По стране страшно прокатились война за войною, — то мировая, то гражданская, — но даже когда все поутихло это, отца моего пока что оставили на службе в армии.

А вот немолодой наш дедушка все-таки отвоевался, отслужился, возвратился домой благополучно и стал работать в нашем тихом, глуховатом и оттого почти беспроезжем краю по устройству новых дорог и мостов.

Ну, а поскольку весь край был лесным да сельским, то и жили мы с дедушкой невдали от уездного городка в деревне, и все у нас там было по-деревенски. Дом — с окошками прямо на небольшое поле, во дворе — куры, поросенок, корова, а затем появилась и лошадь.

Лошадь в уездной дорожной конторе дедушке выдали для служебных поездок.

Не очень тоже молодая, да все еще легкая, складная, была она вся иссветла-рыжая, но лучше сказать: масти светло-золотистой. Звали ее именем также легким, светлым — Пчелка. По красоте, по стати своей она с местными Саврасками да Карюхами ясно, что не шла ни в какое сравнение.

Но — вот незадача, вот чуть ли не беда! — имелся у этой Пчелки досадный норовок.

До того, как попасть в распоряжение властей уездных, местных, а потом и к нам, Пчелка почти в одно время с дедушкой побывала в военном строю. Да не просто побывала, а служила, хаживала в походы; и вот теперь, когда ее списали по возрасту, времечко то свое боевое, лихое, она забыть, как видно, все не могла и не могла.

Упряжную седёлку, так же как, наверное, когда-то настоящее кавалерийское седло, она принимала на себя спокойно, даже с удовольствием. Тесный хомут тоже позволяла на себя накинуть, но тут поддавалась уже с фырканьем и с сердитым взбрасыванием головы. А когда, наконец, дедушка начинал ее заводить в оглобли разъездного тарантаса, то вот здесь-то Пчелка весь норов и показывала целиком.

На тарантас, на эту штатскую, старенькую повозку, она взглядывала своими черно-яркими глазищами с полнейшим презрением и вставала в оглобли не так, как полагается, а зашагивала в них и за них наискось, а то и поперек.

Дедушка отводил Пчелку от оглобель, снова заводил, а она опять — то наискось, то поперек.

По получасу, а то и больше дедушка, бывало, с ней бьется, пока запряжет, и понятно, что он очень от этого сердился. Все чаще и чаще, и с каждым разом громче, решительнее кричал на весь двор:

— Хватит! Надоело! Верну чертовку начальству, пускай меняют на другую лошадь.

И тем бы оно, наверное, и закончилось, да вот вышел вскоре случай, после которого дедушка про обмен Пчелки не то что кричать в сердцах, а даже и думать перестал.

А случай-то был вот какой.

По младости, по мальчишеству тогдашнему своему, я все просился у дедушки: «Возьми да возьми меня с собой. А то я твоей работы еще ни разу и не видывал. Ты вот все говоришь да говоришь про нее, а какая она — так никогда и не показывал!» И, прямо скажу, неотступные просьбы мои дедушке нравились, он от них не отмахивался, и в один из осенних вечеров за ужином мне и объявил наконец:

— Что ж, завтра по холодку поедем. Готовься. Ложись нынче пораньше, не проспи.

И все, кто тут был, почти все сразу: обе мои тетки — мамины младшие сестры, да и сама мама — тоже за меня обрадовались. А дедушку похвалили:

— Правильно! Прокати Саньку, прокати… Он уж вон какой! Почти школьник, и съездить с тобой вместе ему будет интересно и полезно.

Только бабушка перестала разливать кипяток по чашкам из нашего медно сияющего, пузатого, будто купец со старинной картинки, самовара. Она — бабушка — вздохнула с некоторым сомнением:

— Лошадь своевольная, дорога не ближняя… Нет, лучше бы ты, дедко, не спешил. Вот когда Пчелку поменяешь, тогда мальчишку с собой в путь и возьмешь.

Но тут мама, тетки и даже сам дедушка за Пчелку заступились. Они сказали, что ехать — не запрягать, что при езде Пчелка никаких таких штук почти не выкидывает, и бабушка махнула рукой, согласилась.

