дело и напиши мне. А то мы с тобой не охотились и не рыбачили вместе, а только пьянствовали иногда, а ведь это дурно. Сижу и помаленьку тюкаю свой сев<ерный> очерк. Вот в 72 году выйдет «Сев<ерный> дневник», пришлю тебе, если буду жив.
Мотодора еще мне знаешь чем нравится? Ей на борт наступишь, она и не дрогнет, а то эти все катера – в них бабу ласкаешь с риском для жизни.
Ну, как ты решил переводить?
Целую!
Письмо не публиковалось.
71
25 января 1972. Абрамцево
Ну? Ты наконец погрузился в казахские степи и потому безмолвствуешь и не пишешь ничего мне о мотодоре? А я-то надеялся на тебя и на Питер! Еще бы! Питерский классик, а Питер великий порт, не может, думал я, быть, чтобы не сдали нам в аренду какую-нибудь шхуну.
У нас морозы. Летают сороки. Снег не выдерживает тишины и сыплется с елок и берез. Хочется весны, казашенок, бесбармака. Сегодня варил уху из наваги, присланной мне прямо из Унской губы Белого моря. На банкете в «Берлине» ел аральского копченого леща и все мне кричали, отворачиваясь от семги: кинь кусочек, ребрышко!
Тем и живы.
Вдруг вот возьму и приеду в Питер. Слушай, очень хочется приехать. Пришли мне вызов, придумай причину – на неделю! Чтобы не тратить свои «кровные и потные» деньги и чтобы иметь основание стать на постой в гостинице.
Будь здоров, дорогой, обнимаю.
Включено в воспоминания «Сначала было слово…».
72
21 января 1973. Абрамцево
Спасибо тебе, милый Глеб, разом за письмо, за «Неву», за приглашение участвовать в твоем журнале.
А странно, что мы одновременно писали о глухариной охоте. И еще любопытно, что ты замечаешь в скобках, зачем, мол, еще раз описывать глухариную охоту, когда уже столько о ней написано. Я тоже об этом подумал, да и не стал о ней писать. Ну цокнул он, ляскнул, ну охотник прыгнул, сердце там заколотилось, то, се, ликующая песнь, трали-вали и прочее – выстрел грянул, глухарь бякнулся оземь, взял я его за роговые лапы…
Одно только в моем опусе меня повергло в ужас: при наборе вышла опечатка: вместо «краснобровый тетерев» – «краснобородый», я, естественно, это дело исправил, но каким-то образом опечатка проскочила, так и осталось «краснобородый»!
А твой рассказ («Островенский вермут». – И. К.) хорош, хоть я и не верю, что ты одну бутылку вермута взял, да и ту не выпил, «забыл», а? Спасибо, что пишешь, все-таки хорошего у нас маловато, так что каждый хороший рассказ ценен вдвойне.
С удовольствием дал бы что-нибудь ради твоей новой должности, но – потерпи. Все, что у меня пишется теперь, запродано по московским журналам, а давать тебе огрызки совесть не велит.
А подумать только, какую карьеру ты сделал! Ах, ах, какую карьеру! Вспомнил я, как тебя допустили на семинар 57 года вести протоколы заседаний, а теперь вот ты сам кого хочешь, того и напечатаешь. Зажимай их, сукиных сынов, нещадно.
Кстати, есть у меня один интересный молодой писатель. Я привез из Гагры целую кучу его рассказов, весьма интересных. Пока я их отдал в «Н<аш> с<овременник>», а когда они вернутся оттуда, пришлю тебе, парень талантливый, пора его печатать.
Жил я в Гагре почти до нового года, и жалею теперь, что раньше не наезжал туда осенями, все-таки гагрский ноябрь и декабрь несравнимы с нашими – темными и тоскливыми.
А что же ты не написал мне про Париж? Каково тебя там принимали, кого и что повидал и чувствовал ли ты в свои парижские дни праздник, «кот<орый> всегда с тобой»?
В Абрамцеве крещенские холода, ночью 36, днем 27. А погода как дай бог летом, десять дней ни облачка, а ночью слепнешь от луны.
Будь здоров, пиши, обнимаю крепко, может, весной, в марте, махнем вместе в Архангельск? Прикинь, сможешь ли?
Обнимаю!
Будешь в Москве, разыщи Домбровского, почитай, что можно у него взять. Это будет люкс.
Включено в воспоминания «Сначала было слово…».
73
19 сентября 1973. Абрамцево
Дорогой Глеб!
Посылаю тебе рассказы молодого гагрского писателя Кости Гердова.
Выбери для «Авроры», что больше тебе понравится.
Если из этих рассказов ничего тебе не подойдет, напиши Косте, он тебе еще пришлет – у него это такой цикл, о соседях, о себе, о матери, о южном городе и т. д.
Некоторые мне нравятся.
В общем, смотри сам и выбирай.
У меня вышел наконец-таки мой многострадальный «Сев<ерный> дневник». Как получу авторские, так пришлю тебе.
Еду на октябрь в Гагру, попытаюсь там кончить повесть, хоть боюсь загадывать: когда погода хороша, хочется купаться, загорать, ездить по ресторанам и проч.
Может быть, и ты приедешь погреть свою ломоту в заднице? Вот было бы славно, Лихоносов там будет, Астафьев, Евтушенко и проч. элита.
Целую.
Полтора месяца провел в Архангельске, собирал сведения о Тыко Вылке, очень меня он занимает.
Включено в воспоминания «Сначала было слово…».
74
4 декабря 1973. Гагра
Милый Глеб! Завтра пошлю тебе свою книжку («Северный дневник». – И. К.), хотя, м. б., она у тебя уже есть и мой присыл будет ни к чему, ну да все равно! Сижу в Гагре, работаю с переменным успехом, берусь вот уже за второй рассказ, но все мне мешают мысли о будущей работе, т. е. еще один рассказ лезет в голову, а потом еще повесть, о которой даже страшно помыслить (я же ведь не романист), ну то и дело приходится делать какие-то записки, авось потом пригодятся.
Скучно временами тут чертовски, ибо из писателей никого нет, а все «шахтеры», но и бросить все и уехать нельзя с моим характером: знаю, сколько забот и хлопот свалится на меня в Москве и Абрамцеве, и вся моя работа пойдет к черту.
Теперь вот какое дело. Получил ли ты бандероль с рассказами Кости Гердова? Почему не отвечаешь ему ничего, малый очень волнуется, а между тем накатал еще уйму вещей, которые я тебе тоже пошлю. Пристрой и пригрей ты его, ради Бога, в «Авроре». Рассказы его несколько сумбурны и порою странноваты, но человек он явно не без искры божьей и ему бы только начать, а там пойдет – я имею в виду: начать печататься. Любит его Борис Балтер, Женя Евтушенко написал предисловие, так что снизойди, а?
А как ты поживаешь? Много ли написал и вообще каковы дела во всех смыслах – где побывал, что повидал? Напиши мне сюда, я тут пробуду до Нового года.
Обнимаю тебя, будь здоров и счастлив сколько можно!
Включено в воспоминания «Сначала было слово…».
75
27 сентября 1975
Дорогой Глеб!
Спасибо за книжку. Очень меня развеселило в ней касание твоим персонажем женских коленок. Этого, по-моему, в мир<овой> литературе не было.
Марк написал мне, что ты купил резиновую лодку? Молодец! Я бы поехал, да у меня на руках больная мать. И сам я где-то схватил флегмону левой ноги и никуда теперь не годен надолго.
Змей у вас там полно. Черт знает что такое!
Слушай, а зайцев давай погоняем в ноябре? Я бы приехал. Собаку там можно достать? Егеря какие-нибудь есть?
Прости, милый, не могу больше писать, очень меня припекает. Я только хотел тебя поблагодарить за книжку и сказать, как встарь: молодец!
Обнимаю.
Обрати внимание на конверт: во, где я живу! Напиши о себе: как ты, что ты?
Письмо не публиковалось
76
14 ноября 1975
Дорогой Глеб!
Ой как я тебя понимаю, ой понимаю! Еще бы! – после всех-то Парижей, Мадридов, Барселон, Канарских островов, после громадного кабинета с громадной приемной (как пишет Марк) – еще бы, говорю я, – любого потянет за сто верст киселя хлебать. А мне грешному это выходит не в жилу. Да и есть ли там у тебя зайцы? А собаки? А удобства?
Нет, милый, еду я в Орловскую губернию, в имение князя Дмитрия Кантемира. А там ждут меня егеря и свора гончих и уютный коттедж в сосновом лесу со столовой и с кухней, где можно готовить зайчиное рагу.
Но ты небось уже давно на Ловати, а я собираюсь в последней декаде ноября. Я тебе потом напишу, как там было.
А ты что, в самом деле вознесся? Мне тут попалась заметка о перевыборах в нашем Правлении, но ни твое, ни Конецкого имя не мелькнуло, а я вас двоих только знаю и люблю.
Будь здоров, дорогой, ни пуха, ни пера!
Публиковалось в «Звезде» (1990, № 1).
77
14 декабря 1975
Ну, Глеб! Как охота, как чернотроп? Я таки был в Орле, взял трех зайцев, мог больше, да куда? Лосей там до черта, кабаны. Раз чуть в штаны я не наклал: собаки, гоня зайца, стронули кабанов, и вот пять штук с каким-то утробным еканьем протопотали шагах в десяти от меня и, слава аллаху, не оказался я на их пути.
А зайцев и в Абрамцеве полно. Приехал, пока со станции шел, следов видел так много, будто собаки набегали. Только я собрался с ружьишком в лес, как запуржило, заметелило, завьюжило, зазимело, и снегу уже по пуп, не очень-то побродишь, а на моих беговых узеньких лыжах по целине не пройдешь и 200 метров.
Пишу тебе, хоть ты ведь наверное делегат и – в Москве, на съезде? Я дома не был, не знаю, делегат ли я. Скорее всего, нет, но даже если б и делегат, не поехал бы на съезд.
Не ндравится мне последнее время ничего, в ЦДЛ год не был, сижу дома, занимаюсь самоусоверш<енствованием>. Читаю Марка, он меня завалил своими повестями и рассказами.
Все-таки напиши старичок, как там твоя Ловать, как дом родной, хороша ли охота была. Да и вообще что новенького.
Я, м. б., зимой в Питер заверну дня на 2–3. Поеду в Новг<ород>, хочу на церкви поглядеть еще разок, ну а от Новг<орода> до тебя рукой подать.
Приду к тебе на службу просить – чего? Не знаю, что и просить. Все у меня есть, кроме денег. А деньги будут.
Будь здоров, милый, не болей, пиши мне и вообще пиши, т. е. рассказы, очерки, повести.
Обнимаю.
Включено с сокращениями в воспоминания «Сначала было слово…».
78
18 ноября 1977
Прости, что так поздно отвечаю тебе на твое такое хорошее и столь смутившее меня письмо и на твою прекрасную книгу. Я ее всю прочел и оказалось, что – перечел: все твои вещи я читал, но удовольствия у меня от этого не убыло!
Задержался я с ответом, потому что вскорости ждал свою книжку и хотел, так сказать, отдариться. Сидел я в Абрамцеве, а книжка моя вышла, а редактор мне об этом не сообщил (странный редактор у меня). Одним словом, я ее прохлопал, а когда узнал и послал режиссеру своему телеграмму с просьбой купить для меня, то – куда там! Наконец получил я 2 экз. (переиздание) и совсем загорюнился: вместо 200 тыс., дали мне 100 тыс., а это, как ты знаешь, тысячи три убытку, а потом столько опечаток, сколько не было их у меня во всех моих книжках: «барахтались» вместо «бархатились» (про осины), Алешка мой стучит по столу ножкой, а не ложкой, пропуски слов и даже нескольких, так что я в двух местах даже и не понял об чем речь, вставили мне почему-то медуницу (вместо таволги) и, значит, ее белую кипень! и шапки!
Словом, сплошное неудовольствие.
Но я и доволен отчасти, что удалось протащить «Ни стуку, ни грюку» и «В город», кот<орые> были напечатаны в «Тарус<ских> страницах» в 61 г., страшно раздолбаны и кот<орые> у меня вышвыривали из всех сборников. И почти целый «Нестор и Кир» (он был целый набран, но тут уж наверное цензура…).
Теперь об охоте. Мне почему-то представилось, что в твоей деревне зайцев много и тетеревов (с чучелами на них). Я и рассчитывал на середину ноября, конец откладывая на Орел. А Марк долго не отвечал и теперь все сваливается на декабрь, значит чернотропа не будет, будет снег, зайца не увидишь, собак у нас нет… Да еще Марк предлагает Нагибина позвать и чтоб ты на своей ехал, а я на своей, а еще Рощин тоже на своей – на трех машинах за одним зайцем? Это раньше только пьяные купцы ездили на трех лихачах. Не знаю, что и сказать! Если снег, то еще и лыжи волочить надо! Может, тогда не на Ловать, а ближе к Новгороду? Нет! – ближе новгородцы все небось выбили. Словом, подумай как лучше.
Книжку я все-таки надеюсь достать и тогда тебе пришлю.
Будь здоров, пиши!
Опубликовано в «Звезде» (1990, № 1).
Э. Ю. Шиму
79
25 ноября 1968. Абрамцево
Дорогой Шим! Каждый раз когда я еду в Абрамцево, душа моя тоскует от желания повидать тебя. Но каждый раз в Москве столько делишек, – что рано не выберешься, а едешь поздно и остается одно – гнать и гнать, чтобы поскорее преодолеть семьдесят километров, отделяющие Москву от Абрамцева.
Сто раз (еще с Семеновым) собирались мы заехать за тобой, чтобы умыкнуть тебя сюда к нам. И лето прошло, и осень, и поэтому теперь остается одно: написать тебе, чтобы как-то вымолить прощение. Со страхом, старичок, приступал я к зимовке на своей даче. Чай сам понимаешь, что такое холод на даче. Но вот уже месяц холодов прошел (причем бывали морозы до двадцати гр<адусов>) – и ничего, жить можно. Очень сухой дом у меня, милый Шим. Ура! А знаешь как определяется сухость дома? По штанам и сигаретам. Влажные штаны и сигареты свидетельствуют о том, что в доме сыро. Когда я две недели жил у Конецкого (еще на канале), я каждое утро снимал со стула тяжелые влажные штаны и раскуривал сырую сигарету. И еще есть один важнейший показатель влажности: окна. Если на окнах нарастает лед, значит сыро. У меня, старичок, окна чистые и сухие. Вот как. Вот, значит, как.
А как тебе понравилась Германия? Поразился ли ты берлинским развалинам? Видел ли ты целые кварталы разбитых домов? «Что это, – все спрашивал я себя. – Нарочно они что ли не восстанавливают?» Был ли ты в Дрездене? Видел ли ты, бродил ли по Лейпцигскому вокзалу? И какие цветы ты оттуда вывез? Вообще у меня к тебе тыща вопросов, надо бы повидаться, потолковать – но как это сделать? Я тут, по всей видимости, засел крепко. Пишу, понимаешь ли, сценарий по Нурпеисову – это предпоследняя моя работа, когда отдаешь свою литкровь, вернее вливаешь ее в чужое произведение. Еще переведу один роман и баста! Буду потом огребать деньги за переиздания. Но и своего за эту зиму накатаю порядочно, так мне кажется. А давно сам не писал, даже страшно браться. Наверно разучился к чертям, снова надо набивать руку.
Что у тебя нового? Как тебе работается? Напиши мне. А потом давай сговоримся насчет твоего приезда ко мне. Надо условиться о дне и времени – я буду встречать тебя на станции. А пока – обнимаю,
А что, ездила Лена куда-нибудь еще в проклятые и гнилые капстраны? Давай напишем по пьесе для нее, а?
Шим (Шмидт) Эдуард Юрьевич (1930–2006), прозаик, детский писатель. Родился и долго жил в Ленинграде, в 1960-х переехал в Москву и много времени проводил на даче в Валентиновке (сравнительно недалеко от Абрамцева). См. наст. изд., с. 223–224.
Письма печатаются по машинописным копиям оригиналов.
Письмо 79 опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 424–425.
80
13 декабря 1968. Абрамцево
Да, милый Шим, Эрфурт я прохлопал. Но ведь тогда не было у меня парка, не было недвижимости… Зато я читал когда-то «Эрфуртскую программу», а ты, как не имеющий высшего образования, небось о такой и не слыхал.
Насчет Решке – это ты прав. Пьяница, сукин сын! Но – пьяница хороший, легкий. Знаешь, есть легкие пьяницы, как покойный Светлов, а есть тяжелые – как Конецкий, да и я, пожалуй. А кабак ты напрасно обругал, не знаю, тот ли ты имел в виду, который имел я? Я имел в виду кабак, завешанный всяким речным оборудованием – бакенами, фонарями с баржей, сетями, рыбами и проч. Очень дымный, с чугунной печкой, орущими немцами, с пивным запахом, с крепкой водкой и, что любопытно, – частный, а не госкабак.
