Под тёплым небом

Кузьмин Лев Иванович

ВОРОТА СО ЗВЁЗДАМИ

 

 

 

Ефрейтор Полухин

 

На ефрейтора Полухина свалилось самое настоящее несчастье, да только об этом на пограничной заставе не ведает ни одна живая душа.

Внешне Полухин не изменился ни в чём. Аккуратный, всегда подтянутый, в ловко сидящей на белобрысой голове фуражке, удивительно курносый, ясноглазый, маленький ростом, но крепкий, как гриб-боровик, он и теперь в обращении с товарищами ласково-улыбчив, и на приказания командиров откликается с прежней готовностью. С той расторопной и весёлой готовностью, от которой даже сам начальник заставы, суховатый характером лейтенант Крутов сразу приходит в шутливое настроение, говорит неуставные слова:

— Молодец, Полухин, молодец! Хотя пока что пограничный стаж твой совсем невелик.

Но это — днем.

А вот как только на заставу, на её белёные постройки, на её тёмные тополя упадёт по-южному внезапная ночь, то беспокойное, почти бедственное состояние наваливается на Полухина снова. И это такое состояние, что о нём с товарищами говорить нельзя ни под каким видом: это состояние называется стыдным словом — страх.

Пришёл тот страх к ефрейтору по такой же вот ночной поре недавно. Во время объезда-досмотра пограничной полосы. И досмотр тот был тогда обычным, для Полухина уже известным, и начался он совершенно обыкновенно.

Верховая кобылка Ласточка шагала по мягкой, едва сереющей в сумерках дороге уверенно, бойко, как всегда. Знакомо наливались над головой Полухина крупные звёзды. Знакомо посвистывал ночной ветер слева в барханах, в песках; а справа он шуршал в высоких, в черно-метельчатых зарослях камышей; и там тоже уже знакомо нет-нет да и всхрюкивал рассерженный конским запахом кабан, который тоже поспешал по своему делу — вёл потаённой тропой стадо к булькающей невдалеке речке.

В общем, всё шло вокруг давно заведённым порядком, всё шло как надо, и только сам Полухин был настроен не очень-то. Он — сердился. Сбивал его с ровного настроения рядовой Матушкин. Земляк.

Матушкин до этого ходил на службу всегда с другой группой, а теперь вот оказался у Полухина и, радуясь, что они теперь не только в казарме вместе, а и в наряде вместе, то и дело нарушал субординацию, нарушал и дистанцию.

Не успели отъехать от ворот заставы, Матушкин подхлестнул своего серого, огромного, как башня, мерина Мандата, подскакал вплотную к Ласточке и, больно толкая Полухина в ногу своим стременем, безо всякого-якова, безо всякого уважения к званию и к старшинству Полухина пустился в пустопорожнюю болтовню:

— Вась, а Вась! Вот здорово, что мы теперь сами-двое. Вась, а Вась! Мы теперь и после демобилизации будем встречаться. Ведь наши деревни рядом — всего пятнадцать вёрст… Смешно! Раньше не виделись никогда, а и надо-то: сел на мотоцикл, поддал газу, вжик — и тут! У земели в гостях!

Матушкин болтал, пытался глянуть Полухину в лицо; лошади теснили друг дружку, звучно сшибалось положенное поперёк сёдел оружие, и выходило всё не так, как надо бы по уставу.

Деликатный Полухин пробовал об этом намекать. Кивком головы он указывал на третьего всадника, едва приметного далеко позади при звёздных отблесках ночного неба.

— Вон Толмачёв соблюдает дистанцию правильно, а ты — неправильно.

— Ерунда! Тут всегда всё спокойно! — отмахивался Матушкин. — Лейтенанта Крутова, что ли, боишься?

— Не Крутова… А ежели что, бойцы должны быть рассредоточены. — И, накаляясь ещё больше, Полухин добавлял: — Это тебе не гулянки, это тебе не деревня.

— Подумаешь! — сердился тогда и Матушкин и осаживал Мандата, «рассредоточивался».

Но, спустя небольшое время, вновь посылал мерина рысцой вперёд, снова заводил:

— Вась, а Вась…

Отделался Полухин от Матушкина, лишь повернув с дороги на узкую, не шире звериной, тропу в непролазных, как лес, камышах. Но и всё равно, слушая, как на отдалении теперь от Ласточки чавкает по болотистой почве своими копытами Мандат, Полухин досадовать не переставал. «Ох, уж этот мне земеля-Емеля… — думал он про Матушкина. — Ну, прямо балалайка! Да ведь и сам я хорош. Лычки ефрейторские нацепил, а осадить как следует трепача не могу. Не тот характер… Вот у лейтенанта Крутова — тот; у сержанта Дерябина, что рядом со мной в казарме занимает койку, — тот; и даже у моего сейчас подчинённого Толмачёва — тот! А у меня натура — никудышная, безо всякой строгости. Надо бы характер свой мало-мальски поукрепить, надо над самим собой поработать…»

Но как укрепляется характер, Полухин не ведал, да и размышлял он об этом совсем недолго. Ласточка, осторожно нахлюпывая подковами по жидкой почве, выносила его из дремотно шуршащих камышей к такому месту, где чуть зазевайся — так вот и въедешь на чужую территорию, сам станешь нарушителем.

Это было такое место, где из-за сплошных топей и бочагов досмотр приходилось делать по самой что ни на есть кромке границы. Тут надо было вести себя чётко! Доехать до погранзнака, повернуть вместе с тропой точно в створ знаку второму, и потом уж брать курс опять через камыши по такому же узкому, пахнущему сыростью прогалу на те вон высоченные барханы. Их оглаженные, заострённые ветром хребтины проступали теперь при распылавшихся звёздах близко совсем.

