Уникальность моностиха как объекта исследования состоит, помимо прочего, в том, что благодаря минимальному объему каждого текста и достаточно ограниченному общему количеству текстов как сбор статистических данных, так и анализ конкретного текста возможно провести на том уровне полноты, какой едва ли достижим в большинстве других случаев. В этом смысле моностих выступает как чрезвычайно удобный материал для отработки путей и методов стиховедческого исследования.
В качестве примера мы выбрали две темы, не слишком разработанные в современном русском стиховедении: это название стихотворного текста и пунктуация в стихотворном тексте.
5.1. Название в русском моностихе
Отправной точкой для рассмотрения именно этого аспекта поэтики моностиха стало широко (особенно в зарубежных источниках, подходы которых зачастую в известной степени предопределены представлением о моностихе Гийома Аполлинера как претексте всех современных однострочных стихотворений) распространенное мнение о том, что «многие моностихи были бы бессмысленны или крайне туманны без контекста, которые создают для них названия» [Brogan e. a. 2012].
Было обследовано 2500 собранных нами русских моностихов, написанных в XX веке. Из них оказались озаглавлены немногим более 200 (точная цифра не может быть названа из-за нескольких спорных и пограничных случаев) – т. е. около 8 %. Следует, однако, учитывать, что на незначительность процента озаглавленных текстов сильное влияние оказывает творчество ряда авторов, много обращавшихся к форме моностиха и при этом никогда не дававших этим своим работам названия: около 200 текстов Павла Грушко, свыше 400 текстов Валентина Загорянского, 84 текста Александра Анисенко, более 60 – Максима Анкудинова, Риммы Чернавиной, Германа Лукомникова и др. Дополняют эту статистику другие цифры: 94 автора не дали названия ни одному из своих моностихов; 20 – напротив, озаглавили все свои моностихи; 27 – использовали в моностихах название в части случаев. Если исключить из подсчета авторов, которым принадлежит 3 моностиха и менее, цифры примут следующий вид: 45 – 5 – 19; при этом только у 3 авторов из 19 моностихи озаглавлены более чем в половине случаев. В абсолютном исчислении: более 3 озаглавленных моностихов встречается у 19 авторов из 147 учтенных. Таким образом, название в моностихе – скорее исключение, чем правило, и лишь у нескольких авторов использование названия входит устойчивым элементом в поэтику.
Можно предположить, что, в рамках представления о том, что все названия расположены «по оси от необязательности до максимальной информативности» [Hollander 1975, 220], от «служебных» к «значимым» (indexical/significant) [Maiorino 2008, 2], в моностихе распределение будет сдвинуто к полюсу значимости и информативности – не в последнюю очередь потому, что благодаря малому объему текста название обретает уникальные способы взаимодействия с ним. Например, малый объем основного текста делает особенно эффектной и привлекательной такую конструкцию целого, при которой принципиальная неполнота содержащейся в основном тексте информации восполняется названием. Наиболее прозрачный случай встречаем у Николая Глазкова:
Семантическая неполнота основного текста непосредственно выражена здесь местоимением-анафором «они», антецедент которого находится в названии. Структура целого напоминает структуру высказывания с выделенным, обособленным логическим субъектом – или, в другой терминологии, темо-рематические отношения. В дальнейшем такой тип отношений между текстом и названием оказывается, как правило, сопряжен со сложной метафорикой: в заглавие выносится референт сравнения:
Постоянно к этому приему (название предъявляет предмет, указывает на реалию – текст представляет собой сложный образ) прибегает Виктор Филин – один из авторов, чьи миниатюры (в том числе однострочные) всегда озаглавлены. Его названия чаще развернуты в словосочетание, а порой и в целое предложение, описывающее некоторую картину природы; образ основного текста зачастую отстоит на несколько пропущенных логических звеньев от заданной картины, так что затрудненность перехода от названия к тексту создает особый художественный эффект:
Такое соотношение текста и названия Филин возводит к классическому японскому хайку, в котором, по его мнению, первый или, иногда, последний стих трехстишия (Филин разбирает не японские оригинальные тексты, а неизменно трехстрочные русские переводы) функционально равен заглавию, задавая ключ к пониманию последующего или предшествующего образа. Так, про хайку Басё в переводе Веры Марковой:
– Филин в неопубликованной статье-манифесте «Так сколько же строчных ипостасей у хайку?» (2002) пишет, что оно «в действительности – дистих, снабженный заглавием, которое, в угоду трехстрочности, поглощено дистихом и прилеплено к нему в качестве первой строки. Эта первая строка имеет особое право быть нулевой, т. е. заглавной, поскольку она – символична, то есть содержит метафору для расшифровки второй и третьей строк».
Реже связка «название – текст» соотносится со связкой «логический субъект – логический предикат» в обратной последовательности. Тяготеющий в своих моностихах не столько к образности, сколько к риторике Василий Кубанёв дает название «Гордость» незамысловатой фразе:
– ясно, что здесь в качестве темы выступает основной текст, название же – то, что утверждается о нем. Кубанёв, таким образом, обыгрывает двунаправленность связи между текстом и названием, представляющуюся исследователям фундаментальной: «название, являясь по своей природе выражением категории проспекции, в то же время обладает свойствами ретроспекции» [Гальперин 1981, 134], «названия в одно и то же время суть предположение и пересмотр» (hypothetical and revisionary) [Seidel 1998, 36].