Знаешь, я в Берлине встретил Леву Гинзбурга. Он там, как дома, пришел к Лео Кошуту, привет, говорит…
А еще в отеле «Беролина» встретил я пани Ирену Ласонь – мою польскую издательницу.
Вообще странные бывают встречи. Раз, перед поездкой в Ниццу моя переводчица поведала мне свою жизнь, рассказала о муже, с коим развелась и не видала 11 лет. И вот мчимся мы в экспрессе в Ниццу, сидим, конечно, в ресторане и вдруг возглас: «О! Лили!..» – это был ее муж. Ну, ясно, то да се, выпили по одной, потом по другой, потом ресторан закрылся, но, старик, это тебе не наши поезда, – закрылся ресторан, зато открылся вагон-бар, жратвы там уже не подавали, зато всего другого сколько угодно. И вот мы сидели в этом темноватом баре, лакали всякие напитки, я не стеснялся, ибо вполне надеялся на этого мужа, который есть самый натуральный миллионер. Но когда часа в четыре утра пришла пора расплачиваться, то этот сукин сын муж заплатил только за себя. Я, знаешь ли, всегда недолюбливал капиталистов, но тут мне захотелось его немедленно экспроприировать к чертям собачьим. Вдобавок оказалось, что места у нас в одном купе, у него наверху, у меня внизу. Он лег и захрапел, а я шуршал всякими эмигрантскими газетами, которые набрал на дорогу. А газеты, старичок, все были в траурных извещениях: в возрасте 78 лет скончался Л. гв. Измайловского полка капитан князь Шаховской, отпевание в соборе св. Ал. Невского на рю Дарю… и т. п. в том же духе.
Прими мои соболезнования насчет твоего колена, как же это тебя угораздило? Бедный Шим! Зато страдания очищают душу и помогают лучше писать. Так что утешься! Я к тебе, м. б., заеду завтра (я поеду в Москву за мебелью). Надо же утереть твои слезы?
Неужто ты пьесу написал? Молодец, а мене наука.
Давай поедем в Голландию?
Насчет тюльпанов – ты прав, сердце мое дрогнуло. Но знаешь, какой из меня садовник? Я могу только ухаживать за тем, что есть, т. е. окапывать, рыхлить, подрезать, поливать и т. д., – а вот выбирать сорта, сажать, планировать цветник и сад… Это же наука! Так что я тут взял да и накатал слезное письмишко в районную газету, м. б., они мне в Загорске подыщут хорошего садовника и тот с весны возьмется за мой сад.
Впрочем, прощай! Целую и все такое, а Леночке передай поклон.
P. S. Ты что-то заработался, мой милый, если разжижаешь слишком плотно написанные страницы, как ты пишешь, чтобы тем самым выдержать равновесие. А ты, наоборот, попробуй другие страницы доводить до кондиции наиболее тебе удавшихся – эта задача помудренее.
Я бы тебе был благодарен, если бы ты дал мне почитать свое, когда кончишь. Дашь?
И пьесу.
Письмо не публиковалось.
81
21 января 1969. Абрамцево
Не можешь ли ты, любезный Шим, объяснить мне следующего явления. Еще в конце ноября устроил я себе кормушку перед окном, прибил ее к дубу, насыпал всякой всячины и стал ждать.
Первыми появились синицы. По две-три штуки. Не больше. Потом общество увеличилось и разнообразилось.
Вот кто прилетал: большие синицы, лазоревки, московки, черноголовки, хохлатые синицы (если верить определителю птиц – редкость), затем поползни, дятлы и, наконец, сойки и сороки.
Дятлы, между прочим, интересно едят. Клюв у него тонкий на конце, зернышко им трудно ухватить, и вот дятлы прилаживались есть боком клюва.
Когда я насыпал семечек, – пространство за окном становилось как бы заштрихованным. Почему-то ни одна птица не могла съесть семечку на кормушке, а схватив – обязательно летела на ближайшую ветку, там зажимала семечку лапкой и расклевывала. Управлялась она с этим делом за несколько секунд и летела опять к кормушке, чтобы схватить новую. А так как птиц бывало порой много, то их беспрерывные прилеты и улеты были похожи, как кто-нибудь строчил бы из пулемета трассирующими пулями во все стороны.
Позже всех появились воробьи. Стаями штук по двадцать-тридцать. Они сперва облепили елку возле кормушки сверху до низу, потом слетали на кормушку, клевали и также непонятно потом улетали все вместе, хотя корм еще оставался.
Но вот странность. После появления воробьев исчезли все остальные птицы. И еще странность: полетав недели две, исчезли и воробьи. И много дней кормушка моя вообще пустовала.
Вот только недели полторы опять появились синицы и поползни.
А воробьев и в помине нет. Все птицы страшно любят пшено и семечки.
И совсем не любят почему-то льняного семени и еловых и сосновых семян, которые покупал я в Москве в зоомагазине и которые все птичники хватали почем зря.
Ты не замерз на своей даче?
И почему ты молчишь? Не поздравил даже с Новым годом? Это даже невежливо.
У меня на Нов<ый> год были гости Т. Самойлова с В. Осиповым и Ю. Домбровский с восточной женой своей Кларой. Перепившись, Домбр<овский> хватал Осипова за горло, шумел, и проч<ее>, а я спал.
Отсюда вывод: звать в гости непьющих.
Напиши мне, можно ли уже теперь завозить навоз. Не потеряет ли он своих там разных аммиаков, азотов и прочего добра.
Дай знать о себе, старичок, и не гордись своими немецкими огурцами, они тут не будут расти и в одну прекрасную ночь убегут с твоих грядок в свою теплую Германию.
Будь здоров. С Нурпеисовым я разделался и теперь дышу свободно и принялся за свое.
Привет Лене.
Письмо опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 425–427.
82
22 января 1969
Здравствуй, Шим!
Напиши-ка ты мне, сделай милость, по-прежнему ли ты составляешь передачи из Л<енингра>да «Вести из лесу».
А то у меня рассказец проклюнулся как раз по этой части.
Я теперь радио почти не слушаю и не знаю, живы ли еще эти «Вести» или в Бозе померли.
Куда ты пропал?
Не забудь, ты еще обещал в гости ко мне в январе. А январь уже на исходе.
Письмо опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 427.
83
13 февраля 1969. Абрамцево
Дорогой Шим!
Спасибо тебе за письмо, и ты наверное прав насчет птиц, но – не знаю, не привыкли они, что ли, к моему дому? Все-таки 20 лет стоял он зимами пустой и холодный. Так или иначе, но они у меня не держатся. Сейчас, правда, есть некоторое оживление, а то почти две недели стояла кормушка безжизненная, полная пшеном, геркулесом, льняным семенем и даже колбасой. Никто не прилетал.
Теперь насчет навоза. Навоз мне нужен подо все: под огород, под деревья и кусты и под цветы.
Я, старичок, хочу на весну взять садовника (месяца на два) из Загорска, пусть он мне организует посадки и т. д. Самому некогда и не умею, а сажать мне надо много, у меня на улицу выходит забор не такой, как у тебя, не сплошной, а решеточкой, и я хочу вдоль забора посадить декорат<ивный> кустарник, хотя улица у нас понятие условное, но все-таки дом мой стоит в низинке и всем проходящим все видно. А ставить сплошной забор – накладно.
Что ж ты не пришел тогда? И где твоя ген<иальная> повесть? Пришли, сделай милость! Я тут с наслажд<ением> прочел на днях повесть Ан. Злобина «Демонтаж» – о том, как валили монумент Сталина в 61 году. Страшно увлекательные подробности и вообще трагическая вещь!
Одолевают меня сойки и сороки, я их в декабре бил, а теперь Алешка, стрелять неловко, так я открываю форточку и свищу яко Соловей-разбойник.
Напиши о навозе, брать его мне сейчас или рано?
Затеваю ремонт, вернее не ремонт, а благоустройство, выписываю для этого мастеров из Москвы – здешние пентюхи ни хрена не умеют.
Не знаешь ли ты случаем хорошего специалиста по каминам? У меня запас корней года на 4, на 5 – хочу их пожечь в камине. Несколько груз<овых> машин пней с корнями, жалко же добра! Надо камин делать.
Я, старичок, не нарадуюсь на Алешку и тужу об одном только, что раньше не обзавелся этим добром, хоть бы лет 10 назад, сейчас мы бы с ним – ого! ‹…›
А меня вдруг повело в мемуары (старость, значит), взял я и написал оные под названием «Моя охота». А вообще-то грустно, как начнешь перебирать юность, не знаю, как у тебя, – у меня это самое печальное время. Хоть брось!
А ты как в воду глядел, когда написал мне насчет воробья. Я и в самом деле пишу сейчас сказочку о воробье. Глупость, конечно, но что делать – писать для ребятишек одно удовольствие да и денежно… Мне вот прислали письмо из «Диафильма», хотят сделать что-то по моему рассказу «Дом», Тамара привезла мне «Мурзилку» с моим рассказом, а там и твой о мышатах – ерунда в сущности, а хорошо! Смысл весь в том, что когда мамы нет, то хоть бы поколотила, да была бы дома – это так понятно для маленьких!
Ну будь здоров, милый, напиши про навоз-то!
У меня в этом году много гладиолусов будет, а «деток» – тыща! Славно все-таки в земле копаться.
Напиши.
Горышин стал председателем секции прозы.
Курочкина хватил инсульт.
Конецкий поставляет оружие арабам и тем гордится. Вот трепу будет в Питере, когда он вернется!
Письмо опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 427–429.
84
5 марта 1969. Абрамцево
А у меня, старичок, весны нет как нет. И вообще весна нынче странная, ненормальная – месяца полтора солнце, ни грамма снегу, мороз по ночам как по заказу – 25–27°… Что такое? И нет у меня ни кресса, ни салата, ни тюльпанов.
Глядел, глядел я на голубое небо, взял и заболел. Болезнь как болезнь противная, а хуже всего – на голову насела, головешка была, как полено, и посему две недели я не только рассказами своими не занимался, но и письма путного составить не мог.
Теперь вот стал ползать.
И как-то надоело мне жить в родном краю, хочется заграницы, хочется малость посибаритствовать. А то тут просто делать нечего – представь, даже пить бросил, последний раз причащался в Москве в конце января…
Воображаю твои парники и ящики с разной порослью, но не гордись, старый, у тебя ведь стаж-то! А у меня еще году нет.
Зато я покупаю полсотни розы-ругозы (так, кажется), это прекрасное растение наподобие шиповника, только бутоны как у настоящей розы и зимостойки.
Где купить сирень и жасмин?
В загорском питомнике есть липы – не надо?
Не забудь выделить мне лимонника.
Да ты приехал бы! Чай нога зажила, что ж не приедешь, поглядел бы на мой дикий лес.
Насчет садовника ты не понял меня – копать и все такое я буду, но мне нужна высшая идея. Мне нужен специалист садовод и цветовод, который поглядел бы на мой участок, и набросал бы мне план, что, где и когда сажать и, м. б., помог бы мне достать всякие саженцы и проч.
Читал ли ты Уоррена?
16 марта. А я, старина, опять болел – такой поганый у меня был грипп с возвратами.
Но эта болезнь на пользу пошла, придумал, понимаешь ли, свирепый рассказ – герой хоронит свою любовницу-актрису за городом, в церкви отпевает и все такое, март, чистота небес, прозрачность леса, снег, заметенные, будто облитые глазурью, могилы и прочие прелести (знаешь, деревенские кладбища, особенно в местах, где были барские усадьбы, прелестны!), – а потом по дороге домой е… вдруг подругу покойницы (они едут в машине). И вот в этой ‹…› на свежей могилке (символически) и есть весь смак бессмысленной нашей судьбы.
А приятно писать такие рассказы. Только потом погано – каждая стерва будет строить целку из себя и кричать: ах, ах, как это грубо и как это писатель выискивает задворки жизни. И будет всячески препятствовать появлению этого рассказа в печати.
А весны, братец, все нет и нет, прямо беда! Надоело котел топить. Я тут глупость сделал, не нанял истопника, а теперь уж и не стоит нанимать, цыган шубу продает.
Я к тебе как-нибудь на днях вырвусь, только боюсь, не застану. Ты мне напиши, когда ты будешь у себя в усадьбе, я тогда и приеду. Надо поговорить. А потом и ты ко мне в гости закатишь. Ладно? Ну, целую, Бог с тобой.
Письмо опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 429–430.
85
18 января 1971. Алма-Ата
Милый, мудрый Шим! Вспомнил я твой дом в моем изгнании, среди чуждых гор, и стало мне приятно от мысли, что если мне постараться, то и у меня будет когда-нибудь такой же дом, т. е. в смысле ухоженности и красоты земли. Как-то я тут смотрел в громадный телескоп на звезды, а потом вышел вон, но и снаружи не было уютнее – белели вокруг горы и блестели под луной купола обсерваторий, и так мне захотелось в Абрамцево, затопить камин и чтобы весной вылез из земли тюльпан, баню затопить, и вообще чего-нибудь простого захотелось, что даже нехорошо стало.
Все-таки молодец ты, что живешь на земле, не на асфальте, хорошо, что и я купил себе домишко и что еще одно усилие, еще одна трата денег на ремонт, а потом десяток лет можно не думать о доме, а только о посадках, о теплицах, о расчистке леса, о деревьях и кустах и вообще – жить. И жалко, что благодать эта пришла мне теперь, а не в 25 лет, когда я впервые начал стремиться к землевладению.
В этом году – я твой частый гость, ученик и проситель – буду клянчить у тебя всякие растения, а ты уж не жалей, ладно?
Кстати, не привезти ли тебе отсюда семян, луковиц или чего-нибудь подобного? Я хочу перед отъездом заняться этим делом, т. е. наберу всего, чего можно, а дома посажу у южной стены и погляжу, что из этого выйдет.
Если у тебя будут просьбы на этот счет – напиши. Что ты пишешь сейчас? Завидую я вам, чертям, что вы свое что-то царапаете, а мне вот надо своей кровью орошать пустыни Казахстана. Но что делать – последний том, верный заработок, верный, следовательно, хлеб и луковицы, и семена, и ремонты, и налоги, и все остальное. А со своим еще без денег насидишься, знаю я, как писать свое. Зато после Казахстана ни одной нации не подпущу я к себе близко и вновь займусь изучением русского языка.
А камин вышел у меня все-таки великоват, т. е. кубатура самого камина не соответствует сечению дымохода – когда дрова горят дружно, тяга гудит и все в порядке, а когда огонь начинает угасать, то головешкин дым чуть-чуть попадает наружу. Его бы переделать, но как вспомню, сколько грязи было в доме, когда делали, то руки опускаются.
А садовника себе я все-таки найму (если только удастся!) хоть на весну и лето, старикана, ибо одному мне не сладить. Очень уж много работы, и не знаю ничего, а тут, как я убедился, нужно практически поглядеть, как и что, и когда нужно делать и нужно заложить хорошую основу, а тогда уж легче будет, тогда можно самому. Так что твое издевательское отношение к наемному садовнику в данном случае меня не трогает. Если бы только в Загорске в обществе охраны природы нашелся бы какой-нибудь пенсионер, кот<орый>согласился бы через день ко мне ездить!
Приезжай ко мне, милый Шим, париться в бане! Я ее в этом году отделаю так, что художники будут просить разрешения ее рисовать.
Всех тебе благ, поклон Лене. Если смотришь телевизор, то обращай внимание на программу – м. б., скоро пойдет мой телефильм «Голубое и зеленое», режиссер вроде ничего. Молодой. По фамилии Гресь.
Напиши мне. Сядь вечером у камина или ляг на шкуру (медвежью. – И. К.) и напиши что-нибудь мудрое и поучительное.
Целую тебя.
Опубликовано в «Звезде» (1990, № 1).
86
10 февраля 1971. Алма-Ата
Здорово, драматург! От твоего письма по телу моему прошла дрожь, как от женщины. Еще бы! Навоз, тюльпаны, лаванда… Кстати, ты что, ее в ящиках сеешь? И годится ли ее семя, то есть эти лиловые зернышки, так чудно пахнущие, для посева? А то у меня есть два пакета таких – один из Парижа, другой из Румынии. Я бы сеял. Я, знаешь, как Паустовский, люблю лавандовый запах. ‹…› Нет, ты молодец и гений, что пишешь пьесы и выращиваешь тюльпаны, я подлизываюсь к тебе, я хнычу и скулю, с вожделением думая о том миге, когда ты будешь выкапывать и дарить мне негодные саженцы, ибо хороших ты не подаришь, не захочешь расставаться с фотографиями из «Цветоводства».
