«На дне» М. Горького

Кузьмичев Иван К.

Глава первая. В поисках истины

ШКОЛА. ТЕАТР. КРИТИКА

 

 

I

Учителя говорят:

— Вызвать интерес к Горькому в школе трудно…

— Горький от нас уходит…

— Ребята скучают, когда разбираем «Мать»…

Журнал «Урал», из которого мы позаимствовали этот диалог, в мартовском номере за 1968 год опубликовал своеобразный «репортаж из редакции», где шла откровенная речь о том, как пользуемся мы наследством Горького и какие проблемы встают на этом пути. В беседе приняли участие артисты, литературоведы, философы, учителя города Свердловска (Екатеринбурга).

«С этой повестью, — признается одна учительница, имея в виду „Мать“, — я терзаюсь из года в год. За двадцать пять лет работы лишь три-четыре раза я была довольна, как прошли уроки». А вот свидетельство режиссера, преподающего в местном театральном училище: «Что греха таить, среди молодежи, особенно творческой, нередки споры: современен ли Горький?» «И подчас юные скептики, — отмечает он, — зная Горького только по школьной программе, готовы отказать ему в прописке среди наших современников».

Судя по репортажу, на это готовы были не только «юные скептики», но и некоторые педагоги, когда в своих выступлениях утверждали, что повесть «Мать» — это «уже история», что она сыграла свою пропагандистскую роль и теперь уже «не звучит», что она «ниже по своим художественным достоинствам, чем поздний Горький» и т. д. и т. п. Им вполне резонно возражали, что наши поиски будут плодотворны не тогда, когда мы начнем отказываться от того или иного произведения («любую книгу можно засушить… казенным подходом к её анализу»), а тогда, когда попытаемся найти в нем «новое содержание, не открытое, не увиденное до сих пор». И современное горьковедение, говорилось, нам тут может помочь.

Кстати, характеристика уровня эстетического анализа горьковских произведений была критична и самокритична:

«…Мы как-то „заславословили“ Горького. Так много стало банальных, необоснованных, никого не убеждающих статей!»

И еще:

«Многие годы литературоведение, критика и педагогическая практика частенько подавали Горького, закованного в броню усеченных цитат».

Один из педагогов (А. Голубых) сказал так: «От нас подчас уходит богатый, большой мир Горького, так как мы „вылавливаем“ каждый раз только главную мысль произведения и подаем её голой, оторванной от ткани художественных образов».

В признаниях свердловских учителей заключена значительная доля горькой правды нынешних педагогических будней, и характерна она, надо думать, не только для них. Если педагог не сможет привить любви к Горькому, возбудить к нему интерес, то его воспитанник войдет в жизнь духовно обделенным, и могут пройти годы, прежде чем он откроет для себя (если откроет) художественный мир родоначальника социалистического реализма.

Следует, впрочем, оговориться, что «страдает» от школьного преподавания не только Горький. Вот свидетельство одного из педагогов:

«Сергей из 9 «г», математического:

— Инна Яковлевна, а скоро мы «Войну и мир» кончим?

— Скоро. А что?

— Надоело. (Был бальзам для души — «Война и мир». А «прошли» в школе — опостылело».

Методистов, учителей, вузовских преподавателей тревожит состояние изучения творчества М. Горького в школе. По собственному почину они пытаются доискаться до первопричин, ведут опросы учащихся. Опросы эти никем не координировались, но приобрели довольно широкий

размах. Они проводились в Москве, Ленинграде, Иванове, Горьком, Ставрополе и других городах и нашли известное отражение в печати.

В центре внимания оказалась пьеса «На дне». Перед молодыми людьми ставились самые разнообразные вопросы, связанные с этим феноменом отечественной драматургии, в том числе и традиционный вопрос о Луке.

Ребята, как правило, активно включаются в дискуссию и проявляют к пьесе М. Горького и её героям живой и неподдельный интерес, что уже само по себе многое значит. К судьбе горьковских бродяг остаются неравнодушными даже самые пассивные и неподготовленные, с точки зрения педагогов, ученики. Так, И. Я. Кленицкая в брошюре «Радости и горести моей профессии» рассказывает, как её «слабый и молчаливый 10 «б» вдруг «прорвало» на пьесе «На дне»:

«Все началось с Луки… Я спросила ребят, что они о нем думают. И пошло!

— Я считаю, он утешает их, как может, вот и все. Не его вина, если при таком строе он с ними ничего больше не может сделать.

— Что же, наговорить про райскую загробную жизнь — это, по-твоему, дело?

— Так ведь он это кому говорит? Умирающей! Что же, он её на баррикады должен звать?»

Приведенный диалог между, учителем и учеником весьма характерен для нравственного и психологического климата нынешней школы при обсуждении пьесы «На дне». Ученики порой не видят и не хотят видеть в. Луке злого человека. Это подтверждают и выпускники ивановских средних школ. Им было предложено подумать над вопросом: совпадает ли точка зрения Горького-драматурга с точкой зрения Горького-критика? (Горький, как известно, в своих статьях и устных высказываниях относился к Луке резко отрицательно, называл его жуликом.) Вывод учеников был единодушным: Лука — не жулик, не лицемер, он не безразличен к людям, а глубоко сочувствует и искренне хочет помочь им. К такому же выводу пришли и учащиеся 11-го класса одной из московских вечерних школ.

В книге Л. С. Айзермана «Уроки литературы» (М.,1974) приводятся результаты одной городской контрольной работы, в которой приняли участие 826 человек. Перед учащимися была поставлена задача выразить свое отношение к трактовке образа Луки артистами К. Скоробогатовым и Н. Левкоевым. Скоробогатов считал Луку единственным в пьесе деятельным героем, кто «занят не собой, а другими», а Левкоев назвал его «человеколюбцем» и подчеркнул, что у него «органическая потребность делать добро». Подсчеты показали, что 14,6 процента учеников полностью отвергли театральную трактовку, 6 процентов разделили с артистами взгляд на Луку, а 79,4 процента нашли её односторонней.

В «Комсомольскую правду» пришло письмо от учащегося 10-го класса Александра Инородцева. Вот оно.

«Недавно в нашем классе мы долго спорили по одному вопросу, но так ни к чему и не пришли.

А началось все с сочинения по пьесе Горького «На дне». Один парень писал про образ Луки. И там он выступил против слов Горького «кладбищенское чувство — жалость». Он написал, что жизнь — штука сложная и не всегда все можно оценить однозначно, что в жизни бывают случаи, когда жалость необходима, когда жалостью можно просто спасти кого-нибудь. И, правда, бывает так тяжело, что хочется, чтобы тебя кто-нибудь пожалел, какой-нибудь современный Лука. И вообще, по-моему, жалеть человека куда человечней, чем не жалеть. «Жалость — основа гуманности», — написал этот парень.

Но ему за содержание, «за взгляды» учительница поставила тройку (двойку она не могла поставить, потому что он, как она сказала, все-таки мыслил). Учительница, разбирая сочинения, сказала, что жалость — это не уважение к человеку, что, мол, людям надо помогать, а не жалеть их, жалостью можно только унизить человека: жалость воспитывает хлюпиков, а нам хлюпики не нужны, а нужны принципиальные борцы.

Многие согласились с ней, но Игоряху — это он написал сочинение… — меня и еще двух-трех человек её слова не убедили. Мы пытались что-то возражать, но видели снисходительные улыбки».

Письмо Александра Инородцева во многих отношениях весьма любопытно. Оно достаточно точно характеризует постановку проблемы жалости в практике школьного преподавания, которая в конце концов сводится к дилемме: жалость — это«основа гуманности» или «неуважение к человеку»? На. протяжении десятков лет многие педагоги без устали повторяют слова Сатина о том, что не жалеть, а уважать человека надо, повторяют без каких бы то ни было философских и исторических комментариев. Они преподносят эти слова как истину, приписывают их самому Горькому и не догадываются при этом, что само противопоставление уважения жалости недиалектично, некорректно и, вообще говоря, неверно. Учительница, не понимая сути вопроса, рассуждая догматически, сбивает с толку ребят. Извиняет её разве только то, что её заблуждения — не есть заблуждения её личные. Она не одна думает так.

«Комсомольская правда», желая внести ясность в затронутую в письме проблему, публикует статью кандидата философских наук А. Гусейнова «Очень серьезно о жалости», в которой и ставится вопрос с головы на ноги, делается то, что обязана была разъяснить ученикам сама учительница.

Мы вернемся к проблеме жалости, когда будем речь вести о Луке, сейчас же отметим, что нынешние молодые люди уже не верят на слово ни педагогам, ни артистам, ни литературоведам, ни даже самому Горькому-критику. Они хотят дойти до сути своим собственным умом. В них, может быть, как никогда раньше, проснулся тот самый «инстинкт познания», о котором мечтал Горький, желание проверить и перепроверить сказанное старшими. Им уже не свойственно то преклонение перед авторитетами, какое характерно было для их сверстников тридцатых-сороковых годов. Они гораздо настойчивее, чем делали это в том же возрасте их отцы, требуют доказательств и симпатии отдают тому педагогу, который их предъявляет.

Интерес педагогов к суждениям своих воспитанников, хотя бы о том же Луке, можно только приветствовать. Он совпал с рождением в нашем литературоведении нового направления — так называемого функционального изучения литературы. Анкетирование, опросы и прочие приемы этого метода помогут выявить разные уровни эстетического сознания тех или иных социальных и возрастных групп населения, в том числе и школьников. Располагать такими данными полезно, даже необходимо, так как они характеризуют обыденное, неискушенное эстетическое сознание. Сложившееся под влиянием окружающей среды, семьи, школы, массовых средств эстетического воспитания, собственного жизненного опыта, оно служит педагогу, литературоведу, критику как бы отправным пунктом в деле дальнейшего развития художественного вкуса людей.

Уровень эстетического сознания современных молодых людей довольно высок, хотя и не лишен известных противоречий. Они без особого труда и, как правило, безошибочно определяют социально-классовую сущность того или иного литературного персонажа, но порой испытывают трудности в оценке нравственных качеств героя. Некоторые из них могут вполне искренне предпочесть Молчалина Чацкому («Горе от ума»), Варвару — Катерине («Гроза») и не увидеть в этом каких-либо отступлений от норм нашего общежития. Может статься, что кое-кто в наше время с сочувствием отнесется к старику Бессеменову из горьковских «Мещан» и не во всем примет Нила. Но это будет означать лишь, что современное обыденное сознание сложно, противоречиво, что те люди, которым положено формировать вкусы других, должны не подлаживаться к нему, а поднимать его на какую-то новую высоту. А для того чтобы справиться с этим, нам нужно иметь научно обоснованную тактику и стратегию нравственно-эстетического воспитания, которая бы координировала усилия педагогов и критиков, школы и театра в определенном направлении.

К сожалению, на деле случается, и нередко, что мы приноравливаемся к ученикам, выделяя в той же пьесе «На дне» то «философский», то «трудовой» аспект в зависимости от преобладающего интереса такого-то класса, и прибегаем к другим приемам, лишь бы увлечь школьников. Иногда даже спешим пересмотреть свои собственные взгляды. Так, у одного не слишком отягченного, по словам методиста, премудростью литературоведческого познания школьника со Ставропольщины не сложилось особого впечатления от картин жизни людей «дна», нарисованных Горьким. «И я думаю, что потому, — объясняет ученик, — что изменились условия жизни. Мне кажется — говорит он, — что если бы это я испытал на своих плечах, то я бы с большей силой посочувствовал героям этой пьесы».

Сказанных слов оказалось достаточно, чтобы заключить, что «определенные стороны художественной структуры пьесы Горького — непосредственное изображение „дна“ жизни — перестают оказывать эмоциональное воздействие на читателя, сохраняют свое воздействие лишь как факт истории (!) и поэтому в известной мере нейтрализуются».