«Вот диковина! Пески, трясины — всё вместе, всё перемешано, как у чёрта в лукошке. Обстановка для службы — оё-ёй…» — вздохнул было Полухин, да вспомнил слова лейтенанта Крутова: «Этот краешек, товарищи, тоже наш!» — и тем самым как бы переключил себя на деловой лад полностью.

Он лёгким толчком каблуков поторопил Ласточку, удовлетворённо отметил глазами, что пограничный столбик-знак смутно объявился именно тогда, когда этого и ожидал он, Полухин. И, как бы ощутив уже не зрением, а и через ночную прохладу услышав всем телом, что чужая территория — вот она, близко, — заставил лошадь сделать резкий поворот. Оглянулся и сам: проверил, насколько точно повторили его манёвр замыкающие.

И тут Ласточка вздрогнула.

Вздрогнула, рванулась, стала оседать всем корпусом, и остановка произошла так быстро, что Полухин чуть не уткнулся щекой в жёсткую гриву.

— Вперёд! — не поняв ещё ничего, понудил он Ласточку, но лошадь завскидывала головой, забилась на месте, задышала с громким храпом.

— Вась, что там у тебя? — почти тут же наезжая, спросил полушёпотом Матушкин. Даже всегда выдержанный, всегда спокойный Толмачёв заторопил теперь своего коня, но Полухин коротко отмахнул им: «Обождите!»

Ухватив поудобней автомат, он спрыгнул. Под ним вязко хлюпнула мочажина. Он быстро впотьмах огляделся и, досадуя, что задерживается там, где задерживаться совсем бы не надо, что до чужой пограничной полосы и теперь ещё только шаг, тронул горячую, мелко дрожащую грудь лошади. Затем нагнулся, провёл по лошажьему колену вниз, нащупал щетинистую бабку, мокрую, тоже горячую, да и вмиг вздрогнул сам. Вздрогнул, потому что наткнулся голыми пальцами на твёрдое, стылое железо.

— Капкан! — изумился Полухин. — Откуда? Как? Днём не было!

И не то приказал, не то попросил нервно:

— Матушкин… Серёга… Помогай Ласточку выручать! Толмачёв, быстро выходи на связь с заставой.

Когда на место происшествия примчался в сопровождении верхового бойца лейтенант Крутов, когда он, соскочив с седла, бросил поводья Толмачёву, испуганная Ласточка была уже на свободе. Её и Мандата держал под уздцы Матушкин. А Полухин, волнуясь, шагнул навстречу лейтенанту, начал докладывать. Он ждал, что лейтенант сейчас упрекнёт его или даже обругает за разгильдяйство, но Крутов лишь спросил:

— Поди, натоптали вокруг? Теперь и не разберёшь, откуда к нам свалился такой подарок?

И это «к нам», а не «к тебе» сразу сняло с Полухина хотя бы часть напряжения. Он спешно стал объяснять, что нет, не натоптали, что даже фонарь, чтобы не обозначать себя, ни разу не зажгли.

— Свет всё ж таки дай! — распорядился Крутов, и Полухин щёлкнул кнопкой, направил яркий луч электрофонаря на мутную под ногами лужу.

«Подарок» оттуда торчал страшноватый.

Стальной капкан обоими своими полудужьями высовывался из воды, как щучья захлопнутая пасть. Он был коварно притоплен, и было ясно, что когда он таился широко раскрытым, готовым для безжалостного удара-хапка, то в камышовой чащобе да в сумраке ни ефрейтор Полухин, ни сама Ласточка его приметить не могли.

— Ничего себе сюрпрюз! — гневно засопел лейтенант, взял у Полухина фонарь. — Лошадь в сохранности?

И перевёл свет на Ласточку, высветил её облепленные грязью брюхо и ноги. Увидел: правую переднюю она держит подшибленно, на весу.

— Чуть поотдёрнуться успела… Капкан ударил вскользь по копыту, но всё равно живое задел, — указывая на сочащуюся рану, опять виновато объяснил Полухин. А лейтенант резко хлестнул лучом вдоль погранлинии, обернулся к той, чужой, стороне, сердито сказал:

— Вон у кого ловкость так ловкость… Нахальная! Сунули нам на тропу через рубеж занозу да и в сторонку айда! Мол, не придерёшься!

— Не специально, может? На кабана, может, хотели? — спросил простодушно Матушкин, но Крутов ответил:

— Всё равно нарушение! Утром заявим протест.

Дальнейший обход участка лейтенант отправился завершать сам. Он прихватил с собой молчуна Толмачёва да того, нового бойца, а Полухину было приказано возвращаться с покалеченной лошадью на заставу.

Сопровождал их всё тот же Матушкин. Только теперь Матушкин с пустыми разговорами не лез. Не приставал он даже и тогда, когда из камышей выбрались и медленной процессией — впереди невесёлый Полухин, за ним в поводу хромая Ласточка — затопали вдоль барханов по сухой, пыльной дороге.

Матушкин ехал чуть сбоку и лишь изредка сочувственно говорил:

— Поменяемся давай. Ты на моего мерина садись. А пехтурой — я с Ласточкой.

— Незачем! — отвечал Полухин. — Теперь мне надо привыкать к пешему способу. Лошадь выздоровеет не скоро, а служба ведь всё равно остаётся.

— Остаётся… Что верно, то верно… — соглашался Матушкин и подбадривал: — Доковыляем до заставы, будем Ласточку лечить.

Но когда добрались до места, когда в тускловато освещённом слабенькою лампочкой деннике загнали лошадь в станок и, крепко привязав, чтоб не лягалась, начали её лечить; когда стали промывать карболкой кроваво-красную рану, тут-то Матушкин и сказанул те самые слова, от которых, если как следует подумать, и впал Полухин в своё несчастное состояние.

Матушкин закончил бинтовать Ласточку, распрямился, потрепал лошадь по гладкой вороной шее:

— Ну вот, выздоравливай! Да требуй с хозяина откупа.