Зато – фу! – каким провинциальным подмосковным снобизмом веет от остальных твоих рассуждений. «Степи… Что ты мне можешь привезти?» А между тем тут яблони – как дубы! – знаменитейший алма-атинский апорт! Ты небось таких яблоков и не едал. Тут растет все – от винограда до лопухов. А у моего Нурпеисова друг-приятель директор ботанического сада. Этот сад получает семена и саженцы из ста стран мира и во столько же отправляет свои. Я одного только боюсь: как бы не навезти того, что не будет успевать расцвесть и вызреть в нашем сопливом климате. А потом семена семенами, а как быть с саженцами? Если мне дадут машину саженцев – как их доставить в Москву? Как ты смотришь на Золотой корень? Или – на кедр? Они будут расти у нас?
Одним словом, ты отложи на вечерок свою пьесу, сядь и составь мне реестр, чего бы ты хотел из растительного мира – огородного, садового и лесного? Я с этим списком приступлю к ботаническому саду.
Судя по обратному адресу, ты предоставляешь своей лаванде расти в одиночестве, а сам сидишь в Москве?
Представь, я, наверное, надолго пропал для отечественной литературы. Мало того, что я в поте лица тружусь над переводом, мне еще предстоит создать сценарий для двухсерийного фильма по трилогии. Ужас!
К сожалению, не могу похвастать написанными и «завернутыми» рассказами. Только всего и успехов, что фильм, который я делал в Киеве на квартире у одной красивой и ‹…› хохлушки, к которой прямо-таки рвались мужчины и взламывали двери, – фильм этот, как написал режиссер, вышел. И вроде бы очень хороший получился фильм. А конкретнее сказать ничего не могу, ибо не видал. Да еще одна новость – приятная и неприятная вместе. Стал я отныне и навеки, старичок, лауреатом Дантовской итальянской премии. Приглашение приехать на церемонию вручения мне, конечно, не передали. И прошлой осенью такая церемония состоялась, были кардиналы, и министр культуры произносил речь, а вместо меня там был мой дух да еще моя переводчица. Братски обнявшись, дух с переводчицей сидели во дворце XIII века, где когда-то жил Данте одно время… Ну, не гнусность ли? Зато я теперь имею диплом и золотую медаль. Вечером я прицепляю ее к пижаме и гляжусь в зеркало. После Ахматовой я второй иностранец, удостоенный премии. Ты будешь – третьим.
Ну, ладно, шутки шутками, а я здорово соскучился по нашим местам и жду не дождусь, когда приеду домой. Будет это, скорее всего в конце марта – как раз время земледельцев. Буду уповать на тебя.
Серьезно, напиши, что бы ты хотел иметь, я постараюсь привезти.
А пока кланяюсь, в надежде, что ты не оставишь меня своими милостями.
Письмо опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 432–433.
87
15 января 1972. Абрамцево
Милый Шим! Ты небось решил, что я свинья – обещал тебя навестить в больнице и пропал? А я совсем наоборот. 20 сентября скрутила меня такая стенокардия, что очухался я и поехал в Малеевку только в середине ноября. А в Малеевке еще того хлеще. Форменно загибался по пять раз на дню. Руки-ноги холодели, и задыхался, и вкатывали мне разные уколы – до сих пор задница и предплечья чешутся.
И вот как только мне малость полегчало, тороплюсь поздравить тебя с Новым годом и принести к твоему порогу всяческие благие пожелания.
Что-то братец тебя давно не видно и не слышно нигде, и как-то скучно. Мне простительно, я литературу забросил, а вот ты-то что? Почему я твоих афиш не вижу – ведь ты же пьесы писал? И почему твои книжки мне не попадаются? Или я темный и отсталый, и Москва об тебе шумит, а я не слышу?
Что ж, старичок, опять значит скоро весна, посевная, и – все такое, опять мы с тобой будем что-то втыкать в землю – ты методично и планомерно, а я кое-как и поверхностно. Но – все-таки.
Балтер отгрохал себе ранчо за 10 тысяч возле Малеевки. Ранчо его состоит из одной комнаты. Мечтает о переоборудовании чердака под кабинет.
Не порушился ли твой сад этой осенью? У нас кругом столько лесу и садов поломало – прямо как после тунгусского метеорита. За одну ночь столько снегу навалило, что я по участку ходить в сапогах не мог, черпал голенищами, и все березки на моей опушке полегли до земли, но, слава богу, ни одна не сломалась, зато в глубине (как перебило!) сломался пополам здоровенный дуб.
Сижу я пока в Абрамцево с редкими наездами в Москву, морозы завернули, но дни тихие, ясные, свету прибавилось, с 19 января по Пришвину начинается весна света, в этом только и утешение.
Будь здоров, дорогой, не болей – что у тебя было с кровью? Елене мой поклон.
Письмо опубликовано в Собр. соч., т. 3, с. 433–434.
А. И. Шеметову
88
7 сентября 1965. Друскининкай
Дорогой Алексей Иванович!
Два дня тому назад зашиб я пальцы правой руки, поэтому сижу и диктую. Я бы мог, конечно, погодить и написать тебе попозже сам, но тороплюсь, потому что хотел бы поскорее все-таки получить от тебя свой охотничий билет.
Я думаю, что Григорий Иванович Герасимов теперь уже приступил к занятиям, так что ты можешь наконец его увидеть, взять билет и прислать мне. Адрес до 1 октября – Литовская ССР, Друскининкай, Главпочтамт, до востребования.
Сочти сам, когда будешь посылать, сколько примерно дней будет идти письмо из Тарусы в Друскининкай. Если ты получишь билет тогда, когда уже не уверен будешь, что оно меня здесь застанет – оставь его у себя, пришлешь мне его потом в Москву. Я тебе напишу когда.
Ужасно хочу в Тарусу. Не из-за этого говенного города, а чтобы повидать всех вас.
Написал бы ты, как живете, как Галя и дочка? Что слышно из Алма-Аты?
Теперь о Габите Мусрепове. Я ему напишу, что хочешь, только я не знаю, в каком духе ему писать. Ты мне это дело растолкуй, и я тотчас же с удовольствием сделаю. Мало того, вместе с письмом к нему я напишу письмо Анверу Шманову, с ним я более или менее близок и могу писать ему откровенно.
А помнишь, как пили с тобой гамзу?
А помнишь, как ты лазил за вербой?
А помнишь ты гениального писателя Кобликова?
А помнишь ты Штейнберга?
Ты небось в сапогах резиновых уже ходишь?
Обнимаю и целую. И нежный поцелуй Гале.
Пиши. До 1 октября я в Друскининкай.
Шеметов Алексей Иванович (1913–1993), прозаик. Родом из сибирской деревни Тальма на Лене, автор рассказов, повестей, исторических хроник о Державине, Радищеве, Кропоткине. В 1930-х годах учился в Томске, в Алма-Ате поступил на филологический факультет университета, но в 1941 был осужден по статье 58, п. 10. После освобождения работал в поисковых геологических партиях, сменил много профессий, а в 1962 году поселился в Тарусе, где познакомился с Казаковым, и о первой их встрече писал впоследствии: «…он представлялся мне высоким денди начала шестидесятых годов. И вот встречаю в прихожей коренастого человека в меховой куртке, в серой кроличьей шапке, с рюкзаком на спине. Когда он снял шапку, я увидел голую массивную голову, облысевшую как бы для того, чтобы полностью открыть мощный покатый лоб и придать лицу с крупными характерными чертами наибольшее своеобразие…»
Письма опубликованы в журнале «Нева» (1998, № 6).
89
21 сентября 1965. Друскининкай
Милый Алексей Иванович, спасибо большое за билет, я его получил вкупе с твоим письмом. Просьбу твою я уже выполнил, написал большое письмо Шманову и послал его на имя Нурпеисова. А Нурпеисову я написал, чтобы он письмо это передал Шманову и еще сам бы поговорил о тебе.
Что же касается вероятности получения квартиры в Алма-Ате, так я думаю, что тут очень кстати поговорка «С глаз долой – из сердца вон». И надо бы тебе не месить сапогами грязь в Тарусе, а гулять бы по алма-атинским проспектам и хотя бы раза два в неделю заявляться в соответствующие инстанции, смотришь, дела бы пошли ходчей. Да и заработал бы там уже порядочную сумму, так что на жизнь бы хватило, понял? Рассказ-то в «Просторе» напечатали? Про старика Хайджи? Нурпеисов давно писал, что рассказ взяли в «Простор». А ты бы там и другие свои вещи пристроил бы и вообще бы аклиматизировался бы, так сказать, своим бы стал, авансы бы получал и все такое. А так в Тарусе сидеть – ж… мохом обрастет. И что Галя смотрит, дура такая! Гнать тебя надо взашей из Тарусы.
Слышишь, Галя? Пинком его под зад, поняла? Семью, гад, завел, а создать божескую жизнь для этой семьи не может. А все от чего? От лени. Приехал в Алма-Ату, ж… вертанул и назад. И сидит. Ждет.
Ты, м…, знаешь ли, что такое не рыпаться? Я вот однажды послал в апреле из Тарусы два рассказа в «Огонек» и тут же получил письмо, что оба взяли. Я и успокоился. И в «Огонек» ни ногой. А там авторы так и толкутся. И свои рассказы вонючие пхают и пробивают. А я, как благородный м…, сижу в Тарусе и созерцаю ее говенную грязь. И вот один рассказ вышел в конце августа, а другой так в январе следующего года. А посланы в апреле. А журнал выходит каждую неделю, понял?
Вот так, старик. Надевай-ка ты штаны и катись к едрене фене в Алма-Ату, да Галю бери с собой вкупе с дочкой. Там комнату снимешь, поживешь. Осень там чудная. До половины октября, так уж и быть, поживи в Тарусе. Ибо! Ибо первая половина октября и в Тарусе хороша. А там бери Галю и поезжай. Да не будь дураком, напиши сперва кому-нибудь, чтобы тебе комнатку подыскали недорогую, понял? Все мои «понял» следует читать с ударением на «я», понЯл? А я б к тебе завернул бы, позвонил бы тебе в звоночек, кнопочку бы нажал, а не стучал бы как необразованный, Галя бы мне открыла в белом передничке, а я б ее ущипнул, а потом бы к тебе в кабинет. А ты б тут же бегом в магазин за бутылкой, понял? А денег бы у тебя к тому времю было! Мы б с тобой как засели, так по всей Алма-Ате дым пошел.
И вот благословляю я тебя архипастырским благословением ехать в Алма-Ату, сиречь город Верный, а посему и благословение мое крепко и верно, понял? – опять же с ударением на «я».
Отпиши, что думаешь по этому поводу, отпиши – мне, недостойному рабу божьему, в Друскининкай, где я пребывать буду до октября десятого дня. А отпиши авиапочтой, две копейки не жми, хмырь ты эдакой!
А Галю цалую. В уста сахарные.
Адрес тот же: до востреб<ования>.
Будьте здоровы!
Чюрленис – что на конверте, – это литовский гениальный художник и композитор. Это чтобы ты знал и при случае где-нибудь ввернул бы: так, мол, и так, кого-кого, а Чюрлениса я знаю…
90
5 октября 1965. Друскининкай
Алексей Иванович, дорогой! Ты ничего не понял из прошлого моего письма. Я вовсе не предлагал тебе оставить тарусскую квартиру (т. е. отказаться от нее) и мыкаться по чужим углам в Алма-Ате. Речь шла о том, чтобы ты поехал в Алма-Ату один на время, ну хоть в какую-нибудь командировку, на месяц. И то время, которое ты там пробудешь, использовал бы в хлопотах. Сам посуди, получил бы ты квартиру в Тарусе, если бы не жил в ней и не ходил бы к начальству?
Я получил письмо от Нурпеисова, и вот что он пишет (переписываю буквально, сохраняя даже орфографию):
«Я сейчас, сию минуту отнесу письмо твое Шманову. Он, конечно, как парень положительный, а самое главное, как человек влюбленный в тебя по уши, будет служить тебе, как и раньше, и верой, и правдой. Но гораздо было бы хорошо, если Алексей Иванович приехал сам, немедленно, тогда уж он получил бы квартиру непременно в течении каких-нибудь 20–30 дней».
Видишь – тот же глас: тебе надо быть там самому.
Теперь относительно жизни русских писателей в Алма-Ате. Я бывал в гостях у многих, все они живут лучше тебя и меня в сто раз. А этого старого м… Домбровского ты не слушай, он трепач большой. Целый год он мне вопил, чтобы я не связывался с Нурпеисовым, потому что-де тот подонок и т. д. А Нурпеисов оказался чудесным человеком.
Дело твое, конечно, ты можешь поступать, как хочешь, но, я думаю, если ты не поедешь и тебе не дадут квартиру, тебя потом будет грызть мысль, что не поехал и тем самым упустил шанс получить. А если поедешь и не получишь все-таки, то совесть твоя будет спокойна: ты сделал со своей стороны все, что мог.
В Калуге тебе жизни не будет, точно так же, как в Тарусе. Сам знаешь калужские полиграфические возможности. Насчет Федосеева – берись, почему не написать. А аванс они тебе дают? Без аванса, оно, знаешь, плоховато, и даже не в смысле денег, а в том смысле, что у издательства нет к тебе никаких обязательств, не примет рукопись и в ответе не будет.
Вот так, дорогой, надеюсь, у тебя хватит характера собраться и съездить в Алма-Ату. Здесь я работаю над второй книгой «Сев<ерного>дневника». А что с Галей? И в какой она больнице – в Тарусской? Свяжись с Александровым, пусть поконсультирует.
Ну будь здоров, Гале большой привет, пусть поправляется скорее.
Если захочешь написать, не откладывай надолго, а то я дней через 10 уеду отсюда.
Бывает ли в Тарусе Володя Кобликов? Привет ему передавай, если увидишь.
91
2 апреля 1970. Абрамцево
Дорогой Алексей Иванович! Знаю твою нелюбовь к письмам и прочей тому подобной ерунде. Но все-таки! Будь благодетелем, отклей от стула свою худую задницу, спустись вниз и отстукай мне телеграмму о дне, когда, по тарусским расчетам, начнется у вас половодье. Не ледоход, а половодье, понимаешь? И я гряду!
Абрамцево всем хорошо, да вот Оки у нас тут, как на грех, нету.
О своих делах и прочих новостях расскажу при встрече, а пока – до свидания!
P. S. Телеграмму, разумеется, следует высылать, когда вода начнет подыматься.
92
18 апреля 1970. Абрамцево
Любезный Шеметов!
Спасибо тебе большое за телеграмму. Был! Был я на разливе, но в Поленове, рвался душой в Тарусу, но катера не ходили, и я только глядел из Бехова на вас в бинокль и горько плакал.
Я даже выпить с тобой хотел, чего я давно уже не делаю, но – в Тарусе – хотел! Пришлось мне все-таки не пить и, пробывши в Поленове с субботы до среды, убраться восвояси несолоно хлебавши.
Но разлив-то, разлив каков был! Чай ты от пивной к пивной на лодке плавал?
Напиши хоть, каково было, если уж мне не судьба была увидеть самому разлив в Тарусе. Было б мне ехать через Калугу, дураку! Но я рассудил, что как только лед пройдет, то и катера пойдут. Они и пошли с понедельника, но какие-то длинные колымаги с целым фонтаном сзади и в Поленове не останавливались…
Не ленись, дружок, напиши, как у тебя дела и вообще. А я к тебе еще приеду.
Обнимаю.
Напиши свой адрес, а то я тебе все посылаю письма на авось, на Курган. Нехорошо. Ты же не Ст<епан> Разин!
93
17 декабря 1975. Абрамцево
Здравствуй, милый Алексей Иванович!
Видел, видел я тебя по телевизору: пока перед камерой суесловил Кугультинов, за спиной у него прошел человек со скулой (в полупрофиль), и я тотчас подумал: Шеметов! – а ты, чтобы окончательно уверить меня в том, что это ты, тут же повернулся и прошел по диагонали еще раз, уже полуанфасом, тут я и усы увидел…
Вот, подумал я, бродит человек между людей, не зная, к кому приткнуться…
Как живешь, Алексей Иванович? И чем вдохновил тебя съезд? Икорки небось поклевал на приеме, а? Выпил небось на дармовщинку?
Что пишешь? Есть ли деньжата? Как здоровье? Приезжают ли в Тарусу писатели с художниками?
Сто лет собираюсь навестить Тарусу, тебя, разумеется, Федю Поленова, Александрова, да как-то меня все мимо несет – то в Новгород, то в Орел, то на Север.
Но в январе приеду обязательно дня на два-три. Места в гостинице будут, как ты думаешь? Какой у тебя сейчас адрес? Что-то слышал я, будто ты другую квартиру получил, уже не на Кургане. Поэтому посылаю письмо на авось, в надежде, что тарусская почта знает твой адрес.
Напиши мне. Гале привет. А дочка небось уже невеста? Мой сынок пошел в первый класс. Если мать привезет его на каникулы в Абрамцево, будем с ним на лыжах ходить.
Будь здоров, дорогой, обнимаю!
94
15 января 1976. Абрамцево
Дорогой мой Шеметов!