Такая постановка вопроса означает, по существу, отказ произведению М. Горького в современности. Л. П. Егорова явно поторопилась с обобщениями. Многочисленные опросы учащихся не подтверждают этого. Анализ ученических анкет в городе Иванове показал, что подавляющее число школьников читало пьесу «с большим волнением», она вызвала у них «чувство сострадания» к обитателям ночлежки. Картина «дна», нарисованная Горьким, произвела сильное впечатление на многих. «Дно реки, озера, какого-то сосуда — это ясно и понятно. Но „дно“ жизни! Это что-то страшное и вызывает дрожь, когда читаешь пьесу», — пишет Вера А. «Как-то страшно становится оттого, что люди жили в таких условиях и никто не мог им помочь», — заявляет Нина Л., а Ирина К. жалуется: «Какое-то мрачное ощущение мешало читать пьесу, как будто на меня давит низкий и грязный потолок ночлежки».

Реакция ивановских школьниц на картины «дна» естественна и вполне объяснима. «Может ли вообще у человека нового не быть никакого интереса-к людям прошлого? — спрашивал сам Алексей Максимович у своих у слушателей Каприйской школы и отвечал: — Разумеется, нет. Это невозможно психофизиологически, ибо новый человек рождается не в безвоздушном пространстве, а в известной социальной среде, в более или менее тесном кругу идей, традиций, предрассудков и т. д. Он может отрицать их теоретически, но он насыщен ими, они в нем есть».

Конечно, ночлежки, бродяги, босячество — это далекое прошлое для нашего общества. Но стали «историей» трагедии Гамлета и Анны Карениной, однако их судьбы не безразличны для нас. Почему же мы должны быть равнодушны к обитателям «дна»? Они тоже по-человечески достойны сострадания и жалости. Скорее можно понять Веру А. и её подружек из Иванова, нежели их сверстника со Ставрополыщины. Его равнодушие к обитателям ночлежки есть результат не столько современного взгляда на пьесу, сколько, может быть, собственной эмоциональной глухоты, эстетической и нравственной недоразвитости.

Другое дело, что у ивановских девчат впечатление от произведения несколько односторонне. Они испытывают перед безысходностью жизни на «дне» преимущественно страх и ужас, а их педагог, по его собственному признанию, на уроках литературы пытается поддержать «именно такое восприятие пьесы».

Что же ищут и что находят или должны найти, на взгляд методиста из Иванова, ученики в горьковской пьесе «На дне»?

а) «Жестокость и равнодушие ночлежников» (их отношение к Анне); б) «издевательство над всяким (?!) проявлением человечности» (отношение Барона и других к Насте); в) «искаженные (?) представления о чести и совести»; г) «утверждение жульничества и обмана как основного закона жизни» (эпизод игры в карты в начале второго действия); д) «нетрудовая психология ночлежников». Конечный вывод, сформулированный методистом, жесток и категоричен: будучи жертвами эксплуататорского буржуазного общества, босяки, включая и Сатина, «сами являются носителями его пороков и потому не могут по своей природе быть борцами за переустройство мира».

Этот вывод, похожий на приговор, не оставляет места жалости и состраданию к босякам. Стоит ли жалеть этот человеческий «мусор»? Ведь не жалеем же мы ни Василису, ни Костылева!

Следует оговориться, что Ф. И. Беленькая, статью которой «Школьники читают пьесу М. Горького «На дне» (сборник «О преподавании литературы», Иваново, 1975) мы только что цитировали, выражает в данном случае весьма распространенный взгляд на пьесу Горького. Г. М. Гиголов, например, в своей монографии «Драматургия М. Горького 1902—1906 гг. в современной ей критике и публицистике» (Тбилиси, 1975) костылёвский подвал характеризует эпитетами «кошмарный», «мрачный», называет его обиталищем беспросветной нужды и даже кладбищем надежд. E. С. Роговер в брошюре «Разнообразие методических приемов в работе над драматическими произведениями» (Л., 1961) дает крайне непривлекательную этическую характеристику обитателям ночлежки, которые «живут по законам буржуазного мира, где человек человеку волк». Разобщенность, обособленность, эгоизм, равнодушие, ложь и страдание — вот чем характеризуется жизнь «дна», говорит Роговер и заключает: «Это не люди, это — животные». Один из авторов пошел еще дальше и назвал ночлежников мертвецами. «Мертвенность, — писал он, — сквозная тема, она развивается на всем протяжении пьесы» (Ученые записки МОПИ им. Н. К. Крупской, т. СХП, 1963, с. 118).

Складывается любопытная, можно сказать, парадоксальная ситуация. Юные читатели при самостоятельном знакомстве с пьесой в подавляющем большинстве относятся к обитателям «дна» с состраданием и симпатией, сочувствуют им. Их подкупают всеобщая неприязнь к Костылёву, настойчивые поиски правды, мечта о лучшей жизни, доброта Луки, трудолюбие Клеща, ум Сатина и т. д. Однако при разборе произведения на уроках литературы им предлагают от всего этого отказаться. Лука, оказывается, вовсе не добрый, а равнодушный, себялюбивый и лживый старик. Клещ — «раб по положению и по убеждению». Актёр — безвольный алкоголик, потерявший не только место в жизни, но даже свое имя. Сатин «тоже заражен пороками буржуазного общества», и вообще все они аморальные типы, «концентрирующие в себе атрибуты индивидуализма: эгоизм, презрение к труду, вражду к себе подобным, беспринципность и т. д.».

Так живое, непосредственное восприятие пьесы вдруг от начала до конца оказывается ложным. Педагог старательно глушит его, без жалости обрывает едва наметившиеся сердечные связи читателей и обитателей «дна» и с большим или меньшим успехом превращает своих учеников из возможных союзников униженных и оскорбленных в судей над ними, разоблачителей действительных и мнимых пороков ночлежников.

Став судьёю, молодой человек вольно или невольно отъединяет от себя героев, теряет нравственные связи с ними. Происходит своего рода отчуждение, от которого остается один шаг до равнодушия к судьбе героев, к самой пьесе и, в конце концов, к самому автору. Пьеса живет в сознании школьника в лучшем случае как сокровищница великолепных изречений, но она почти не затрагивает его нравственный мир. К слову, по мнению Б. Костелянца, в школе — средней и высшей — пьесу стали изучать как сборник блестящих афоризмов, сочетающий в себе обличение «пассивного утешительства» с «гимном человеку» (Нева, 1968, №3).

Но не маловато ли этого? Не обедняем ли мы классическое произведение таким подходом? Откуда он взялся? Неужели и в самом деле современного читателя или зрителя пьесы «На дне» восхищает лишь «мастерство речевых характеристик героев пьесы, их колоритность», как в этом нас стараются убедить некоторые авторы, уже упоминавшиеся в этой главе? На каком основании наши педагоги столь решительно и безапелляционно отвергают первичные впечатления своих учеников от чтения пьесы? Ради каких принципов и высших целей? И в каком соответствии, наконец, находится эта практика с действительным содержанием этого шедевра драматургии XX столетия?

Восприятие любого художественного произведения, согласно учению В. Г. Белинского, проводит два этапа, две стадии: стадию «восторга» и стадию «художественного наслаждения». Под «восторгом» великий критик понимал «непосредственное» эмоциональное восприятие произведения, а под «художественным наслаждением» — его анализ. Поэтические творения, писал он, «надо сначала перечувствовать, чтобы потом понять мыслью». Увлечение поэтом он считал первым и необходимым моментом в процессе его изучения и неоднократно подчеркивал, что до «художественного наслаждения», то есть до понимания произведения, его истинного постижения «можно дойти только через переход от восторженного увлечения к хладнокровному и спокойному созерцанию». При этом он указывал, что первая стадия доступна всем, вторая требует «читательского таланта» и придет только к тому, «кто видит в искусстве серьезное дело, требующее размышления, вызывающее на мысль, развивающее ум и сердце».

Очевидно, что освоение пьесы «На дне» нашей школой на современном этапе не во всем соответствует теории восприятия художественного произведения, разработанной В. Г. Белинским. Указанные им две стадии находятся в явном противоречии. При изучении характеров и реальных коллизий горьковской пьесы наши педагоги вольно или невольно стараются перечеркнуть первичное эмоциональное восприятие произведения и начинают, как правило, с того, что навязывают своим ученикам заранее подготовленный и выношенный взгляд на ночлежников как на «никудышников». Таким образом, между словом учителя о горьковских героях и живым восприятием их самими учащимися возникает некий разлад, некая дисгармония, которая разрешается обычно самым неестественным, насильственным способом, а именно: путем приглушения, а то и полного вытравления эмоциональной основы этого восприятия.

 

II

«Состояние горьковского репертуара в наших театрах внушает серьезную тревогу. Казалось бы, такие спектакли, как „Егор Булычов“ у вахтанговцев, „Враги“ в МХАТ и многие другие постановки, давно опровергли легенду о несценичности пьес Горького. Между тем в последнее время начали раздаваться голоса, что зритель, мол, Горького не смотрит, что интерес к его драматургии пропал. Количество новых постановок сократилось, пьесы быстро сходят с репертуара».

Так начиналось письмо С. Бирман, Б. Бабочкина, П. Васильева и других театральных деятелей в редакцию «Советской культуры», опубликованное газетой 3 января 1957 года.

Горького, отмечалось в письме, «нередко включают в репертуар „по разверстке“, потому, что „так нужно“, без доверия к нему как художнику, без увлеченности. И вот появилась целая серия спектаклей, лишенных творческих поисков, повторяющих с теми или иными вариациями классические театральные образцы, созданные четверть века, а то и полвека назад. Отсутствие психологической глубины образов, плоское, одноплановое решение характеров, ослабление напряженности конфликтов делают многие спектакли серыми и будничными».

За долгие годы сотрудничества Горького с театром случалось всякое. Но никогда еще, пожалуй, вопрос о сценической судьбе горьковских пьес не ставился так остро и резко. Для этого были более чем веские основания. Достаточно сказать, что за военные и какие-нибудь семь-восемь первых послевоенных лет количество премьер, поставленных по произведениям Горького российскими театрами, сократилось в пять-шесть раз.

Театральная критика шестидесятых годов также сетует на наличие большого количества сценических штампов при постановке горьковских пьес. Обязательной принадлежностью «купеческого» или «мещанского» спектакля, отмечает она, стали массивный иконостас, самовар, тяжеловесная мебель в тщательно выгороженных интерьерах, подделка под волжский говор в речи героев, характерности, общий замедленный ритм и т. п. Сама интерпретация пьес часто оказывается столь же трафаретно-тяжеловесной, неживой. «В разных городах и разных театрах, — читаем в одной из статей, — начали появляться спектакли, не претендующие ни на какую самостоятельность мысли, так сказать, воспроизводящие „классические образцы“, оставаясь при этом бледными, упрощенными копиями оригиналов». В качестве примеров приводились постановки «Егора Булычова» в Омске, Казани, Орле… Спектакль «На дне» в Тульском театре оказался «вялым слепком с мхатовской постановки».

В самом МХАТе пьеса «На дне», сыгранная 8 октября 1966 года в 1530-й раз, оказалась хотя и не вялым, но все же слепком с прославленной постановки 1902 года. Костылёва, Василису, Наташу, Пепла, Клеща, Актёра, Татарина, Алёшку — в первый раз сыграли В. Шиловский, Л. Скудатина, Л. Земляникина, В. Пешкин, С. Десницкий, Н. Пеньков, В. Петров. Луку по-прежнему играл Грибов. Об их игре Г. Борисова отозвалась так:

«Прекрасный спектакль создала молодежь — очень горячий, искренний, насыщенный, талантливый. Освежились краски спектакля, и он зазвучал, заискрился заново…».

Другой рецензент — Ю. Смелков — был сдержаннее на похвалу и ближе к действительному положению дел. Он не отрицал профессионального мастерства молодых актеров, отмечал, что они освоили характерность, найденную их предшественниками, прибавили кое-какие свои детали, были органичными и темпераментными. «Но, странное дело, — недоумевал он, — эмоции, которые щедро тратились на сцене, не перелетали через рампу. Новой жизнью спектакль не зажил, нового смысла в нем не оказалось…» По его словам, молодые актеры боролись не за свой собственный молодежный спектакль, не за современное истолкование классической пьесы, а «за право скопировать найденное шестьдесят лет назад». Молодежному спектаклю МХАТа недоставало. едва ли не самого главного — творческого, самостоятельного прочтения пьесы.