— Какого откупа? Почему? — не в миг сообразил Полухин, и Матушкин растолковал:

— Шёл бы ты без неё по сторожевой тропе пёхой, вступил бы в этот капканище — враз бы тебя укоротило на одну ходулю! Ты представь-ка себе эту картину-то, представь…

— Ну уж! — ответил было легко Полухин, но задумался, представил и зябко передёрнул плечами.

А потом он доложил вернувшемуся с объезда лейтенанту Крутову о том, что Ласточка обихожена, перебинтована. А затем в тихой и пустой по ночной поре столовой отужинал за одним общим столом вместе с Матушкиным, с Толмачёвым, вместе с тем бойцом — сегодняшним напарником лейтенанта; и опять Матушкин всем им говорил, что Полухин обязан Ласточке чуть ли не жизнью.

А после этого все пошли по местам, к своим койкам, и Полухин пошёл тоже. А когда, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить соседей, разделся, когда устало ткнулся в подушку, то ему приснился сон.

Шагает будто бы он, ефрейтор Полухин, по какому-то узкому и горбатому мосту рядом с Ласточкой. И Ласточка говорит ему голосом Матушкина: «Товарищ ефрейтор, а товарищ ефрейтор! Вась, а Вась! Ты дальше сам не ходи, садись на меня. Там дальше — ловушка. Я её перепрыгну». А он, Полухин, не соглашается, он говорит: «Ну что ты, Ласточка! Ты уже прыгала сегодня, да не перепрыгнула. Теперь очередь моя…» И оттесняет Ласточку, шагает дальше и видит за подъёмом моста широченный капкан. Зубастые скобы разинуты настежь, посредине спуск-педаль, на педали нарисованы, как на мишени, белые окружности. И вот он, Полухин, высоко подпрыгивает, летит, но его так и тянет всё равно на педаль наступить, нажать. Умом он сопротивляется, но какая-то необоримая сила тянет вниз к педали, к мишени, и вот он правою ногой вступает прямо в «яблочко», и капкан со страшным лязгом захлопывается…

— А-ах! — кричит Полухин уже не во сне, а наяву, и вскакивает. Таращится, вовсю глядит на самосветящийся циферблат ручных часов. Времени прошло минут сорок. Вокруг прежняя полутьма, сонное дыхание товарищей, да за порогом, за раскрытой дверью на крашеный пол коридора падает из дежурной комнаты косой электрический отсвет. Там негромко то позванивает, то жужжит аппаратура, бубнит связист: «Проверка линии… Проверка линии…»

— Приснится же! Ерунда какая! — привычно, не глядя, нашаривает Полухин возле койки сапоги.

Полуодетый, он выходит в коридор, в ответ на вопросительный взгляд дежурного шепчет:

— Духотища… На крыльце проветрюсь…

А на низенькой площадке крыльца, которая вырисовывается в чернильной тьме едва-едва, он ведёт себя нелепо даже для себя самого. Он, будто в глубокую воду с плота, пробует ступить со ступеньки вниз, в темноту, и — пятится. Но вот огромным усилием воли дрожь всё-таки унимает, с нервным смешком со ступеньки сшагивает, принимается ходить туда-сюда, натопывая каблуками.

На крыльце скрипит дверь, в жёлтый проём устремляются ночные бабочки, навстречу им возникает тёмный силуэт дежурного.

— Что, Полухин? Плясать, что ли, учишься?

— Не плясать… Расчёску потерял. С чехлом. Хорошенькую такую… — врёт Полухин, говорит первое попавшееся в голову, а дежурный в темноте зевает, и слышно, как, накрыв ладонью рот, коротко обрывает этот зевок.

— Невелика потеря. Утром найдёшь, — советует он безо всякого интереса и почти приказывает: — Спать надо, Полухин, спать! Я бы на твоём месте — ох как сейчас храповецкого задавал.

— Тут задашь… — ворчит Полухин, но идёт в казарму, укладывается снова и долго ещё размышляет, мучается. Он понимает, что страх перед капканом теперь привязался к нему, как липкая болезнь.

Но наутро при весёлом шуме побудки, когда казарма полнится смехом, звенит перекличкой молодых здоровых голосов; когда за распахнутыми дверями над крыльцом в высоких и похожих на зелёные веретёна тополях уркают горлинки, а в собачнике, намекая, что пора кормиться, гремят мисками, побрехивают несердито сторожевые псы, — Полухина как будто бы поотпустило. Ещё больше настроение у него поднялось, когда он заглянул в денник к Ласточке.

На больную ногу кобылка приступать, конечно, ещё не могла, да зато, находясь под заплёснутым солнцем навесом в компании других лошадей, подбирала свой утренний овёс из кормушки бойко. И это доказывало, что на поправку она скоро пойдёт.

Лейтенант Крутов тоже Полухина подбодрил. Несмотря на ранний час, он уже был стремителен, свеж, на ходу празднично наскрипывал ремнями портупеи; и он уже успел отправить на охрану границы все утренние дозоры, успел заглянуть в автогараж, в пекарню, проверил собачник, навестил и Ласточку.

Застав там Полухина, лейтенант кивнул:

— Правильно! Гляди за ней сам. На одних дневальных не надейся.

Потом приказал:

— В наряд заступишь вечером. В тревожную группу.

И хотя тревожная группа — она и есть тревожная, самая по службе беспокойная, Полухин отчеканил ответ не только готовно, а и радостно:

— Слушаюсь!

Обрадовался он оттого, что тревожная группа если уж и выскакивает с заставы по самому первому звуку сигнальной системы, то выскакивает не пешим способом, как он сам себе накануне пророчил, а на колёсах, на «технике», на юрком автомобиле-вездеходе.

Этой новостью-назначением он поделился даже с Матушкиным. А тот выслушал да и хмыкнул:

— Не попадись там во что опять…

Хмыкнул, конечно, безо всякого умысла, но всё равно — как сглазил. Полухину вновь стал мерещиться капкан.