Рад, что ты жив-здоров. Ул. Горького – это где? На Кургане, где ты когда-то поселился, или ты опять переехал? А писать просто так не собираешься? Я имею в виду не историческое, а просто как некто пришел к некоей (или ушел) и что из этого получилось.
Эти исторические вещи ведь выматывают автора в смысле сидения по архивам и проч. Я вот тут сдуру решил откликнуться на просьбу Детгиза и сделать им книжку о Т. Вылке. Ну и что? Ездил в Архангельск, сидел в архиве, встречал людей, знавших Вылку, и все это суета. То ли дело написать: «Я из дому вышел, был сильный мороз…» Или: «Хожу на охоту, живется легко!» Вот что-то ты, братец, побрел за Радищевым, а путь у него вон какой! Не только из Петербурга в Москву, но и дальше… Да ладно, дуй, раз взялся.
Слушай, в Тарусе пиво есть? Ведь я приеду, выпить надо? А выпить я не люблю, пиво ж – другой коленкор.
Что не заедешь в Абрамцево?
Насчет затишья в Тарусе – радуйся. Я вот гостям всегда рад, но, понимаешь, когда работаешь, а тут гости – тогда плохо, дом все-таки небольшой, это тебе не Ясная и не Спасское, в которых гости как бы растворялись. И хозяевам глаза не мозолили. И могли жить месяцами.
А что Штейнберг, все с молодой женой?
И где это твоя ул. Горького? Объясни. А дом Щербаковых стоит? Помнишь, как мы с тобой там окапывались? Эх, время-то было золотое!
Будь здоров, дорогой, обнимаю! Приеду, как только закончу Вылку. Где-нибудь в конце января. Ты в это время в Москву не собираешься? И есть ли у тебя телефон, напиши. Я это к тому, что, м. б., ты бы приехал в Москву на такси, встретились бы и обратно вместе, в расходах поучаствую, разумеется.
Г. В. Семенову
95
28 января 1962. Москва
Старик! – я уезжаю и поэтому пишу тебе.
Ружье у Бродского – я видал, он даже дал мне его, чтобы я попробовал, оно прекрасно по форме, но, увы, – никуда не годно по содержанию. Стволы изнутри и снаружи покрыты раковинами. Так что вся надежда теперь на твой «Зимсон». А хорошее слово – «Зимсон» – зимний сон, правда?
Итак, смелей и выше. Хватай свою тетю, держи ее, а я приеду и унесу ружье. Приеду я к середине февраля.
Затем! Точно как и тетю, хватай за горло Кожевникова, тереби его как стреляную утку. Это я имею в виду мои рассказы.
Бедные мои рассказы! Я, как Пушкин, поднимаюсь сейчас на высшую ступень, а обо мне дурно говорят. До чего дошла наша литература!
По приезде я буду звонить тебе или просто зайду.
Будь здоров, желаю успехов!
Семенов Георгий Витальевич (1931–1992), прозаик.
Письма публикуются по Собр. соч., т. 3, с. 440–458.
96
21 апреля 1962. Таруса
Старик! Увы, охоты не вышло. Не то, понимаешь, ныне время, чтобы охотиться. Не та эра. Не та эпоха. Это тебе не девятнадцатый век! Это тебе не Аксаков и не какой-нибудь Толстой.
Все эти дни ходил я в лес, но кроме реактивных самолетов, с ревом проносящихся в верхотуре, ни хрена не видал. С горя стрелял по сойкам и дроздам. Ружье хорошо – то ли ты наклал слишком много пороху в патроны? – но бьет здорово. А дрозды все равно вкусны. Я воображал, что это вальдшнепы.
Ну и были еще разные приключения. Один раз, возвращаясь в темноте с тяги (которой не было), мы нашли ежей. Двух штук. Сейчас они живут у нас на террасе, фырчат, издают звуки, будто густая каша кипит на плите, топочут по полу, перевертывают тазы и кастрюли, пьют молоко, едят хлеб и птичью требуху и днем спят без просыпу. Мы их скоро выпустим опять в лес.
Еще была встреча. Опять мы шли с тяги, которой не было, шли подлеском, такие, знаешь, частые, красные пруты, и вот вдали над этими прутами, в темноте узрел я корягу, очень похожую на лося. Это и был лось. А с ним еще лосиха и лосенок. Ты думаешь, они удрали? А вот хрен! Лось насторчил уши и пошел к нам. Он всхрапывал и был страшно большой. И нам стало как-то неудобно. Пропала, понимаешь, вся интимность. Главное, что ружье было на вальдшнепа заряжено. И пуль не было. И потом еще всякие такие мысли насчет штрафу в 10 тысяч рублей или тюрьмы. За этого-то подлеца нахала лося, а? В общем, во мне боролись противоположные чувства, пока мы трусливо обходили проклятых лосей стороной. Это ли не подлость?
Больше приключений не было. Ружье я почистил, смазал и запаковал до осени.
Теперь вот какая к тебе будет просьба. Я тут куда-то засунул твое письмо с адресом Бочарова. Не то я его в Москву свез и там оставил. Я ведь так и не позвонил ему, ружье все мои мозги отбило. Не дается мне этот Бочаров. Будь другом, позвони ему ты, спроси, взял ли он в сборник какой-нибудь мой рассказ. Если взял, то какой? Если не взял, то будет ли вообще брать. Если будет, то пусть берет «Осень в дубовых лесах». А потом напиши мне сюда – хорошо?
Вот и все. Привет Лене и маленькой поэтессе. Пиши мне сюда.
97
1 апреля 1963. Таруса
Старик, на обороте – это одна девочка у меня упражнялась на машинке. Ко мне сюда ездят всякие такие умненькие девочки, а эта еще вдобавок пианистка и два дня услаждала мою нежную душу звуками.
А я еще раз повторяю: ничего нет и неизвестно (между прочим, ты не оценил этого перла. Это в Тарусе однажды было объявление на керосиновой лавке «Керосину нет и незвестно») – ехали мы сюда, было мокренько, весной пахло, и мысли у нас были весенние, о сапогах, и как отсюда выбираться. А потом опять стукнули морозы, дует злой ветер, весны и в помине нет, грачи, которые уже прилетели, – в полной панике, жрать им нечего, любви тоже никакой, мороз кровь сгущает, мотаются они по ветру, над белой равниной, и тоскливое очарование исходит на мою кровавую душу от их пролетов. И письма от друзей все приходят унылые, зимние. Словом, заморозки.
Но ты не робей, а ты вот что – разведись с женой, детей отдай в детский дом, собаку подари Кочетову, доставай гильз и пистонов и думай все время обо мне и о деревне Грызавино (название-то, с ума сойти!), сделай себе соляной раствор, заряди шприц и в предвкушении маринования всяких уток, и глухарей, и тетеревей, и прочей мрази, втыкай пока время от времени шприц себе в задницу и напускай туда соли. Кровь должна быть соленая, это ты знаешь? А у тебя она пресная, судя по твоим унылым письмам.
Я приеду под Пасху. Под светлый праздничек Христова Воскресения. И позвоню тебе тогда, и мы решим, что нам делать. Если с весной затянется, то охоту, наверное, отложат на недельку, ну да нам не к спеху, поедем попозже.
Ружо я вынул и повесил на стенку. И гляжу на него. Такое оно изячное.
Повесть моя пускает соки.
Девочка моя привезла мне гиацинты. Они сейчас стоят передо мной в банке, толстенькие такие и пахнут одновременно бананами, клубникой, сиренью и шампиньонами. У меня на столе весна. И мне охота писать рассказы для детей про весну. И быть каким-нибудь там Пришвиным или Бианкой, и чтобы окружен я был какими-нибудь домовитыми, уютными старушками, чтобы их вокруг меня было штук десять и чтобы они мне носки вязали, кофе варили, спину мне чесали, а когда я напишу свеженький рассказец, чтоб они садились возле и я бы читал им, а они бы ахали и какая-нибудь из них бежала бы после этого в магазин за четвертинкой. Хотел бы я быть старосветским помещиком, старик, вот так! Я тут стал читать одного старого писателя (и хорошего) Салова, так у него есть такое место, где охотник жалуется на плохую тягу, всего шесть штук убил, а?
Ну, будь здоров, информируй меня, ради бога, как с охотой и как с гильзами, порохом и прочим.
Привет Лене!
98
11 апреля 1963. Таруса
На какой я тебе бумаге пишу, а? Ты погляди на свет. На такой бумаге только президенты пишут, Льву Толстому не снилась такая бумага.
Слушай, старина, что Бог ни делает, все к лучшему. То бы мы поехали в Псков, а теперь так: 10 дней по Вологодчине пошляемся, я сегодня писну письмишко одному знакомому писателю, он там охотился, знает, где лучше.
А потом 10 дней в Архангельской. Слушай, купи дроби 00 или даже картечи, мы там поплывем куда-нибудь к ненцам, на Колгуев остров и будем в тундре гусей бить.
Ты бил гусей в тундре, а? То-то! А тюленей бил? Белых медведей бил? А пока заряжай патроны и мечтай.
Приезжай! Разлив в этом году будет небывалый, и хоть я живу на 20-метровой высоте над рекой, но вода подойдет к самому дому. Во как! А тяга тут приличная – больше никакой охоты нет, можешь в Москве купить живых уток, тут выпустить и поохотиться. А тяга ничего. В 58 лошадиных сил тяга! Привет Лене. Целую, жду.
99
26 января 1965. Алма-Ата
Милый Юра!
Ты не только не опоздал с письмом, но я еще пробуду здесь с месяц. Роман я закончу довольно скоро, да потом приедет мама, мы поживем здесь немного, просто так, ничего не делая, а потом махнем в Аральск, поглядеть на настоящую Азию. А то здесь – как у Хемингуэя. Горы, солнце, елки, горная речушка. Пахнет весной, да и мало сказать «пахнет» – просто настоящая весна. Как у нас перед ледоходом. Дроздов много. Дрозды жирные. Есть черные – большинство, – но попадаются и серые. Глядя на них, я каждый раз вздрагиваю и хватаюсь за несуществующий приклад ружья. Ел ли ты когда-нибудь жареных дроздов?
Все бы отлично, да вот с правами у меня дело швах. Тут казахи было ретиво взялись за мои права. Все было на мази. Т. е. мне был обещан мягкий экзамен в ГАИ и торжественное вручение прав. Но потом вопрос уперся в прописку, и я уж не знаю, что будет. Я ведь документы свои, т. е. медицинскую справку затребовал из Москвы. Там-то хоть я мог сдавать экзамены. А теперь в Москве я и этого лишен. Придется, видимо, по приезде поступать на твои иностранные курсы. Вот беда нам с этими правами.
Если б ты знал, как мне охота домой, в Россию. И поездить на машинке. Слава богу, она у меня в гараже, в тепле и покое. Но я уж не буду таким дураком, как в прошлом году. Весной меня приглашают в Англию. Так вот, я и в Англию не поеду, пока не сдам на права.
Поохотиться – это было бы славно. Да мы еще, м. б., и рыбки половим, съездим. Вообще-то я хочу забиться в Тарусу. Потому что в Москве работать не по мне, а работать очень охота. У меня ведь не окончен «Северный дневник» и повесть. Вот какие дела.
С Нового года я не пью совсем, и неохота. Очень хорошо себя чувствую, лазаю по горам, поглядывая на сорок и дроздов. На охоту я так больше и не ездил. Мне было устроили охоту в заповеднике. Да на мою беду за три дня до меня приехал туда охотиться Пред. Совмина, а там ему что-то мало попалось. Он и сказал, что это такое, если даже в заповеднике не поохотишься как следует. Не пускать никого и даже меня в течение года! И охотка моя сорвалась.
Писатели тут живут очень здорово. У всех громадные квартиры. Я бы тут имел не менее четырехкомнатной. И писатели запросто ходят к Первому секретарю ЦК, и вообще в ЦК, и в Верховный совет, и в Совет министров.
Живу я теперь не в доме отдыха, а в санатории. Это тут же, только повыше в горах. Порядки тут зверские. Разные процедуры, режим и прочее. Все бы ничего, да мешают работе. Только распишешься, заходит сестра: просим на циркулярный душ. Или массаж. Или хвойные ванны. Сбивают, понимаешь, настроение. Но все-таки работенка двигается и уже конец маячит. Как ни говори, а 15 листов для меня много. Я же рассказчик! А тут сразу такой роман. Я в нем и плаваю, как г… в проруби. Но ничего, казахи довольны, говорят, что перевожу я гениально. А я сам не знаю. Навряд ли.
Спасибо за адрес Жоры Садовникова – завтра я получаю деньги и сразу же пошлю ему.
Будь здоров, милый, поцелуй Леночку, привет папе и маме! Напиши мне о новостях, а то я тут одичал совсем. Адрес мой такой: Алма-Ата, 20, Санаторий Совета Министров Казахской ССР. Понял? Попробуй-ка ты в Москве устроиться в санаторий в Барвиху. Так-то. Целую. Пиши.
Р. S. Привет Жене Евтушенко. Вышла ли у него в «Юности» поэма и что говорят о ней в Москве? Обидно будет, если она не придется.
100
7 декабря 1968. Абрамцево
Поросята вы эдакие! Адреса-то своего вы мне так и не дали! Склероз вас заел! Не надо пить с Таней Самойловой. Не надо быть снобами. (Кстати, чтоб вы знали, сноб – это не человек, который к другим относится с пренебрежением, а сноб – тот, кто водится только со знаменитостями, это в точном первоначальном смысле.)
Итак, долой Самойлову, да здравствует Казаков!
Тут зима. Тут живет Галя. Одна. А? И я один. А?
Шим написал гениальную пьесу и гениальную повесть. Он уверен в этом.
А я еще не написал бездарного сценария. И я в этом тоже уверен. И сижу дома в меховых чулках. Ружье мое бьет изумительно. С сорока-пятидесяти шагов кладу сойку или сороку бездвижно. То есть после выстрела они падают как камень, не трепыхнувшись. Потом я их обдираю, даю Ваське, и он воет, бегает по всем углам и никак не может спрятаться со своим сокровищем, то есть это ему кажется, что не может.
Купил ли ты гордона, или ирландца, или как его еще там?
Езжу на машине гулять. Она у меня фырчит, зад у нее засыпан снежной изморозью, печка греет. Куплю радио, тогда совсем будет серенада в солнечной долине. Два раза ходил на лыжах. Воспитываю в себе вкус к одиночеству (как Шим). Это нам всем предстоит. И надо заранее готовиться.
Читал ли ты Лихоносова. Этот глухой пень дает нам всем прос….ся (Лена, не читай этого слова!). Это Шопен в прозе.
Вот так, а вы там ходите по ЦДЛ, а потом стучите кулаком по столу, действуя на нервы жене и гостям.
А читал ли ты Камю – «Чужой»? Если нет, то не надо, я глянул – Нора Галь по-бабски и пискляво перевела эту загадочную и могучую вещь, я тебе дам в переводе Адамовича.
Пиши мне, хоть ты и бездарен в письмах, как Бунин.
На зайцев я, наверное, не пойду, подсыпало еще снегу, и теперь в лесу не побегаешь, снегу почти по колено.
Лена, у меня давнишняя склонность к полигамии, так что если Семенов будет еще стучать кулаками, прибегай ко мне, места хватит, будем жить дружно. У Нурпеисова старшая жена называется байбише, младшая – токал. Ты будешь токал, хорошо? (Это место Юрка пусть не читает, а то он зарядит свой боксфлит картечью…)
Чиф все умнеет, и я даже начинаю его стесняться.
15 янв<аря> я уезжаю в Лондон на полтора месяца. Королева, ребята, меня пригласила, ее величество. Лондон это прекрасно, но мой визит к королеве повергает меня в мерихлюндию – никогда не разговаривал с королевами. Завтра вот надо ехать в ЦК… (Только это между нами.)
Воробьи мои, нажравшись пшенки, воображают, что уже весна и начинают драться и яростно чирикать.
Посылаю вам фотографию, ради которой, собственно, я и написал вам все эти глупости. Целую вас и прошу – пишите! Лена, напиши, как ты меня любишь.
Будьте здоровы и Богом хранимы, ребятишки. Остаюсь весь ваш
101
20 декабря 1968. Абрамцево
Любезный барон!
Заяц трепаться не любит: сказано – сделано!
Это я к тому, что, помнишь, ты неоднократно причмокивал от мысли, что найти бы охотника, который бы держал у себя нашего гончака, а мы бы к нему приезжали по осени, по первому полю.
Так вот, такого охотника я нашел.
Теперь весь вопрос упирается в щенка. Щенок нужен, как сам понимаешь, от наилучших родителей, какие только найдутся в Москве. По всем статьям сейчас наилучшей считается англо-русская гончая. Так что щенка нужно непременно англо-русского. И еще одно: сучку не надо, только кобелька.
Понял, ваше сиятельство?