Более того, когда я стал разыскивать к завтрашнему дню свои кожаные сапожки, то бабушка нашла их в углу под лавкой даже быстрее меня. А как нашла, то внимательно осмотрела, укоризненно покачала головой, нагребла сажи из печки в черепок и, плеснув туда водицы, обмакнула в эту самодельную ваксу черную тряпочку:

— На! Сапожки почисти… Дедушка работает с людьми, и выезжать нá люди в этакой загвазданной обувке нехорошо.

А наутро, когда я, умытый, причесанный, в надраенных сапожках, в теплой домотканой курточке — то есть весь-весь как новенький пятачок, выкатился на крыльцо, то увидел Пчелку уже в оглоблях.

Правда, по виду ее и по дедушкиному виду было ясно, что они опять тут с утра пораньше не поладили. Дедушка сердито утыкал сено в тарантасе, бормотал свое: «Хватит! Никакого терпенья больше нет!» — а Пчелка сердито косилась на дедушку, отфыркивалась.

Но, взглянув на меня, на развеселого, поглядев на всю провожающую нас родню, которая, шумя, ахая, теснясь, тоже высыпала на крыльцо, дедушка уминать руками сено в тарантасе перестал, огладил на хмуром лице усы, бороду и — улыбнулся.

Он и сам выглядел празднично. На плечах у него, конечно, все та же, за все про все единственная, еще фронтовая шинелишка, но зато вместо шапки солдатской он надел сегодня довоенный свой форменный картуз с маленькой на твердом высоком околыше жестяною лопатой и с таким же, наперекрест, крохотным топориком.

Этот картуз со строительным значком дедушка бережно вынимал из платяного шкафа лишь тогда, когда, отправлялся к начальству. А теперь вот надел, как я понял, из-за меня, из-за нашей первой вдвоем рабочей поездки. И как только я об этом подумал, так мне стало еще веселей.

Я почти сам, почти без дедушкиной подмоги вскарабкался в тарантас, угнездился на сене и, вспомнив, как прощается дедушка с роднёю при всегдашних своих отъездах, приподнял и сам свою фуражку над головой, сам отвесил глубокий поклон маме, поклонился бабушке и обеим своим тетушкам.

Они все засмеялись, ответно мне закивали, и тут мы с дедушкой поехали.

Пчелка стронула тарантас на удивление охотно, бойко, и вот мы уже за нашим крыльцом, за двором, в пути.

Деревня еще во всю спала. Желтоватое пятно раннего солнышка едва просвечивало сквозь белый туман. В тумане казалось, что это едем не мы, а мимо нас сами, будто сделанные из холодного дыма, проплывают дома, сараи, приземистые изгороди на околице деревни.

А потом мы словно бы опустились куда-то глубоко-глубоко вниз, и запахло влажным ельником, и плывущие мимо нас белые клубы тумана стали еще непрогляднее. Только четкое чмоканье подков да размеренное качание Пчелки в мокрых оглоблях, да шумное и длинное переливание луж под колесами тарантаса показывали, что мы тоже все-таки куда-то движемся.

Продолжалось это, возможно, час, а может, и два. Я таращился, таращился на все стороны, наконец не вытерпел:

— Где же, дедушка, работа твоя? Ничего нигде не видать. Заехали, как в молоко.

А дедушка по-прежнему весело шевельнул вожжами и очень весело ответил:

— Молоко — что! Молоко — пустяк! Впереди еще кисель будет. Кисель-трясель, после которого мою работу и показывать, объяснять не надо. Сам на себе все почувствуешь, сам все поймешь.

И тут действительно под копытами Пчелки и прямо под нами началось такое вязкое хлюпанье, тарантас так заобваливало и заваляло из стороны в сторону, что я ухватился одною рукою за дедушкину шинель, другою за плетушку тарантаса, но все равно — раз, и еще раз, и еще, и еще — чуть не вылетел прямо в самую грязь.

А дедушка знай ухмыляется:

— Во-от… Вот она старая-то матушка-дорожка, во-от… Запоминай ее! А как трястись будет уж невтерпёж, так и выедем на новую дорогу, на мою. А вернее, на артельную… Мы тут с тяпневскими — из деревни Тяпнево — мужиками такой участок отгрохали, хоть пляши!

И, кренясь вместе с тарантасом то туда, то сюда, а порой даже и выскакивая, и плюхаясь полами шинели в желтых лывинах, и подпирая шаткий экипаж сбоку, дедушка принялся на все лады расхваливать предстоящий нам вскоре другой, обновленный путь, а особенно — этого пути строителей, тяпневских мужиков.