Морок этот, правда, вернулся к нему не днём. Не тогда, когда брякнул неуместные слова Матушкин, и даже не тогда, когда, уже ближе к ночи, под беспокойные вскрики зуммера Полухин рванул из оружейной стойки свой автомат и, сломя голову, кинулся к фырчащему вездеходу. Нет, в это время он был ещё полон хорошего азарта!

Теснясь в кабине с бойцами-сотоварищами, слушая, как жарко дышит и нетерпеливо повизгивает над самым ухом сзади с откидного сиденья следовая собака Альма, глядя через прыгающее впереди плечо старшего группы сержанта Дерябина на летящую навстречу ярким фарам контрольную полосу, Полухин, как все, думал только об одном: «Вот скоро та точка, от которой пошёл тревожный сигнал… Вот сейчас точка… Кто там?»

Ловко, азартно выскочил вслед за всеми Полухин и тогда, когда до этой точки домчались. Дерябин подал команду собаке: «Сидеть!», а сам по-охотничьи, так и устремляясь всей лёгкой фигурой вниз, вперёд, крупно зашагал вдоль высвеченной автомобильными фарами полосы. Прошёл влево, прошёл вправо, показал на чёткую цепочку округлых, мягких следов-ямок на песке:

— Кот! Камышовый! Так через всю полосу и прошествовал, бродяга. Только что!

И все облегчённо зашевелились, а Дерябин сказал Полухину:

— Ты не часто с нами ездишь… Прогуляйся вон туда, там глянь. На дорогу. Там вчера такой старичище-секач протопал: ого! Кабаний старшина, не меньше.

— Поди, поди! Интересно ведь, — сказали все, и Полухин, любопытствуя, пошёл. Но дорога впереди была горбом, падал туда от фар не свет, а чёрная, полукружная тень. И вот здесь-то на Полухина вновь и накатило: шагнуть в тёмное пятно он не смог.

Дерябин и бойцы думали, что это он там звериный след выискивает, потому и мешкает, а он… А с ним, как прежде, как ночью у крыльца, творилось нехорошее.

Со взрослым, с отслужившим на границе уже целых три месяца Полухиным происходило теперь примерно то, что случалось со многими в детстве. Наслушается или начитается мальчишонка сказок про всякую жуть-нежить, и отлично знает, что всё это — байки, а вот понадобится выскочить в тёмные сени или в пустую соседнюю комнату, а ему уже и мерещится: там эта нежить его и стережёт, вот-вот сцапает, и победить этот кошмар нет никаких силёнок.

Сознаёт всё это сейчас только сам застывший перед тенью, перед дорожным горбом Полухин. А бойцы и сержант Дерябин думают: это он всё ещё удивляется следам. И когда он медленно идёт к машине, то спрашивают:

— Верно, секач здоровенный?

— Верно… — кивает Полухин, и ему стыдно за ложь, стыдно за свою не по возрасту, мальчишечью робость.

Выезжали во время того ночного дежурства на тревожный сигнал не один раз. И теперь Полухин только и думал: вдруг на контрольной полосе произойдёт что-нито серьёзное — так как же он тогда включится в работу настоящую? Любое при лунном призрачном свете тёмное пятно приводило Полухина теперь в столбняк, и превозмочь это состояние ему казалось окончательно невозможным. Хорошо, что причиной всех беспокойств в ту ночь были только звери да зверушки, а то бы Полухину — хоть признавайся, сдавайся Крутову.

Очередной ночи он ждал в полном смятении. Старался ни с кем не разговаривать, только вот с Ласточкой, переменяя ей повязку, Полухин поделился, ей пожаловался:

— Как быть-то мне теперь, Ласточка? Ну как?

Но Ласточка, разумеется, не ответила, а новое ночное дежурство наступило.

И вновь понеслась навстречу автомобильным фарам белая в ночи дорога, и снова Полухин ёжился: «Что будет сейчас?»

И вот сержант Дерябин вдруг распахнул на всём ходу дверцу, лязгнул по ней автоматным стволом и, цепко держась за скобу в кабине, перевесился над летящей рядом контрольной полосой.

Перевесился и, как нашептал ему кто, почти тут же увидел то самое, ради чего и мчится каждый раз тревожная группа во всю свою возможную и даже невозможную прыть.

— След! Людской! — выдохнул сержант.

Водитель тормознул: машина, дав юза, как вкопанная замерла чуть наискось дороги.

Бойцы повыпрыгивали мигом, тяжёлою торпедой вымахнула на дорогу Альма.

Полухин, хотя сердце у него заколотилось бешено, выскочил и вбежал в освещённый фарами круг тоже довольно резво. А Дерябин ухватил взлаявшую Альму за поводок и, сдерживая её, спешно отдавал бойцам торопливые команды. Крикнул, кому заходить с этой стороны, кому заходить с той стороны, — Полухину приказал:

— Прикрываешь меня! Пошли!

И Полухин пошёл крутым склоном бархана вверх за Дерябиным. А потом, увязая в песке, даже побежал, потому что и собака добавила ходу, и сержант добавил ходу.

Ну, а бежал Полухин — след им в след, хотя и знал: так бежать в боевой обстановке не положено. Он знал: надо бы держаться хоть немного, да стороной, а может, даже и шагов на несколько впереди.

А так выходило: не он, Полухин, прикрывает сержанта и Альму, а сержант Дерябин заслоняет его от любой встречной беды.

Он об этом знал, он об этом думал.

Он думал про это так лихорадочно, так напряжённо, что вдруг до предельной ясности представил, как вон из того серо-тёмного на песчаной осыпи куста неколебимо, тяжеловато выдвигается чёрный пистолетный ствол. На его обрезе — провальный глаз пулевого отверстия. Глаз, направляемый стволом, шарит то чуть влево, то вправо. То — на Дерябина, то — на Альму. И выбирает всё-таки Дерябина.