Так что – действуй! Садись к телефону и звони во все концы. Гусеву не звони, я ему написал – если он найдет нам что-нибудь, мы тогда поглядим, что лучше. Я хочу, понимаешь, чтоб у нас был выбор. Благословляю!
М. быть, лучше взять щенка в госпитомнике?
Ты представляешь, к будущей охоте у нас будет в Абрамцеве прекрасный пес! Да мы с ним тут всех зайцев побьем, в Переславль поедем, под Загорск и т. п.
А зайца тут пропасть – сплошные тропы, полно следов, полно следов в самом поселке, у меня на участке следы, я даже побаиваюсь за свои молоденькие яблоньки, хоть в тулупе выходи на ночь сторожить.
Получил ли ты мое письмо с фотографией? Почему молчишь?
Ай, ваше благородие, подумай насчет Нового года! А то ведь я тебя знаю, кончится дело тем, что ты закажешь столик в ЦДЛ, надерешься там, как свинья, и будешь целоваться с Фирсовым, вместо того чтобы целоваться со мной и Васей Росляковым.
Барон! Объясни мне, почему, если кухарка выходит замуж за барона, она становится баронессой, а если кучер женится на баронессе, то он так и остается кучером? И дети его – кучерята?
Ее светлости, Леночке, целую ручки. Даже не целую, а – цалую!
А тебя, цыганский барон, небрежно чмокаю в прищуренный левый глаз. А, впрочем, честь имею прибыть и проч.
Вашего превосходительства всепокорнейший слуга
В «Русской старине», которую я сейчас усердно читаю, есть одно любопытное всеподданнейшее письмо бедного дворянчика, погрязшего в нищете и обремененного огромным семейством. На сем прошении всемилостивейше начертано: «Пусть терпит».
Пиши мне. Как только застолбишь щенка – телеграфируй, мы с охотником немедленно приедем.
У меня в парке теперь птиц – как у Шима! Сейчас завожу машину и еду за пшеном.
102
28 марта 1971. <Медео>
Милый, милый Юрочка! Из похвальбы Кожевникова перед 5000 иностранных корреспондентов я узнал, что у тебя в «Знамени» скоро выходит повесть. Молодец! Один ты блюдешь и пасешь отечественную литературу, и мне приятно представлять, как ты пишешь ровным почерком страницу за страницей, а Лена потом перепечатывает, и сначала испытываете удовольствие только вы вдвоем, а потом при посредстве Кожевникова и мы все.
Зато я вдосталь напитался горами, санаторием, казахскими героями и героинями и скоро, скоро поеду домой и опять засяду в Абрамцеве и буду прислушиваться и поглядывать в окно, не прошуршит ли твой «Москвич» слоновой кости. Но ты, наверное, редко теперь будешь посещать наши бедные края и нас с Голубковым…
Зима прошла, как сон, и тут уже, как у нас в мае, отошли подснежники, скоро зацветут тюльпаны – жарко, работать не хочется. Хочется пить холодное шампанское и говорить как Евтушенко: прощайте, прощайте, приходите целоваться ко мне на могилку!
Охота весенняя опять накрылась, ружья долой, да здравствуют судаки!
Ты небось думаешь, что я заканчиваю последнюю часть трилогии, и прощай Казахстан и Нурпеисов? Нет, мой милый, эти оба понятия беспредельны и бесконечны, и мы уже вдвоем с режиссером засаживаемся за работу над двухсерийным фильмом по трилогии. Так-то вот, это тебе не какой-нибудь грузин, которого ты перевел в мгновенье ока. Это, брат, дело фундаментальное.
Сижу я сейчас без копейки, как в 1953–1954 годах, когда еще не печатался, а учился в институте. Не одолжишь ли от щедрот твоих под трилогию? Под фильм? А? Я серьезно – с весны мне надо браться за ремонт дома, а деньги начнут валом валить только осенью.
В самом деле, где ты будешь проводить лето? В Абрамцеве? Или на колесах? Или, м. б., ты уже купил себе усадьбу где-нибудь?
Напиши мне на Абрамцево, сюда не успеешь, я тут до 31 марта – очень мне будет радостно получить, приехав, письмо от тебя.
Новостей у меня никаких, кроме того, что я Дантовский лауреат и весной-летом поеду в Италию за премией. Ну да это не новость. Все остальное по-старому.
Я не пью, а папахен мой бросил курить, с возрастом, как видишь, мы исправляемся.
Я было хотел остаться здесь насовсем, а дом продать, да теперь как-то раздумался, не знаю, как быть.
Я бы тебе давно написал, да твоего адреса не было под рукой, а в Алма-Ату я не спускался (санаторий в горах), а вот позавчера был и в справочнике твой адрес узнал. И пишу.
Будь счастлив, милый, обнимаю. Лене целую ручку.
103
14 ноября 1972. Гагра Дорогой Юра!
Идем по вашим стопам, и вот ноябрь, а мы – в Гагре, как и вы два года назад. Погода здесь такая – семьдесят процентов солнечных дней, тридцать – пасмурных. Купаемся в море, ездим иногда в разные злачные места. Удовольствие небольшое, но все-таки. Кроме того, пьем чудесный кофе, который теперь готовит во всей Гагре один только кофевар.
Пробудем здесь до декабря, даже если будет плохая погода, потому что у нас в Абрамцеве еще хуже… о Голубкове знаем. Эта смерть меня просто убила и повергла в транс. Не будь тут Тамары, я наревелся бы до чертиков и рыдал бы не переставая. Странно, не был он мне другом, а вот горюю больше даже, чем если бы погиб друг…
М. б., потому, что был он мне сосед? И как-то без него для меня Абрамцево осиротело.
Рассказ твой прочел, очень хорошо. За упоминание о писателе Ю. Казакове – спасибо.
Здесь жил Евтушенко, как всегда трагичен и бодр одновременно, написал про меня стих, о том как я его тащу из болота. Мне становится стыдно, хочется всех вас любить и писать больше и лучше, чтобы оправдать добрые слова обо мне.
Загляни, кстати, в 11-й номер «Нашего современника», авось понравится.
Ну будь здоров, целую, напиши мне в Гагру. Тамара кланяется и посылает вырезку из газеты, кот<орую> она тут читает.
Леночке привет. Не поминай лихом, а я вас люблю.
Ю. К.
104
18 июня 1976. Березово
Дорогой Юрочка!
Кланяюсь тебе с берегов Ловати. Привет тебе от щук, судаков, сомов, густеры, леща и проч. Ждут они тебя в гости! Кланяются тебе еще кабаны, медведи, лисы, зайцы, тетерева!
Одно плохо – постоянные дожди. Ловать разлилась, и приятель мой боится ехать дальше на байдарке. Но я его уговорю! И все-таки, видимо, на съезд опоздаю.
Прошу, предупреди там кого надо, что я буду, что поспею к рабочей части съезда, пусть оставят на мое имя мандат и прочее.
Везу тебе в подарок гениальную блесну, которую изобрел и опробовал здесь мой приятель. Он твой поклонник и собирается развивать твои традиции. Блесну он хочет назвать «Семеновка», а я не спорю и настаиваю, чтоб он ее назвал «Семеновна» или «Еленка».
Целую тебя.
Сидим в избе Глеба Горышина. А цена ей 300 руб. Не хочешь ли купить такую же поблизости? А то поедем и купим.
Твои «Фонари» мне весьма пришлись, жаль что ты не развил образ чудака, который ходит в библиотеку, катает барышень на такси, а денег у него нет. Оч<ень> интересный тип. Жалко, мало о нем написал.
Еще раз привет от твоего поклонника Марка Кострова.
Привет Леночке.
105
14 ноября 1982. <Красногорск>
Дорогой Юра!
Во-первых, большое тебе спасибо за участие в моей госпитализации! Авось, с твоей легкой руки я тут пойду на поправку.
Мне Наташа сказала твой дачный телефон, но я так и не добился до коммутатора.
Ну, я тут живу, лечусь, собираюсь нечто написать, да все не с руки – много очень процедур и разных анализов, порою мучительных.
Мою дачу опять грабанули, не знаю, что взяли (я там не был), но зато знаю, что украли мой славный «Зимсон», с которым так много связано, который немало породил рассказов и очерков, произвел немало хороших выстрелов, и у колыбели покупки которого стоял опять же ты – 20 лет назад!
Вот такие грустные дела, словом.
Юрочка, вот у меня к тебе две просьбы:
А) тебе позвонит Анатолий (мой двоюродный брат), подскажи ему, где купить эти железные скрепки на угол стекла, и потом, где заказать или опять же купить болты на колеса, которые не отворачиваются? И каким образом достать замок зажигания? Посоветуй, пожалуйста!
Б) пришли мне телефон, и адрес, и имя-отчество врача – зубного протезиста, его бумажка у меня куда-то задевалась, а мне горько надо.
За зайцами не собираешься? М. б., съездишь в то охотхозяйство, где мы с тобой шикарно поохотились в ноябре 63-го, когда убили Кеннеди? Это так близко.
…Ну, Господь с тобой! Слышу, что ты вовсю работаешь и – радуюсь.
Леночке самый нежный привет.
Мой адрес пока: 143420, Моск. обл., Красногорский р-н, п/о Архангельское, 3 ЦКВГ, 10-е отд., 823-я палата.
Как тебе нравится название: «Послушай! Не идет ли дождь?»
P. S. Вот черт, перечитал фразу, и вышло, что мы с тобой убили Кеннеди. Что значит давно не брать шашек в руки.
В. П. Рослякову
106
20 ноября 1968. Абрамцево
Ты уехал, дорогой кум, и как в воду канул, между тем как я жду писем от тебя. Во-первых, по-родственному, во-вторых, как деревенский житель-провинциал, жаждущий столичных новостей.
У нас тут легла зима не зима, но что-то такое легло – снег во всяком случае есть, у меня за окном кормушка, и прилетают всякие поползни, синицы, хохлатые жаворонки и пр.
Я тужился, тужился и выдавил наконец из себя 26 страниц т. н. лирической прозы, которую и отправил в «Вокруг света» (они мне давали командировку). Теперь, скрепя зубами, сижу над нурпеисовским сценарием, четверть которого сделал. К декабрю рассчитаюсь с Нурпеисовым и – вольный казак! «Жизнь и смерть Сергея Петровича», а?
У меня опять было рассыпали набор, ты об этом знаешь, тебе звонил Нурпеисов, но я тут ни при чем, ты уж извини нас великодушно, я не знал ничего, вдруг получаю телеграмму – ура! – а потом и письмо, в котором Нурпеисов сообщает, что все улажено. Но ЦК уже столько раз покушался на мою несчастную особу, что я теперь ничему не верю, пока не увижу книжку изданной.
Топим котел и – представь себе – в доме тепло. Так что я серьезно намереваюсь тут зимовать и жду тебя в гости – вообще в гости, а на Новый год в особенности – с чадами и домочадцами. Будет елка и фейерверк.
Посылаю тебе фотографию тебя и Алешки. Ты вообще завел бы (как Никита) на столе большое стекло и подсовывал бы под него фотографии близких тебе существ, чтобы, когда ты садишься за стол, они смотрели на тебя своими чистыми глазами и не позволяли бы тебе лениться и писать дурно.
Что нового – в Союзе и вообще? Ей-богу, кум, напиши, а то как ни хорошо здесь, а все-таки человек – скотина общественная, и ему интересно, что делает не только он сам, но и все общество.
Как твой перевод? Не раздумал ли ты в январе ехать со мной в Алма-Ату? Пишешь ли ты что-нибудь кроме перевода?
Тамара была в Минске с Алешкой, теперь приехала. Алешка начинает ходить самостоятельно.
Будь здоров, милый, целую и обнимаю, привет сердечный от всех наших всему твоему семейству.
Росляков Василий Петрович (1921–1991), прозаик, критик, кандидат филологических наук. До Великой Отечественной войны учился в МИФЛИ.
Письма публикуются по Собр. соч., т. 3, с. 459–476.
107
13 декабря 1968. Абрамцево
Я думал, Вася, ты за тугриками в Монголию собрался и порадовался было за тебя. Эка! – подумал я, Вася-то, Вася наш! После Дрездена да на нашу прародину (мы ведь все татарове!), привезет, думаю, жене шубу на лисьем меху, себе сапоги войлочные, чтобы было в чем на зимнюю рыбалку ездить. А потом слышу – сам повез монголам дань, собрал с союза ясак и повез, как какой-нибудь захудалый князек, а не свободный сын просвещенного мира.
Чем же тебя там кормили, любезный? Небось все кониной да бараниной? Скакал ли ты на мохнатых лошадках? Снимался ли на фоне юрт? Пока это письмо дойдет до Москвы, ты, я думаю, уже приедешь, умоешь руки, оботрешь сало с губ, сядешь за стол в своем огромном кабинете, слазив предварительно в свой потайной сейф для вдохновения – и напишешь мне подробный отчет о поездке (копию пошлешь Косорукову).
Почему-то не судьба нам с тобой попасть в одну группу для совместного вояжа.
Приедешь ли ко мне с Ниной на Новый год? Ты отпиши мне непременно.
Посылаю тебе вырезку из газеты. В идеале было бы неплохо 31-го с утра махнуть отсюда на оз<еро> Плещеево, наловить рыбки и в сумерках вернуться в теплый дом, пахнущий елкой, мандаринами и новогодними приготовлениями…
Слушай, а помнишь ли ты зимний Таллин? Посылает же нам судьба немного счастья в жизни, как подумаешь. За что? Меня это волнует. Не пришлось бы потом расплачиваться.
Это кафе с синим садом и запахом голубых цветочков, а? Эти калориферы, греющие наши бока, музыка, слезы, танцы… А Вышгород, а площадь ратуши в косо летящем снеге, а «Медная монета», а наши завтраки в прохладном свете утра в ресторане за белыми скатертями!
«Я жил тогда на улице Лабораториум…»
А даль залива и мы – на корабле, а наша тоска и желание немедленно уплыть куда-то…
Давай не забывать это! Давай разочтемся с Нурпеисовым и Токомбаевым и засядем за свое. Давай напишем «Праздники, которые всегда с нами». Я когда читал эти хемингуэевские записки, я его очень понимал – понимал, как сладко было ему вспоминать свою молодость в Париже, все эти кафе, утра и ночи. Так давай же не лениться!
Очень бы я был счастлив, если бы ты поселился в Абрамцеве, мы бы работали и тем самым подстегивали друг друга. Я рад был бы пронести дружбу с тобой до гробовой доски, потому что дружба, помимо любимой семьи, – единственное, что нас греет в этой жизни.
Будь здоров, поцелуй Нине ручку.
Пиши мне почаще.
108
31 июля 1970. Абрамцево
Драгоценный мой кум Вася!
Зачем же занесло тебя к Медведице, когда мог ты жить в Абрамцеве, как я предлагал, рыбы тут полно на оз<ере> Озерецком, тишина, покой и святые земли?
А Нерль опять же рядом – отличное шоссе!
А какое «Всенощное бдение» я слушаю! Представь, как привез из Парижа, так ни разу не ставил эту пластинку, руки не доходили. И вот – дошли, и я обалдел – до того хорошо.
Дорогой мой Вася! Дни наши с тобой бегут, все меньше их у нас впереди, и надо бы нам видеться с тобой почаще, жить подружней. А ты все дальше и дальше забираешься и все трудней тебя достичь и постичь.
На Валдай мне одному ехать скучно, т. к. я, конечно, не работать туда поеду, а половить рыбки. Весь вопрос упирается в человека, который хочет поехать со мной. Если бы не это обстоятельство, я бы давно махнул бы туда и заехал бы по дороге к тебе.
Семенов все ездит на Можайское вдхр., ловить судаков, загорел страшно, здоров и бодр, говорит только о насадках, кругах и т. п.
Еще живет тут Хмелик, ловит в дер<евне> Глебове карасей, копит их в баке с водой, когда накопятся – жарит в сметане.
После длинных жарких дней пошли грозы, а грибов нет как нет.
Тут как-то забросила меня судьба в Шереметевский аэропорт, сидел я там в кафе, пил кофе с зельтерской и слушал, как объявляют рейсы «Эр Франс» и «Аэрофлота» в Париж, Вену, Геную, Рим… очень хорошо было мне. Все думалось, вот сейчас и я полечу. Но не полетел.
Ты там завяль рыбки-то. Подлещики хороши для вяленья, а потом ко мне приедешь, привезешь несколько штук, в баньке попаримся, потом рыбкой побалуемся, пивком… Поговорим культурно.
Хочу поехать в Киев на съемки моего фильма. Поедем, Вася, в Киев! Там на берегу Днепра чудный рыбацкий рынок: червей продают прямо с землей, выползков, жемчужных опарышей в плоских банках из-под сельдей, мотыля рубинового, кашу манную, овес пареный. Там в пузырьках загадочные снадобья. Там Днепр, который чуден. Там в эпизодических ролях такие кадры будут без нас сохнуть и пропадать – кому их оценить? А мы оценим, мы будем пампушки кушать…
Ну, прощай. Бог с тобой.