Следует обратить внимание на то обстоятельство, что указанный текст Кубанёва очевидно цитатен: подразумевается знаменитое высказывание Сократа. Перед нами, таким образом, разновидность ready-made’а – новое произведение, созданное актом озаглавливания. Этот случай не единичен: так, среди моностихов Игоря Гиндина находим два текста, построенные по одинаковой схеме: распространенным речевым клише (в одном случае с легкой модификацией) предпосланы авторские заглавия:
В отличие от моностиха Кубанёва, где название подвергало чужой текст интерпретации и, пожалуй, оценке, здесь функция названия состоит в помещении готового текста в неожиданный, парадоксальный контекст, радикально смещающий в нем значения. К текстам Гиндина близок по конструкции и моностих Вадима Перельмутера:
– также построенный на том, что название перемещает фразу (в которой фразеологизм «видать в гробу» с доминантной семой «безразличие» «заражает» имя собственное, осмысляемое в этом контексте как часть другого устойчивого речения аналогичной семантики: «делать что-либо Пушкин будет?») в новый контекст, реанимирующий исходные смыслы всех слов. Вообще актуализация буквальных значений слов, входящих в состав паремий, фразеологизмов, речевых формул, известных цитат, весьма характерна для поэтики моностиха (см., напр., стр. 283–284).
Наиболее ярким мастером ready-made и found poetry в современной русской литературе является, безусловно, Михаил Нилин, много работающий в форме моностиха (нам знакомы 66 текстов). В отличие от вышеприведенных примеров, Нилин не создает для найденного текста никакого нового контекста, кроме собственно поэтического, строя произведение, в соответствии с каноном found poetry, на перегруппировке функций бытового высказывания с оттеснением прагматической нагрузки поэтической функцией. Не проявляя особого пристрастия к названиям (13 моностихов – около 20 % от общего числа при 29 % в произвольно выбранных 100 текстах того же автора), Нилин прибегает к ним при необходимости прояснения речевой ситуации, из которой извлечен текст:
В первом случае указывается место, во втором – эпоха, в третьем – непосредственно источник текста (дневник Александры Фёдоровны, супруги Николая I; запись от 12 июля 1836 года, интересная тем, что в следующей фразе упоминается Жорж Дантес [Герштейн 1962, 213]). Восстановленный таким образом контекст достаточен, чтобы обнаружить напряжение между поэтическим потенциалом найденного текста и невостребованностью этого потенциала в исходной речевой ситуации. Такой способ озаглавливания текстов для Нилина типичен; иногда, однако, он от него отступает ради более сложной игры:
– здесь название носит очевидно дезориентирующий характер, поскольку происхождение фразы достаточно явственно: слово «разнополый» за пределами научного стиля употреблялось в советскую эпоху преимущественно в бюрократическом контексте, в связи с жилищным вопросом («разнополые дети» давали определенные преимущества при попытках улучшения жилищных условий). Тем самым, можно предположить, что в данном случае «сон» выступает не как прямое указание на исходный контекст, а как его образная характеристика: мир советского бюрократизма и, шире, советского быта (к которому Нилин вообще проявляет пристальное внимание) уподобляется миру сна (притом дурного).
К указанию на речевую ситуацию близок другой тип названия, указывающий на непринадлежность высказывания авторскому (лирическому) «я», вводящий последующий текст как «чужое слово». Таков известный моностих Ильи Сельвинского:
– приписанный посредством названия: «Афоризм караимского философа Бабакай-Суддука» – созданному в ряде предшествующих текстов персонажу. У современных авторов субъект высказывания вводится ad hoc:
– в двух последних случаях (при всем их различии) в сочетании с указанием на речевой жанр или модальность высказывания, акцентирующим не только непринадлежность его автору, но и отказ автора с ним солидаризироваться. В качестве своеобразного указания на «чужое слово» функционирует и обозначение жанровой принадлежности текста (поскольку жанр, по сути, фольклорный) у Сергея Панова:
– непринадлежность текста авторскому «я» подчеркивается кавычками (чуть подробнее о жанровой атрибуции как способе озаглавливания см. ниже); указание на жанр анекдота, в котором, как отмечал Е.Я. Курганов, «обязательно должны соединиться локальность и значительность. Сочетание это и обеспечивает роль анекдота как особого рода исторического документа, открывающего важное через мелкое, тенденцию – через деталь» [Курганов 2015, 81–82], заостряет конфликт между двумя существительными одинакового строения, различающимися не только немотивированным остатком суффиксального значения (почему «бабник» – это человек, а «субботник» – в данном случае, нет?), но и тем, что бабники были всегда, а субботники остались приметой одного конкретного исторического эпизода – советского времени, которое, по остроумному выражению антрополога Алексея Юрчака, «было навсегда, пока не кончилось».
Еще одна разновидность достраивания контекста посредством озаглавливания – фиксирование в названии бытовых и психологических обстоятельств, вызвавших выразившееся в тексте лирическое переживание. К этому приему охотно прибегает Владимир Марков – вот самый характерный пример:
– заметим, что непосредственно в тексте обстоятельства, данные в названии, никак не задействованы и на само переживание никакого влияния не оказывают. Для русской литературной традиции такой подход несколько непривычен (впрочем, у Василия Розанова – но в прозе, при весьма специфической стилистике и композиции, и не перед текстом, а после, что также существенно) – зато широко распространен в китайской и японской поэзии. В эту восточную парадигму, безусловно, встраивается – в частности, благодаря названию, – стихотворение Александра Арфеева:
– на принадлежность текста к жанру хайку недвусмысленно указывает «сезонное слово» (см. стр. 256–257).