Полухину даже почудилось, как начинает там медленно-медленно сдвигаться спусковая скоба; и он, Полухин, уже наяву кидается ещё ближе к сержанту, в один мах Дерябина обгоняет, прикрывает собой.

— Лишку не заскакивай! Дай обзор! — пыхтит на трудном бегу сержант, и Полухин тоже бежит по тяжёлому песку, едва сдерживая шум дыхания. Но бежит он в ночи теперь, всё ясно видя, всё чётко слыша. Он чувствует в себе теперь такую стремительную и такую уверенную свободу, какой не испытывал, быть может, ещё никогда.

 

Луна над заставой

 

 

МОЁ ДЕЛО — ПРЕДУПРЕДИТЬ

За окном шуршал осенний дождь, а в квартире Крутовых было светло, весело. Там собрались все соседи и чуть ли не хором нахваливали Танину маму:

— Молодчина вы, Наталья Петровна! Молодчина и храбрец! Отправляетесь с дочуркой в такое серьёзное место, на пограничную заставу.

Мама укладывала большой, пахнущий кожей чемодан, смущённо улыбалась:

— Храбрость тут не при чём… Просто мы с Таней — семья офицера-пограничника. И если он нас к себе приглашает, значит, надо собираться и ехать.

А соседи твердили своё:

— Всё равно вы молодчаги!

Но тут Павлин Егорыч Велосипедов — персональный пенсионер, рассудительный человек — достал из кармана табакерку, зарядил нос крупной понюшкой, крепко чихнул и сказал:

— Нет! Поступаете вы, уважаемая Наталья Петровна, неверно.

— Разве? — удивились соседи.

— Отчего неверно? — удивилась мама.

— А оттого, — объяснил Павлин Егорыч, — что лично я на вашем месте в такую рискованную поездку Таню не взял бы.

— Как так? — испугалась Таня, а мама застыла над раскрытым чемоданом.

— Почему, Павлин Егорыч? Почему?

И тогда Павлин Егорыч сам стал задавать вопросы, сам стал отвечать:

— Таня у вас — кто? Девочка… А на заставе — что? Служба… А вы по телевизору видели, какая это служба? Суровая, напряжённая… А вы на экране хоть однажды заметили: девочек там показывали? Нет, не показывали… Ни девочкам, ни мальчикам там не место! И вот поэтому, как самый тут старший, вношу предложение: езжайте, погостите на заставе одна, а мы коллективно за Таней приглядим. Здесь у неё — друзья, то, что ребёнку в первую очередь необходимо; а на заставе ей не с кем будет даже перекинуться приятельским словечком… Уф! — остановил он долгую свою речь и повторил: — Да, не с кем!

— А с бойцами? — воскликнула Таня.

— А пограничники-бойцы, как я уже отметил, день и ночь на службе. Им не до твоей милости.

— До моей! Я сама там, если надо, послужу! Я всё равно там в чём-нибудь да пригожусь! Я дома не останусь! — закричала отчаянно Таня, и мама кинулась её утешать:

— Не останешься.

— Ну, как знаете… Моё дело — предупредить, — развёл руками Павлин Егорыч; и, уважая мнение Павлина Егорыча, все взрослые соседи тоже развели руками.

Лишь Танины приятели — девочки Лепёшкины да мальчики Синицыны — сказали:

— Не сдавайся. Поезжай.

Да ещё бабушка Лепёшкиных — Настасья Филипповна — согласно с ребятишками закивала Таниной маме:

— Конечно, конечно, поезжайте к вашему папе вместе. Где иголка, там должны быть и нитки. То есть вы с Таней… Только возьмите с собой хоть несколько баночек сгущённого молока. А то застава и в самом деле не Москва родная — молока там, поди, не купишь. А Тане надо пить молоко, подрастать.

И мама с Таней бабушки Лепёшкиной послушались, сказали ей спасибо, голубых банок, правда не с молоком, а со сливками, натолкали в чемодан целую дюжину.

Ну, а Павлина Егорыча за его такое беспокойство они поблагодарили тоже. Даже дали ему слово прислать открытку и всё в ней про свою жизнь на заставе, на суровой пограничной службе рассказать.

 

НА ДРУГОЙ ДЕНЬ

А на другой день большой пассажирский самолёт поднял Таню и маму над мокрыми полями, над стылыми туманами Подмосковья.

Потом вся круглая земля под самолётом как бы повернулась, и они опустились в зелёном аэропорту, в южном городе.

Здесь, несмотря на позднюю осень, цвели розы, шумели фонтаны. В фонтанах плескались озорные черноглазые ребятишки. Только побыть в этом городе долго не пришлось. Таня с мамой тут лишь пересели с большого самолёта на маленький. Они пересели на шустрого, как назвала его ласково мама, «Антошку», и опять понеслись в синей синеве бок о бок с белыми облаками.

«Антошкин» мотор гудел спокойно. Облака за окнами белели тоже спокойно. Только вот Таня тревожилась всё равно. После того домашнего разговора она всё думала: найдётся ли ей на заставе какое-нибудь полезное дело или не найдётся? Будет она помехой на заставе бойцам или не будет? Ведь спорить со стареньким Павлином Егорычем — одно, а как выйдет на деле — другое, и Таня попробовала спросить маму, но и от неё ясного ответа не получила.

Мама сказала:

— Не знаю. Я тоже волнуюсь. Папа стал начальником заставы недавно, и я, так же, как ты, еду туда в первый раз. Наверное, всё будет зависеть немножко и от тебя, и от меня, от нашей с тобой самостоятельности.

И Таня решила, что как только долетит до места, так сразу и станет самостоятельной. А пока припала к выпуклому стеклу, принялась смотреть, где же они теперь.

Но тут «Антошка» привалился на левое крыло, заложил над удивительно жёлтым полем широкий круг, пошёл вниз, стукнул колёсами и покатился по земле.

 

СЕРЖАНТ ПАРАМОНОВ

Жёлтое поле оказалось аэродромом в песках.