В критической литературе тех лет отмечался еще один довольно распространенный недостаток в постановке пьес Горького — это исключительная ориентированность на прошлое. Так, В. Сечин критиковал Свердловский драматический театр за то, что в спектакле «Мещане» мещанство трактовалось «прежде всего, и почти исключительно — как социальное явление исторического прошлого». Автор статьи убежден, что сегодня мещанин интересен «не только как представитель некоего слоя в классовом обществе, но и как моральная категория, носитель определенной человеческой нравственности и жизненной философии. Не все нити мещанства оборваны революцией, кое-какие — весьма существенные — протянулись из дома Бессемёновых и в наши малогабаритные и крупногабаритные квартиры». В том же грехе он винит и Горьковский (Нижегородский) драматический театр за постановку «Фальшивой монеты». Е. Балатова, касаясь этого вопроса, в статье «В мире Горького» подчеркивала: «Во многих постановках обличительная сила драматургии Горького упорно направлялась в прошлый век. В ненавистных ему „мещанах“, „дачниках“, „варварах“ усматривалось лишь изображение мерзостей минувшего — не больше. Горьковский спектакль все чаще превращался в иллюстрацию к учебнику истории».

Об ориентации на прошлое при постановке горьковских пьес говорилось и раньше. Д. Золотницкий, к примеру, в статье «Современно для современников» отмечал, что режиссеры и критики «с редким для них единодушием расценивали горьковские пьесы как произведения ò прошлом, об очень далеком и безвозвратно ушедшем «проклятом прошлом». Была даже выпущена книга о Горьком-драматурге, куда вверстали две сотни фотоснимков с подписями: «Консерватор начала XX века», «Либерал начала XX века…». (Речь идет, очевидно, о книге М. Григорьева «Горький — драматург и критик». М., 1946.)

Ориентированностью на прошлое, как мы видели, было характерно и преподавание в школе.

Таким образом, к началу шестидесятых годов театральная общественность отчетливо осознала необходимость в новом прочтении Горького. Сценическая история горьковских произведений в нашем театре за последнюю четверть века — это история поисков, ошибок, заблуждений, радостей и огорчений на пути к современности.

Особенно поучительна сценическая история пьесы «На дне». На то имеются особые причины.

По летописи, составленной С. С. Даниловым, можно заключить, что до революции почти каждый театральный сезон приносил две-три премьеры пьесы «На дне» в провинциальных театрах России.

Устойчивый интерес к пьесе сохранился и в годы гражданской войны и в первое десятилетие после Октября. Так, в 1917 году были постановки в рижском театре «Комедия» и в петроградском Театре союза драматических театров. 8 ноября 1918 года пьеса шла на сцене Александрийского театра. В 1920 году осуществлены постановки в Казани, на белорусской национальной сцене, в Киевском академическом украинском театре. Позднее отмечаются постановки в Баку, в ленинградском театре «Комедия» с участием Москвина (1927).

Что же касается московских театров, то в них, если верить данным, представленным Могилевским, Филипповым и Родионовым, пьеса «На дне» за 7 послеоктябрьских театральных сезонов выдержала 222 постановки и по числу зрителей заняла четвертое место — 188425 человек. Это достаточно высокий показатель. Для сравнения укажем, что «Принцессу Турандот», побившую рекорд по числу постановок — 407, просмотрело 172 483 зрителя. «Синяя птица» ставилась 288 раз, «Ревизор» — 218, «Двенадцатая ночь» — 151, «Горе от ума» — 106.

Кроме Художественного театра пьесу «На дне» ставил Рогожско-Симоновский («районный») театр, где она в годы гражданской войны шла чаще других пьес.

Короче говоря, в двадцатые годы пьеса «На дне» пользовалась большой популярностью и в Москве и на периферии. Однако в последующее десятилетие внимание к ней значительно ослабевает. Начиная с 1928 по 1939 год С. С. Данилов не отметил ни одной. премьеры. Сократилось количество постановок и в самом МХАТе. Знаменитый спектакль вновь оживет только в 1937 году, после 35-летнего юбилея своего пребывания на сцене. Нельзя сказать, чтобы эта пьеса сошла совсем со сцены. Её ставили, например, в Свердловском театре драмы, в Нижегородском — Горьковском драмтеатре и некоторых других. Но все же следует признать, что для «На дне» это была самая глухая пора.

В конце тридцатых годов интерес к пьесе поднимется вновь, но не надолго. Ее можно было видеть на сценах Рязани, Ульяновска, Сталинграда, Одессы, Томска, Челябинска, Барнаула и некоторых других городов. К этому же времени относится и постановка Ф. Н. Каверина в Московском драматическом театре на Б. Ордынке. Любопытно отметить, что в большинстве постановок этого времени Лука был «занижен». Он трактовался чаще всего плоско и однопланово: лжец-утешитель, жулик. Чтобы дискредитировать Луку, Ф. Н. Каверин, например, вводит в свой спектакль ряд сценок, не написанных Горьким: сбор денег на похороны Анны, кража этих денег Лукой. Рецензенты и критики тех лет подталкивали театры именно в этом направлении, требовали от артистов, исполняющих роль Луки, разоблачения героя, больше хитрецы, пронырливости, жуликоватости и т. д.

Дискредитировали, «снижали» Луку и чисто комедийными приемами. Так, в Крымском гостеатре Лука был показан суетящимся, нескладным старикашкой, а в Челябинском драматическом театре — комичным и забавным. В таком же водевильном плане представил Луку Томский драмтеатр. Разоблачительная тенденция по отношению к Луке, освященная авторитетом самого Горького и подхваченная критикой тех лет, стала рассматриваться едва ли не единственно правильной и оказала известное влияние на некоторых исполнителей этой роли в Художественном театре, например на М. М. Тарханова.

Спектакли с разоблаченным Лукой недолго продержались на сценах театров. После двух-трех лет в сценической истории горьковской пьесы опять возникла пауза, которая продолжалась почти пятнадцать лет (это, разумеется, не относится к Художественному театру).

В первой половине пятидесятых годов интерес к пьесе оживает вновь. Её ставят в Кировограде, Минске, Казани, Ярославле, Риге, Ташкенте и некоторых других городах. В последующие пять-шесть театральных сезонов премьер этого спектакля было едва ли не больше, чем за предшествующие два десятка лет. Л. Вивьен и В. Эренберг в 1956 году создают новую постановку пьесы «На дне» в Ленинградском государственном академическом театре драмы им. А. С. Пушкина, которая явилась событием в художественной жизни тех лет. В 1957 году пьесу ставят Воронежский, Грузинский, Калининский театры и театр Коми АССР. Позднее новые постановки осуществляются в Пскове, Уфе, Майкопе и других городах.

В 60-е годы, в преддверии столетнего юбилея писателя, количество постановок горьковских пьес в театрах страны значительно возросло. Повысился интерес и к пьесе «На дне». В связи с этим с новой остротой встал вопрос и о том, как играть эту знаменитую пьесу, в особенности роль Луки. Следует учесть, что к этому времени постановка Станиславского и Немировича-Данченко в Московском Художественном театре для некоторых театральных деятелей уже перестала казаться неоспоримым образцом. Они стали задумываться над тем, чтобы найти новый, более современный подход к пьесе.

На юбилейной театральной конференции, проходившей на родине писателя, в г. Горьком, известный театральный критик Н. А. Абалкин заявил, что если идти навстречу Горькому, то «надо усилить в образе Луки то, что было задумано автором, — обличение вредоносности утешительства».

Н. А. Абалкин четко сформулировал ставшую традиционной разоблачительную концепцию. Однако далеко не все артисты, режиссеры и театральные критики следовали по этому пути. Не желали они копировать и классический мхатовский спектакль.

Л. П. Варпаховский, отвечая на вопрос редакции журнала «Театральная жизнь» о целесообразности повторения постановки «На дне» Художественного театра, писал, что ему казалось, что решение Станиславского и Немировича-Данченко — «единственно возможное». Однако проанализировав пьесу и посетив 1463-е представление, он понял, что «создание Горького шире и глубже спектакля художественников». По его мнению, «…пьеса Горького звучит в наши дни, как произведение философское, а спектакль Художественного театра, как произведение историческое, то есть связанное с конкретным местом и временем действия: Москва, Хитров рынок в канун революции 1905 года». Изложив свой взгляд на содержание пьесы, он добавил: «Видимо, что-то не вполне точно прозвучало в прославленном мхатовском театре».

Суждения Л. П. Варпаховского не бесспорны, но бесспорно и вполне оправдано его желание нового сценического воплощения пьесы. Оно было частично осуществлено им в его постановке пьесы «На дне» в Киевском театре имени Леси Украинки. В своем спектакле он попытался уйти от традиционного историко-бытового решения темы и уже самим оформлением придал пьесе несколько обобщенный характер. Вместо хрестоматийной костылёвской ночлежки со всеми её атрибутами, знакомыми всему миру по сцене Художественного театра, перед зрителем предстали ярусы нар, сколоченная из грубых досок огромная клеть со множеством ячеек. В ячейках, как в мертвых сотах, люди. Они смяты жизнью, выброшены из нее, но еще живы и надеются на что-то. Очень необычен Лука — В. Халатов, мощный, широкоплечий, тяжеловесный, решительный… От привычной мягкости Луки не осталось и следа. Он пришел в ночлежку не утешать, а возбуждать людей. Он никак не похож на «мякиш для беззубых». Неугомонный и деятельный Лука — Халатов как бы силится сдвинуть с места эту громоздкую деревянную клеть, расширить темные узкие проходы ночлежки.

Критика, в общем, благожелательно отнеслась к попытке по-новому прочесть пьесу Горького, но осталась недовольна образом Сатина. Е. Балатова писала:

«Этот спектакль мог бы стать примером истинно нового прочтения пьесы, если бы в нем не ощущалось отсутствие одного существеннейшего звена. Все течение событий подводит нас к сатинскому „гимну человеку“, но, явно убоявшись откровенной патетики этого монолога, режиссер „сдержал“ его настолько, что он оказывается не менее заметным моментом спектакля. Да и вообще фигура Сатина отходит на второй план. Неудача достаточно знаменательная, обращает нас к вопросу о том, что героике горьковского театра, стертой многолетними хрестоматийными штампами, тоже необходимо искать сегодняшнее, новое, свежее решение». Замечание критика вполне справедливо и своевременно.

Спектакль киевлян можно назвать экспериментальным. Но в этом отношении киевляне были не одиноки. Задолго до них интересную поисковую работу провел Ленинградский театр драмы имени А. С. Пушкина, когда готовил вышеупомянутую постановку «На дне».

Непривычно скромно, бесшумно, без широковещательных афиш, без рекламных газетных интервью вошел в репертуар Ленинградского академического театра драмы им. А. С. Пушкина в театральном сезоне 1956—57 г. спектакль «На дне» в постановке Л. Вивьена и В. Эренберга. Шел он не часто, но был замечен. Тогдашних зрителей и критиков поразил прежде всего ярко выраженный гуманистический подтекст спектакля, стремление донести до людей излюбленную горьковскую мысль о том, что «все в человеке, все для человека». Спектакль, к сожалению, не был ровным, но благодаря прекрасной игре Симонова (Сатин), Толубеева (Бубнов), Скоробогатова (Лука) на первый план выступала идея о том, что, как бы не унижался человек, истинно человеческое все равно прорвется в нем и возьмет верх, как прорвалось оно в спектакле в монологах Сатина, в пляске Бубнова, в веселом озорстве Алёшки…

Романтически приподнятому, оптимистическому звучанию спектакля способствовало и его оформление. Перед началом каждого действия в свете притушенных, мерцающих огней зрительного зала раздавались широкие, вольные русские песни, как бы раздвигающие театральные кулисы, навевающие мысли о волжских просторах, о какой-то иной жизни, нежели жизнь «никудышников». Да и сама сцена не создавала впечатления каменного мешка, замкнутого со всех сторон пространства. От тяжелых кирпичных сводов костылёвской ночлежки, хорошо знакомых каждому по знаменитым декорациям Художественного театра, остались лишь стояк да небольшая часть подвального свода. Сам же потолок исчез, как бы растворился в сизом мраке. Огибающая стояк грубая дощатая лестница уводит вверх, на воздух.

