В самый разгар войны окончил я школу-семилетку и тут же решил: «Отец мой в солдатах, а я пойду в трактористы, в колхозные пахари. Там тоже фронт! Хотя и трудовой… А заодно, — подумал я, — матери помогу. Малышни у нас в доме уйма, все есть-пить просят, матери одной нас не вытянуть…»

Как надумал, так действовать и начал. Загвоздка была только в том: годков-то мне набежало едва четырнадцать. Но тут я пошёл на отчаянное враньё, в отделе кадров машинно-тракторной станции сказал:

— Это у меня лишь справка о рождении потеряна, а так мне давно шестнадцатый!

Кадровичка, сухонькая старушка, пожала плечами:

— Дело не в справке… Кто тебя безо всяких курсов за руль посадит? Никто, ни в жизнь! Да и трактора с трактористами давно в бригадах на весновспашке… Где раньше был?

— В школе был! — не отступаюсь я. И так уговариваю взять хотя бы плугарёнком, подсобником, что кадровичка не выдерживает, говорит:

— Стукнись к директору…

Что ж, иду к директору.

Стучаться, правда, к нему не пришлось: дверь к нему чуть не настежь. Да и сам он — дядька вроде бы ничего. Видно сразу: кто-кто, а он-то побывал уже и на самом настоящем фронте. Вместо правой руки — пустой рукав под ремнём гимнастёрки; по лицу — будто раскалённой железиной шаркнуто. Но брови, а главное глаза, целы; он смотрит на меня весело, даже с интересом.

Более того, когда я начинаю и ему заливать про справку, он даже этак одобрительно кивает: «Продолжай, мол, продолжай!», и я бýхаю напропалую:

— Думаете, если я не кончал курсов, так трактора забоюсь? Я на тракторе езживал не раз!

— Неужто?

— Факт! С Громовой, с Валентиной.

— Хорошо! — улыбается директор. — Она, Громова, представь себе, тоже здесь… Приехала за горючим из бригады.

И директор оборачивается к окошку, толкает левою, единственной своей рукой раму, кричит куда-то вдаль мокрого, весеннего двора:

— Громова! Валентина! Ты ждёшь всё? А ну, загляни ко мне, тут твой старый знакомый появился!

И опять мне вроде как подмигнул, а я так и присел. Я ведь эту Валентину назвал наобум. Назвал только потому, что она из нашей деревни и когда-то, ещё до войны, бегала со мной в одну школу. Но бегала в классы старшие; я и тогда ей был почти никто, лишь сбоку припёка, а теперь и вовсе — поздороваемся где-нибудь на встречной дорожке да и конец!

Что же касается совместной езды на тракторе, так и тут я езживал всего лишь навсего на один-единственный манер. Валентина рулит, бывало, по деревне на своём шипастом ХТЗ, а ты, как стриж, вылетаешь из-за угла и, не утруждая себя лишней просьбой, вспрыгиваешь на буксирную скользкую скобу, и виснешь там, пока Валентина не обернётся. Ну, а когда обернётся — отыгрывай немедля назад! А то получишь крепкую оплеуху…

Вот, собственно, и всё моё приятельство с Валентиной, всё моё с ней трудовое содружество. Вот я в испуге и присел.

Смелость из меня вылетела, как воздух из мыльного пузыря. Хлоп — и нет! Я вмиг чувствую, какой я маленький, какой я здесь, в конторе, нелепый — шкет шкетом.

Я ёжусь: «Валентина сейчас войдёт, про сказки мои услышит, отвесит по старой памяти мне затрещину да и отправит несолоно хлебавши домой…»

А она — входит, она — тут как тут.

Я глаз на Валентину не поднимаю, я смотрю в пол.

Но от её промасленной спецовки меня так и опахивает крепкой тракторной гарью, просторной улицей, влажным ветром.

Она сама как быстрый ветер, Валентина-то! Она сразу меня взяла на прицел. А как взяла, так поспешным, сердитым голосом говорит не только то, чего в перепуге жду, а говорит то, о чём я сам не успел и подумать.

— Это вот он, Петька Карасёв, что ли, мой хороший знакомый? Из-за него меня позвали? Ну и ну! Да таких знакомых — на закукорках не перетаскать! Неужто, товарищ директор, это его вы и решили подсунуть мне в сопровождающие? Я, глупая, надеюсь, я жду не дождусь кого-либо дельного, а вы мне суёте Петьку Карасёва!