109
1 сентября 1972. Абрамцево
Синьор! Истинно говорю тебе, что пить пиво в больших количествах вредно, хотя бы и немецкое. А теперь перейдем к твоему роману. Прочел я его. Очень хорошо ты сделал, что написал его. Боюсь, что человечество забывчиво и что, скажем, через сто лет о нашей войне будут думать так же, как мы сейчас думаем о войне Алой и Белой Роз. Уверен, что не будь Толстого, мы бы теперь так же слабо, невнятно представляли бы себе войну 1812 года. Но старик Толстой не дает нам ее забывать, и, покуда жива литература как таковая, русские всегда будут помнить 1812 год – через слово Толстого.
Нашей войне на Толстого не повезло. Но если перейти на близкий нам с тобой язык музыки и вообразить многочисленный хор, скорбно поминающий все смерти и беды, выпавшие на нашу долю, то твой голос прозвучит в этом хоре чисто.
Вторая половина твоего романа понравилась мне меньше. В первой все тревожней, значительней, загадочней, все страшнее, неизвестнее. Ты-то ведь знаешь, что у литературы свои законы, часто отличающиеся от законов жизни. Когда вас немного, вы таитесь, а враг многочислен – тогда страшно, тогда каждый твой выстрел по врагу, просто какое-то честное действие, просто смелый взгляд на вещи вырастает до размеров грозных. А когда вас много, и газета начинает выходить, и советская власть функционирует, и особые отделы завелись, и там разные пекарни-столярни-токарни-овчарни, то враг стушевывается, уходит, дрожит где-то в отдалении, какие-то несчастные полицаи пьянствуют с перепугу, а поезда летят под откосы, и города занимаются и целые районы занимаются вами, тогда роман делается спокойнее и в то же время перечислительнее, а читательский интерес – падает.
Поэтому, когда твой Славка из всех возможных путей – спрятаться, прилепиться к какой-нибудь бабенке, пойти в полицаи и т. п. – выбирает самый честный и опасный путь, я слежу за ним с трепетом, ибо я не знаю, что с ним будет и как обернется дело. А кода Славка начинает писать корреспонденции в газету, я заранее знаю чем все кончится: партизанский район будет все укрупняться, пока не превратиться в армию Ковпака, наносящую грозные удары по тылам противника.
Мы еще с тобой поговорим на эту тему, а пока что, повторяю, очень рад я за тебя, потому что эта книга нужна была тебе, а значит, нужна будет и нам. Ура!
Ну, Сашу можно поздравить? Дай ему Бог, студенчество все-таки золотая пора в жизни каждого кто был студентом.
А теперь – идея. Вчера кончил я некое готическое сооружение под названием «Долгие крики», получилось что-то около страниц пятидесяти, писал, писал, не знаю, что получилось, однако дело сделано, а главное, окончен «Сев<ерный> дневник». Баста!
И вот предлагаю тебе отдохнуть. Неделю. Десять дней. Берем ружья, удочки, летим в Архангельск, там отдаемся в руки наших собратьев по перу, нас везут на рыбалку, на охоту, мы говорим с народом, любуемся друг другом, нравственно обнимаемся и возвращаемся к родным пенатам. Это серьезно, Вася! Будь человеком, не кидай меня в минуту злую, не отравляй отказом мой заслуженный отпуск. Все лето, в дыму и в жаре я вкалывал, попутно ремонтируя еще свои владения, – это ли не подвиг!
Я приеду в начале след<ующей> недели, буду тебе звонить. Возьмем командировки, так что поездка нам ничего не будет стоить. Вася, будь человеком, а?
Привет всему твоему дому, а Сашу и Мишу поздравляю с началом учебы. Как говорится, петушок пропел давно. Целую.
110
1 декабря 1972. Вечер. Гагра
Здравствуй, драгоценный мой Вася!
Вот и зима в Гагре. А зима здесь чистая, прозрачная, солнечная и очень похожа на весну. Это море такое, остывшее, и от него поэтому веет весенней свежестью. По вечерам же хозяева бесчисленных здешних садиков сгребают в кучи листья, кору эвкалиптов и зажигают костры, и тогда веет бальзамическим дымком. А закаты зловещи и коротки, а когда свет исчезнет – замечаешь вдруг над горизонтом тончайший, нездешний какой-то, турецкий серп луны.
Самое бы время нам тут с тобой жить и работать – писателей никого нет, ни одна похмельная рожа не заглядывает к тебе и ты ни к кому не заглядываешь. А по вечерам мы бы с тобой вкушали маджарку или изабеллу.
Два дня назад внезапно сорвался и уехал Евтушенко (он собирался зимовать тут), и опять, вот уже который раз, поражал он меня неуемной своей энергией, заходил каждое утро и читал свои новые и новые стихи, а кроме работы – еще загорал, влюблялся в девочек, ездил обедать в Сухуми и проч. места, и крутил хула-хуп, и махал гантелями, и бегал по утрам по парапету.
Со мной здесь Тамара и Алешка. А я все думаю, как вернусь в осиротевшее без Мити Абрамцево, как начну тихо кропать рассказы, их у меня много набралось, и они теребят меня. Слушай, приедь ко мне в Абрамцево в январе, попишем, а? На лыжах побегаем… В кафе сходим, в Ашукинскую съездим за пивком, в баньке попаримся. Не хочешь? Митя своим выстрелом и меня подранил. Тем более, что стрелял он патроном, который я ему дал. Пришел раз, дай, говорит, патрончиков… Я и дал. Вот так-то, но это пока тяжело для меня, потом как-нибудь поговорим.
Начавши это письмо 1 декабря, заканчиваю его 8. 12. Живем мы тут, как видишь, не торопясь. Завтра мои уезжают в Москву, а я остаюсь на недельку или поболее того. Погода все время прекрасная, захаживаем иногда в совершенно пустой и поэтому вдвойне прекрасный ресторан «Гагрипш» (построенный, кстати, в Норвегии, разобранный там и собранный вновь здесь), пьем кофе, а сегодня ходили в горы, довольно высоко, и, представь, твой крестник вел себя молодцом.
За хорошие твои слова о «Долгих Криках» спасибо, за замечания тоже. Значит, ты вместо Коктебеля поехал в Гагру и, насколько я понял, смылся 20 октября? А я тут с 26-го.
Погода дивная, уже дней десять море как стекло, такого моря и летом не увидишь.
Целую тебя, и всем твоим присным поклон и привет. Тамара кланяется.
111
Февраль, 1978. Абрамцево
Майн либер кум!
Забурел ты что ли? Или письма моего не получил? Почто не напишешь мне-дак? И почему не присылаешь «Н<аш> С<овременник>» с твоим рассказом? И как твой роман – понравился ли? (имею в виду редакторов).
Слушай, ты Нине показываешь свои опусы до напечатания? Я раньше страх как любил тыркать всем в нос свои рассказы, а теперь боюсь, берегу свои нервишки: вдруг… Как сказал один поэт не из последних: «Бывало думал: ради мига и год, и два, и жизнь отдам… Цены не знает прощелыга своим приблудным пятакам. Теперь иные дни настали, лежат морщины возле губ, мои минуты вздорожали, я стал ленив, суров и скуп».
Пишу я теперь нечто очень хорошее, на мой взгляд, и когда напишу особенно удачную страницу, похрюкаю тихо и спрячу, и спрячу.
«Если бы вы собрались помолиться Богу и заехали ко мне, то мы обо всем бы потолковали и почитали», – в 1853 году С. Т. Аксаков писал так из Абрамцева в Москву историку М. П. Погодину – так начинает свое письмо ко мне В. Лихоносов.
Так вот, не соберешься ли ты помолиться Богу?
Семье твоей кланяюсь, а тебя обнимаю нежно.
Один мой герой просыпается темным ноябрьским утром в печали, греет кофе, вздыхает, глядит на запотевшее сумеречно-сивое окошко и думает: «Не уходи от меня, ибо горе близко и помочь мне некому».
Вообще, скажу я тебе, Библия – кладезь глубоких сюжетов, бери чуть ли не любую строку и пиши, так сказать, иллюстрацию.
Где-то в конце марта Алексей Божий человек, т. е. Алешкины именины, на которых, как крестный отец, ты конечно должен быть. Я тебе потом сообщу о дне.
112
<Сентябрь 1979. Москва>
Дорогой Вася!
Видишь, как выходит – оперироваться собирался ты, а вспороли неожиданно меня. Причем все врачи считали меня безнадежным. А я в это время в реаниматорской (после операции) скандалил с сестрами и врачами, требуя передышки во вливаниях, а вливали в меня всякую дребедень, и кровь в том числе, по 17–18 часов без перерыва, так что со мной начинались нервные судороги. Одним словом, за 10 дней моего пребывания в реаниматорской на 8 литров моей крови мне влупили литров 50 всяких белков и прочего, так что по жилам моим тек, наверное, бульон.
Теперь уж мне разрешили ходить, что мне не очень удается, так как (я только что взвесился) потерял я 12 кг веса. Выпишут меня навряд ли скоро, так как плохо заживает нижняя часть шва, разъеденная выделявшимися из поджелудочной железы ферментами. Вообще-то, раза два в реанимат<орской> я подумывал о смерти, и было жалко оставить неотделанным посвященный тебе хулиганский рассказик.
А было у меня: камни в желчном протоке, воспаление поджелудочн<ой> железы и общее полное отравление всего организма, т. к. в течение недели желчь поступала в кровь, и стал я желт, как <неразборчиво>, уже заговаривался, т. е. вместо одного слова говорил другое и забывал, кого как зовут. Т. е., как выражаются ученые люди, пунктирная потеря сознания.
Будущее, милый Вася, меня не веселит: ничего мне нельзя будет – нельзя есть соленого и копченого, нельзя пить пива, не говоря о прочем, нельзя никуда ехать, надо быть все время в пределах досягаемости «скорой помощи», нельзя копаться в саду и огороде, нельзя поднимать тяжелое и т. д. Одним словом – инвалид. Одна надежда, что Господь не отнял еще у меня талант и мне удастся еще кое-что написать.
Прочел отрывок из твоего романа («Витенька». – И. К.) и скажу, что если весь роман написал так же, то я тебя поздравляю! Пожалуйста, поблагодари Нину за предложение перевода меня в лучшую больницу, но мне было бы грешно изменить здешним врачам. Кроме того у меня отдельная палата и женщина, кот<орая> готовит мне еду и ставит клизмы, и все о’кей.
Обнимаю тебя, милый Вася, Нине и ребятам кланяюсь. М. б., заглянешь? От 4-х до 7. 11-я Парковая улица (Измайлово), б-ца № 57, палата 330.
113
26 марта 1981. Абрамцево
Дорогой Вася!
Одно утешение тебе могу сказать: каждое утро, и каждый день, и молясь Богу на ночь – уверяй себя, что тебе исполнилось сорок лет. Упрись, и все! Сорок! И не месяцем больше.
А не побывал я у тебя, чтобы лицезреть твою цветущую физиономию, потому, что почта абрамцевская работает гораздо хуже мелиховской.
В те стародавние времена Чехов мог, сидя в своем Мелихове, писать Суворину и Мизиновой и назначать им свидание на следующий день в «Славянском базаре». А раз назначал, значит, был уверен, что письмо доедет вовремя и свидание состоится. А твое письмо, хоть отправленное чуть не за неделю (я поглядел на штемпель), пришло спустя два дня после твоего тезоименитства.
И электрички теперь ходят медленнее, чем раньше ходили паровички. Я подсчитал: до платформы «55-й км» современная электричка идет 1. 10–1. 15 минут. Значит 45–47 км в час. А мы, видишь ли, изнемогаем от скоростей, от потока информации и обретаем стрессы.
Я и не знал твоего дня рождения, но будто чувствуя, написал тебе письмо с разными заманчивыми весенне-летними предложениями, получил ли ты его?
И все-таки бесконечно жаль, что не смог я явиться к тебе с копчеными лещами, мы бы тогда отгородились от всех дюжиной бутылок немецкого пива, расстелили бы газетку и мурлыкали бы, не обращая внимания ни на коньяк, ни на все остальное, – ты только пересмотри Нинины «кандидатские» слайды: какие все были смурные, окоселые и т. п., одни мы с тобой как огурчики!
Ну вот, Вася!
Обнимаю и целую и кланяюсь Нине!
Мне привезли навоз, так что можешь приехать понюхать и умилить свое русское сердце.
Ю. К.
Матери и жене
114
25 марта 1967. Париж
Писать так писать! Вчера написал вам, дорогие мои, а сегодня с утра снова принимаюсь – если застану Солоухина (потому что последние дни он исчез), то отправлю это письмо с ним.
Второй день в Париже уверенная солнечная погода. Завтра Пасха, я пойду слушать мессу, а вчера и сегодня весь Париж кидается вон, тут каникулы, и никто не хочет сидеть дома. И остаюсь я один во всем Париже.
Вчера был вечером в кафе «Куполь» (Coupole) на Монпарнасе. Это теперь знаменитое кафе, каким была «Ротонда» 40 лет назад. И вчера меня там высвечивали и снимали для телевидения, и за окнами стояла толпа и глазела – небось думали, что я штангист.
Вчерашний вечер я закончил беседой с девушкой, которой 34 года. Итальянка Italia Zuccari. Она окончила Неаполитанский университет, живет в Люксембурге, специально приехала (первый раз в жизни) в Париж, чтобы говорить со мной, пишет про меня диссертацию. У меня все время мысль, что я не заслужил ни интервью, ни диссертаций. Посылаю пока (если опять-таки увижу Солоухина – а сейчас 8 утра) одно интервью в газете Figaro, я ведь не знаю, что и где вышло, мне Лили дает. Еще где-то есть, потом привезу.
Заказал себе два костюма, куплю, м. б., магнитофон, а потом разных подарков всем, только смущают меня размеры, тут другие размеры и боюсь будут не в пору.
В общем, я жив-здоров, скучаю по Вам, хочу домой. Целую. Потом напишу, а то все боюсь, что Солоухин исчезнет и я не застану его.
Целую.
Устинья Андреевна Казакова – см. наст. изд., с. 11.
Тамара Михайловна Судник-Казакова – см. наст. изд., с. 213.
Письма в семью публикуются по Собр. соч., т. 3, с. 477–498.
115
27 марта 1967. Париж
Здравствуйте милые! Вот и еще один день в Париже кончается – тихий, дождливый, слегка туманный день, и наполнен он был грустью для меня. Ездил я сегодня км на 25 от Парижа на русское кладбище Сен-Женевьев, побывал у могилы Бунина, потом прошелся по кладбищу – столько знакомых имен! Березы растут, но почему-то стволы покрыты зеленью – от сырости? Нет – скорей какой-нибудь грибок. Прелестная маленькая церковь, мы вошли туда и поставили четыре свечки – за всех умерших и за нас, которые еще живы…
116
3 апреля 1967. Марсель
Привет из Марселя!
Милые мои, я в Марселе, приехал вчера вечером, но вчера не мог сесть за письмо, очень устал, а теперь вот 15 минут до завтрака, я побрился, помылся, натянул вчера вечером собственноручно выстиранную рубаху и галстук (парижский шик-блеск) и попробую кое-что написать. В Сан-Рафаэле купил я себе большой легкий чемодан, и теперь в нем жалко болтается несессер.
Позавчера мы с Мари Клер выехали из Сан-Рафаэля и взяли курс куда-то в горы и долины, к дому, где проводила ночь Лили (у своих друзей). Ехали, ехали и приехали. Крошечный совсем городок, а на окраине замок. Огромный дом, огромный парк, семь гектаров виноградников, дом, как музей, комнат не счесть, лестницы, переходы, и проч., круглая башня, наверху которой зубцы, узенькие окошки в этой башне, забранные решетками, внутри, во всех комнатах, полно старых картин, старой мебели, на стенах висит старинное оружие – все это куплено за 20 тыс. новых франков, т. е. за 5–7 тыс. по-нашему! Право, зависть и досада грызет меня неустанно.
Позвонивши предварительно Анн Филипп, поехали мы на свидание с ней. Она должна была ждать нас в городке Ramatuelle (Раматюель). Опять крутили и вертели по горным дорогам Прованса, по сторонам была красная (пардон, ровно в 9, как и заказано было вчера, принесли завтрак-пети дежене), так вот, значит, красная земля виноградников, черные раскоряки лоз, яблони печальных тонов, старинные поместья, и даже баров и бензозаправочных станций нет почти на дорогах.
