Мои новые окна выходили на кладбище, которое раскинулось в обе стороны широкой полосой могил и заборов. За ним виднелись невозделанные поля, заросшие кустарником и высоким бурьяном. Я открыл окно и в комнату проник горячий воздух летнего полдня. Я долго сидел на подоконнике, выстраивая логические цепочки из событий своей жизни. Солнечный свет падал на стену в глубине комнаты, на мои колени, на цветущие клумбы под окнами, на мраморную строгость могильных плит. Я вышел незадолго до заката, дорога привела меня на кладбище, и я не противился её пыльной протоптанной траектории. Жара немного спала, над редкими цветами порхали крапивницы. На руку села оса. Кладбище словно вымерло, только утром я видел из окна женщину в белом платке, которая постояла несколько минут возле могилы и положив на плиты букет красных гвоздик, быстрым шагом ушла прочь. Теперь же здесь царила летняя идиллия – стрекотали кузнечики, жужжали пчелы, шумели вдалеке деревья, покачивая ветвями на фоне безоблачного горизонта. Блуждая среди останков чужих жизней, я набрел на невзрачную могилу без ограды, вокруг которой цвели полевые ромашки и белый клевер с тонкими стебельками. Иван Иванов прожил 25 лет. Я присел на камень возле могилы, который заменял собой лавочку, и попытался вообразить, как мог бы выглядеть человек с таким именем. Как мог бы такой человек умереть. Ничего не приходило в голову, столь беззвучным было это обыкновенное имя, обрывающееся невероятным отчеством – Карлович. Небольшая гранитная плита с именем и датами рождения и смерти, наполовину скрывалась в траве. В листьях ромашки копошилась черная тля. По земле, у самого камня, ползла жирная бордовая гусеница. Быть может, его обыкновенная жизнь оборвалась внезапно и абсурдно, как отчество. Быть может, он был талантлив, любил рисовать, или изучал насекомых. Казалось странным, что просидев у могилы около получаса в тихой смиренной грусти, я ничего не знал об этом человеке, кроме имени и нескольких цифр. Казалось странным уйти, так ничего о нём и не узнав. Но я ушел, и больше не заходил на кладбище, на развилке у самого дома сворачивая в другую сторону.

Я был на похоронах лишь однажды. Мне было не больше одиннадцати лет. Умер мой школьный учитель по рисованию. Он говорил мне, что, если я буду стараться, из меня выйдет прекрасный художник. Он был не единственным, кто мне это говорил, но только ему я верил. Я пришел на похороны, чтобы поверить в смерть, которой до этих пор я ни разу не встречал. Стоя одиноким ребенком среди сосредоточенных взрослых поз и тоскующих лиц, я долго рассматривал белое лицо в гробу, покрытом цветами. Я знал, что это тело не имеет никакого отношения к человеку, которого я знал.

Едва дотянувшись рукой, я положил поверх мёртвого тела свои красные розы и уступил слезам, безвольно покатившимся из глаз. Это были эгоистичные слезы. Конечно, мне было жаль художника, я не мог представить, что его больше не существует, – детям всегда бывает трудно понять смерть, – но больше всего я жалел о том, что больше он не скажет, что из меня выйдет прекрасный художник.

Одним словом, я жалел себя. Я сожалел о своих упущенных возможностях. Я уверовал в свои эгоистичные слезы уже на похоронах, и мне было стыдно за них, так откровенно текущих по щекам. Казалось, они оставляют грязные следы на коже. Я пытался заставить себя не плакать, но не мог. Мне казалось, что все истинно скорбящие должны молчать.

Я не верил в силу слов на похоронах. Я не верил в искренность говорящих, многие, стоя у гроба, говорили лишь о себе, когда нужно было забыть себя. Мне порой казалось, что говорящие произносят посмертные монологи сами себе. «Я встретил его, когда поехал на Родину…» «Я тогда улыбнулся и сказал, что…» «Я только начинал карьеру, когда он…» И так далее, далее, далее. Мне хотелось встать посреди этого траурного круга, рядом с тихим гробом и прокричать: «Заткнитесь вы, все!»

Казалось, я был единственным, кто понимал, что человек покинул это тело. Я не мог понять, зачем же тогда все обступили его со всех сторон. Я не мог понять, зачем здесь я, и с нетерпением ждал возможности уйти: у меня затекли ноги от долгого неподвижного стояния. Я смутно понимал, что уйти было бы неуважительно, но оставаться там – всё равно, что разговаривать посреди пустой комнаты с человеком, который только что вышел, закрыв за собой дверь. Театр абсурда. Печальный спектакль.

С тех пор я никогда не был на похоронах. С тех пор я убежден, что все скорбящие молчат.