Постановщики и артисты стремились показать не только ужасы «дна», но и то, как в этих почти нечеловеческих условиях медленно, но неуклонно зреет, накапливается чувство протеста. Н. Симонов, по свидетельству рецензентов, играл думающего и остро чувствующего Сатина. Ему во многом удалось передать само рождение мысли у героя о достоинстве, силе, гордости человека.

Бубнов в исполнении Толубеева, как писали тогда, ничего общего не имел с тем хмурым, озлобленным, циничным комментатором происходящего, каким частенько изображали этого персонажа в других спектаклях. Некоторым показалось, что в нем «пробуждается этакий нестареющий Алёшка». Необычной оказалась и трактовка Луки К. Скоробогатовым.

К. Скоробогатов — давний и стойкий поклонник таланта Горького-драматурга. Еще до войны он играл И Булычова и Достигаева в Большом драматическом театре, и Антипу («Зыковы») в Академическом театре драмы имени А. С. Пушкина. Играл он и Луку, но в постановке 1956 года считал эту роль итоговой. Недаром в одной из статей Скоробогатов признавался: «Пожалуй, никакой другой образ не мог дать столь благородный материал для философских обобщений, как этот».

Лука К. Скоробогатова неприхотлив, деловит, смел, несуетлив и человечен. В его отношении к людям нет никакого лукавства. Он убежден, что жизнь организована ненормально, и искренне, от всей души хочет помочь людям. Исполнитель слова героя: «Ну-ка хоть я помету здесь», — трактовал аллегорически: «Ну-ка хоть я почищу ваши души». Скоробогатов и раньше был весьма далек от внешнего разоблачения «лукавого старца», а теперь его Лука, читаем в. одной из рецензий, обманывает и утешает вдохновенно, как поэт, сам верящий в свой вымысел и заразительно воздействующий на простых, бесхитростных, чистосердечных слушателей.

Почин ленинградцев оказался заразительным. В шестидесятые годы, кроме киевлян, новые пути к пьесе ищут в Архангельске, Горьком, Смоленске, Кирове, Владивостоке и других городах. К этому же времени относится и. постановка «На дне» в московском «Современнике». Без преувеличения можно сказать, что никогда еще в наших театрах эта пьеса не подвергалась столь широкому экспериментированию, как в это время. Другой вопрос, насколько это экспериментирование носило осознанный и теоретически обоснованный характер, но стремление отойти от хрестоматийного образца мхатовцев отчетливо просматривалось во многих постановках.

Так, во Владивостокском драмтеатре пьеса «На дне» была сыграна как поединок правды и лжи. Режиссер спектакля В. Голиков весь ход действия и само оформление подчинил известному высказыванию А. М. Горького об идейном содержании пьесы: «…Основной вопрос, который я хотел поставить, это — что лучше: истина или сострадание? Что нужнее?» Эти слова звучали из-за занавеса перед началом спектакля своего рода эпиграфом ко всей постановке. Сопровождались они небольшой, но многозначительной паузой и завершались истошным человеческим криком. На сцене вместо нар — обтянутые суровым полотном кубы разной величины. От середины сцены вверх чуть ли не до самых колосников устремлялась лестница. Она служила как бы знаком, символом глубины того «дна», где оказались герои. Бытовые аксессуары сведены к минимуму. Признаки ночлежной нищеты даны условно: дырявые перчатки у Барона, грязное кашне на шее Актёра, в остальном в костюмах — чистота. В спектакле все — будь то события, герои, декорация — рассматривается как аргумент в споре.

Лука в исполнении Н. Крылова — не лицемер и не эгоист. В нем нет ничего такого, что «заземляло» бы этот образ. По словам Ф. Черновой, рецензировавшей этот спектакль, Лука Н. Крылова — благостный, с белоснежной сединой и в чистой рубашечке старичок. Он искренне хотел бы помочь людям, но, умудренный жизнью, знает, что это невозможно, и отвлекает их усыпляющей мечтой от всего тягостного, горестного, грязного. «Ложь такого Луки, не отягощенная никакими личными пороками её носителя, предстает как бы в чистом виде, в самом „благостном“ варианте. Оттого вывод о гибельности лжи, вытекающий из спектакля, — заключает рецензент, — приобретает значение истины непреоборимой».

Однако интересно задуманный спектакль таил в себе большую опасность. Дело в том, что постановщики и артисты не столько искали истину, сколько демонстрировали тезис о пагубности утешительства и лжи. Герои «дна» в этом спектакле были заранее обречены. Они оторваны, изолированы от мира. Гигантская лестница хотя и поднималась высоко, но никого из обитателей «дна» никуда не выводила. Она лишь подчеркивала глубину костылёвских трущоб и тщетность попыток Сатина, Пепла и других выбраться из подвала. Возникло явное и, по существу, неразрешимое противоречие между свободой мысли и заданной обреченностью и беспомощностью человека, оказавшегося на дне жизни. Кстати, лестницу мы видели и на сцене ленинградского театра, но там она усиливала оптимистическое звучание пьесы. Вообще же этот атрибут использовал еще Рихард Валентин при оформлении знаменитого рейнгардтовского спектакля «На дне».

Заданная идея лежала и в основе постановки Л. Щеглова в Смоленском драмтеатре. Л. Щеглову мир горьковских оборванцев представился как мир отчуждения. Здесь каждый живет сам по себе, в одиночку. Люди разобщены. Апостолом отчуждения выступает Лука, ибо он искренне убежден, что каждый должен бороться лишь за самого себя. Лука (С. Чередников) — по свидетельству автора рецензии О. Корневой — огромного роста, здоровенный старик, с красным, обветренным и опаленным солнцем лицом. Входит он в ночлежку не бочком, не тихо и незаметно, а шумно, громко, широким шагом. Он не утешитель, а …усмиритель, укротитель человеческой мятежности, всякого порыва, беспокойства. Он настойчиво, даже настырно говорит Анне о покое, который якобы ждет её после смерти, а когда Анна по-своему истолковывает слова старика и высказывает желание помучиться здесь, на земле, Лука, пишет рецензент, «просто-таки приказывает ей умереть».

Сатин, наоборот, стремится объединить этих жалких людей. «Постепенно на наших глазах, — читаем в рецензии, — в разъединенных, заброшенных сюда волей обстоятельств человеческих существах начинает просыпаться чувство товарищества, желание понять друг друга, сознание необходимости жить вместе».

Идея преодоления отчуждения, интересная сама по себе, не нашла в спектакле достаточно обоснованного выражения. На протяжении всего действия она так и не сумела заглушить впечатление от холодного, бесстрастного стука метронома, звучавшего в темноте зрительного зала и отсчитывавшего секунды, минуты и часы человеческой жизни, существующей в одиночку. Не способствовали проявлению замысла и некоторые условные приемы оформления спектакля, рассчитанные скорее на эффект восприятия, нежели на развитие основной идеи спектакля. Исполнители ролей — непривычно молоды. Их современные костюмы совершенно не похожи на живописные отрепья горьковских босяков, а джинсы на Сатине и стильные брюки на Бароне озадачили даже самых свободных от предрассудков рецензентов и зрителей, тем более что некоторые из персонажей (Бубнов, Клещ) явились в обличье мастеровых того времени, а Василиса предстала в нарядах кустодиевской купчихи.

Архангельский театр имени М. В. Ломоносова (режиссер В. Терентьев) за основу своей постановки взял излюбленную горьковскую мысль о внимательном отношении к каждой индивидуальной особи человеческой. Людей «дна» в интерпретации архангельских артистов мало заботит их внешнее положение бродяг и «никудышников»». Главная их черта — неистребимое стремление к свободе. По словам Е. Балатовой, рецензировавшей этот спектакль, «не теснота, не толчея делают нестерпимой жизнь в этой ночлежке. Что-то изнутри распирает каждого, рвется наружу в корявых, оборванных, неумелых словах». Мечется Клещ (Н. Тендитный), грузно раскачивается Настя (О. Уколова), мается Пепел (Е. Павловский), вот-вот готовый бежать в Сибирь… Лука и Сатин — не антиподы, их объединяет острое и неподдельное любопытство к людям. Впрочем, не были они врагами и в спектаклях других театров. Лука (Б. Горшенин) приглядывается к ночлежникам, замечает Е. Балатова в своей рецензии, снисходительно, охотно, а порой лукаво «подкармливая» их своим житейским опытом. Сатин (С. Плотников) легко переходит от досадливого раздражения к попыткам пробудить что-то человечное в заскорузлых душах своих товарищей. Внимательное отношение к живым человеческим судьбам, а не отвлеченным идеям, заключает рецензент, придало спектаклю «особую свежесть», и от этого «горячего потока человечности рождается взвихренный, стремительный, глубоко эмоциональный ритм всего спектакля».

В некотором отношении любопытен был и спектакль Кировского драмтеатра.. О нем появилась весьма похвальная статья в журнале «Театр». Спектакль был показан на Всесоюзном горьковском театральном фестивале весной 1968 года в Нижнем Новгороде (тогда городе Горьком) и получил более сдержанную и объективную оценку. При наличии несомненных находок бросался в глаза чересчур надуманный, выворачивающий наизнанку содержание пьесы режиссёрский замысел. Если основная идея пьесы может быть выражена словами «так жить нельзя», то режиссеру хотелось сказать нечто прямо противоположное: жить можно и так, ибо нет предела приспособляемости человека к несчастью. Каждый из действующих лиц на свой образец подтверждал этот исходный тезис. Барон (А. Старочкин) демонстрировал свои сутенерские качества, выказывал свою власть над Настей; Наташа (Т. Клинова) — подозрительность, недоверчивость; Бубнов (Р. Аюпов) — постылую и циничную нелюбовь к себе и другим людям, а все вместе — разобщенность, равнодушие и к своим и к чужим бедам.

В этот душный, мрачный мир врывается Лука И. Томкевича, одержимый, злой, активный. Если верить И. Романовичу, он «приносит с собой могучее дыхание России, её пробуждающегося народа». Зато Сатин совершенно поблек и превратился в самую малодейственную фигуру спектакля. Такая неожиданная интерпретация, делающая из Луки чуть ли не Буревестника, а из Сатина — всего лишь заурядного шулера, никак не оправдывается самим содержанием пьесы. Не получила поддержки в критике и попытка постановщика дополнить Горького, «расширить» тексты авторских ремарок (избиение старухой девушки-гимназистки, драки, погоня за жуликами и т. д.).

Наиболее примечательными в эти годы были две постановки — на родине художника, в Нижнем Новгороде, и в Москве, в театре «Современник».

Спектакль «На дне» в Горьковском академическом театре драмы имени А. М. Горького, отмеченный Государственной премией СССР и признанный одним из лучших на театральном фестивале в 1968 году, был и в самом деле во многом интересен и поучителен. В свое время он вызвал полемику в театральных кругах и на страницах печати. Одни театральные критики и рецензенты в стремлении театра прочесть пьесу по-новому видели достоинство, другие, напротив, недостаток. И. Вишневская приветствовала дерзания нижегородцев, а Н. Барсуков выступал против осовременивания пьесы.

При оценке этой постановки (режиссер Б. Воронов, художник В. Герасименко) И. Вишневская исходила из общей гуманистической идеи. Сегодня, когда добрые человеческие отношения становятся критерием истинного прогресса, писала она, не может ли оказаться вместе с нами горьковский Лука, не стоит ли заново послушать его, отделив сказку от правды, ложь от доброты? По ее мнению, Лука пришел к людям с добром, с просьбой не, обижать человека. Именно такого Луку она увидела в исполнении Н. Левкоева. Его игру она связала с традициями великого Москвина; доброте Луки приписала благотворное влияние на души ночлежников. «И самое интересное в этом спектакле, — заключала она, — близость Сатина и Луки, вернее даже рождение того Сатина, которого мы любим и знаем, именно после встречи с Лукой».

Н. Барсуков ратовал за исторический подход к пьесе и ценил в спектакле прежде всего то, что заставляет в зрительном зале ощутить «век минувший». Он признает, что левкоевский Лука — «простой, сердечный и улыбчивый старик», что он «вызывает стремление побыть наедине с ним, послушать его рассказы о жизни, о силе человечности и правды». Но он против того, чтобы брать за эталон гуманистическую трактовку образа Луки, идущую на сцене от Москвина. По его глубокому убеждению, каким бы сердечным ни представляли Луку, добро, которое он проповедует, бездеятельно и вредно. Против он и того, чтобы усматривать между Сатиным и Лукою «некую гармонию», так как между ними — конфликт. Не согласен он и с утверждением Вишневской о том, что якобы самоубийство Актёра — не слабость, а «деяние, нравственное очищение». Сам Лука, «полагаясь на абстрактную человечность, оказывается беззащитным и вынужден покинуть тех, о ком печется».