Пески и только пески были тут до самого горизонта.

Лишь невдали от взлётно-посадочной полосы виднелся единственный домишко да в жидкой тени под деревом у крыльца стояли автобус для пассажиров и небольшой, бурый от пыли автомобильчик-вездеход.

Когда мама с Таней вышли из самолёта на сухой, жаркий воздух, то даже растерялись от такой здесь пустынности. Но тут увидели: бежит к ним, взбивает сапогами жёлтый песок военный человек в зелёной фуражке.

— Вот видишь, одному пограничнику уже до нас! — обрадовалась Таня, опять припомнив спор с Павлином Егорычем.

Мама тоже обрадовалась:

— Точно! Причём, это наверняка от папы.

А боец, и верно, подбежал, вскинул загорелую ладонь к козырьку, сияя карими глазами, сказал, как отпечатал:

— Сержант Парамонов! Прошу в машину… Товарищ лейтенант Крутов находится при исполнении служебных обязанностей, но очень ждёт дорогих гостей!

Тане сразу понравилось, какой Парамонов весёлый, какой он уверенный, и она тут же вспомнила про свою самостоятельность. Она кинулась к составленному невдали от самолёта багажу, ухватилась за ручку своего чемодана. Ухватилась, покачнула — стронуть не смогла.

Парамонов вежливо Таню посторонил, чемодан поднял, удивлённо крякнул:

— Ого! Никак маленькую пушечку везёте?

— Это не пушечка, это сливки, — засмеялась Таня, а мама тоже пояснила:

— Да, да… Это сгущённые сливки. Так что вы, пожалуйста, не удивляйтесь.

Но сержант Парамонов всё равно пожал плечами, правда, вслух больше ничего не сказал.

А потом они уселись в тот низенький, бурый, с брезентовой крышей вездеход. Пассажирский автобус всё ещё стоял в тени под деревом, а они уже, поднимая пыльную тучу, покатили по дороге в песках прямо к жаркому горизонту.

 

ЖИВАЯ ВОДА

Машина мчалась, а навстречу как побежали сразу одни лишь сыпучие барханы-холмы, так и через час, и через два они продолжали бежать. Кустики на них и те росли редко. И от этого однообразия у Тани стала кружиться голова.

А ещё от пыли в кабине, от духоты ей захотелось пить. Но она подумала о том, что едет с Парамоновым не куда-нибудь, а на пограничную службу, и лишь спросила:

— У вас тут, что ли, как в Африке? У вас тут, что ли, все, как верблюды, без воды живут, терпят?

— Не очень терпят, — ответил Парамонов, и, будто по заказу, автомобиль нырнул с бархана вниз на хрусткий галечник, въехал всеми четырьмя колёсами прямо в речку.

Вода окатила стёкла. Таня и мама невольно пригнулись. А Парамонов тормознул, раскрыл друг за другом все дверцы.

— Прошу! Кому умыться, кому попить…

Вот так вот, посреди журчащей речки, да ещё в распахнутой настежь кабине, Таня не сидела никогда. Вдохнув речной ветерок и глядя, как вода плещется у самой подножки, Таня захлопала в ладоши.

А мама осторожно спросила:

— Машина не застрянет?

Парамонов шлёпнул по рулевой баранке:

— Наш «козлик» надёжный! Мы на нём с товарищем лейтенантом езживали и не по таким путям-дорогам.

И снова Тане понравилось, как Парамонов улыбается, как хорошо, уважительно называет её отца товарищем лейтенантом. А тут ещё Парамонов наклонился из кабины к прозрачной воде, сквозь которую пестрели голубые и белые гальки, сложил руки лодочкой, сполоснул разгорячённое лицо, принялся, ахая и похваливая, пить прямо из ладоней. Выходило это у него так вкусно, что Таня с мамой за дверцы тоже поспешно наклонились, тоже стали черпать воду пригоршнями, пить.

Таня сказала:

— Эта водица слаще, чем самый лучший лимонад.

Мама засмеялась:

— Ни с чем и сравнить нельзя! Студёная, живая!

А затем Парамонов опять включил скорость, и, всколыхнув перед собой шумную волну-бурун, автомобиль выскочил на другой берег.

 

ЗОРКИЕ ГЛАЗА

По стёклам захлестали зелёные ветки. Дорога тут была совсем иной. Колея уходила в прибрежный лиственный лес, как в узкий тоннель. Плавно двигались, колыхались в этом тоннеле золотые пятна света. Качались, пестрели чёрные и воздушно-синие тени деревьев. Парамонов, не отрывая рук от руля, кивнул в сторону всей этой цветовой неразберихи, самым что ни на есть спокойным голосом сказал:

— Вот она, линия-то государственной границы… Вот… Смотрите! Рядышком…

И не успел промолвить, не успел точно показать Тане и маме, где эта самая линия, как вдруг сунулся к переднему стеклу, закричал азартно:

— Нарушитель пошёл! Нарушитель!

Таня и мама тоже припали к стеклу, испуганно впились глазами в летящую навстречу дорогу:

— Где? Какой нарушитель?

А по колее впереди, распушив великолепный хвост, бежало, наддавало что есть духу бойкое пернатое существо. И вот всхлопнуло яркими, как бронза, крыльями, скрылось в синей тени на обочине, в густой путанице ветвей.

— Фазан! Фазаний петушище! — хохотнул Парамонов, надавил на гудок, вслед фазану подбибикнул.

А мама сказала:

— Ох-х…

Мама взялась за сердце:

— Разве можно так, товарищ сержант, шутить? Я думала, нарушитель настоящий.

— Да он и есть настоящий. Только что с той, с ненашей стороны перебежал, — оправдался Парамонов, но Таня и мама с ним не согласились.

— И всё-таки это птица. А вот что бы мы стали делать, если бы тут оказался нарушитель взаправдашний?