Она прямо так и чеканит: «Суёте!», меня не стесняется, да тут директор её же слова перевернул очень ловко:

— Предложение, Громова, у тебя — лучше не придумать. Этого парня и забирай. Он хоть наплёл мне здесь с три полных короба, да соловью запев не в укор. Я вижу, он малый с огоньком.

Ну, а Валентина взвилась — не осадить.

— Вы что! Отшибло память? Забыли, куда мне ехать и с чем? С грузом! С бочками! С керосином в самую дальнюю бригаду за тридцать вёрст! По нынешней грязище! Я на заправке, на базе и то едва управилась; ладно, дежурные подсобили; а если в дороге завалюсь — ваш «огонёк» мне пустое место… Мне надобна хотя бы ещё пара путных рук.

Она разошлась так, что подшагнула к самому столу, ткнула директору чуть ли не под самый нос собственные руки: «Вот, мол, какая нужна пара! Вот, мол, таких крепких!» Да тут же налетела взглядом на плоско свисающий с плеча директора рукав и охнула, осеклась:

— Простите!

Отступила назад ко мне, глянула на мою понурую макушку:

— Ладно…

Директор виду не подал никакого. Он только, как бы желая искалеченное плечо скрыть, развернулся боком. Но глядел он в нашу сторону всё равно напрямки и сказал твёрдо:

— Правильно, Громова! Пока войне конец не наступит, других нам с тобой помощников ждать не приходится.

Потом полез из-за стола, сказал мягче:

— А груз у вас, конечно, наиважнейший. Трактора на пашне — что танки в бою. Стоять им без горючего нельзя. Их труд тоже для победы. Успеешь, Валентина, сегодня?

— Чего там… Надо успеть, — ответила без особого подъёма Валентина, потому что новоявленным своим помощником, то есть мной, всё равно была, как видно, не слишком-то довольна…

И вот, так или иначе, а мы уже в пути.

День майский, но погода серая, сырая. Весна нынче затянулась. В такую пору все дороги — сплошная хлябь. Ветерок посвистывает знобко, и хорошо, что мать, когда я собирался в контору, сказала: «Вдруг примут, так надень сразу ватный пиджачок. Он хотя и окоротал, да для работы ещё гож…» И я кутаюсь в этот пиджачок, сижу обочь суровой Валентины на крыле трактора.

Трактор — всё тот же повидавший виды, довоенного выпуска колесник ХТЗ. Колёса его — железные сплошь. А задние, кроме того, ещё и очень огромны, снабжены здоровенными шипами. Они месят дорожную глину яростно. Да мотор стар, не слишком могуч, на буксире у нас широкие, как плот, сани, на санях увязаны металлические бочки с керосином — двигаемся мы тихо.

Черепашья эта скорость раздражает Валентину совсем. Она поддаёт трактору газу. Тот ревмя ревёт, пускает синий дым. А сани, кренясь на ухабах и сгребая густую грязь, всё равно упираются: толку — чуть… Тогда Валентина за всем этим дымом, за грохотом выговаривает что-то досадное, и я думаю: «Опять в мой адрес!»

Переживаю, хмурюсь, расположить к себе Валентину ничем не могу. Лишь в голову лезут дурацкие мысли: «Вот сани-то мотануло бы покрепче, бочки бы раскатились, и я бы вмиг доказал, зачем я тут. Я бы Валентине сам строго, а может, и насмешливо сказал: „Не нервничай, на меня смотри! Ты думала, я слабак, а я — человек, подкованный наукой. Ты даже вот про школу нашу не желаешь со мной повспоминать, а я, между прочим, вышел оттуда с Архимедом в голове. С Архимедом, с его рычагами… Вот, глянь: хватаю с дороги кол, пихаю под низ бочки, и — рычаг готов! Раз, два — бочки опять все на месте… Поехали дальше! Дайте мне во что упереться и увидите сразу, какой я молодец!“»

Я вхожу в роль настолько, что за шаткое под собой крыло почти не держусь, начинаю изображать свой мысленный подвиг в лицах. Глазами, губами, головой нашевеливаю так, что Валентина взглядывает, повёртывает пальцем возле собственного лба, и этот жест означает ясно: «Мой помощничек ещё и с приветом!»

Я тушуюсь, но не унимаюсь.

Когда перегретый трактор сполз в мокрую низинку к тусклому, под лохматыми елями, бочажку, когда Валентина выключила скорость и потянула из-под ног пустое ведро, то я это ведро у неё выхватил:

— Сам! Притащу воды сам, и залью в радиатор сам! Я видывал, я умею!

