Нина, взрослая дочь моей бабушки, поступила работать сельским почтальоном. Круг по лесным и полевым деревенькам, куда надо было доставлять почту, получался вёрст в двадцать, поэтому Нине выдали лошадь и повозку-тарантас. Выдали с таким уговором, что ухаживать за лошадью Нина будет сама у себя дома.
И вот лишь к дому-го Нина подкатила, да лишь нам с бабушкой, когда мы на крыльцо выскочили, про уговор этот сказала, так бабушка от радости даже просияла вся:
— Опять у нас лошадка, как в старопрежние годы! Как при нашем еще дедушке! Мы ее, Нина, в нашу прежнюю конюшню и поставим.
Ну а я, мальчик, ни словечка выговорить пока не могу. Стою, гляжу на лошадь, глаз не отрываю. Такая она красивая! Сама вся солнечно-желтоватая; грива, хвост — черные; ноги — в чулках в длинных, в черных; да и по-вдоль спины тоже черный, аккуратный ремешок.
— Зовут ее как? Ну, как?! — срываюсь я с крыльца, тормошу Нину.
Нина вытаскивает из тарантаса тугой кошель с овсом, несет к конюшне, мне отвечает:
— Кличут по буланой масти — Буланкой… Не бойся, подходи ближе. Черпни в ладонь овса и подходи. Она ласковая.
Нина раскрыла кошель, я зачерпнул зерен, шагнул к Буланке. Она щекотнула мою ладонь губами, зерна подобрала, сама потянулась ко мне еще ближе и полыхала мне прямо в ухо, будто благодарственно прошептала: «Спасибо… Спасибо…»
С этого дня-часа Буланка и начала жить у нас. По утрам они с Ниной заезжали в почтовую контору, в соседнее село. Там Нина забирала письма, газеты и скромные пенсионные деньги для стариков, для тех которые сами до почты дойти не могли. Затем Нина усаживалась в тарантас, говорила Буланке: «Но, залетная, трогай!», и они отправлялись в путь по деревням.
В хорошую погоду Нина брала с собой и меня. И там, где дорога шла не глушью лесной, не по колдобинам, не по оврагам, а ровным, чистым полем, там Нина доверяла мне вожжи. Я держал их обеими руками. И мне казалось: я сам теперь большой, и Буланка меня одного тут и слушается.
Я вожжи держу, а она катит тарантас по гладкой дороге бодрою, легкою рысью. А над нами плывут, будто белые гуси, белые облака. Навстречу нам по-утреннему светло, весело улыбаются пашни, покосы, тихие луговые речки и от всего этого охота засмеяться, запеть.
Еще веселей было въезжать в деревни. Там каждый встречный приветствовал Нину чуть ли не поклонами. Про меня же, особенно люди пожилые, еще и говорили: «Вот какой славный ямщичок к нам нашу почтовичку доставил! А лошадка у него — ну, чистая игрушечка!»
И так прошло лето, прошло начало осени. Но вот когда мы вместе с бабушкой по ее старому календарю Покров-день отметили, когда над полями закружились белые мухи, у нас вдруг с Буланкой беда стряслась. Причем не на дорогах стряслась, а прямо в конюшне.
Дело было так. По холодному, совсем еще темному утру, пока бабушка готовила у растопленной печки завтрак, Нина засветила фонарь, пошла обихаживать Буланку перед поездкой на почту. Пошла, да тут же влетает обратно, на ней лица нет.
— Мама! — кричит она бабушке. — Ой, мама! Пойдем, глянь, что у нас с Буланкой творится!
И мы все трое побежали опять с фонарем в конюшню.
Вбегаем, а Буланка там прижалась в угол, глаза при отблесках фонаря дикие, огромные. Вся она дрожью дрожит, вся такая взмыленная, мокрая, будто кто ее гонял дурным скоком целую ночь. У нее даже корм в кормушке не тронут, так ей, видать, было ужасно.
Ну и, бабушка да я, стоим, таращимся, совсем не знаем что делать. А Нина все ж мало-помалу, но тоже опасливо, настороженно к Буланке подходит, гладит по дрожащей шее, сама дрожащим голосом говорит:
— Ну что ты, милая, ну что ты… Успокойся… И какой такой тут нечистый тебя, бедную, перепугал?
И лишь она так сказала, безо всякого умысла, от расстройства так сказала, а бабушка и объявляет:
— Во-от! Это ОН и напроказил!
— Кто «он»? — не поняла Нина.