К обстоятельствам создания текста отсылает, хотя и куда более привычным способом, название моностиха Александра Макарова-Кроткова (род. 1959):
Однако здесь такая отсылка непосредственно связана со структурой самого текста (дейктически-паузного, в терминологии Н.Г. Бабенко [Бабенко 2003, 78], то есть построенного на преобладании указательных местоимений): адресация к зачинателю русского стихотворного минимализма мотивирует и акцентированный повтор, и попытку передать на письме эффект разговорной речи с обильным невербальным компонентом, и полное вытеснение знаменательных слов служебными (со словом «вот» связана одна из наиболее ярких и известных минималистских работ Некрасова в визуальной поэзии).
Наиболее распространенной разновидностью достраивания контекста посредством названия является, разумеется, наименее радикальный прием: временнáя либо пространственная локализация (особенно если текст построен на не слишком очевидном тропе). Преобладает здесь указание на время года:
Реже встречается время суток. Пространственная локализация чаще всего связана с топонимикой:
Любопытно, что в обоих случаях (и нескольких подобных) индивидуальность называемых городов никак не выявляется в тексте; и Очеретянский, и Новицкая рисуют некую общеурбанистическую картину, и от перемены местами Бостона и Нью-Йорка вряд ли что-либо изменилось бы. В силу этого данные примеры сближаются с цитированным выше текстом Маркова: локальная привязка выражает скорее биографический момент.
Наконец, последний тип достраивания контекста путем озаглавливания можно обозначить как конкретизацию: текст представляет собой образ или риторическую фигуру, позволяющие достаточно широкую интерпретацию, которая ограничивается и определяется названием.
Достаточно редкий тип отношений между названием и собственно текстом связан с возникающим в их взаимодействии усложнением образа, стремлением дополнить его новым измерением. Наиболее яркий пример – у Дмитрия Чернышёва (род. 1963):
Образ «выращивания судьбы» сам по себе достаточно неожидан и парадоксален, а наложение на него еще более рискованного тропа (росток судьбы уподобляется «бонсай» – карликовому деревцу японской традиционной культуры, миниатюрной копии настоящих деревьев) делает текст многомерным и существенно усиливает художественный эффект.
Противоположное решение встретилось нам у единственного автора – Алексея Коротеева, зато во всех 28 моностихах, принадлежащих ему. Коротеев озаглавливает свои тексты по присутствующему в каждом ключевому слову:
– название принципиально отказывается что-либо добавлять к тексту, лишь обозначая в нем логический акцент (как видно из примеров, не вполне очевидный). Такое построение, по-видимому, отражает редкое для сегодняшнего культурного сознания представление об обязательном характере названия в поэтическом тексте.
Тавтологические отношения между текстом и названием могут и становиться предметом особой рефлексии. В легком игровом ключе работает с этим приемом Александр Попов (род. 1963):
Текст устроен тоньше, чем кажется на первый взгляд: здесь неявным образом ставится вопрос о границе текста, т. е. о том, является ли название текста его частью. Название и собственно текст решают этот вопрос по-разному: согласно названию, название не входит в состав стихотворения, поскольку содержание стихотворения (идея о том, что его «приятно читать») выражается только строкой текста, названием же – лишь называется, описывается; с другой стороны, непосредственно в тексте находим слово «строки» во множественном числе – то есть обе строки, собственно текста и названия, приятно читать… Эта достойная Зенона апория, думается, хорошо отвечает положению вещей – и вполне соответствует современному научному пониманию проблемы: «с одной стороны, они (название и текст, – Д.К.) могут рассматриваться как два самостоятельных текста, расположенных на разных уровнях иерархии “текст – метатекст”, с другой стороны, они могут рассматриваться как два подтекста одного текста» [Лотман 1981, 6].
Не менее радикально, но куда более прямо (и, естественно, существенно раньше) ставит проблему Василий Каменский – один из пионеров русского моностиха (оба его текста опубликованы в 1917 г.). Моностихи Каменского, весьма своеобразные сами по себе (несколько слов склеены в одно псевдослово, слегка напоминающее слово-предложение в инкорпорирующих языках), состоят из абсолютно идентичных названия и собственно текста:
Эти тексты, за полвека предвосхищающие лотмановский тезис о том, что «текстуальное совпадение обнажает позиционное различие» [Лотман 1970, 166], подвергают ревизии сам феномен заглавия. Традиционному представлению о заглавии как содержательной квинтэссенции текста («заглавие – книга in restricto» [Кржижановский 1931, 3], оно «неизбежно ‹…› выделяет, акцентирует нечто главное или глубинное в произведении» [Магазаник 1968, 80]), противопоставляется близкое известной толстовской мысли представление о том, что квинтэссенцией произведения может быть только само произведение, – а отсюда прямая дорога к пониманию отношений заглавия и текста как отношений означивания, самого заглавия – как знака. Любопытно также сопоставить опыт Каменского с традицией обозначения текстов, не имеющих заглавия, по начальным словам, а применительно к стихам – по первой строке (см. подробнее стр. 50–52): понятно ведь, что, коль скоро у моностиха первый стих является единственным, он при отсутствии иного заглавия автоматически принимает на себя функцию обозначения самого себя.