— Ничего бы не стали делать. За нас бы мигом и давно всё сделали другие.

— Кто?

Парамонов опять кивнул на проносящуюся мимо густую чащобу:

— Тут везде смотрят зоркие глаза. Тут на посту — мои товарищи. Они про того петуха и то успели на заставу сообщить.

— А про нас? Про нас, значит, тоже успели?

— Давнёхонько.

— Но ведь мы-то их не видели…

— А так и положено. Пограничник в секрете видит всех и всё, а его — никто.

— Вот здорово! — сказала Таня и принялась вглядываться в каждый пробегающий мимо машины куст, в каждую лесную тень. Но сколько ни старалась, никого не разглядела. Только один раз ей почудилось, что кто-то как будто бы в солнечной листве у самой дороги шевельнулся, подмигнул ей лукавым глазом и — пропал.

Но это, наверное, ей и вправду померещилось. Потому что вряд ли какой пограничник будет кому-то подмигивать на своём секретном посту, на своей солдатской, очень серьёзной работе.

 

ВОРОТА СО ЗВЁЗДАМИ

Но вот машина выскочила из леса на крутой перевал, и Таня с мамой ахнули.

Впереди просторная долина. В долине снова петляет река, а в стороне от реки — чудо!

Стоит гора, на ней острый снежный колпак.

За той горой — опять гора, на ней тоже снеговой колпак.

И так всё вверх, и так всё круче до синих небес.

А там уж и облака самую высокую вершину задевают, и падает от вершины к горному подножию прохладная тень.

В тени, будто сахарные, белеют небольшие домики — с ними рядом тонкая, словно из лучинок, вышка.

— Застава! — догадалась мама.

— Застава! — подтвердил Парамонов, а Таня не сказала ничего.

Таня увидела, как всё нарастает навстречу машине каменная ограда у домиков, как надвигаются всё ближе зелёные ворота с двумя красными звёздами на широких половинах, и там, возле ворот, толпятся военные люди в таких же фуражках, как у Парамонова.

И широкие ворота со стуком распахнулись. Люди быстро отшагнули туда и сюда. И Таня по ним, молодым, в пограничной форме почти одинаковым, растерянно зашарила глазами, угадывая через пыльное стекло, который тут папа.

А дверцы автомобиля кто-то раскрыл совсем с другой стороны.

И кто-то её, Таню, подхватил, радостно приподнял, тепло прижал к себе; и тут уж — теперь и глядеть было не надо — Таня поняла, что вот он, её папка, рядышком с ней!

Мама тоже очутилась рядом. Папа, не спуская Тани с рук, обернулся ко всем пограничникам, сказал весёлым басом:

— Знакомьтесь, товарищи, это моя семья!

Товарищи все до единого, не то всерьёз, не то в шутку подтянулись, улыбнулись, взяли под козырёк и, глядя на Таню с мамой, звонкими голосами грянули так, что с тополей во дворе взвились пёстрые скворцы и сизые горлицы:

— С бла-гополучным-вас-прибытием!

Мама от такого мощного приветствия даже зарделась, немножко смутилась, всем закивала:

— Здравствуйте, здравствуйте…

А папа совсем теперь по-домашнему щекотнул Таню мягкими усами, крепко поцеловал:

— Верно! С прибытием. С благополучным. Сам-то я от радости вас и не поздравил.

Мама весело добавила к папиным словам:

— Ты не просто с прибытием Таню поздравь… Ты её поздравь с прибытием на службу. А то она все уши мне прожужжала: найдётся ей здесь какое дело или нет…

— Как не найдётся! — ответил уверенно папа. — Но для начала да с дороги полагается попить пограничного чайку.

 

ВНЕЗАПНЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА

С чаепитием вышла почти сразу заминка.

Не успел папа внести Танин и мамин чемодан в командирский, такой же густо побелённый, как все постройки во дворе, домик, не успела мама в домике оглядеться, сказать: «Ой! Да у тебя тут не хуже, чем у нас в Москве!» — а на улице вдруг что-то загудело, засигналило, и в комнате рядом с прихожей так и взорвался бешеным звоном телефон.

Папа бросил чемодан, схватил трубку:

— Слушаю!

А через секунду скомандовал:

— Тревожная группа в ружьё!

И одним махом припечатал трубку к телефону, резко повернулся, одёрнул на гимнастёрке ремень с тяжёлой пистолетной кобурой и вмиг стал опять почти неузнаваемым. Глаза из-под чёрного козырька — строгие, всё лицо — напряжённое. Только голос всё ещё добрый:

— Я — скоро! Обживайтесь пока что без меня, — сказал он этим голосом, легко прикоснулся к Таниной щеке ладонью и выскочил на улицу.

— Что такое? Почему — в ружьё? Отчего тревога? — застыла на месте мама, а Таня тоже сначала было замерла, а потом ринулась вслед за папой, да мама поймала Таню и остановила за порогом на крыльце.

Остылое солнышко уже упало за горные вершины. Синяя тень на дворе заставы налилась холодом. Вечерний розовый свет теперь лишь ловили макушками тихие тополя, а под ними так же почти без шума и в то же время стремительно всё на плацу двигалось, всё поспешало.

Железные ворота были опять настежь. Папа стоял почти за ними, нетерпеливо оглядывался.

Знакомый сержант Парамонов закрутил водяной вентиль, отбросил от себя шланг, из которого мыл-поливал машину, кинулся к рулю, подкатил к воротам.

Из тёмного проёма гаража выскочила вторая машина, тоже подлетела к воротам.

Проверяя на ходу подсумки, перекидывая с руки на руку воронёные автоматы, бежали к машинам и усаживались в них бойцы.

И вот, натягивая ремённые поводки и так и таща за собой своих прытких хозяев-проводников, из собачника вымчался один могучий пёс-овчар, вымчался другой пёс-овчар, и каждый из них вместе со своими вожатыми тоже ринулись по машинам.