Обшлёпанный грязью чуть ли не до самых бровей, он кричал мне радостно:

— Тут вся соль, Санька, в том, что в артель мою, а вернее — в артель нашу очень уж дельные мужики подобрались, сколотились. Сколотились да так навалились, что вот — пожалуйста! — сейчас увидишь и результат.

В честь тяпневской строительной артели дедушка заливался ну прямо-таки соловьем, а я лишь кивал да помалкивал. Я ведь про артель-то да про стройку не все еще и понимал тогда; я, главнее всего, боялся — как рот раскрою, так тут же на первом толчке-ухабе язык свой напрочь и откушу.

А еще я переживал, что Пчелка потянет, потянет по здешним лывинам, по ухабам не слишком-то ею любимый тарантас да, не довезя меня до хваленого тяпневского участка, и взноровится, остановится.

И вот она задрала под упряжною дугою голову и — встала. Но встала все же по причине иной.

Где-то далеко впереди нас, в самом-самом тумане, как будто бы ржанула другая лошадь, и вот Пчелка замерла, навострила уши. Но ответить той, чужой, далекой лошади все же не ответила, опять налегла на хомут, зашлепала по грязи.

А дедушка сказал еще радостнее:

— Наверняка это спешат на работу, какую-нито поклажу с собой на подводе везут тяпневские плотники! Вот видишь, какие они молодчаги… Не хуже нас по самой рани поднялись. На шестой версте на мосту через реку перила еще не поставлены, так вот они, значит, сегодня доделать и торопятся. Сейчас я тебя представлю им. А-атличнейшие мужики! Особенно Коля Кряж. Он одним лишь топором может хоть что сотворить, даже любую замечательную игрушку. Ты его, Санька, об этом непременно попроси… Коля страсть как любит, когда его просят. И он тебе вмиг из любой попавшей чурки оборудует на память какой-нибудь фокус-мокус!

И тут, сначала под подковами Пчелки, а затем сразу и под железными шинами колес, захрустел крупный песок. Дорога вдруг стала точно такой, какой ее дедушка мне и расписывал: сухой, гладкой, просторной.

Лишь белый туман все еще здесь клубился, но и в тумане было видно: новая дорога ровна, широка, хороша.

Пчелка безо всякого на то понукания ободрилась, покатила тарантас быстрей. Дедушка форсисто поправил картуз со строительным значком. Я, ожидая скорой встречи с Колей Кряжом, пошоркал пучочком сена свои с утра надраенные, а теперь вновь обляпанные изподколесными брызгами сапожки.

А навстречу Пчелке потянул ветерок. Пар над дорогой пошел клочьями. И тут я голову поднял от сапожек и сначала смутно, а потом ясней увидел речной берег, увидел новый высокий, щедро усыпанный вдоль недостроенных перил сосновою щепою мост. А на мосту — верховых.

И вижу я: их там — двое. И они коней своих как там остановили, так никуда и не двигаются. Лошади ихние в нашу сторону смотрят, они сами тоже в нашу сторону смотрят, но при этом смотрят почему-то так, будто нас тут на дороге и нет. Никакого малейшего знака-приветствия нам не подают, а сидят себе, в седлах сутулятся и — не шевелятся.

Я удивился, но дедушке говорю:

— Вот и плотники твои! Только странные какие-то… Замерли, будто столбы. И который из них Коля Кряж? Тот, что поздоровей, да?

А дедушка и сам их, конечно, видит, да ничего мне про них не объясняет уже. Вместо этого натягивает и натягивает вожжи, и этак чудно, почти шепотом, подает голос Пчелке:

— Тпру… Тпру… Тпру…

Я глянул на дедушку, а лицо у него серее шинели стало, и, слышу, он и мне нашептывает:

— Нишкни, Санька… Это не плотники…

И шарит у себя под ногами в сене, что-то там быстро ищет, спешит, а в это время позади и сверху меня, все равно как с неба, вдруг дохнýло горячим-прегорячим, и раздается насмешливый голос:

— Не шарься, Крылов, не старайся! Сам знаешь, ничего у тебя там нет. Отмахнуться тебе нечем… А, может, денежки туда засовываешь? Так не прячь, не надо! Нам ведь доподлинно известно: нынче ты своим топорникам-тяпунáм получку везешь. Ну а теперь стало быть, довез, приехал!