В споре критиков редакция журнала взяла сторону Н. Барсукова, полагая, что его взгляд на проблему «классика и современность» более верен. Однако на этом спор не закончился. Спектакль оказался в центре внимания на упоминавшемся фестивале в Горьком. О нем появились новые статьи в «Литературной газете», в журнале «Театр» и других изданиях. К полемике подключились артисты.

Н. А. Левкоев, народный артист РСФСР, исполнитель роли Луки, говорил:

«Я считаю Луку прежде всего человеколюбцем.

У него органическая потребность делать добро, он любит человека, страдает, видя его задавленным социальной несправедливостью, и стремится помочь ему чем только может.

…В каждом из нас есть отдельные черточки характера Луки, без которых мы просто не имеем права жить. Лука утверждает — кто верит, тот найдет. Вспомним слова нашей песенки, прогремевшей на весь мир: «Кто ищет, тот всегда найдет». Лука говорит, кто крепко чего-то хочет, тот всегда этого добьется. Вот она где, современность».

Характеризуя постановку «На дне» в Горьковском драмтеатре, Вл. Пименов подчеркнул: «Этот спектакль хорош тем, что мы по-новому воспринимаем содержание пьесы, психологию людей „дна“. Конечно, можно по-иному толковать жизненную программу Луки, но мне по душе Лука Левкоева, которого он сыграл верно, проникновенно, не отвергая, однако, совершенно той концепции, которая сейчас существует как признанная, как хрестоматийная. Да, Горький писал, что ничего доброго у Луки нет, он только обманщик. Однако думается, что писатель никогда не запретил бы поисков новых решений в характерах героев своих пьес».

Кстати, в своей статье о спектакле, опубликованной в «Литературной газете», Вл. Пименов коснулся игры и другого исполнителя роли Луки у горьковчан — В. Дворжецкого. По его словам, Дворжецкий «изображает Луку как бы профессиональным проповедником. Он суше, строже, он просто принимает и складывает в свою душу чужие грехи и беды…».

Высоко оценил критик образ Сатина, созданный В. Самойловым. Он — «не оратор, торжественно вещающий громогласные истины, этот Сатин у Самойлова — человек с конкретной судьбой, живыми страстями, близкий и понятный людям ночлежки… Глядя на Сатина — Самойлова, понимаешь, что именно в этой горьковской-пьесе заложены многие начала интеллектуальной драмы современности». Актёр (Н. Волошин), Бубнов (Н. Хлибко), Клещ (Е. Новиков) — близки Сатину. Это люди «с еще не растраченным до конца человеческим достоинством».

В майском номере журнала «Театр» за тот же 1968 год появилась обстоятельная и во многом интересная статья В. Сечина «Горький «по-старому». Упрекнув Свердловский драмтеатр за то, что в своих «Мещанах» тот трактует мещанство «прежде всего и почти исключительно — как социальное явление исторического прошлого», он сосредоточивает внимание на нижегородской постановке «На дне» и в споре Барсукова и Вишневской принимает в основном сторону последней.

На его взгляд, левкоевский Лука, которого он высоко ценит, никакой не «вредоносный проповедник» и не религиозен. Любимое слово Луки не «бог», которого он почти не называет, а «человек», и «то, что считалось прерогативой Сатина, на самом деле сущность образа Луки». По мнению критика, на протяжении спектакля «Лука никому не лжет и никого не вводит в обман». «Принято считать, — замечает автор,. — что из-за советов Луки все кончается трагически и жизнь ночлежников не только не меняется к лучшему, но становится еще хуже. Но ведь Никто из них не поступает согласно советам Луки!».

Сатин в спектакле, да и по существу, некая противоположность Луке. Лука предостерегает Пепла, а Сатин подстрекает. Сатин Самойлова вызывающе картинен.

В нем есть «мефистофельская уязвленность, он как бы не может простить миру, что обречен быть разрушителем, а не созидателем».

Значительным событием в сценической истории «На дне» явилась постановка в московском «Современнике». Режиссер — Г. Волчек, художник — П. Кириллов.

Общий характер спектакля достаточно точно определили И. Соловьева и В. Шитова: люди — как люди, обыкновенные, и всякий человек своей цены стоит; и жизнь здесь — как жизнь, один из вариантов русской жизни; и ночлежники — «не людской самовозгорающийся мусор, не труха, не лузга, а люди битые, мятые, но не стертые, — со своим чеканом, еще различимом на каждом».

Они непривычно молоды, по-своему порядочны, не по-ночлежному опрятны, не трясут своими лохмотьями, не нагнетают ужасов. И подвал их не похож ни на пещеру, ни на сточную канаву, ни на бездонный колодец. Это всего лишь временное пристанище, где они в силу обстоятельств оказались, но не собираются задерживаться. Они мало заботятся о том, чтобы походить на ночлежников Хитрова рынка или обитателей нижегородской Миллионки. Заботит их какая-то более важная мысль, мысль о том, что все — люди, что главное не в обстановке, а в реальных отношениях между людьми, в той внутренней свободе духа, обрести которую можно даже на «дне». Артисты «Современника» стремятся создавать на сцене не типы, а образы людей, тонко чувствующих, мыслящих, легко ранимых и без «страстей-мордастей». Барон в исполнении А. Мягкова меньше всего похож на традиционного сутенера. В его отношении к Насте проступает скрытая человеческая теплота. Бубнов (П. Щербаков) прячет под цинизмом тоже что-то, в сущности, очень доброе, а Васька Пепел (О. Даль) по-настоящему совестится обижать Барона, хотя, быть может, тот и заслужил это. Лука Игоря Кваши не играет в доброту, он действительно добр если не по натуре, то по глубочайшему убеждению. Его вера в неисчерпаемые душевные силы человека неистребима, и сам он, по верному замечанию рецензентов, «согнется, испытает всю боль, сохранит о ней унижающую память — и выпрямится». Он уступит, но не отступит. Сатин (Е. Евстигнеев) далеко уйдет в скептицизме, но и он в нужную минуту перебьет сам себя на привычной фразе и заново откроет для себя и других, что не жалеть, а уважать человека надо. Глубоко гуманистическая концепция спектакля вплотную подводит и исполнителей и зрителей к главному — к преодолению идеи «дна», к постижению той действительной свободы духа, без которой настоящая жизнь невозможна.

Спектакль, к сожалению, останавливается на этом и не раскрывает в полной мере заложенные в пьесе потенциальные возможности. Тенденциозность пьесы, как еще отмечала А. Образцова, один из первых рецензентов спектакля, шире, глубже, философски значительнее, нежели тенденциозность её сценического истолкования. «В спектакле недостаточно чувствуется атмосфера ответственного и сложного философского диспута… Переизбыток чувствительности мешает подчас вдуматься в некоторые важные мысли. Не всегда достаточно четко расставлены силы в дискуссии…».

А. Образцова, высоко оценив спектакль в целом, была не совсем довольна раскрытием философского, интеллектуального содержания пьесы. Оставаясь физически на дне жизни, герои Горького в сознании своем уже поднимаются со дна жизни. Они постигают свободу ответственности (» человек за все платит сам»), свободу цели («человек рождается для лучшего»), близки к освобождению от анархического восприятия и истолкования свободы, но все это, по мнению критика, «не уложилось» в спектакле. Особенно в этом смысле не удался финал.

Не получился финал, на взгляд В. Сечина, и в спектакле Горьковского драмтеатра.

«Но вот Луки нет. Ночлежники пьют. И театр создает тяжелую, полную драматизма, атмосферу пьяного загула. Здесь еще нет подлинного ощущения предгрозового взрыва, но, думается, задача будущих постановщиков „На дне“ как раз и будет состоять в том, чтобы поставить ночлежников в четвертом действии на грань готовности к самым активным поступкам: еще неясно, что каждый из них может совершить, но ясно одно — так дальше жить нельзя, что-то надо делать. И тогда песня „Солнце всходит и заходит“ будет не былинно-спокойной и умиротворенной, как в этом спектакле, а, наоборот, знаком готовности к действию».

Постановка «На дне» в московском «Современнике» не вызвала в театральной критике особых разногласий и споров, подобных спорам вокруг горьковской постановки. Объясняется, видимо, это тем, что спектакль москвичей был более определенным и законченным как в деталях, так и в общем рисунке, нежели у их провинциальных коллег. Последние находились как бы на полпути к новому прочтению пьесы, да и шли к этому не так решительно. Многое у них сложилось стихийно, благодаря ярким индивидуальностям исполнителей. Это относится прежде всего к главным фигурам спектакля Самойлову — Сатину и Левкоеву — Луке. Финал явно дисгармонировал с теми порывами к человечности, которые составляли саму сущность спектакля. В интерпретации горьковчан финал оказался даже традиционнее едва ли не самых традиционных решений, так как почти наглухо закрывал все выходы для обитателей ночлежки.

Вместе с тем спектакль горьковчан оказался в те годы, пожалуй, единственным, в котором не было, вернее, не ощущалось режиссерской преднамеренности. Отталкиваясь от традиционного опыта в изображении людей «дна», навеянного знаменитой постановкой Станиславского и накопленного своим театром, со сцены которого знаменитая пьеса не сходила долгие годы и раньше, Б. Воронов и его труппа обретали новое просто, естественно, без заранее обдуманной цели. Спорящие критики легко находили в спектакле желаемое.

Нередко одно и то же явление они оценивали прямо противоположным образом. Так, по мнению одних, Клещ в исполнении Е. Новикова «обретает свободу за общим столом в ночлежке», а другие, глядя на ту же самую игру, возражали, что он, Клещ, все же «не сливается с ночлежкой, не погружается в ее мутный поток».

Таким образом, шестидесятые годы — важный этап в сценической истории пьесы «На дне». Они подтвердили жизненность произведения, его современность и неисчерпаемые сценические возможности горьковской драматургии. Постановки Ленинградского драматического театра имени А. С. Пушкина, Горьковского театра драмы имени А. М. Горького, московского театра «Современник» по-новому раскрыли гуманистическое содержание пьесы «На дне». Интересны были также попытки по-своему прочесть знаменитую пьесу в Киеве, Владивостоке, Смоленске, Архангельске и некоторых других городах. После многолетнего невнимания наших театров к этой пьесе Горького шестидесятые годы оказались для нее триумфальными. К сожалению, успехи, достигнутые тогда на сцене, не нашли развития в последующее десятилетие. Едва отшумели юбилейные горьковские дни, как спектакли стали «выравниваться», «стираться», стареть, а то и вовсе сходить со сцены — вместо того, чтобы идти вперед, навстречу нынешнему дню.

В чем причина?

В чем угодно, только не в утрате интереса к пьесе со стороны зрителя.

Например, спектакль «На дне» в Горьковском драматическом театре давался одиннадцать лет и все эти годы пользовался устойчивым вниманием публики. Это можно видеть из следующей статистической таблицы.

На этом следует остановиться.

Одна из причин заключалась в непродуманности и поспешности, с какой готовились юбилейные спектакли. При всей своей внешней простоте и непритязательности пьеса «На дне» многомерна, многогранна и исполнена глубочайшего философского смысла. Наши же постановщики в эти годы много и смело экспериментировали, но не всегда должным образом обосновывали свои эксперименты. Критики же либо безмерно превозносили театральные начинания, как это было, к примеру, с постановкой в Кировском драмтеатре, либо подвергали их необоснованному осуждению и в попытках театров по-новому прочесть Горького не увидели ничего, кроме «поветрия», которое якобы «находится в прямом противоречии с развитием нашей литературы и всего нашего искусства».

Ill

Пьесе «На дне» не слишком везло с критикой.

Первым и, пожалуй, самым пристрастным и суровым её критиком оказался сам Максим Горький.