Ноша не тяжела, бочаг — близко. Лишь тракторный радиатор для меня высок. До фырчащей, как на горячем самоваре, заглушки мне трудно дотянуться. Но я карабкаюсь на переднее колесо, цапаю заглушку ладонью, и — не успела Валентина меня окрикнуть, остеречь — стронутая с места заглушка взлетает пулей в небеса.

Ладонь обдало жгучим паром, я грохаюсь чуть ли не прямо на ведро, сую руку в холодную воду, хлопаю глазами на Валентину, а она летит на меня с трактора стремительным коршуном. А она всё на свете клянёт, особо поминает всяких таких-разэтаких помощников, но видит: пятерня моя хоть и красна, да без волдырей. И тогда кричит:

— Где заглушка?

— Вроде бы здесь… Кажется, там… — бормочу я, шарюсь в расквашенных колеях, ползаю на четвереньках по молодой на обочине траве. А Валентина отыскала заглушку сама, залила воду сама; и тут, скажу честно, от досады, от боли, от всей никчёмности своей я так и заплакал. Молчком, внутри себя, но — заплакал.

К освежённо урчащему трактору обернулся спиной, смотрю через низину на сумеречные ёлки; вижу, как там, вдали по-над ними, играет на коротких крылышках вечерний летун-вальдшнеп, а тихие слёзы унять не могу.

Хорошо, Валентина как бы не замечает меня пока. Она осматривает мотор, проверяет груз, и самую-то горечь я проглатываю не на её глазах.

Но всё равно тайный мой всхлип как-то до неё долетел, и она, поскрипывая за моей спиной пустым ведёрком, толкает меня в плечо:

— Ну что уж ты… Сама я тоже виновата… Ещё дома, в конторе с ходу задёргала тебя… Не дуйся, Карасище! Я тоже измоталась… За рулём — весь день, а, гляди, не обернуться нам в бригаду и к ночи. Полезай на своё место…

И тут же добавляет безо всякого снисхождения:

— Да когда хватаешься за что, сперва советуйся. Насказал тебе директор про какой-то там твой огонёк, вот ты и суматошничаешь!

— Больше не буду…

Я снова дышу в полную грудь. Я снова восседаю на железном крыле трактора. На душе отпустило, но теперь вдруг очень хочется есть. Во рту у меня с утра — ни маковой росинки. Только и Валентина, как видно, терпит давно; значит, и мне на эту тему думать пока что не положено…

Мы выбираемся на подтемнённые кое-где берёзовым молодняком луга. Там ширь-простор. Но облачное вечернее небо хмурится ещё больше, и, слабо отражаясь в холодных лужах дороги, оно кажется совсем уж низким. Так и видать: мглистые тучи вот-вот заденут за наши головы, и на всё луговое пространство плотно уляжется ночь.

Двигаемся мы по-прежнему медленно. Старикан ХТЗ усердствует, да тяжесть саней не уменьшилась, и меня так и подмывает спрыгнуть, пойти с трактором рядом, дать ему хоть какое-то облегчение. Дать, как дают передышку на ходу извозчики усталым обозным лошадям. И всё же подмогу настоящую ему оказывает лишь сама Валентина. Она, цепко держась за расхлябанный штурвал, высматривает среди смутно мерцающих мочажин проезд помелководней, и если брода не находит, если трактор обрушивается в дорожную топь всем своим железным брюхом, то Валентина вовремя ему подбрасывает газу.

Трактор и мы на нём уплёсканы грязью по самые макушки. На сани нечего смотреть: с них льётся потоком. И если мы тут впрямь засядем — нас не выручит и Архимед. Вдоль пути ещё от мартовских и апрельских ручьёв такие водороины, что чуть проморгай — и ухнешь туда вверх колёсами!

А за дорогой следить всё труднее. А сумерки всё гуще. К тому же латаный-перелатаный ХТЗ — без фар. Он слепее слепого. И вот он, бедолага, умолк, остановился: он вязкую тьму пробить не в силах.

И сразу стало слышно, как ворошится в пустых лугах сырой ветер, как шевелятся у самой дороги кусты; стало слыхать, как булькает в остывающем радиаторе вода, и от этого бульканья у меня опять затосковала ошпаренная ладошка. А Валентина сказала глухо:

— Всё… Не успели…

Сказала, притихла. Опять, должно быть, вспомнила тот, у директора, разговор и добавила:

— Вот тебе и трактора как танки в бою; вот тебе и огонёк в груди… Ночевать, куковать будем с огоньком-то…

И, не снимая впотьмах со штурвала рук, привалилась на них головой, стихла совсем; я молчу тоже.