И тут я так весь и обмер. Про денежки у нас дома даже и звука не было, иначе бы меня с дедушкой и за порог не отпустили, но теперь вот даже назад глянуть боюсь, шевельнуться боюсь.

А краем глаза вижу: нависла, дышит над самым моим плечом лошадиная морда с длинными волосками в розовых: горячих ноздрях, а прямо в затылок дедушке, прямо под околыш дедушкиного картуза уткнулся, потом отодвинулся, потом опять рядом закачался вороненый ружейный ствол.

Это, значит, с тылу к нам, к самому задку тарантаса подстроился еще кто-то верховой, и вот он-то и говорит насмешливым голосом. И как заговорит, как, должно быть, пониже наклонится у себя там наверху, в седле, так на меня оттуда спиртом и наносит.

И от него спиртом наносит, и от коня потным, горячим запахом наносит, и от этого мне сделалось муторно, стало еще страшней, а голос все подгоняет:

— Давай, давай, Крылов, деловой человек, на мост правь, на мост! Там ты нам всем сразу кошель-то и выложишь… А заартачишься — мы самого тебя рядышком с потомком твоим уложим заместо перил.

Он так говорит, а те двое ждут, в седлах сидят, все не шевелятся. Только лошадей своих теперь повернули поперек моста, голова к голове. И под руками у них на коленях тоже что-то опасно взблескивает.

Этот же, сопровождающий нас и, должно быть, в шайке главный, подталкивает и подталкивает дедушку ружьем:

— Ну, может, Крылов, мы тебя укладывать и погодим… Может, маленько и помилуем. Если все до копеечки нам на ладошках да стоя на коленках преподнесешь!

А дедушка молчит, лицо у дедушки каменное. Лишь на правой щеке правый ус, как бы совершенно сам, часто и часто дергается, а все остальное лицо — твердый камень. И кулаки с широкими в них вожжами тоже будто каменные.

Только вот плечом от меня дедушка едва заметно отклоняется да отклоняется, да вдруг с локтя, с полуоборота как даст по навислому сзади ружью и по лошадиной морде, как вскочит в тарантасе, как швырнет меня под ноги себе, да как закричит ужасным голосом Пчелке: «Да-ё-ошь!» — так все тут сразу и смешалось.

Ружье у конвоира, должно быть, вылетело, потому что он тоже что-то заорал; а Пчелка, словно ее ошпарили кипятком, рванула вскок и со всем нашим грузом-тарантасом понеслась прямо на тех, на двоих.

Те двое ахнуть не успели, Пчелка врезалась меж тесно стоящих поперек моста лошадей, и одна из них, ушибленная в грудь тупым торцом оглобли, скалясь и визжа, вздыбилась такою свечою, что я из-под низу, со дна тарантаса, увидел отчетливо на ее передних подковах все стесанные до блеска шипы, гвозди.

Она чуть было не рухнула этими обеими подковами к нам в тарантас, да тяжелый всадник и седло перевесили, и, заваливаясь на спину, она сама и ее седок начали медленно падать за неогражденный край моста, в дымную от глубины и от утреннего холода речку.

Что было со вторым всадником, а тем более с тем, который не устерег нас, — я разглядеть уже не мог.

Мост под нами пробренчал гулко, коротко. Пчелка понеслась теперь по свободной дороге так, что сквозь плетушку тарантаса засвистел воздух. А дедушка все не давал мне поднять головы. Он больно держал меня за плечо; он, должно быть, боялся, что вослед нам будет погоня, затрещат выстрелы, и вот все загораживал и загораживал меня собой, все подняться мне не давал.

Но выстрелов не раздалось, вослед нам летели только угрозные крики, да и те скоро смолкли. Не было и погони.

И вот, слышу, Пчелка затопала реже, сильно отфыркиваясь, перешла на ровный шаг, а дедушка перестал меня загораживать, удерживать.

— Вставай… Все! Стрелять они струсили… Тут Тяпнево близко… А вон и сами тяпневские плотники легки на помине.

И приподымаюсь, смотрю, а из-за поворота, из-за просветлевших совсем елок выкатывается нам навстречу целая ватага мужиков с плотницкими ящиками в руках, с длинными и гибкими на плечах пилами.