Рассмотренные названия, при всем их различии, принадлежат по большей части к типу названий, который Л. Хук определяет как «субъектный», а Ж. Женетт как «тематический»: они апеллируют к тому, о чем идет речь в тексте [Genette 1987, 75–76]; противоположный тип названий, «объектный» или «рематический», апеллирующий к тому, чем является сам текст, – это прежде всего названия жанровые. Русский литературный моностих начинался с весьма определенных в жанровом отношении текстов – однострочных эпитафий Карамзина, Хвостова и Державина. Поскольку к XX веку жанр эпитафии в русской литературе практически исчез, соответствующее жанровое обозначение в названии моностиха встретилось нам лишь дважды, оба раза будучи интерпретировано в достаточно травестийном ключе:
Также по два раза – что, в сущности, гораздо более любопытно, – встретились названия жанров крупноформатных и к тому же прозаических. Два моностиха в жанре «Повесть» принадлежат соответственно Александру Гатову:
– и Льву Озерову:
«Петербургский роман» – Михаилу Синельникову:
Наконец, у Владимира Маркова есть цикл «Романы в одну строку» из четырех моностихов, один из которых особо озаглавлен «Роман в народном духе»:
Художественный эффект у Гатова, Озерова и Маркова возникает за счет напряжения между предъявленной стихотворной миниатюрой и концептом большого прозаического жанра: содержание единственной фразы полагается эквивалентным содержанию крупного произведения, объемный текст присутствует в миниатюре в «свернутом» виде. Марков усиливает эффект тем, что передает еще и образ стиля (другие три «романа»: «Обрывки человеческих созданий…»; «И начал он стареть, стареть, стареть, стареть…»; «Учитель учил учеников.»). Не совсем ясно, правомерно ли рассматривать в этом ряду текст Синельникова: в отличие от трех других авторов, он не пытается сконцентрировать в единственной строке всё содержание гипотетического романа, а лишь дает характерный штрих, и в нем – образ типичной стилистики и хронотопа петербургской прозы; тем самым, можно считать, что слово «роман» в названии моностиха называет не жанр, приписываемый самому тексту, а предмет поэтического высказывания. Во всех этих случаях видимая «объектность/рематичность» названия проблематизирована, деформирована его очевидной произвольностью (в особый подтип предлагает выделять подобные названия Н. Лахлу [Lahlou 1989, 7]).
Эксплицитно выражена такая деформация в названиях всех четырех моностихов Евгения Бунимовича (род. 1954), объединяющихся – именно благодаря общей структуре названий, отсылающих к некоторому речевому жанру, – в неназванный цикл:
Присутствующее во всех четырех названиях определение «такой», да еще выделенное постпозицией, дезавуирует определяемое (что вполне отвечает смыслу самих текстов: если ситуация, описанная пословицей «сила солому ломит», вывернута наоборот, то это уже не «поправка», а полная отмена; если признание в любви делается в предположительной модальности, то это уже не признание, а что-то другое, и т. д.), давая жанровую характеристику и тут же снимая ее.
В заключение уместно будет остановиться на специфическом эффекте ритмической (в широком смысле слова, по М.И. Шапиру) корреляции между названием и собственно текстом, возникающем в моностихе благодаря их сопоставимости по объему.
Наиболее совершенный пример фонической корреляции текста и названия дает в своем моностихе Алексей Тимохин:
Движение от предрассветной мглы к рассвету передается фонетически переходом от глухих согласных к сонорным, и в этом отношении название и текст изоморфны. Разумеется, в отдельно взятом слове «утро» усмотреть такое движение затруднительно, но в рамках данного текста звуковое строение этого слова эксплицируется звуковым строением последующего стиха, в котором контраст между большею частью строки (5 глухих согласных, в том числе 3 «т» + одно «т'») и последним слогом с двумя сонорными – классический «фонологический слом», по Ю.М. Лотману [Лотман 1970, 248–249], а его верификация (в соответствии с требованием М. Червенки об обязательном подтверждении неслучайного характера инструментовки организованностями на других уровнях структуры текста [Червенка 2011, 248–249]) производится акцентологически (из трех двусложных слов первые два имеют хореическую метрику, а третье – ямбическую).
Более очевидной является рифменная корреляция – например, в тексте Юрия Онохова (род. 1964):
Наконец, встречается корреляция метрическая, представленная двумя разновидностями. Среди экспериментов Владимира Маркова есть и такой: ямбический моностих имеет название, также представляющее собой ямбический стих – правда, на одну стопу короче:
Чередование пяти– и шестистопного ямба для русского стиха достаточно привычно, так что моностих с заглавием в данном случае весьма близок к двустишию, – впрочем, от чрезмерного сближения здесь предохраняет синтаксис: заканчивающий строку названия изолированный (и, в каком-то смысле, субстантивированный) деепричастный оборот не может вступить во взаимодействие с назывными предложениями собственно текста.
Зато в двух моностихах Марины Качаловой тесная метрическая связь между названием и собственно текстом подкрепляется не менее тесной синтаксической, особенно во втором тексте:
В обоих случаях на название и собственно текст разложена, в сущности, строка шестистопного ямба (двустишия трехстопного ямба не получаются, потому что третий икт в обоих случаях безударен). Таким образом усиливается, получая формальное, пусть и не языковое выражение, противопоставленность тематического и рематического.