Приехали мы в этот Раматюель и увидели Анн с ребятишками (мальчик ужасно похож на Жерара Филиппа, одет в ковбойскую шляпу и обрезанные выше колен джинсы, девочка мечтает стать балериной). Тут же на площади сели обедать. Площадь в четыре раза меньше площади в Тарусе, от нее расходятся улицы шириной в «Запорожец». Посредине площади вот такая каменная штука (рисунок), т. е. сложенная из камней круглая площадка, а посреди нее растет, в сквозных дырах трехсотлетнее дерево неизвестной породы, а под деревом со своими детишками сидит А<нн> Ф<илипп>, мы так прямо и уперлись в них на своем «Рено» (у нас «Рено» – чудная машина!). Отобедавши с вином из виноградников А<нн> Ф<илипп> (тут все хозяева виноградников сдают урожай кооперативу, а тот уже делает вино), погрузившись на две машины, мы отправились в имение Ж<ерара> Ф<илиппа>. Дом прекрасный, но маленький, по сравнению с замками, в которых я побывал, затопили камин, стали пить опять же собственное вино, т. е. из собственных виноградников. Очень милая женщина А. Ф., но она была старше Жерара и теперь ей под 50.
От нее мы поехали опять по Провансу, и опять – редкие старые городки, отдельные старые замки, виноградники, брошенные открытыми машины, и парочки, целующиеся и загорающие под дорогой.
Приехали вчера вечером уже в темноте в чудесную гостиницу на отшибе в парке, со старинной мебелью, и в комнатах и везде, как любит писать Паустовский, пахло лавандой. (Кажется, кончается ручка.)
Дописываю письмо новой ручкой, купил за 1 фр<анк>. Ездил я уже на остров Иф (где Монте-Кристо), ездил по Марселю, через 20 минут надо ехать в магазин книги, раздавать автографы, давать интервью, а потом в Арль. И завтра же, т. е. 4-го в 4 час дня – на поезд и в 12 часов ночи мы в Париже, и здравствуй, Монталембер. Здравствуй, грусть этого печального, унылого, пасмурного отеля. 5, 6 и 7-го разные покупки, поездка в Версаль, последние визиты, встречи, а 8-го – здравствуйте, вы все! – и все, Париж и Франция станет сном.
Ел я позавчера в этой самой гостинице, которая в парке и в которой все старое, ел я, братцы, лягушек. Очень вкусные! Вообще, поел я тут разных гадостей, они дороги, как правило, зато любопытны: ел мулю (ракушки), эскарго (печеные улитки), ел морских ежей, устриц, креветок, лангуст, омаров, и только вот осьминогов я не стал есть, очень страшны, маленькие такие осьминоги, немного поменьше Чифа.
Сегодня купил Тамаре зонтик. Маме куплю от солнца – в Париже. Не придумаю, что отцу купить и что дяде Феде (часы, которые он просил, стоят дорого).
У меня в теперешнем номере окно во всю стену от полу до потолка, за окном балкон, внизу по-тигриному ревут машины, которые как-будто взбесились все и мчатся в смерть, тут же в 20 метрах бухта, яхты, моторки, катера – тысячи, за бухтой на скале собор с фигурой богоматери – покровительницы Марселя. Собор и фигура вчера были озарены прожекторами, и на темном холме, вернее, на скале, были очень эффектны. Иф совсем рядом, виден из моего окна, 10 минут ходу на катере. Монте-Кристо там не сидел, но аббат, вместо которого его выбросили, был, сидел там и Мирабо, и Железная маска… Страшное место, голые скалы серые, ни кустика, и такие же серые бастионы и черные камеры.
Боюсь, что письмо это придет позже, чем прилечу я, и как-то не хочется подробно писать, да подробно писать – нужно сидеть целыми днями и вспоминать.
Поэтому целую вас крепко, и теперь уже до скорой встречи.
Отцу, матери, жене, сыну
117
2 июля 1968. Углич.
Моторно-парусная шлюпка «Вега»
С приветом к вам ваш сын, муж и отец!
Вот я и в Угличе уже – второй день. Все пошли на корвет, я задержался в гостинице, чтоб написать Вам это письмецо.
Пока все у нас благополучно. Мама, наверное, уже сказала, что вышли мы не в четверг, а в пятницу, в шесть утра, а в субботу, в два часа ночи, миновав с тральщиком 6 шлюзов, были уже в Белом Городке, на Большой Волге. В субботу же, часов в одиннадцать утра, уже самостоятельно, тронулись мы дальше, в три часа дня были уже в Калязине, пообедали там, часов в шесть тронулись дальше и ночевали в прелестной бухте на левом берегу, т. е. ночевали лодка с дежурным, а все остальные спали на сене в сарае, возле которого жалобно плакала весь вечер и ночь до утра какая-то птичка. Деревня называется Заволжье.
На сдед<ующий> день вышли опять в 11, в 3 часа подошли к Угличскому шлюзу, а в 6 часов уже причалили к Угличу под церковью «на крови», т. е. на том месте, где убили царевича Дмитрия.
Через час опять отчаливаем – впереди у нас Мышкин на Волге, а еще км через 30–40 – Рыбинское вдхр. К нему, наверное, пойдем завтра, т. е. 3-го июля, и там опять будем проситься на буксир, чтобы миновать водохранилище. Если повезет, мы 3-го ночью или 4-го утром будем в Череповце, а потом в Шексну.
Ты, Тамара, и ты, мама, пишите прежде всего на Вологду. В Тотьму пошлите письмо-телеграмму, в Великий Устюг письма, а дальше, куда я напишу.
Как-то вы там все? Алешка наш еще не говорит никакого отчетливого слова? Не ходит, хотя бы на помочах? Отец вас не ругает? Грибы – есть ли? Земляника? Клубника краснеет?
Ну, обнимаю, целую.
118
10 июля 1968. Река Шексна
Пройдя под парусами в Переборы (возле Рыбинска), мы затем на буксире отправились в Пошехонье. Старый городок, очень красивый, глухой, а жизни нам в нем было меньше суток.
Выйдя из Пошехонья под парусами, мы при сильном противном ветре сделали км 15 и заночевали в деревне, где в первый раз ели уху из леща и чехони, и жареного судака, и еще засолили, а теперь вялим. А на следующий день мы то ехали на моторе, то гребли, уже по морю от буя к бую. Часов в пять потянул попутный ветер, поставили мы паруса – все три – и побежали. Ветер крепчал. Мы летели, как птица, как какой-нибудь чайный клипер, только скрипели мачты да шипели за бортом гребни волн. Решили идти всю ночь, чтобы к утру прийти в Череповец.
Ветер достиг такой силы, что пришлось нам рубить сначала фок, а затем и грот и идти дальше на одном стакселе. Но и под стакселем бежали мы, как хорошая моторка.
Потом в час ночи шхуна наша села на мель. Бывалин стал пускать ракеты бедствия, ребята мужественно все попрыгали за борт и стали толкать шлюпку на глубокое. Завели аварийный стаксель. Я оставался на борту, но все равно вымок до нитки – такие были брызги.
Столкнувшись с мели, мы пошли дальше, часа в три подошли к двум танкерам, стоявшим на якорях, пришвартовались и блаженно стали сушиться и пить горячий чай в салоне.
В Череповце нас хорошо приняли, и вот теперь катер тащит нас по Шексне, кругом красивые берега, сильный встречный ветер, затопленные березовые рощи, я сижу в носовом кубрике и пишу, ребята спят.
Все мы очень загорели, я весь луплюсь. Здоров, все время в трудах. Моторы наши все ни к черту, 2 мы отправили в Москву, один остался. Если б я знал, что мы два дня простоим в Череповце, я бы в Москву съездил повидать всех вас – это близко, через Вологду, ну да теперь ладно.
Хорошо думается. Я тут порядочно записываю, веду вахтенный журнал.
Целую всех!
Пишите мне в Великий Устюг, а потом уже и в Архангельск.
10 июля 1968 г. река Шексна, где-то км в 80 от Череповца.
119
13–14 июля 1968. Углич.
Моторно-парусная шлюпка «Вега»
Сегодня я вахтенный и, как бывало давным-давно на Белом море, сижу у окна, отворенного на верхнюю фрамугу, в заброшенном доме, поглядываю за окно на нашу лодку, которая мрет на реке в свете уже не белой ночи, передо мной керосиновая лампа, керосин потрескивает, наверное, плохой, и только не слышно шума прибоя за окном, да и деревня уже не деревня – 3 двора, а забрались мы довольно далеко – км за 900 от Москвы, если считать по водному пути, осталось нам еще 1100. Но это нереально, т. е. нужно идти быстро – или мы не поспеем к концу месяца. Верно, придется нам заканчивать путь вчетвером, т. к. только четверо могут задержаться до конца августа.
Все последние дни ужасная погода, ветер и обложной дождь, Кубенское озеро – 80 км длины – прошли мы на буксире за танкером при большом волнении, и нужно бы теперь идти дальше, к Тотьме, но все такие вымотанные и все на нас так мокро, что сегодня и завтра у нас отдых и сушка. Одно пока хорошо: холод, дождь, ветер разогнали комаров, а то мы бы тут с ума сошли. Тут во всех избах спят под пологами из марли, и даже в нашей заброшенной над провалившейся кроватью – рваный марлевый полог.
Все время, пока мы передвигаемся, меня не оставляет мысль совершить когда-нибудь (в след<ующем> году) такое путешествие вместе. Так все-таки красивы все места, которые мы проходим, и так в сущности прост и удобен путь, если идти не как мы – на лодке, а на теплоходе в хороших каютах. С остановками. С рыбалкой.
Кирилло-Белозерский монастырь – чудо из чудес! Такой огромный, разбросанный, неожиданный! И так пустынен! Мы, правда, были в будни, но народу почти никого, одни бородатые художники и девочки в брючках, переписывающие иконы Дионисия.
Все тут хорошо, и состояние приличное, т. е. конечно ободран, осыпается и проч. Но нет тех разрушений, которые видны на Соловках.
Много я видел разных древностей, но в Кирилло-Бел<озерском> застрял перед древностью так древностью. Святыня! В 1397 году Кирилл и Ферапонт пришли и открыли пещеру и стали жить, а потом Ферапонт ушел дальше, к Белому озеру, а Кирилл остался и в том же 1397 году выстроил себе келейку деревянную, неумело срубил, и вот эта деревянная избушечка цела! Лет двести назад ее накрыли сводом, забрали деревянной решеткой со всех сторон, а она в середке и крест вырублен над дверью в бревнах. А ведь в 1997 году будет 600 лет. 600 лет дереву!
Слышал я, что и в Москве погода плохая. Как-то там наш огород? И вообще, не замерзаете ли вы? Как Тамара – пошла ли работать? И работает ли над диссертацией? Надо бы ей выделить часа 3 в день свободных, работать она может наверху. Слышишь, Симпл? Будь умницей! Жалко будет, если этот месяц у тебя пройдет бездарно. Нашли ли вы молочницу? Или все так и ездит папа за молоком?
Мимо проходят пароходы с зеленым и красным огнями по бортам и белым на мачте.
Ребята все спят тихо, и никто не храпит, а то мы бы погибли, если бы попался кто-нибудь вроде Васи Рослякова.
Здесь много еще старых буксиров колесных, гудят они чудесно, последний поэтический звук на реке. Они уйдут, и останется только зуденье моторок и тарахтенье дизелей, да вой сирен.
Мечтали мы помыться в бане, да тут бани топятся по-черному, подумали мы, почесались и не решились – вылезешь еще оттуда как трубочист.
Я пишу с ошибками – темно, да и глаза слипаются – 12 ночи, а мне еще час сидеть. Все как умерли.
Под крышей у нас вялится рыба. Ждем В<еликого> Устюга, чтобы съесть с пивом. Вроде живот у меня подобрался чуть-чуть, а насчет «облика» не знаю, давно не глядел в зеркало. Да и все обросли. Загар, который мы успели схватить на Волге, почти весь сошел. (А то в Череповце спрашивали, не с юга ли мы?) Народ у нас все хороший, едем мирно, ругаемся только, когда заспорим, приставать или нет, а если приставать, то где? А так постепенно притираемся друг к другу, начинаем понемногу рассказывать, кто как живет, пускаться в воспоминания и т. д.
Лампа моя почему-то то тухнет совсем, то опять разгорается, и я никак не пойму, что бы это значило: фитиль длинный, и вывернут хорошо, и керосину много, – так что пишу почти что ощупью. Лазил сейчас на чердак, думал, м. б., иконы валяются – нет ничего. Пыль, хлам. Стоит широкий берестяной туес, в нем высохшие пчелиные соты, в другом углу бак для качания меда, родители были живы, пчел, видно, держали, а теперь померли, сын в Вологде, дом забросил, все рушится, приезжает только рыбу половить. Мы влезли в дом, печку стопили.
Как-то грустно мне, живы в памяти дни, когда я одиноко скитался осенями по Северу, а сейчас – как осень. Но все-таки – июль! Вот солнышко пойдет, веселее станет.
Да, передайте Семенову, что рыбы здесь – ведро за час вылавливают. Удочкой. Мы уже рыбы наелись, что и не тянет.
Значит дня через 3 будем в Тотьме, потом в Устюге, а потом уж вывалим и на Сев<ерную> Двину.
Целую вас всех и желаю тихой мирной жизни.
Сейчас пойду будить очередного вахтенного. Где опущу письмо, не знаю. В Кириллове опустил письмецо, которое писал на Шексне, и открытку.
Я здоров, сильный стал, много приходится грести, и вы мне все снитесь.
120
19–20 июля 1968. Река Сухона
Это письмецо я опущу Вам, наверное, в Нюксенице – райцентр еще км в 5 отсюда. А в деревню эту нас загнал и держит дождь, вот уж второй день – и к счастью. Впервые за три недели спал я в теплом доме под одеялом, а то все под чужой телогрейкой в сарае, или на земле, или (2 раза) в Доме колхозника на казенной койке.
Только что ходили за грибами. Наелся земляники и принес корзину подберезовиков и подосиновиков. Здесь во всю растет земляника, которой я съел стакана два, – никто ее тут не берет. И цветет ночная фиалка, и в память Тарусы я собрал букетик, и он стоит сейчас передо мной и благоухает… Грибов здесь так много, что лень на них глядеть, и все-таки прекрасен момент, когда увидишь среди темно-зеленых мокрых, как бы лакированных листьев брусники апельсиновый огонек подосиновика, оглянешься – еще, еще…
За окном у меня две бани курятся дымом во все щели, топятся по-черному для нас. А две потому, что нас девять душ, и все не мылись уже 3 недели. Деревушка маленькая стоит на косогоре, дворов пять всего, раскинулись широко, и между ними переплетения поскотин.
Грибы мои уже жарятся и варятся, и дом полон грибным духом, слюнки текут. А у вас – у нас – есть ли уже грибы?
Уже десять дней нас преследует непогода. Некстати она не только нам, но и всем – сейчас тут сенокос, сено гниет. А нам в нашей открытой лодке под мокрым брезентом совсем худо. Но, м. б., просто природа отдает нам свой долг? Ведь тут полтора месяца не было ни капли дождя, Сухона обмелела, и даже большие пассажирские теплоходы перестали ходить.
Это я пишу уже после бани, в которой вода с меня текла черная, так давно я не мылся, еле добрел до избы в сладкой истоме, а когда стал бриться, вдруг увидел, что шея у меня совсем тоненькая, вот как похудел! Ура! Но – надолго ли?
Уж пять часов, уж мы пообедали, поели грибов, сейчас чай будем пить (из самовара), и я даю себе слово в этом же году строить баню.
Фирсовы не присылали фотографий?
Купили мы два дня назад в колхозе (через райком) барана за 13 руб. (10 кг), и эти дни у нас баранина, а сегодня вечером последнее баранье пиршество – шашлык, боюсь только, выйдет он жесткий, хоть и молодой барашек.
Вы самовар-то ставите? И было бы хорошо, если бы Тамара сходила в контору и пригласила бы Николая Федоровича на чай, и вы поговорили бы, сколько примерно будет стоить вынесение котла на улицу. Т. к. это надо делать в августе. Потом его надо будет опрессовывать, опробывать и т. д., и красить трубы, и ремонт в кухне, и еще ремонт домика. Сделаем все, чтобы спокойно глядеть зиме в глаза. (Я везу ракету на Н<овый> год.)
Сейчас был разговор о глухарях, и я убил всех своими познаниями. Дождь все сеет, в лодке полно воды, натекло через брезент, не знаю как мы завтра поедем. Бррр! Ребята (вторая очередь) купаются в Сухоне после бани, обалдели, никто не мылся в деревне. Все пришли, шум, гам, анекдоты, плохо все-таки, когда 9 человек в одной избе, не считая хозяев. Продолжу потом.
20 июля
Продолжаю утром, скоро отходим, сегодня с семи утра приводили лодку в порядок, отливали воду, расстилали паруса и растерянно взирали на разрушения, сделанные водой. Погода сегодня такая же мрачная, вот только вместо дождя – мельчайшая изморось.
Из Нюксеницы пошлю Вам телеграмму, чтоб вы мне телеграфировали в Устюг последние новости. А потом пишите мне прямо в Архангельск, потому что не знаю, где мы будем останавливаться по Сев<ерной> Двине, а где нет.