Характеризуя блистательный успех пьесы в Художественном театре, он писал К. Пятницкому: «Тем не менее — ни публика, ни рецензята — пьесу не раскусили. Хвалить — хвалят, а понимать не хотят. Я теперь соображаю — кто виноват? Талант Москвина — Луки или же неумение автора? И мне не очень весело».

В беседе с сотрудником «С.-Петербургских ведомостей» Горький повторит и усилит сказанное.

«Горький совершенно открыто признавал свое драматическое детище неудавшимся произведением, чуждым по идее как горьковскому миросозерцанию, так и его прежним литературным настроениям. Фактура пьесы совершенно не соответствует ее окончательной постройке. По основному замыслу автора Лука, например, должен был явиться отрицательным типом. В противовес ему предполагалось дать тип положительный — Сатина, истинного героя пьесы, alter ego Горького. В действительности вышло все наоборот: Лука, с его философствованием, превратился в тип положительный, а Сатин, неожиданно для себя, очутился в роли ноющего подгудка Луки».

Пройдет еще немного времени, и в «Петербургской газете» появится еще одно авторское признание:

« — Правда ли, что вы сами недовольны своим произведением? — Да, пьеса написана слабовато. В ней нет противопоставления тому, что говорит Лука; Основной вопрос, который я. хотел поставить, это — что лучше, истина или сострадание? Что нужнее? Нужно ли доводить сострадание до того, чтобы пользоваться ложью, как Лука. Это вопрос не субъективный, а общефилософский, Лука представитель сострадания и даже лжи как средства спасения, а между тем противопоставления проповеди Луки, представителей истины в пьесе нет. Клещ, Барон, Пепел — это факты жизни, а надо различать факты от истины. Это далеко не одно и то же. Бубнов вот протестует против лжи». И, далее, о том, что «симпатии автора „На дне“ не на стороне проповедников лжи и сострадания, а, напротив, на стороне тех, кто стремится к истине».

С годами отрицательное отношение к пьесе со стороны её автора не только не ослабнет, но даже усилится.

В «Жизни Клима Самгина» даже Дронов, которому пьеса в общем-то нравится, назовет её «наивнейшей штукой». Что же касается других героев, то они прямо и недвусмысленно порицают это произведение Горького.

Дмитрий Самгин говорит Климу: «А пьеса — не понравилась мне, ничего в ней нет, одни слова. Фельетон на тему о гуманизме. И — удивительно не ко времени этот гуманизм, взогретый до анархизма! Вообще — плохая химия». Некий Депсамес скажет о ней так: «Вы смотрите в театре босяков и думаете найти золото в грязи, а там — нет золота, там — колчедан, из него делают серную кислоту, чтоб ревнивые женщины брызгали ею в глаза своих спорниц…»

Конечно, в высказываниях героев «Жизни Клима Самгина» о пьесе «На дне» и о «никудышниках», босяках и бродягах нашла отражение та критическая неразбериха, та «суматоха эпохи», которая была характерна для дореволюционных споров о пьесе. Но вот Горький пишет статью «О пьесах» (1933), в которой насчет своего отношения к «На дне» не оставляет никаких сомнений: «Из всего сказанного мною об этой пьесе, надеюсь, ясно, до какой степени она неудачна, как плохо отражены в ней изложенные выше наблюдения и как она слаба „сюжетно“. „На дне“ пьеса устаревшая и, возможно, даже вредная в наши дни» (26, 425).

Беспощадное отношение Горького к своим собственным творениям хорошо известно. С. И. Сухих, специально исследовавший этот вопрос, подсчитал, что в опубликованных горьковских текстах «содержится свыше двухсот высказываний писателя о себе самом, и почти все они — за редкими исключениями — имеют характер резко критический». В подтверждение своего вывода он приводит ряд отзывов художника на свои произведения: «Челкаш» — рассказ топорный» (29, 436); программный для 90-х годов рассказ «Читатель» — «весьма сумбурная вещь» (25,352); «какая же противная вещь этот мой «Читатель»!» (28, 247); «Фома Гордеев» — «сорвался я с «Фомой». Сам Фома — тускл… И много лишнего в этой повести» (28, 92) … «Мать» — «книга действительно плохая, написана в состоянии запальчивости и раздражения* с намерениями агитационными»… «Мещане» — «пьеса поразительно скучная… Длинна, скучна и нелепа» (28, 272).

Из приведенных исследователем материалов видно, что даже на фоне нелестных суждений Горького о своих собственных творениях его отношение к «На дне» было как-то особенно недобрым. Оно имело последствия. Постановщики и режиссеры 30-х годов охладели к пьесе. Недаром в предисловии к одному из сборников, посвященном этому произведению, сказано: «На дне» в последние годы, если не считать МХАТа, не появлялось на нашей сцене». В самом Художественном театре пьеса в те годы шла реже, чем обычно. Особенно же сильное впечатление эта уничижительная характеристика произвела на критику.

Критика двадцатых годов по отношению к «На дне», прямо скажем, была скудна и мало интересна. О пьесе высказывались разные, порой весьма хлесткие, но неглубокие суждения. Говорилось, например, что пьеса Горького — это «философия рабов, поэзия бессильных и отчаявшихся».

После упомянутого выступления А. М. Горького на пьесу стали смотреть не столько как на художественное произведение, сколько как на обвинительный акт прошлому. Главная и едва ли не единственная цель автора — полагали тогда — состояла в обличении Луки, в беспощадном разоблачении его утешительства и лжи.

Примечательно, что некоторые критики, характеризуя вредоносную сущность «лукавого старца», переводили разговор на разоблачение самого автора, который, оказывается, когда-то симпатизировал Луке. Ему припоминали богоискательство, богостроительство и прочие грехи и приходили к выводу, что пьеса «На дне» и в самом деле произведение ущербное в идейном отношении.

Отголоски этого взгляда на пьесу и её автора дожили до наших дней, о чем свидетельствует, к примеру, книга В. Прожогина, вышедшая в издательстве Киевского университета.

Автор прямо указывает, что разноголосица мнений о пьесе «На дне» порождена пороками самой пьесы. Весьма противоречивая, взаимоисключающая реакция на образ Луки, да и Сатина, как читателей пьесы, так и театральных критиков происходит, по его мнению, прежде всего потому, что этот лукавый утешитель, «примиритель непримиримого», лживый проповедниц классового мира между рабами и господами разоблачается, развенчивается не столько с классовых, сколько с общечеловеческих позиций. В пьесе «На дне», пишет он, «явно ощущаются общедемократические позиции, а не позиции пролетарского демократизма». Сам Прожогин не признает ни общедемократического, ■ни общечеловеческого содержания в гуманизме, так как с этих позиций, нельзя ничего достичь, кроме «несущественных изменений конституционного порядка», в действительности существуют только пролетарский гуманизм и гуманизм буржуазный. «И поскольку классовая сущность пролетарского, социалистического гуманизма именно в данной пьесе выражена была Горьким не с достаточной четкостью, то к Сатину, как и к Луке, потянулись грязные руки представителей различных классов, различной политической, идеологической ориентации».

«Гуманизм, — читаем у В. Прожогина, — понятие сугубо классовое, историческое. Общечеловеческий гуманизм вырабатывается рабочим классом, но он станет ощутимой реальностью лишь тогда, когда сам рабочий класс, упразднив все враждебные ему эксплуататорские классы, упразднит и себя как класс, создав бесклассовое общество». А пока существуют два мира, всякие разговоры об общечеловеческом ему кажутся не только беспредметными, но и вредными, идущими на пользу нашим идеологическим противникам.

Говорить о художественных достоинствах пьесы «На дне», с точки зрения В. Прожогина, не приходится: легенда об этой пьесе как «вершине творчества Горького» была создана в идеологических целях самой либерально-буржуазной критикой. Пьесой «На дне», по его мнению, «хотели ослабить влияние на широчайшие народные массы, на рабочий класс таких горьковских шедевров, как повесть «Мать», пьеса «Враги» и первая его пьеса «Мещане». Он советует внимательнее прислушаться к самооценке пьесы самим Горьким и подвергает критике, с одной стороны, Луку, этого яростного проповедника непротивления злу насилием, утешителя и лгуна, с другой — Сатина, которого называет философствующим шулером. В конце концов виновником всему оказывается Горький, который не сумел в свое время сориентироваться в сложной идеологической обстановке.

Несостоятельность высказываний В. Прожогина очевидна; очевидна и та питательная среда, которая их взрастила, — вульгарно-социологическая эстетика 20—30-х годов. С критикой этих высказываний выступил Б. А. Бялик в статье «Чело века».

Рецидивы вульгарного социологизма в том виде, с каким мы встречаемся в книге В. Прожогина, — явление для нынешних времен (по крайней мере в печати) редкое. Обнажить его слабые стороны легко. Гораздо труднее осознать другое, а именно: то, что высказал В. Прожогин, мы так или иначе твердим в школьных классах, с университетских кафедр и на страницах солидных и не очень солидных изданий, только, может быть, в более утонченных формах.

В самом деле, разве идея разоблачения Луки не прошла через всю историю нашей, литературной критики? Еще В. В. Боровский рассматривал Луку как «шарлатана гуманности», А. Мясников нашел эти слова совершенно справедливыми и в адрес «лживого успокоителя страждущих, жаждущих забвения во лжи» добавил от себя несколько крепких слов.

Ю. Юзовский еще в конце 30-х годов выдвинул здравую мысль о том, чтобы не отождествлять Луку из статьи Горького с образом Луки из пьесы Горького. На вопрос о том, как надо играть Луку, отвечал: «Нужно играть Луку, который дан в пьесе».

«Наши театры и наша критика, — писал он тогда, — долго находились под впечатлением указания Горького на вредность пьесы. Взгляд этот пересматривается, театры после долгого перерыва возвращаются к пьесе. Но при этом они боятся дело довести до логического конца и занимают половинчатую позицию, которая может принести только вред. На периферийной сцене появились уже спектакли, о которых местные рецензенты писали, что Лука „мерзавец“, „негодяй“, „провокатор“, „подлец“ и что он вызывает „омерзение зрительного зала“, — ложь, на которую не решился бы и Лука. Те же рецензенты писали о неудаче этих спектаклей и недоумевали, почему это происходило».

Но «пересмотр» оказался не таким простым делом ни для театров, ни для критиков. У самого Ю. Юзовского, который призывал в интересах истины «вернуть Луке то, что ему принадлежит», эти слова во многом остались лишь декларацией. «Толкуя пьесу подробнейшим образом, — говорится в одной статье, — он (Ю. Юзовский) конечно, не заменял Луку из пьесы Лукой из статьи, как это иногда делали другие авторы, но и у него, вольно или невольно, эти два разных образа неожиданно совмещались, и Лука из пьесы в конце концов оказывался «вредоносным» и «разоблаченным». Основная черта психологии и идеологии Луки, заключает Ю. Юзовский, «есть черта рабства, психология рабства, идеология рабства». Критик прочно «привязывает» Луку к Костылеву и Бубнову и находит у него вдобавок уйму личных недочетов. Он, Лука, «инстинктивно трусит во всех тех случаях, когда происходит столкновение, в тех случаях, когда он может пострадать». В результате Ю. Юзовский придет к тому, что десятилетием раньше утверждал П. С. Коган: Лука — «утешитель рабов и хозяев».

Последующие годы ничего утешительного Луке не принесли. Напротив, его характеристика в наших критических работах стала еще жестче, еще категоричнее. Его лишили даже тех немногих положительных моральных качеств, которые попытался «вернуть» ему Ю. Юзовский: доброты, сострадания к людям. Сама искренность Луки была поставлена ему в вину, так как искренняя ложь, говорили, вреднее лжи фарисейской. На бедного Луку взвалили все невзгоды «никудышников»: Лука, этот враг революционного преобразования жизни, наносит своим товарищам по несчастью последний, предательский удар своей утешительной ложью. Он был объявлен прямым пособником Костылева и виновником не только гибели Актёра, но и духовной «драмы Клеща и вообще всех несчастий ночлежников.

Б. А. Бялик, который в своих работах о пьесе «На дне» исходит в основном из идей Ю. Юзовского, при характеристике Луки, однако, решительно отвергает мысль своего предшественника о двух Луках. На вопрос о том, не получился ли Лука в пьесе одним из тех «холодных» проповедников, лишенных «веры живой и действенной», о которых вспоминал Горький в очерке о Льве Толстом и о которых писал позднее в статье «О пьесах», Б. А. Бялик отвечает утвердительно: получился.