5.2. Пунктуация в русском моностихе
Понятие пунктуации используется нами в узком смысле, включая по преимуществу кодифицированные знаки препинания – «центр» пунктуационной системы – и не включая ее периферию: пространственные и шрифтовые выделительные средства [Шварцкопф 1988, 66]; встречающаяся у А.А. Реформатского еще более широкая трактовка пунктуации, включающая также и элементы графики стиха, представляется нам методологически неточной, хоть Реформатский и подкрепляет ее авторитетом Владимира Маяковского, будто бы сказавшего ему: «Моя пунктуация – это “лесенки”» [Реформатский 1963, 214–215].
Были подвергнуты обследованию 1500 моностихов 87 авторов 1960–90-х гг. От одного автора бралось от 1 до 196 текстов; свыше 20 текстов – от 20 авторов.
Отказ от употребления знаков препинания зафиксирован в 375 текстах (25 %); частные случаи представлены в таблице.
Сопоставление этих данных с какими-то данными по многострочным текстам наталкивается на трудности двоякого рода. С одной стороны, неясно, какую выборку многострочных текстов можно считать репрезентативной для такого сравнения: моностихи для нашего собрания отбирались, как уже было отмечено, у авторов очень разных по своей поэтике, и отбор многострочных текстов для корректного сопоставления должен был бы проводиться с учетом эстетических приоритетов изданий-источников. С другой стороны, у многострочных текстов возникает более сложная градация возможностей, которым трудно найти соответствие в моностихе (например, присутствие знаков препинания в конце строфы при отсутствии в других позициях et vice versa, наличие прописной в начале строф или полустрофий, но не всех строк, и т. д.). Тем не менее некоторые подсчеты были проделаны. За основу был взят раздел «Непохожие стихи» в антологии «Самиздат века» [Самиздат 1997, 341–752], поскольку в нем представлены, главным образом, авторы неподцензурной поэзии 1950–80-х гг. Из рассмотрения были исключены значительно более ранние тексты (1930–40-х гг.) и несколько произведений, чей стихотворный статус сомнителен (визуальная поэзия Вилена Барского, проза Андрея Монастырского и Сергея Круглова и др.). В результате был обследован 1041 текст 240 авторов (от одного до 30 текстов каждого автора – в объеме публикаций антологии). Отказ от употребления знаков препинания зафиксирован в 264 текстах 40 авторов – те же 25 % от общего количества стихотворений. Из них прописная буква в начале стихов (всех или некоторых) присутствует в 163 текстах и отсутствует в 110 (еще один текст целиком дан прописными буквами) – процентное соотношение 59:41 (у моностихов, как видно из таблицы, 62:38). Учитывая изначальную проблематичность предпринятых сопоставлений, близость полученных результатов кажется довольно красноречивой, но для каких-либо выводов этот сравнительный материал недостаточен.
В какой мере отказ от пунктуации оказывается элементом авторского идиолекта? Некоторые авторы стремятся к единообразному и последовательному использованию приема. Так, опущен концевой знак во всех 48 обследованных текстах Иры Новицкой, 33 – Александра Очеретянского, полностью отсутствуют знаки (и прописная буква в начале) у Сергея Сигея (7 текстов) и Нирмала (14 текстов)… Для других наличие или отсутствие знака выступает не как общий принцип оформления текста, а как применяемый ad hoc прием с конкретной художественной нагрузкой для данного случая. Так, из 64 текстов Максима Анкудинова в 56 опущен концевой знак; из остальных 8 концевая точка возникает в единственном:
– приобретая значение окончательности суждения (что коррелирует с резкой выделенностью конца строки ритмическими средствами). Достаточно экзотический вариант, при котором присутствуют знаки препинания в конце строки и внутри нее, но отсутствует начальная прописная буква (т. е., при синтаксической нормативности текста, тоже своего рода знак препинания – знак начала предложения), по крайней мере в двух случаях привлекается для решения одной и той же задачи – уменьшения асимметричности начала/конца строки и подчеркивания звукового и синтаксического параллелизма полустиший:
– причем для обоих авторов это единственный случай применения такого приема (из 73 и 10 текстов соответственно). Другой причиной обращения авторов, тяготеющих к отказу от пунктуации, к употреблению знака et vice versa выступает необходимость прояснения синтаксической структуры текста либо интонационной нюансировки.
– во втором случае не только само использование знаков препинания крайне нехарактерно для этого автора (2 текста из 33), но еще и пунктуация носит ярко выраженный авторский характер (при нормативном тире на месте двоеточия и отсутствии знака на месте тире), формируя специфическую интонацию догадки, открытия. Однако и в первом случае запятая, акцентирующая доминирование атрибутивных отношений над предикативными, хотя и соответствует пунктуационной норме, но выступает при этом как нерегламентированный знак, появление которого не вызвано этой нормой.
Какие-либо знаки препинания присутствуют в 1211 текстах (81 % от общего числа обследованных), в том числе концевые – в 1142 (76 %). В связи с концевыми знаками было интересно прежде всего выяснить, в какой мере авторы моностихов склонны подчеркивать фрагментарность текста – концевыми (а также начальными) многоточиями. С.И. Кормилов первым обратил внимание на обязательность концевого многоточия у Владимира Вишневского [Кормилов 1995, 76–77]. Употребление в качестве концевого знака только многоточия и различных его модификаций свойственно и ряду других поэтов: Анатолию Анисенко (85 текстов), Владимиру Кудрявцеву (22 текста), Павлу Слатвинскому (17 текстов), – это поэты, воспринявшие канон моностиха от Вишневского и работающие в сформированном им жанре (см. стр. 248–251):
(в последнем случае, однако, нехарактерная для Вишневского «лесенка»).