Вчера ребята видели двух тетеревов, – вообще, здесь места благоприятные для охоты и рыбалки, как в былые времена в Лузе или Солге. На Лузу, как я хотел, мы не зайдем, не остается времени, очень нас задержали эти непогодные дни, слишком много времени уходило на просушку, на переноску, бывали дни, когда мы трогались в дальнейший путь в 3–4 часа дня вместо 7–8 утра по плану. Маме ехать в Архангельск не следует, я там буду день два и домой, много дома дел, а в сентябре (в конце) мы можем прокатиться на машине на юг или в Прибалтику дней на 10 ради отдыха и развлечения.
Опять в избе гомон, что-то стукают на кухне заслонкой, пахнет молоком топленым, веет от окна фиалкой, махорка прет с крыльца – ребята смолят, в путь, в путь!
А мне хочется домой, хочется всех вас приласкать и сказать вам какие-то добрые слова. Хочется на завтрак не консервов из ведра, а цветной капусты со слив<очным> маслом. Хочется сделать дом еще лучше, чтобы приятно было зайти в него, и еще охота поработать.
Ну привет, зовут завтракать, надо идти, а то у наших разбойников аппетиты, дай Бог, очень они мне напоминают зэков из Бутырки (улыбка Будды).
Целую всех, мир вам и благополучие!
Вот мы и в Нюксенице, все в порядке, только сильный встречный ветер с севера, холодно. Нюксеница – прелестный беспорядочный деревянный городок. Чистые деревянные тротуары и грязь посредине на улице.
У меня здоровые мозоли от сидения на банках (так называются скамейки на шлюпке).
Дорогой останавливались и объедались земляникой и черникой. Клубнику ешьте, не берегите до меня, свежая она лучше всего, лучше всяких варений.
Целую!
Ю.
Жене и сыну
121
18 декабря 1972. Гагра
Маленькие мои!
Когда я попрощался и ушел, ниточка от вас все тянула меня за сердце, и когда я потом сидел у Фимы, ниточка все не обрывалась, все давала о себе знать, и я вдруг среди веселых разговоров воображал, как вы проезжаете мимо Адлера, потом мимо Сочи…
Утром я иду пить кофе к суровому грузину, потом назад, мимо часовщика Жоры, перехожу на другую сторону, созерцаю некоторое время заголовки газет в киоске, возвращаюсь назад, мимоходом заглядываю в витрину фруктового магазинчика, ощущаю вкус разгрызаемых орехов, потом приостанавливаюсь у попугая Бори, перехожу по мосту над речкой, иду мимо пустыря автомобильной стоянки – направо почта, – мимо нашего дома, – мимо хинкальных и Павильона, перехожу на другую сторону, дохожу до кондитерской; потом еще дальше, до Детского мира, и рука моя то и дело опускается в поисках руки Алешки, и сердце каждый раз замирает, когда мимо особенно шумно и шибко проносится автомашина.
Все мне кажется что маленькая фигурка ринется через дорогу…
И я, как последний дурак, начинаю заглядывать во все дырки, читать подряд все таблички, на которых написано все одно и то же: «пр<оспект> Руставели».
После вашего отъезда по-настоящему «заосеняло», опять выпал в горах снег, уже прочный, зимний, низкое небо, а на горах разбросаны будто клочки ваты, очень низко – ниже даже, чем мы были с Алешкой.
Меня переселили на другой же день, теперь я живу в одиночном номере, и под руку мне беспрестанно попадаются то Алешкины ботинки, то его рисунки – выбросить ни того, ни другого я пока не осмелился и, наверное, привезу все это в Москву.
Я хочу тут добить Нурпеисова и вообще «очиститься» – все мне в голову приходят прекрасные сюжеты, просто грех тратить мозги на что-то другое. В одиночестве, в зиме особенно чисто думается!
Тамара! Только что перечел я какие-то кусочки из своего опуса в «Н<ашем> С<овременнике>», и понял, что все-таки писатель я не дурной. И вот – не будем валять дурака, – скажу тебе, что мне захотелось еще что-то сделать… ‹…›
Хочется написать мне об Алешкиных глазах, когда он был совсем маленьким, хочется порадовать тебя. Да что! Ты самое любимое существо, ты даже не женщина для меня, а просто все. Я хочу, чтоб ты знала об этом. Я хочу быть тебе самым дорогим – а так часто не могу. Прости меня, любимая! Единственным утешением мне служит мысль, что люди так далеки от совершенства!
Целую тебя!
Если буду жив, как каждый день писал Л<ев> Н<иколаевич> – а думать об этом надо – сколько смертей! – и Кирсанов! И Исаак Борисов! – если буду жив, обещаю тебе много творческой радости, не говоря уже о радостях других. Прости за опечатки, пишу на чужой машинке, шрифт незнаком, приходится раздумывать чуть ли не над каждой буквой. Целую и люблю. Буду тебе звонить и телеграфировать, денег не надо.
Твой Ю.
Алеше Казакову
122
<Зима 1973. Гагра>
Дорогой милый Алеша!
У вас теперь зима, снег и морозы. А я опять живу в Гагре, в доме творчества. У нас тут солнышко и тихое море, а тепло так, что иногда можно ходить без пальто.
В прошлом году мы ходили с тобой и мамой по проспекту Руставели, покупали мандарины и орехи, и ты нюхал разные цветы, которые росли возле дома творчества. И ты забирался по железной лесенке наверх. А потом мы с тобой и мамой забирались на высокую гору.
Мы с тобой давно не виделись, и мне теперь скучно без вас, и опять хочется пойти в кафе, где мы когда-то вместе покупали пирожные.
Вот когда я приеду домой, я привезу тебе мандаринов и орехов и еще чего-нибудь вкусного.
Не болей, и поменьше балуйся, и слушайся маму.
Напиши мне, как ты живешь и чем занимаешься. А если захочешь, то нарисуй мне что-нибудь.
Целую тебя и крепко обнимаю.
123
5 сентября 1975. Абрамцево
Дорогой Алеша!
Я очень, очень рад, что ты уже школьник. И поэтому пишу тебе на самой лучшей бумаге, какая только есть на свете.
Будь, пожалуйста, хорошим мальчиком. Внимательно слушай учительницу и не вставай во время урока.
Знай, что одному быть в школе очень скучно. Постарайся подружиться с каким-нибудь мальчиком, с тем, который тебе очень понравится и которому понравишься ты.
Еще хочу сказать тебе по секрету, что тех детей, которые слишком шалят в классе и не слушаются учительницу, иногда даже исключают из школы. Они так и остаются на всю жизнь неграмотными, ничего не знают и не умеют даже книжку прочесть.
Будь здоров, Алеша, целую тебя!
Посмотри бумагу на свет. Ты увидишь птицу. Это дятел – самая красивая и полезная птица в лесу.
Напиши мне письмо. Напиши, как живешь и нравится ли тебе учиться в школе.
124
27 января 1976. Абрамцево
Здравствуй, дорогой Алеша!
Когда ты получишь это письмо, день прибавится уже почти на полтора часа. Значит, теперь уже везде больше света: и в квартирах, и на улицах, и в лесах. И от этого веселее становится жить, потому что – знаешь, что самое главное на земле? Как ты думаешь?
Солнце, свет!
Приезжай, Алеша, опять в Абрамцево. Тебя ждет Щелкунчик, которым ты научился так ловко щелкать орешки. Он лежит в темном ящике, вспоминает тебя и думает: как-то он ведет себя в школе? Если плохо, то я щелкну и укушу его за палец!
Прямо беда, какой грозный этот Щелкунчик!
И бабочка тебя дожидается в твоей комнате. Полетает, сядет на окно, которое на веранду выходит, и крылышки то распустит, то сложит. Не знаю, спрячется ли она куда-нибудь до твоего приезда или дождется тебя. Если дождется, ты с ней поздоровайся. Она, конечно, тебе не ответит, как Кешка, потому что у нее одни крылышки, а голоса нет, но ты все равно поздоровайся. Хорошо?
Ну, значит, я жду опять тебя в субботу, приезжай с настоящими лыжами, а я тебя встречу с настоящими палками, и ты прямо от станции пойдешь на лыжах.
Скажи маме, чтобы не забыла купить себе кружки на палки, а потом две банки кофе, яичек и взяла бы деготь для своих лыж.
Сегодня у нас солнечный день. А у тебя какой день был во вторник?
Целую.
125
9 февраля 1976. Абрамцево
Дорогой Алеша!
Я по тебе уже соскучился, и ты каждую ночь снишься мне во сне. Ты очень много и интересно говоришь со мною во сне.
А тебе что снится? Ты мне расскажешь, когда приедешь, ладно?
Я бы и сам приехал домой в Москву, но меня держит в Абрамцеве книжка, которую сейчас пишу. Но к твоему приезду в субботу я ее закончу. Потом ее напечатают в типографии. А лет через пять ты ее прочтешь. Потому что эта книжка для больших мальчиков.
Отыщи на своем глобусе Новую Землю. Вот на этой земле среди льдов и снега жил хороший человек, о котором теперь я и пишу. А звали его Тыка Вылка. Он был ненец. Он был похож на японца. Японцев ты знаешь. Это такие люди, у которых узенькие глаза.
В Абрамцеве были такие сильные морозы, что даже замерз газ, и нельзя было сварить супа.
Но теперь стало тепло, то есть мороз небольшой и хорошо кататься на лыжах.
А теперь у меня к тебе просьба. Возьми маму за руку и поезжай с ней на Преображенский рынок. На рынке купите мне сала грамм<ов> 600–700. У меня есть очень вкусная горчица, и мы с тобой будем есть сало с горчицей.
Потом скажи маме, чтобы не забыла купить кружки на свои палки. И новую лыжную куртку.
Ну, Алеша, приезжай в субботу, жду тебя с лыжами, а я выйду встречать вас с палками. Интересно, какого цвета твои новые лыжи?
До свидания, крепко целую.
126
20 января 1977. Архангельск
Дорогой Алеша!
Неделю пожив в очень красивом городе Ленинграде, я переехал в другой город, стоящий на огромной замерзшей реке. Тут очень холодно, мороз в 40 градусов, и если бы ты жил и учился здесь, то тебя бы не пускали в школу, потому что школьникам младших классов в сильные морозы выходить из дому запрещено.
Я скоро поеду в лес, в гости к лесникам, и мне там покажут диких оленей, кабанов и разных других зверей. Тебе бы было очень интересно увидеть их не в зоопарке, в клетках, а живущими свободно в лесу.
Был ли ты в Абрамцеве, закончил ли строительство большой модели? Воображаю, как далеко и высоко она полетит, когда ты ее сделаешь!
А я все пишу рассказ про тебя. Про то время, когда ты был совсем маленьким. Надеюсь, что тебе будет интересно его прочесть, когда ты подрастешь.
Еще я хожу по музеям, в которых выставлены старинные пушки и ружья, модели пароходов и первых самолетов.
По реке, взламывая лед, прошел вчера большой ледокол, а за ним шли три парохода. Уходили они в Белое море.
Все дни светит солнце, только оно из-за мороза красное. День на севере гораздо короче, чем у нас в Москве, поэтому рассветает тут позже, а темнеет рано.
Ну, будь здоров, милый Алеша, целую тебя, веди себя умненько!
127
22 января 1977. Архангельск
Дорогой Алеша!
Я очень рад, что мой Слоненок побывал снова в зоопарке и познакомился с дядюшкой Павианом. Я только пожалел, что ты так мало написал, всего одну фразу. Если мы все друг с другом будем обмениваться одной фразой, то на земле наступит молчание и холод.
В Архангельске очень красиво, жаль, что ты этого не видишь! Очень сильный мороз, все прохожие надели шубы и валенки, попрятали носы в шарфы, виднеются только глаза, а шарфы, платки и шапки у всех белые и пушистые от инея. Солнце днем не белое, а красное, и город кажется розовым. Из всех труб идут столбы дыма, прямо вверх, до неба. Автомашины окружены облаками пара. Я хотел сегодня уехать на Белое море, сначала на автобусе, а потом по ледяному морю на «Буране» (это такой снежный вездеход), чтобы посмотреть, как рыбаки ловят из-подо льда рыбу. А ловят они очень вкусную рыбу: навагу, камбалу, сига, треску, зубатку. «Посмотрю, – думаю, – а потом куплю у рыбаков свежей рыбки, привезу в Архангельск и буду варить уху и жарить, потому что это вовсе не такая рыба, которую мы покупаем в магазине, а в сто раз вкуснее!»
И вот из-за мороза мы не поехали. И я тебе ничего не могу сказать о том, как ловят рыбу и с каким аппетитом ее едят.
Мама мне написала, что 30 января вы собираетесь ехать в Абрамцево. Это очень хорошо, и я вдвойне рад, потому что 30-го утром и я приеду из Архангельска на Ярославский вокзал. Поезд мой приходит, кажется, в девять часов утра. Если бы мама узнала точно, когда приходит из Архангельска утренний поезд, и если бы вы встали пораньше, чтобы этот поезд встретить, то мы бы в Абрамцево и поехали вместе. Я тебе привезу такой пряник, какого ты никогда не ел в жизни! Никогда! Потому что эти пряники делают художники только здесь, в Архангельске, и их выставляют даже в музее.
Ну, Алеша, будь здоров, не заболей гриппом! А главное, знаешь что? Главное, никогда не говори глупостей! Старайся всегда прежде хорошо подумать, а потом уже что-нибудь сказать.
Целую тебя, милый Слоненок!
Рассказ про тебя я уже дописываю! Постараюсь написать его на пять.
128
26 февраля 1977. Дубулты
Дорогой Алеша!
Писатель Антон Павлович Чехов, рассказ которого «Каштанка» ты уже читал, или будешь читать, побывал на острове Цейлон и привез оттуда двух мангустов. Он писал потом другу: «Каких милых зверей привез я с собой из Индии! Это мангусты, величиною со средних лет котенка, очень веселые и шустрые звери. Качества их: отвага, любопытство и привязанность к человеку. Они выходят на бой с гремучей змеей и не боятся. Что же касается любопытства, то в комнате нет ни одного узелка и свертка, которого бы они не развернули. Встречаясь с кем-нибудь, они прежде всего лезут посмотреть в карманы: что там? Когда остаются одни в комнате, начинают плакать, так сильно они скучают без людей».
Я это выписал, думая, что тебе будет интересно узнать еще одно качество твоего любимого зверька. Если, конечно, ты его не разлюбил уже.
Живу я теперь на берегу Рижского залива Балтийского моря. Здесь течет река с очень смешным названием: Лиелупе. Вообще, здесь не говорят по-русски, а говорят по-латышски. И названия дачных станций не такие, как у нас: Ашукинская, Калистово, а такие: Булдури, Майори, Дубулты, Яундубулты, Кемери… А слово «столовая» по-латышски звучит так: «едница». А парикмахерская называется «фризетава».
По берегу моря растет только сосновый лес. Ни берез, ни осин, ни елей тут нет, одни сосны. Море у берегов замерзло, сплошная снежная равнина, и только на горизонте виднеется голубая полоса – там море свободно ото льда.
Очень красивые дома, таких красивых домов у нас больше нигде нет. Много белок, и они совсем ручные, как у нас в Сокольниках.
Скоро я поеду в Ригу слушать органный концерт. Тогда я тебе напишу про Ригу. А ты мне напиши, какая погода в Москве и как ты учишься.
Перед тобой стоят три задачи: не болтать глупостей, хорошо учиться и слушаться маму. Запомнишь? Исполнишь? Напиши мне.
Целую.
129
31 июля 1977. Абрамцево
Дорогой Алеша!
Как ты живешь? Я все ждал от тебя письма, которое ты мне обещал, но ты, наверное, забыл.
У нас в Абрамцеве очень жарко. Редиска твоя давно выросла, и мы ее съели. Очень вкусно было! Теперь уже появились кабачки и огурцы. Очень жалко, что ничего этого тебе нельзя попробовать.
Автомашину мою починили, и я теперь катаюсь на ней.
Последние дни над нами летают почему-то только АН-2.
Начали подкапывать картошку. Но твою картошку не трогаем, приедешь, сам выкопаешь.
Научился ли ты на Нарочи плавать? И пишешь ли изложения? Вот я написал изложение про тебя, оно напечатано в журнале. Но ты прочтешь его лет через десять, наверно.
Напиши мне, Алеша, как ты живешь и чем занимаешься? Буду ждать твоего письма.
А пока будь здоров, целую тебя крепко и скучаю!
130
12 апреля 1980. Абрамцево
Дорогой Алеша!
Вот, наконец, мне попалось подробное описание, как построить змея.
Внимательно почитай и попробуй сделать все, как указано.
Листочки эти не потеряй. Если с первого раза не получится – в Абрамцеве сделаем еще. И запустим под облака!
Целую.
Только учись хорошо и не огорчай маму!