Гуманизм Луки — в представлении критика — не только мнимый, но и своекорыстный, а доброта его фальшива. Он не верит ни одному слову Луки и все его знаменитые афоризмы «выворачивает» наизнанку.

«Что означает в устах Луки мысль, что человек, „каков ни есть — а всегда своей цены стоит…“ — спрашивает критик и отвечает: — Она означает, что все люди равны не силой, а слабостью…».

Или еще:

«Лука произносит слова, которые звучат так, что их можно выдать за мысль самого Горького: «Человек — все может… лишь бы захотел…» «Но какую мысль несут эти слова у Луки? — вновь спрашивает критик и сам же отвечает:

— В представлении Луки, захотеть чего-то — значит поверить во что-то, а поверить — значит набраться силы терпеть».

«Могут спросить, — ставит еще один вопрос Б. Бялик, — как же быть с мыслью Луки, что в человеке надо видеть прежде всего хорошее, а не плохое? Разве это не одна из самых любимых мыслей самого Горького, заявившего о себе: „Я, очевидно, создан природой для охоты за хорошим и положительным, а не отрицательным“ (24, 389)?»

Но наш критик не из тех, кого можно провести на таких параллелях. Мало ли каких слов может наговорить лукавый старик! Надо быть бдительным. Для этого «стоит только вдуматься в то, что же понимает под „хорошим“ в человеке Лука, и сразу станет, ясно», что для Луки «хорошее, лучшее в человеке — способность терпеть».

Допустим, что не надобно доверять словам, хотя в пьесе и слово — дело. Но ведь, кроме слов, у Луки есть поступки, вполне определенные отношения с другими людьми… Но Б. А. Бялик почти не касается конкретного содержания образа, как, впрочем, и всей пьесы в целом. Он ведет разговор о Луке и других обитателях ночлежки как бы поверх текста и анализирует не столько живую ткань произведения, сколько различные суждения о нем, концепции, точки зрения и прочее. Сам Лука интересует исследователя не как живая личность, а как типичный носитель идеи утешительства. Критик «подтягивает» под эту идею все, что может, сравнивает Луку не только с Обломовым, Зосимой и Каратаевым (к этому старик привык давно), но и с самим Львом Толстым. Он проверяет прочность позиции героя цитатой из Ленина и утверждает вредоносность лжи лукавого странника с такой уверенностью и безапелляционностью, перед которой не устоять и десятерым Лукам.

Кстати, В. Прожогин, обвиняя Луку, тоже меньше всего опирается на текст пьесы. В его руках — положения и цитаты из статей Горького, которыми он весьма искусно оперирует. Критик выглядит в своей книге не таким примитивным и беспомощным, каким может показаться по рецензии Б. А. Бялика, о которой говорилось выше. Между В. Прожогиным и его рецензентом как автором книги о драматургии Горького усматривается некоторая общность в подходе к образу Луки. Заключается она в том, что оба исследователя толкуют об этом образе, исходя из готового представления о типе «холодного» утешителя, составленного не столько по пьесе, сколько по упомянутой статье М. Горького. Вольно или невольно, сознательно или незаметно для себя Б. А. Бялик «подгоняет» образ Луки из «На дне» под тип утешителя, нарисованный Горьким в статье «О пьесах». Что же касается В. Прожогина, то он исходит из отождествления этих двух образов как из аксиомы.

В. Прожогин, как уже упоминалось, подверг критике не только Луку, но и Сатина. Б. А. Бялик, напротив, относится к Сатину как герою безусловно положительному, главному противнику Луки. В словах Сатина о человеке, имя которого «звучит гордо», он видит «прямое опровержение самих основ отношения Луки к человеку как к существу слабому, нуждающемуся в жалости, в иллюзиях, в обмане и самообмане», а в сатинских речах, заключающих второй и четвертый акты, ему чудится «боль за человека и гнев против его слабости, той слабости, из-за которой человек перестает быть Человеком».

Но все, что чудится критику в речах Сатина, приходится брать на веру, так как в его книге на этот счет почти нет никаких доказательств. Вообще Сатин как герой Б. А. Бялика мало занимает. Из обширной главы в его книге, посвященной пьесе «На дне» и занимающей около шестидесяти страниц, на долю Сатина в общей сложности отводится не больше двух.

Не будем гадать, почему критик не верит ни на грош Луке и с полуслова верит Сатину. Заметим лишь, что возвеличение этого героя наметилось еще у Юзовского, который с Лукой связывал прошлое, а с Сатиным — будущее. «Единственный образ, — писал он, — о котором можно сказать, что в начале он такой же, как в конце — это Сатин, но это потому, что его позиция единственно правильная по отношению к другим и не нуждается в данном случае в исправлении».

Однако в критике Сатина В. Прожогиным нет никакой самодеятельности, так как примерно с середины пятидесятых годов у наших литературоведов стало проявляться отрицательное отношение не только к Луке, но и к Сатину. Так, Б. Михайловский в книге «Драматургия Горького эпохи первой русской революции» (1955) смысл философской концепций пьесы «На дне» сводил не только к обличению «утешающей лжи» Луки, но и к критике «анархизма» в лице Сатина. С. В. Касторский характеризует Сатина как индивидуалиста, которому «свойственна босяцкая философия анархизма, перекликающаяся кое в чем с ницшеанством». По мнению исследователя, в Сатине еще не заглохли здоровые гуманистические порывы, но они «постепенно умрут в нем».

Б. Костелянец, приведя слова Юзовского о статичности, неизменяемости Сатина, прямо поставил вопрос о резонерстве горьковского героя. Он нашел этот образ не менее противоречивым, чем образ Луки, и пришел к выводу, что в этом смысле пьеса «не развенчивает» ни Клеща, ни Луку и «не увенчивает» Сатина.

Наконец, остановимся на так называемой «вине» М. Горького как автора пьесы «На дне».

Как известно, Горький сам себя подверг осуждению раньше и строже, чем кто-либо из литераторов. В. Прожогин лишь повторил это в наиболее прямой и безапелляционной форме. Это обвинение поддерживалось в нашей критике и раньше. Так, тот же Ю. Юзовский еще до Великой Отечественной войны говорил, что вся пьеса «тянется к Сатину, но с оглядкой на Луку». И еще: «Вся пьеса прославила Сатина, по оговорилась… „обмолвилась“ в пользу Луки». Эти «обмолвки», эти ошибки, по словам критика, бывали у Горького и впоследствии: в 1909 году он увлекся богостроительством, богоискательством, отражением которых является повесть «Исповедь». В 1913 году он написал, что «богов не ищут, их создают», за что и выслушал сердитую отповедь от самого Ленина. От ошибок же идейного порядка происходит и некоторая неясность в пьесе «На дне».

Критик различает в пьесе два плана: открытый и скрытый, языковую ткань и сюжет, «несущий на себе решающую идеологическую нагрузку», слова пьесы и дела пьесы. «Неясность „На дне“, проявляющаяся в её суждениях, рассеивается тем светом истины, который идет из самой глубины пьесы. Горький осудил пьесу на том основании, что в ней недостаточно показана её противоположная „тенденция“, — этим объясняется поспешное заявление о „вредности“ пьесы. Дело же заключается в том, что сюжет пьесы, незаметно пробирающийся среди шума споров, которыми оглашают сцену её герои, приводит к тому, что требовалось доказать, — к окончательному краху „утешительной“ идеологии».

Конечно, рассуждения Ю. Юзовского о двух планах пьесы в той форме, в какой они сделаны, во многом уязвимы. Они легко могут быть поняты и истолкованы как попытка, пусть и невольная, разъять единое по своей сути произведение на два начала — словесное и сюжетное, противопоставить одно другому. Критик куда был точнее, когда говорил о пьесе «На дне» Горького и о суждениях Горького о своем произведении как явлениях действительно неодинаковых и советовал различать образ Луки в пьесе от образа Луки в статье Горького «О пьесах».

Но-все же это была попытка как-то объяснить отношение Горького к своему произведению. В последующих своих работах критик эту проблему станет решать грубее и проще. Он прямо скажет, что Горькому в пьесе не удалось с необходимой последовательностью и ясностью выразить ни отрицательного отношения к утешительной лжи, ни положительного — к действительной правде. Известная неудовлетворенность Горького своей пьесой, по его словам, вызвана была тем, что как это утверждение, так и это отрицание не прозвучали в «На дне» достаточно категорически. То есть почти в тех же выражениях, которые спустя полтора десятка лет повторит В. Прожогин. Сущность же «допущенного промаха» критик объяснит тем, что «субъективная доброжелательность Луки (идея ценности всякого человека — : и в самом деле великая идея) скрывала и, в конечном итоге, маскировала объективный вред его-общественной позиции, ослабляла силу наносимого пьесой удара».

Б. Бялик попытался поставить под сомнение это высказывание Ю. Юзовского: «Вдумаемся в смысл этой аргументации. Выходит, что для разоблачения утешительства Горький должен был обязательно изобразить проповедника, лишенного „субъективной доброжелательности“. Но разве идеи, которым наносил удар Горький, — идеи смирения, непротивления злу насилием, самосовершенствования, всеобщего прощения, всеобщей „любви“ и т. п. — были всегда лишены „субъективной доброжелательности“? Разве сила влияния подобных идей не объяснялась во многом тем, что они были часто продиктованы искренним, хотя и ложно направленным стремлением помочь „униженным и оскорбленным“? Что могло больше ослабить „силу наносимого пьесой удара“, чем упрощение Луки, превращение его из философа и художника утешительства в заурядного обманщика?».

Вдумаемся и мы, в свою очередь, в суть полемики. Не надо особых умственных усилий, чтобы понять, что Ю. Юзовский, а за ним и Б. Бялик отождествляют некоторые личностные черты в характере Луки (искренность, «субъективная доброжелательность») с его философией, с высказыванием героем таких положений, в которых есть общечеловеческое, хотя бы та же самая мысль о ценности всякого человека. Очевидно, что такое отождествление неправомерно. Оно упрощает проблему, сводит всю сложность Луки к доброте и искренности. Трудность же заключается в том, чтобы в пестроте и противоречивости воззрений горьковского героя отделить истинное от ложного, полезное от вредного, временное, преходящее от того, что называют общечеловеческим. Главное же заключается в том, что Ю. Юзовский, должно быть, не видит, а Б. Бялик принципиально не хочет видеть ни капли общечеловеческого у Луки. В словах Луки о ценности человека, о силе и могуществе его желаний и чистоте помыслов, стремлении к лучшему он не усматривает ничего, кроме проповеди терпения. А разве не то же самое мы встречаем у В. Прожогина, по мысли которого общечеловеческое вообще станет «ощутимой реальностью» только в бесклассовом обществе, тогда, когда пролетариат упразднит все враждебные ему классы, в том числе и себя как класс?

Конечно, дело не в «промахах» Горького, а в сложности образа Луки и всей пьесы в целом. Бесспорно также, что сложность того же Луки было бы неверно сводить лишь к его доброте и искренности. Сам Горький обвинял в непонимании пьесы самого себя. Но в данном случае писателю не следует верить на слово, как поверили некоторые критики. Отношение Горького к Луке и пьесе сложно и противоречиво. Биографам Горького еще предстоит разобраться, под влиянием каких причин субъективного и объективного порядка он возводил обвинения на самого себя. И великие люди ошибаются. В статье «О пьесах», полной глубоких мыслей, оригинальных идей, гениальных догадок, имеется более чем спорное утверждение о том, что якобы его, Горького, опыт не только не полезен, но даже вреден для молодой советской драматургии. Больше того, он отрицал не только себя как драматурга, но и Леонида Андреева, и А. Островского, и даже Чехова. «Я не представляю, чему мог бы научиться у Островского современный молодой драматург», — писал он (26, 422).