— Тот, кого ты вспомянула сама… Нечистик! Домовик! На третью ночь после Покрова-дня всякая нежить вокруг деревни по всем дорогам бесится, а у нас вот озорует, вселился ОН. Нам теперь не управиться с ним! Теперь только и надежды, что на дядю Мишу… По дядю Мишу, Левка, беги!
Нина чуть ли не плачет:
— Не выдумывай, мама! Откуда взяться нечистикам в нынешнее-то время? Буланке, возможно, с кормом что-то попало, я испробую ее водой отпоить.
Нина кинулась в избу, вернулась с полным ведром воды; и Буланка в самом деле принялась тянуть воду из ведра такими шумными, такими длинными, поспешными глотками, будто внутри у нее пожар.
Но бабушка все равно пихает меня в затылок:
— Беги, беги по дядю Мишу!
Я побежал, а на улице светать стало. Дядя Миша стоит у себя на крыльце, кормит из чугунка собаку Найду.
Найда — из сибирских лаек. Она остроуха, крупна, немного похожа всем складом своим на волка, но — дружелюбна. В иное время я бы к ней подсел, погладил, но сейчас не до того. Я бросаюсь к хозяину:
— Ох! Ах! У нас — нечистик! У нас в конюшне домовик!
И взахлёб рассказываю про нашу беду.
Дядя Миша меня не перебивает, слушает, лишь отчего-то все как бы с недоверием жмет плечами. Но когда Найда вылизала чугунок дочиста, он ей свистнул: «Идем!», мне тоже сказал: «Идем!», и вот мы у конюшни.
Буланку оттуда Нина уже вывела, привязала к плетушке тарантаса во дворе. Буланка стоит здесь поспокойнее, почти не вздрагивает, только все косит глазами на распахнутые ворота конюшни. Бабушка тоже опасливо топчется у ворот. А дядя Миша как на Буланку глянул, так говорит:
— Ага! Ясно!
Он опять подзывает Найду, он и меня приглашает:
— Что ж… Пошли, глянем на вашего нечистика.
Я было присел, попятился, да тут бабушка замахала на дядю:
— Ты что! Ты что! Ребенка-то малого зачем тянешь за собой?
И таких о себе уменьшительных, унизительных слов я не вытерпел, сам шагнул вослед за дядей Мишей, за Найдой в страшноватый сумрак конюшни.
Свет туда проникал только из ворот да из маленького, с мутным стеклом окошечка. Под ногами у нас зашуршала сухая солома, дядя Миша сказал Найде:
— Ищи!
Я выглянул из-за дяди Миши, повторил шепотком:
— Ищи… Ищи…
Найда навострила уши, чутко, сторожко пошла вдоль темной, бревенчатой стены, — вдруг так и прянула под висячую в углу кормушку. Оттуда белою молнией вылетел тоненький, как змейка юркий, зверек. Он сиганул к раскрытым воротам, проскочил мимо бабушки. Бабушка отшатнулась, ахнула, чуть не упала. Я сам чуть не упал, закричал:
— Держи его! Держи!
Найда ринулась вдогон, а зверек скользнул в узкую щель дворовой изгороди и, пока Найда мчалась в обход, — он, зверек, исчез.
Мы выходим из конюшни, дядя Миша смеется:
— Видали? Не было у вас никакого нечистика, никакого домовика! А погостила пронырливая хитрюга, ласка. Живет она в лесу. Но по снегу, по холоду забегает и в конюшни. Днем, пока там пусто, ловит мышей. А когда лошадь домой под ночь с работы вернется, так ласка делается сама не своя. От лошади пахнет трудовым, соленым потом: ласке эта соль, как масло коту. Прыгает лошади на гриву, вдоль и поперек там шнырит, соль вылизывает, а лошадь мечется, не может ее сбросить… Но теперь не бойтесь! Откуда ласку шуганула собака, она в то место не вернется.
— Ой ли? — говорит бабушка и все еще с большим сомнением качает головой.
Нина, поглаживая Буланку, тоже хотела что-то сказать. Но тут и я пришел целиком, полностью в себя. Теперь я сам, как дядя Миша, стою смелый и заявляю уверенно:
— Не вернется! Точно! Ведь и я вместе с Найдой шуганул эту проныру-домовушку!
И все тут как-то очень по-доброму, очень хорошо засмеялись. Буланка тоже как бы засмеялась, негромко ржанула. И опять у нас дела пошли порядком обычным, спокойным.
Нина по-прежнему стала брать меня с собой в поездки, даже по снегу, даже на санях. И не попадалось нам навстречу нигде никогда никакой нечисти, и, въезжая в деревни, я сызнова слышал: «Смотрите! Смотрите! У нашей Нины-почтовички опять славный ямщичок! И лошадка при нем — ну, чистая игрушечка!»