Слабость к многоточию в качестве концевого знака питают и другие авторы: 94 текста из 196 у Павла Грушко, 81 из обследованных 100 у Валентина Загорянского и т. д.; однако за пределами «моностиха Вишневского» обязательно возникают и другие концевые знаки, a среди функций многоточия доминирует эмоционально-интонационная:
В то же время ряд авторов не используют концевое многоточие вообще: так, концевую точку имеют все 19 текстов Алексея Коротеева, все 45 текстов Нинэли Крымовой… И если у первого автора отказ от концевого многоточия мотивирован, по-видимому, тяготением к афористичности, подчеркнутой смысловой завершенности:
– то импрессионистические зарисовки Крымовой (род. 1939), нередко с начальным союзом «и», часто представляющие собой назывные предложения, казалось бы, просто просят многоточие в конце:
– и категорический отказ автора от этого знака можно объяснить разве что внутренней полемикой с представлением о моностихе как о чем-то фрагментарном, незавершенном.
Наконец, своеобразное решение проблемы концевого знака в моностихе предлагает в своей стихотворной практике Вилли Мельников: все 96 обследованных текстов этого автора оканчиваются окказиональным пунктуационным знаком «,„» («троезапятие», по выражению автора) либо его модификациями («!„», «?„»). Возможно, этот знак следует интерпретировать как сигнализирующий о принципиальной открытости текста продолжению и дополнению. В пользу такого предположения свидетельствует и монтажная структура книги Мельникова «in SPE» [Мельников 1994], в которую вошел и ряд его моностихов, правда, не без труда в ней вычленяемых; характерно, что внутри этого сложного целого концевой знак мельниковских моностихов меняется (чаще всего – на точку).
Общее число текстов с концевым многоточием того или иного вида составляет 568, т. е. чуть больше трети от общего числа обследованных текстов и 50 % от текстов с наличием концевого знака. Сюда входит 371 одиночное многоточие (у 36 авторов), 53 знака «!..» (8 авторов, включая 5 знаков «!„» у Мельникова), 19 знаков «?..» (10 авторов, включая 3 знака «?„» у Мельникова), 2 знака «?!.» у 1 автора, а также 35 «рамочных» (в начале и в конце) многоточий (у 7 авторов), включая две комбинации «…+!..» и одну – «…+?..». Именно рамочные многоточия, а также начальные при другом концевом знаке (8 случаев у 5 авторов) выступают наиболее однозначным показателем фрагментарности текста:
– при отказе, как правило, от начальной прописной буквы.
В целом, однако, можно считать показанным, что установка на фрагментарность не является общеобязательной для авторов моностихов.
Что касается других концевых знаков препинания, то концевая точка встречается в 457 текстах 39 авторов (40 % текстов с концевым знаком), восклицательный знак – в 82 текстах 26 авторов (7 %), вопросительный знак – в 34 текстах 16 авторов (3 %), в 1 тексте встречается комбинация «?!». Всего восклицанием оканчивается 140 текстов (12 %), вопросом – 57 (5 %).
Внутристрочные знаки в моностихе представляют особый интерес в связи с проблемой, в наиболее радикальной постановке сформулированной С.В. Сигеем (в письме автору этой статьи): «И Марков <в [Марков 1994]> и Бирюков <в [Бирюков 1994]> включают множество строк, которые на мой взгляд “одностроками” не являются, поскольку серединами своими явно цезурят, тем самым распадаясь “на слух” двумя строчками… Связано это безусловно с пунктуацией. В нашем веке (может быть во многом благодаря верлибру) стало ясно, что запятая эквивалентна паузе… Пауза делит строку… Вполне возможно вместо того чтоб ставить знак препинания, просто напросто начинать с новой строки» (письмо июля 1994 г., сохраняю особенности пунктуации С.В. Сигея). Точка зрения Сигея, представляющая собой инверсию старой идеи А.М. Пешковского, видится более чем спорной, однако теоретическая полемика с нею выходит за пределы задач данной работы; посмотрим, как согласуется с мнением Сигея практика различных авторов.
Прежде всего критерию Сигея удовлетворяют тексты с полностью опущенными знаками препинания (см. выше). Другой возможный путь – пропуск знаков внутри строки при сохранении концевого знака – представлен 4-мя текстами 2-х авторов – Алексея Мещерякова и Владимира Бурича:
Сугубая нераспространенность такого подхода свидетельствует, вероятно, о том, что для большинства авторов пунктуационная расчлененность строки выступает лишь следствием (проявлением) ее синтаксической расчлененности. Поэтому самая большая группа текстов, удовлетворяющих требованиям Сигея, – это 608 текстов, в которых концевой знак наличествует, внутренние же отсутствуют в силу синтаксической структуры; сюда же примыкают 4 текста 4-х авторов из второй строки второй графы таблицы – с отказом от начальной прописной буквы:
Для ряда авторов такой подход к пунктуации оказывается предпочтительным: так организованы 51 из 85 обследованных текстов Анатолия Анисенко, 78 из 96 – Вилли Мельникова, 144 из 196 – Павла Грушко, 33 из 45 – Нинэли Крымовой… Примечательно, что все эти авторы уже упоминались в нашем обзоре как работающие в совершенно разных манерах: таким образом, тяготение к совпадению стихового и синтаксического единств, влекущему за собой отсутствие знаков препинания внутри стиха, оказывается совместимо и с традиционалистской лирической интенцией, и с авангардными устремлениями, и с иронико-сатирическим пафосом.