Солнышко на стальных полотнах пил зеркально играет, так и отсвечивает. Мужики еще издали нам машут, кричат что-то приветственное, веселое, потому что ничего еще, конечно, и не подозревают. Но когда с нами сошлись, да посмотрели на шумно дышащую Пчелку, да как глянули на серьезные наши лица, то сразу смолкли.

Дедушка стянул с головы картуз, отер расшибленным кулаком мокрый лоб, сказал:

— Ну, ребята, что сейчас было — пером не описать…

— Что такое? Что? — зашумели мужики, а дедушка им тут и объяснил: «Вот, мол, что… Банда!»

Лысый, широкогрудый, в тонкой, розовой, несмотря на утренний холод, расстегнутой чуть ли не до пояса рубахе, и такой весь удивительно квадратный мужик, что я мигом признал в нем Колю Кряжа, сразу нахмурился, сразу потянул из подручного ящика топор.

— Где они?

Другие мужики тоже полезли за топорами, а дедушка сказал:

— Ищи ветра в поле. Банда — она банда и есть. Раз не удалось, ждать ловцов на свою голову не будет.

И дедушка усмехнулся, добавил:

— Только ведь они думают: и вы теперь все по избам попрячетесь. Домой побежите.

— Вот это им — шиш! — моментально ответил Коля Кряж, подхватил с дороги ящик с инструментами, махнул мужикам: — Айда на мост! Торчать тут нечего…

Он им махнул, дедушку же спросил осторожно:

— А ты куда сейчас, Андреич? С нами? Или пока что в Тяпнево на отдышку?

Но дедушка принялся разворачивать Пчелку, ответил:

— Отдышимся, когда наработаемся… Да я ведь и в самом деле вам получку привез! Откуда вот только банда-то про это пронюхала? Я даже дома у себя о ваших денежках — ни гу-гу!

Коля Кряж нахмурился, сказал:

— Зато у нас в деревне этой получки ждали и все вслух обсуждали. А что поведаешь другу, то тут же пойдет по кругу. Вот оно и — выплыло! Но, ничего, Андреич… Мы с тобой этот мост начали, с тобой да с твоим Санькой нынче его до последнего бревнышка и завершим.

А когда мужики опять шумною ватагою двинулись по дороге вниз, то все теперь старались шагать не только поближе к нам, а и поближе к Пчелке. Все похлопывали ее, поглаживали по золотистым бокам, все Пчелку хвалили:

— Ну и лошадь тебе, Андреич, досталась, — любому коню конь! Смотри, дала такой рывок, такую пробежку, — а сухонькая! Другая бы вся в мыле была, а эта — нет! И толковая она у тебя, прямо как даже не всякий человек. Каким манером, ты сказываешь, в атаку-то ее бросил?

И дедушка в который уж раз, снова объяснял:

— А вспомнил, что она обстрелянная, боевая, и по-фронтовому, по-конноармейски вскричал: «Даешь!»

И опять все на ходу улыбались, все одобрительно покачивали головами, и лишь разговорчивый раньше Коля Кряж теперь все молчал да молчал.

Он как положил Пчелке около самой ее холки на густую гриву корявую свою ладонищу, так все, не отнимая руки, рядом с лошадью и вышагивал.

Он шел, помалкивал, о чем-то думал.

И вот, в конце концов, видно, все полностью обдумал, поравнялся с тарантасом, хлопнул дедушку по колену, отчаянно и весело уставился ему в глаза:

— Ты, Андреич, Пчелку менять собираешься, так давай меняй на моего, тоже резвого Вороного! Хочешь, сейчас в деревню сбегаю, Вороного приведу?

А дедушка тоже этак весело глянул на Колю и ответил совершенно для Коли, для меня и для всех неожиданно:

— Ты что, Коля-Николаша? Ты что, чудак? Да откуда до тебя такая нелепица, такая несуразица докатилась? Кто это тебе сказал? Да разве я Пчелку сменяю на кого? Ни в жизнь, ни за что, ни за какие коврижки!

Вот так вот Пчелка у нас и осталась, и возила дедушку на работу еще немало лет. И никогда я больше не слыхивал, чтобы дедушка зашумел на нее или хотя бы слегка рассердился.

А про тот случай дедушка тоже почти не вспоминал. Лишь только один раз, когда к нам в деревню пришло сообщение, что банду взяла уездная милиция, он сказал:

— Так и должно быть! Воевали мы по всем фронтам, воевали, — пора спокойному порядку быть и дома.