Позиция А. М. Горького, занятая им по отношению к драматургии прошлого, безусловно, ошибочна. Но почему такой проницательный художник, каким был Горький, допустил действительный промах? Говорят, что ни один революционер не обходится без иллюзий. Иллюзия А. М. Горького заключалась в том, что он преувеличил возможности нового человека, представил его в своем собственном воображении лучше, чем он был на самом деле. Дав в общем верную характеристику социальным типам того времени, в том числе и всевозможным утешителям, Горький вместе с тем слишком далеко забежал вперед, когда характеризовал «человека нового человечества», большого, дерзкого, сильного. «Наши молодые драматурги находятся в счастливом положении, — писал он, — они имеют перед собой героя, какого еще никогда не было, он прост и ясен так же, как велик, а велик он потому, что непримирим и мятежен гораздо больше, чем все донкихоты и фаусты прошлого» (26, 420). Писатель смотрел на нового героя как на реальность, между тем ему еще предстояло такой реальностью стать. Нового героя с прошлым связывали узы гораздо крепче, чем могли предположить тогда даже самые трезвые, самые осторожные умы. Горький же увлекался и порой уносился мыслью слишком высоко.

А. М. Горький нашел свою пьесу «На дне» устаревшей, а на самом деле она принадлежит к тем великим художественным произведениям, в которых заключено большое общечеловеческое содержание. Каждая эпоха, каждое новое поколение обращается к таким произведениям, стремясь понять героев, в них изображенных, и извлечь для себя то, что представляет непреходящие эстетические и нравственные ценности. По этой причине споры вокруг подобных произведений, как правило, неизбежны. Они свидетельствуют не о слабости, а о силе произведения, о его неисчерпаемых потенциальных возможностях.

В свете сказанного вполне закономерны и естественны нынешние споры о «На дне» в критике, в театре и в школе. Современные молодые люди с любопытством присматриваются к героям «дна». Вот, например, какие вопросы задали студенты Калининского университета Б. А. Бялику, который прочел им спецкурс о Горьком: «Живет ли Лука иллюзиями, сознательна ли его ложь?», «Если Лука добрый, то как это сочетается с тем, что он отворачивается от правды? Может ли быть такая доброта?», «Всегда ли и всем надо говорить всю правду?», «Какая другая проповедь была возможна в костылёвской ночлежке?», «Как бы вел себя Лука в наших условиях? Что бы он стал проповедовать, если бы забрел на БАМ?», «Во всех ли случаях плохо быть утешителем?», «Мы говорим: „активный гуманизм“, „социалистический гуманизм“, „реальный гуманизм“ — это одно и то же? — А существует ли просто гуманизм?». Все эти вопросы действительно требуют ответа и говорят о жизненности пьесы, ее актуальности.

На эти и им подобные вопросы могла бы дать разъяснения современная критика. В критике 60—70-х годов появилось две-три по-настоящему интересные статьи о

пьесе «На дне». Имеются в виду прежде всего работы Б. Костелянца «Спор о человеке» (Нева, 1968, №3) и Г. Гачева «Что есть истина? Прения о правде и лжи в «На дне» М. Горького» (Театр, 1966, №12) и некоторые другие. В них нашли известную поддержку все те поиски нового прочтения пьесы, которые проводились нашим театром в шестидесятые годы. Но среди критиков же нашлись и такие, кто решительно восстал против этого. Так, Б. А. Бялик выступил с серией статей в периодической печати, в которых доказывал, что в попытках театров и некоторых критиков, в том числе и Г. Гачева, нет ничего, кроме «поветрия». Эти высказывания он суммировал потом во втором издании своей книги «М. Горький — драматург», вышедшей в 1977 году, и дополнил в статье «Гуманизм подлинный и мнимый. Пьеса «На дне» сегодня» (Знамя, 1978, №7), посвященной в значительной своей части полемике с авторами межвузовского сборника «Вопросы горьковедения. Пьеса «На дне», изданного в г. Горьком в 1977 году.

У Б. А. Бялика были известные основания для упреков и режиссерам, и артистам, и критикам в некоторых смещениях при толковании образов того же Луки, Сатина Или Нила. Но сам критик оказался абсолютно глух к настоятельным потребностям времени заново вглядеться в знакомые черты героев горьковских произведений. Традиционная трактовка пьесы «На дне», сложившаяся не без его участия, кажется ему непогрешимой и единственно правильной. Он и мысли не допускает,.что в пьесах Горького можно разглядеть нечто сверх того, что видит он сам. Критик ревниво оберегает сложившуюся концепцию, ищет и находит своих противников, бичует их, не щадя самолюбия, за невежество, дилетантизм, вульгарный социологизм, за непонимание азбучных истин в теории гуманизма и прочие не менее тяжкие грехи.

У нас нет ни малейшего желания вдаваться в разбор этой дискуссии, и не потому, что боимся навлечь на себя немилость со стороны некоторых критиков, не в меру чувствительных к своим обидам, а потому, что, в сущности, никакой дискуссии не получилось. Б. А. Бялик «играл» и продолжает «играть в одни ворота», которые к тому же, кажется, уже никем не защищаются. «Нельзя отрицать, — пишет он, — что отмеченное поветрие получило некоторое распространение. Могло даже показаться, что оно получает „общественное признание“, когда на Всесоюзном театральном фестивале, проведенном в связи со 100-летним юбилеем М. Горького, спектакль с „развенчанным“ Нилом и другой, с „возвеличенным“ Лукой, разделили первую премию (речь идет о Ленинградском Большом драматическом театре и Горьковском академическом театре драмы. — И. К-) — Но стоило прозвучать в печати словам о несостоятельности подобных трактовок, как вся связанная с ними концепция куда-то скрылась, ушла в песок».

Б. А. Бялик не скрывает своего торжества по этому поводу. Но он не может не знать, что вместе с «уходом в песок» неугодной ему концепции угас и тот энтузиазм, с которым принялись было наши театры за поиски нового содержания в драматургии Горького. Инерция критической мысли оказалась настолько сильной, что трех-четырех статей стало достаточно, чтобы отбить охоту у актеров и режиссеров перечитывать Горького. И дело тут не в силе традиционной точки зрения (Б. А. Бялик в своих статьях немного прибавил к тому, что было сказано ранее по этому поводу), а в отсутствии противоборствующей силы в самой критике, в безраздельном господстве традиционной точки зрения. От всего этого теряет наш зритель, так как новое пришествие пьесы «На дне» на нашу сцену задерживается. Пьеса вновь идет на сценах наших театров реже, чем следовало бы. Главными виновниками этого являются, как нам думается, не режиссеры, актеры и театральные критики, а профессиональные горьковеды, так как они взяли на себя роль арбитров в толковании произведений великого драматурга.

Было бы по меньшей мере некорректно оспаривать у горьковедов это право. Но приходится констатировать, что по отношению к пьесе «На дне» в их взглядах много того, что можно было бы назвать догматизмом. То есть привычкой оперировать застывшими категориями и понятиями без достаточного учета конкретных условий, места и времени.

Сознательно или стихийно, лукаво или искренно, но догматик игнорирует принцип конкретности истины, подходит к интересующему его явлению, в данном случае к пьесе «На дне», недостаточно диалектично, не принимая в расчет изменяемости, исторического развития её интерпретации.

Исходные позиции традиционного взгляда на пьесу «На дне» не слишком сложны, но в высшей степени устойчивы и категоричны.

Прежде всего, критики этого направления смотрят на пьесу как на «гениальный рассказ о страшном прошлом, помогающий лучше понять величие настоящего». При этом полагалось, что чем страшнее будет рассказано об этом проклятом прошлом, тем глубже раскроется перед ними идейное содержание произведения.

Согласно этому взгляду люди «дна» — «никудышники», общественные «отбросы», ни на что непригодный человеческий материал, «мусор», деклассированные элементы. Если и были у некоторых из них кое-какие остатки человечески ценного, жизнеспособного (трудолюбие Клеща, к примеру), то с приходом Луки и это исчезает. — Мрачная атмосфера всеобщей деморализации от сцены к сцене сгущается, достигая своего апогея в IV, заключительном, акте. Герои «дна», по мнению критиков, «либо верят в миражи, либо ни во что не верят, — и то и другое для них одинаково гибельно, ибо опьянение иллюзиями не сулит ничего, кроме тяжкого отрезвления и отвращения к жизни, а безверие порождает еще большее равнодушие к ней». Для обитателей ночлежки устанавливалось даже нечто вроде шкалы падения. «Если говорить о глубине безверия, о степени деморализации, — читаем в книге Б. А. Бялика, — то степень эта возрастает от Клеща к Пеплу и от Пепла к Бубнову, чтобы завершить эту „периодическую систему“ в Бароне». Он старательно исследует вопрос, кто из обитателей «дна сточной канавы» пал ниже всех, дает послабление Сатину, как «противоборцу» Луки и приходит к несомненному для себя выводу, что эта деклассированная среда способна лишь затягивать в водоворот морального разложения. Так постепенно засасывает она «на дно сточной канавы» Алёшку, Клеща…

Таков типичный, с некоторых пор канонизированный подход к анализу пьесы «На дне». Конечно, возникают некоторые разногласия. Иногда утверждается, что «хуже всех» не Барон, а Бубнов. Один из критиков в свое время в этом плане с особым нажимом напирал на образ Татарина, видя в нем выразителя мертвой морали, человека, который бездумно повторял: «Надо жить честна» и глядел на эту истину «немигающими глазами идолопоклонника». Но эти разночтения существенного значения не имеют, так как в конечном счете обитатели ночлежки связаны одной веревочкой, на одном конце которой — ложь рабов, на другом — ложь господ.

Лука в течение долгих лет толковался только отрицательно, а Сатин, наоборот, выставлялся выразителем идеалов человека с большой буквы. Правда, некоторые критики наряду с Лукой развенчивали и Сатина, но это принципиально ничего не меняло в самой концепции, разве лишь усиливало и без того достаточно мрачные краски костылёвского подвала.

Взгляд на пьесу «На дне» как на рассказ о «страшном прошлом» целиком и полностью был перенесен и на методику школьного изучения произведения. При этом школьные педагоги упор делали также на то, чтобы подчеркнуть и без того непривлекательные стороны ночлежного быта, видимо полагая, что чем сильнее это будет подчеркнуто, тем выше поднимется в глазах учащихся величие настоящего. Но, к сожалению, этим предположением и ограничивалась связь пьесы с актуальными проблемами современности. Традиционная критика потому и оказалась таковой, что, в сущности, даже не попыталась сколько-нибудь серьезно перекинуть мостик к сегодняшнему дню. Если эта задача и решалась, то главным образом только в театре..

Наши театры в шестидесятые годы, если не все,.то многие, уже не пугали своих зрителей мрачными картинами ночлежки. Некоторые из них, в том числе «Современник», как бы в пику традиционалистам, исходили из того, что жизнь ночлежников сама по себе не представляет ничего особенного. Это всего лишь один из вариантов былой русской действительности.

Сама по себе попытка преодолеть инерцию критической мысли театральными средствами заслуживает всяческого поощрения. Однако избранный театрами подход к пьесе оказался не столь перспективным, как можно было ожидать. Театрам не удалось избежать едва ли не самого главного недостатка традиционной критики — предвзятости. Бунтуя против догматизма, они сами исходили не столько из действительного содержания пьесы, по-новому осмысленного, сколько по принципу «а у нас наоборот». Отсюда вместо лохмотьев — современные одежды, вместо^ грязи — чистота и опрятность. По этой же причине произошла и метаморфоза с Лукой, когда он на сцене ряда театров превратился из покладистого старичка в доброго молодца с широким шагом, шумными манерами и громким голосом, а Сатин — поблек. Горьковский театр драмы в те годы оказался едва ли не единственным, где этот недочет — предвзятость — сказался меньше всего. Он ощупью, совершенно стихийно, не стремясь к новаторству, ушел дальше других театров в раскрытии содержания произведения и оказался ближе к современности. Правда, театру не удалось закрепить свой успех, развить его, подняться на новую высоту. Но в этом повинен не только он, но и критика, которая тянула спектакль в прямо противоположные стороны…

Из сказанного следует, что для того чтобы проникнуть более глубоко в реальное содержание пьесы «На дне» и тем самым приблизить её к современности, нам необходимо прежде всего преодолеть предвзятый подход к этому произведению — и в школе, и в театре, и в критике.

Задача не из легких.

Мы еще вернемся к критике и критикам, когда будем анализировать пьесу. Сейчас же обратимся к тому, как трактовалось это произведение в дореволюционные времена.