Порой я думал, что все мои планы изначально были обречены на невоплощение. Мои мечты так часто не сбывались на моих глазах. Я помню, как, высунув голову в открытое окно автомобиля, ехал с родителями на фестиваль воздушных шаров. Мне говорили, что я тоже смогу полетать, и всю дорогу я грезил наяву предвкушением полета, ветер трепал мои волосы и я чувствовал себя навеки свободным от любых запретов, канонов, условностей. Но в воздушном шаре не нашлось для меня места. Пустите, пустите же меня, – плакал я. Но мне отвечали, что мест больше нет, что безопасность превыше всего. И я бежал по полю и, подняв глаза к небу, сквозь слезы разочарования смотрел, как высоко взлетает моя мечта. Взлетает без меня, сбываясь у кого-то другого.
С раннего детства я начал терять себя по осколкам. Всё началось с зеркала. Я смотрел в зеркало каждое утро. Я хотел напоминать себе самого себя, но тот, кого я видел в зеркале, был вовсе не схож со мной. Я слишком долго этого не осознавал, и всё-таки каждый день искал подвоха, изнанку видимости, которую не мог ни угадать, ни подсмотреть. Я искал подвоха до тех пор, пока не понял, что это вовсе не я.
Однажды, выходя из ванной, я неосторожно задел край зеркала плечом, и оно с мелодичным звоном рассыпалось осколками по кафелю. Искривленная геометрия осколков отражала меня многократно, изображая случайно выхваченными из цельного образа частями. Когда я нагнулся, то увидел свое лицо в каждом осколке. Разбитое зеркало намного точнее отражало мою суть. Оно было честнее.
С тех пор я полюбил разбитые зеркала и каждое утро упрекал новое зеркало в желании мне польстить только потому, что на нём не было ни трещинки.
Мне кажется, только в детстве я был похож на отражение в зеркале без единой трещинки. Со временем мои возможности отделились друг от друга и начали покидать меня, как выброшенные осколки. Жизнь медленно вымарывала во мне личность, стирая грани пылью обстоятельств, оставляя обыкновенного человека, который не оказался сильнее этой пыли. Который оказался никем.
Когда мне было около десяти лет, родители хотели, чтобы я пошел в музыкальную школу. Но мой преподаватель напоминал мне чудище из моих извечных ночных кошмаров, и мне стыдно вспоминать, как я рыдал, лежа на полу вестибюля и кричал до тех пор, пока меня не отвели домой. Туда я больше не вернулся. Но до сих пор в моей памяти хранится его непропорционально большой нос, нависшие над глазами густые брови и глянцевая лысая голова, блестящая так абсурдно на фоне свисающей до солнечного сплетения бороды.
Мне не было и двенадцати, когда я дал другу почитать мою любимую книгу о динозаврах. Он так и не вернул мне её, и я бросил изучать динозавров, потеряв в себе палеонтолога, впрочем, оправдав себя тем, что незачем изучать то, чего уже давно не существует.
Позже я окончил художественную школу, но с тех пор ни разу не брал в руки кисть. Я обвинял в этом книги, которые читал, школу, которую посещал, друзей, которых любил. Под бременем пренебрежения во мне погиб художник-сюрреалист, быть может, новый Сальвадор Дали. Это была самая ощутимая потеря, самый тяжелый осколок, который я до сих пор ношу с собой, изредка раня об него чистые, не выпачканные красками руки. Я ношу с собой повсюду этот синий труп, нарисованный акварелью цвета ультрамарин. Запекшаяся гуашевая кровь покрывает его грудь, из которой торчат, как ножи, колонковые кисти и простые карандаши разной мягкости. Живопись была моей мечтой, которой я уже давно себя лишил, зная, что воскреснуть художнику уже не удастся. Синий труп уже давно нарисован ультрамариновой акварелью.
Если бы художник во мне был жив, я бы стал рисовать время. Я бы нарисовал гонимый ветром осенний лист, только что оторвавшийся от ветки. Я бы нарисовал могильную плиту, уже поросшую влажным мхом и утопающую в земле. Я бы нарисовал отпечаток ботинка на проезжей дороге, который наполнился водой и потерял чёткие очертания. Я бы нарисовал задумчивые морщины на лице старика, склонившегося над полуистлевшей от времени книгой. Я бы нарисовал себя, сидящим на лавочке в ранний час, положив ногу на ногу, в то время как мимо меня пробегали бы то, кто спешит на работу.
Я бы столько всего нарисовал, будь я художником, но могу только писать об этом. Я мог бы уехать, мог бы вернуться, мог бы придумать себе другую жизнь. Я мог бы. Но если отбросить условное наклонение, я сижу за столом и пишу, даже не глядя в окно, за которым, по моим расчетам, уже должны сгущаться сумерки, сижу потому, что этим вечером кроме слов меня ничто не интересует. Даже время затихло внутри меня.
Я просто не оставил для себя других возможностей. Я разделил свою жизнь на страницы и начал писать. Мне ничего другого не оставалось.