В целом тексты с отсутствием внутренних знаков при наличии концевого составляют 51 % от общего числа текстов с наличием знака (616 от 1211), встречаясь у 46 авторов. Есть свои энтузиасты и у противоположного подхода: внутренние знаки встречаются в 81 тексте из 100 обследованных у Валентина Загорянского, в 27 из 36 – у Златы Павловой, причем в 46 и 14 случаях соответственно это знаки конца предложения:
Всего знаки конца предложения в середине строки встречаются в 111 текстах (9 % от общего числа текстов с наличием знака), в т. ч. точка – в 35 (12 авторов), восклицательный знак – в 33 (также 12 авторов), многоточие – в 21 (7 авторов), вопросительный знак – в 14 (9 авторов), комбинация «!..» – в 5 (Загорянский), комбинация «?!» – в 3 (3 автора), комбинация «?..» – в 1. Сюда же, вероятно, нужно присоединить текст, в котором знаки препинания опущены, но внутри строки присутствует прописная буква, начинающая новое предложение (как замечает Д.А. Суховей, «заглавные буквы принимают на себя роль синтаксического членения в текстах без знаков препинания» [Суховей 2008, 127]):
Из этих 111 текстов в 6 (5 авторов) знаки конца предложения встречаются дважды (т. е. моностих состоит из 3 предложений):
– в последнем случае с характерной для этого автора (12 текстов из 100 обследованных) парцелляцией. Разумеется, и в других случаях предложения, составляющие моностих, оказываются тесно связанными между собой (чтобы моностих мог их, по выражению С.В. Сигея, «удержать»): структурным подобием (как в вышеприведенных примерах: три назывных предложения, три неполных с отсутствием подлежащих и сказуемыми в одной и той же форме…), словесным повтором:
Таким образом, готовность некоторых лингвистов априори квалифицировать моностих как «однофразовый текст» [Береговская 1994, 105; Смулаковская 1997, 131] не имеет, как видим, под собой оснований.
Из других знаков тире встречается 216 раз (у 45 авторов), двоеточие – 31 раз (у 16 авторов); в 6 текстах 3 авторов встретилась комбинация «, –» как самостоятельный знак; точка с запятой не зафиксирована ни разу. В 6 текстах 6 разных авторов употреблено многоточие, не заканчивающее предложения:
Всего, с учетом запятых, которые отдельно не подсчитывались, встретилось 430 текстов с одним знаком препинания внутри строки (55 авторов; 36 % от общего числа текстов с наличием знака), 130 – с двумя (43 автора; 11 %), 22 – с тремя (16 авторов; 2 %) и 7 текстов с бóльшим количеством знаков (6 авторов) – это преимущественно тексты, построенные на перечислении:
Сверх того в 1 тексте встретились скобки, в 18 текстах – кавычки, образующие прямую речь, причем в 7 случаях (7 авторов) прямая речь занимает часть строки:
– в 11 же (5 авторов) весь текст представляет собой прямую речь, мотивировка которой чаще всего вводится заглавием:
Таким образом, можно считать, что наличие знаков препинания не ощущается большинством авторов как нарушающее целостность строки вообще и моностиха в частности; автономность стихового и синтаксического членений является данностью для большинства современных поэтов.
Сверх статистических данных хотелось бы остановиться на нескольких частных случаях.
У 3 авторов в моностихах встречаются увеличенные межсловные пробелы. Само существование подобного приема может служить ответом С.В. Сигею: здесь акцентируется различие между паузой конца строки и паузой внутри стиха. Однако эти случаи неоднородны. Моностих Евгения Понтюхова (род. 1941) обладает полноценной синтаксической структурой (что подчеркивается находящимися на своих местах прописной буквой в начале предложения и точкой в конце), увеличенные пробелы накладываются на нее, не вполне совпадая с членением фразы на синтагмы и, тем самым, сдвигая смысловые акценты:
Такой способ использования увеличенных пробелов можно встретить и в многострочных текстах – у таких авторов, как Сергей Завьялов, Станислав Львовский, Полина Андрукович; Д.А. Суховей замечает в связи с этим, что «пробелы делают интонацию стиха преобладающей над ритмической заданностью и синтаксической упорядоченностью» [Суховей 2008, 119]. Однако особый интерес текст Понтюхова представляет в связи с жанровым тяготением моностихов Понтюхова к хайку: именно так, увеличенными межсловными пробелами, членили текст избиравшие однострочную форму англоязычные авторы хайку 1970–80-х гг. [Higginson 1992, 132]. Впервые же в моностихе такое графическое решение использовал в 1918 году Джузеппе Унгаретти (в знаменитом стихотворении «Солдаты», см. стр. 188) – отмечая это, Дж. У. Хокенсон тут же пишет и о том, что на военные миниатюры Унгаретти определенно повлияло знакомство с вышедшими во Франции в первое десятилетие XX века сборниками переводов хайку (удивительным образом не связывая эти два обстоятельства друг с другом) [Hokenson 2007, 703]. Невозможно заподозрить Понтюхова, поэта старшего поколения из Орловской области, в намеренном следовании за американскими и канадскими авторами, никогда не публиковавшимися в России, или за непереведенными французскими стихами итальянского модерниста, – перед нами чистый случай независимого аналогичного решения одной и той же художественной задачи.