Да и о чём говорить? Обижаться на «огонёк»? На то, что она им всё как бы меня подтыкает? Так не я этот «огонёк» придумал. Сам-то я сейчас не то что огоньком, а сверкающим бы прожектором обернулся, да не в моих это силах. Какой уж тут прожектор! Если я и могу чем посверкать теперь, так лишь зажигалкой. Простенькой, самодельной, всё устройство которой — кусок напильника, фитиль из тряпицы, колотый камень-кремешок.

Такие зажигалки-огнива нынче почти у всех пацанов. Бегая на железнодорожный разъезд, мальчишки переняли их от проезжих солдат, — вот и у меня теперь побрякивает такое огниво в кармане. Я как нащупал его, так сначала над самим же собой и усмехнулся, а потом вдруг ожил, заорал:

— Валя, Валя! А школу нашу помнишь? А тропинки после уроков — осенние, ночные — помнишь? Вы, старшие, несёте берестяные факелы; мы, первышата, за вами топаем, не отстаём… И никому не страшно, всем светло до самого дома! Нынче ребята ходят так же! Только факелы зажигают не от спичек, а от кремешка да фитилька… Гляди, у меня тоже есть!

Трясу кремешок и кресало-напильник перед ней; желаю, чтобы она потрогала; а она всё равно, привалясь на руль, смотрит только в чёрную тьму. Отвечает мне будто через стенку, будто совсем постороннему:

— Ну и что? Опять страх на тебя, что ли, напал, как на первышонка?

И тут я больше не вытерпливаю; я ору так, что отзвенивает в лугах:

— Да что ты всё заладила: «Страх, страх! Первышонок, первышонок! Огонёк, огонёк!» Далось тебе… Я толкую: вот и сейчас бы нам факел, и ты бы за ним катила-ехала, а я бы — нёс. Я бы шагал, освещал, а ты бы — ехала! Поняла?

— Освети-итель… — усмехается Валентина и в толк ничего не берёт. — Шага-атель… — тянет она всё в том же духе, медленно, да вдруг вся так и посовывается ко мне, так и хватает меня: — Ой, верно! Что, если испробуем?

— Некогда пробовать, делать давай!

И вот наконец-то мы заедино во всём. Сшибаясь впотьмах руками, обшариваем ящик с инструментом, вяжем куски проволоки, набиваем ветошью жестяную воронку, добываем, льём на эту ветошь из бака керосин.

И Валентина торопит:

— Поджигай!

Факел от моей зажигалки-стукалки вспыхивает не вмиг. Зато ярко. Тьма — отскакивает. В багровом кругу под колёсами трактора сразу видно всю жуткую хлябь, но я смело тяну факел из рук Валентины:

— Готово! Я пошёл.

Да и Валентина вновь — прежний надо мной главнокомандующий:

— Стоп! Заведу сначала мотор!

Сшагивает в сытно хлюпнувшее месиво, обредает трактор, дёргает заводную рукоять и, под моторный гул, уже снова на рулевом мостике, отдаёт мне приказ новый:

— Разувайся!

Я так рот и раскрыл. Я так и замер в изумлении.

— Чего это? Зачем? Мои башмачата и так дыра на дыре… В них и без того почти как босиком… Какая для меня тут разница?

— Будет разница!

И стаскивает с себя свои собственные, только что искупанные по ушки в грязи армейские кирзачи-вездеходы, пихает их в мою сторону, сама стоит на железе в одних чулках.

— Быстрей! Мои — тебе, твои — мне…

Я опять:

— Чего ты…

А она как зыкнет:

— Факел погашу!

А она как прикрикнет:

— Опять не нуждаешься в советах?

И тут я разуваюсь, переобуваюсь — делать нечего. И — странно: её сапоги мне в тютельку. Она меня ростом больше, а сапоги мне — впору. Да они не только в самый раз, а из них ещё не ушло её уютное тепло, и от этого мне становится совсем уж как-то непонятно — и радостно, и конфузно — и, больше не рассуждая, я срываюсь вниз.

Полоснув по тьме факелом, я прыгаю в дорожную топь, как в пучину. Но — крепкое дно там есть. Обозначенные светом, там качаются, мечутся ало-чёрные берега. И вот всё это — уже не гиблая топь, а яркий вокруг меня остров. Он двинулся сквозь ночь со мной, вместе с моим факелом.

А следом, слышу, зарокотал, зашлёпал колёсами, потянул сани и наш «хэтэзэшка». И пусть я нет-нет да оступаюсь, пусть оскальзываюсь, — я бормочу:

— Теперь доберё-омся… Теперь, с огоньком-то, поспеем… На то он и огонёк!

Художник А. Борисенко