Иначе построены тексты с увеличенными межсловными пробелами у двух других авторов:
– причем для Александра Очеретянского этот прием является постоянным (13 текстов из 33). Здесь, в отсутствие ясной синтаксической структуры, увеличенные пробелы в известной мере замещают знаки препинания, выполняя функцию членения текста на синтагмы. В таком квазизнаке нейтрализуется различие между разными знаками, в соответствии с тем, что взаимоотношения между синтагмами никак не предопределены.
Сходный эффект возникает при использовании в моностихе типографских знаков, не являющихся знаками препинания в собственном смысле этого термина, но принимающих некоторые их функции. Это касается прежде всего косой черты, встречающейся у 3 авторов, главным образом – у петербургского литератора, скрывшегося под псевдонимом Ананий Александроченко (279 текстов; в общую статистику не включены):
Здесь, как и у Очеретянского, фиксируется наличие некоторой связи между синтагмами, но никак не определяется характер этой связи, таким образом, косая черта выступает в роли своего рода универсального знака препинания. Возможен и другой путь: окказиональный пунктуационный знак наделяется достаточно определенным окказиональным значением:
– о том, что косая черта здесь однозначно функционирует как знак противопоставления, свидетельствует не только семантика, но и противоположение полного имени слева – инициалу справа, а особенно – отказ от прописных букв в правом полустишии.
Михаил Нилин, в отличие от Александроченко и Карвовского, использует косую черту в тексте синтаксически полноценном (хотя и не вполне однозначном: двусоставное предложение с нулевой связкой либо назывное с не совсем обычным распространением), имеющем точку в конце и прописную букву в начале:
– выдвигая тем самым функцию этого знака в качестве дополнительного графического элемента, применяемого в научном (филологическом) тексте при записи стихов в строчку, т. е. как если бы исходный текст был:
Этим достигается композиционная амбивалентность, сопоставимая с феноменом цезуры в классическом стихе. Кроме того, в нилинской косой черте можно увидеть и визуальную нагрузку: ведь синтагма «на том берегу» оказывается за чертой, причем синтаксическая связь соединяет липы и берег, визуальный же ряд их разъединяет.
Интерес к дополнительным графическим элементам, свойственным научному тексту, характерен для Нилина: еще в трех его моностихах использованы квадратные скобки (частые также в его названиях, но функционирующие в них иначе):
В художественном тексте такой прием создает любопытный эффект двойного прочтения: с игнорированием скобок и с выключением их содержимого:
– возникают как бы два текста, взаимодействующих между собой.
Еще один знак, нетипичный для художественного текста, использует в своем моностихе Олег Азимов (род. 1958):
– второе тире между предлогами превратилось в стрелку. Такая модификация удачно подчеркивает различие функций первого и второго тире; кроме того, здесь возникает изоморфизм словесного и иконического начал.
Примыкает к предыдущим случаям использование общеречевого знака препинания – скобок – в функции, не свойственной художественному тексту (этот случай и все последующие в общую статистику не вошли):
Характерный для канцелярского стиля письменной речи повтор числительного («числом и прописью») сообщает образу трех букетов выраженную негативную окраску: нечто противное природе, природа, искаженная вмешательством человека, – усиливая, таким образом, противопоставление этого образа образу холмов, как чисто природному, причем макроприродному: с одной стороны, холмы велики, это совершенно другой масштаб, с другой – букеты все-таки над…
Еще несколько способов употребления знаков препинания в той или иной специальной (внеречевой) функции находим в текстах Германа Лукомникова (времен его работы под псевдонимом Бонифаций). В трех его моностихах создается тот же, что и у Нилина, эффект двойного чтения, правда, другими cредствами:
– в первых двух случаях срединное положение многоточия между двумя увеличенными пробелами сигнализирует о равноправности частей, читающихся слитно («доза», «кот») и раздельно (парные предлоги); в третьем тексте читаются первая часть и целое, поэтому многоточие смещено к первой части, а величина пробела еще удвоена.
Следующий шаг на пути удаления от речевой функции знака препинания находим в еще одном тексте Лукомникова-Бонифация:
– представляющем собой изящную пародию на Геннадия Айги, у которого авторские знаки препинания «не служат распределению, уточнению смысла, членению фразы, но указывают на паузы, подъемы голоса, разрывы» [Робель 2003, 47]. Проблематичность интонационного коррелята, особенно у начальных знаков, заставляет сделать вывод об их использовании здесь преимущественно в визуально-графической функции.
Наиболее ярким примером такого подхода может служить текст Андрея Сен-Сенькова (род. 1968), работающего как в форме стихотворной миниатюры, так и в визуальной поэзии:
– здесь не только не приходится говорить об интонационном эквиваленте, но и само языковое значение скобок уступает место чисто визуальной идее вложенности, многослойности. Сходным образом использует точку Анастасия Зеленова:
– иконическая функция точки как иероглифа одиночества подчеркнута пробелом слева. Вопрос о том, по какую сторону границы между стихом и визуальной поэзией располагается тексты Сен-Сенькова и Зеленовой, может служить предметом дискуссии, но нет сомнения, что они маркируют эту границу.
Изучение пунктуации моностиха как в нормативных, так и в функционально переакцентированных ее проявлениях не только напоминает о давно известной истине: в произведении искусства в принципе не может быть ничего неважного или незначимого, – но еще и позволяет увидеть важную особенность минималистской тенденции в искусстве: в тяготеющих к минимализму произведениях снимается привычная иерархия более и менее значимых уровней и явлений в тексте, любой его элемент с равной вероятностью может выступать в качестве конструктивного фактора.