А тут и Танин папа вспрыгнул на своё командирское место. И не успели захлопнуться дверцы кабин, как всё разом стронулось, всё унеслось.

Только пыльный вихрь оседал теперь у ворот, и мама сказала ещё испуганней:

— Что хоть произошло-то?

— А ничего… Идёт нормальная пограничная жизнь, — ответил негромкий голос, и Таня с мамой обернулись на него.

Они увидели возле крыльца, возле перил небольшого росточком, сероглазого, румяного, складненького бойца в ефрейторских погонах. В пограничной фуражке, в погонах, но почему-то ещё и в белом, с широким нагрудником фартуке.

И наверное, оттого, что фартук придавал ефрейтору вид не слишком-то боевой, он и представился просто:

— Вася!

Потом помолчал, добавил:

— Полухин… Передаю приказ товарища лейтенанта. Несмотря ни на что, вам велено с дороги подкрепиться. Хотите — доставлю всё прямо сюда, на квартиру, а хотите — пойдём к нам в столовую.

Мама всё так же растерянно на пустые ворота оглянулась, зябко поёжила плечами:

— Мы лучше к вам.

Вася обрадовался, сказал, что в столовой-то он их ещё лучше угостит, и повёл к белой казарме через темнеющий плац. А мама шла и по-прежнему оглядывалась на ворота:

— Вы нам честно скажите, Вася: куда умчалась тревожная группа? Настоящего нарушителя ловить, да? И это очень опасно? Очень?

Вася на ходу вскидывал коленями длинный фартук, разводил руками:

— Что-то вы… Говорю честно: идёт нормальная пограничная служба.

На все мамины вопросы он только и отвечал «нормально» да «нормально», и Таня даже подумала: «Раз он работает в столовой, то про тревогу, наверное, не знает всего и сам. Не знает и лишь просто утешает нас».

А Вася показал на широкое крыльцо казармы:

— Прошу в гости!

 

НА ВСЕ РУКИ

Гости и ефрейтор Полухин оказались в просторном коридоре перед раскрытой комнатой. Там чуть слышно позвякивали, мигали настороженно зелёными лампами какие-то аппараты. Низко склоня стриженую голову, пограничник-радист в чёрных наушниках тихо, но ясно кому-то куда-то наговаривал в трубку:

— «Иволга» на приёме… «Иволга» на приёме… Я — «Иволга»…

Тут же стояли ещё бойцы и младшие командиры. Только теперь, при виде Тани и мамы, они не заулыбались дружно, как тогда, под тополями, а лишь вежливо и даже строго им кивнули. Они быстро отприветствовали Таню с мамой да и опять принялись слушать, что говорит в трубку радист.

Вася Полухин пошёл мимо комнаты осторожно, на цыпочках, совсем тихо сказал:

— Вот видите, обстановка нормальная. С товарищем лейтенантом держат связь. Так что не волнуйтесь.

— Ничего себе «не волнуйтесь»… Что же вы сами-то вдруг притихли? Что же вы сами-то вдруг заговорили шёпотом? Опасность всё равно есть, да?

И мама взяла Таню крепко за руку, поближе к себе, но Вася уже открыл дверь в полутёмную столовую, включил там свет, сказал громко:

— Да успокойтесь, пожалуйста! Не шумел я затем, чтобы связистам не мешать. А опасность…

И тут заместо фуражки на голове у Васи очутилась белая шапочка, в руках — полотенце. Он, как заправский официант, смахнул со стола воображаемую пыль; шутя поклонился; шутя договорил:

— Опасность, конечно, есть… Да ещё какая! Если вы моего угощения не попробуете, я обижусь.

Вася надул щёки, нахмурил коротенькие брови, надвинув пониже белую шапочку, нарочито грозно глянул на Таню:

— Вот так вот обижусь… У-ух!

Таня засмеялась, мама тоже засмеялась — им обеим стало легче.

А потом Вася их даже удивил. Он сказал:

— Вашему вниманию предлагается гуляш с картофельным пюре и сладкий чай. Но если не желаете чаю, могу предложить парного молока.

— Чего? — подумала, что ослышалась, Таня.

— Какого? Повторите, какого молока? — подняла изумлённо брови мама.

— Парного, свежего. Я только что отдоил нашу Пестрёнку, — повторил спокойнёхонько этот странный ефрейтор Вася Полухин и вполне спокойно вынес из-за кухонной перегородки цинковый тяжёлый подойник, накрытый марлей.

— Вот… Хотите — налью в стаканы, хотите — в кружки.

Он поставил на стол большие кружки и наполнил их через рыльце подойника самым что ни на есть парным молоком.

Молоко в кружках ещё слегка пенилось. И Таня с мамой на какой-то миг вдруг забыли про всю теперь тревожную обстановку, не веря глазам своим, потянулись к кружкам, попробовали молоко на вкус.

Таня глотнула, облизнула губы, сказала:

— Ого!

Мама тоже прихлебнула, сказала:

— Ну и ну!

И тут они, перебивая друг друга, так и начали засыпать Васю Полухина вопросами. Что, мол, за чудеса? На Васе погоны, а он расхаживает в белом фартуке, стряпает гуляши с картофельным пюре… Что за диво? Пограничная застава — и, совсем как в подмосковной деревне, корова! Откуда она здесь? Ведь по мнению всех Таниных и маминых знакомых, так быть не очень-то должно.

Ефрейтор Вася Полухин вопросы выслушал, не спеша, толково ответил:

— Почему не должно? У вас там, в Москве, есть добрые друзья-соседи, и у нас они есть. Пестрёнку нам как раз и подарил соседний совхоз. Подарил вместе с этим подойником. Для нашего… — тут Вася подмигнул Тане, — а также для вашего здоровья! А что касается гуляша, так этим делом я занимаюсь в очередь с товарищами. Нынче — повар, завтра — пекарь, послезавтра — швец, а в любую минуту и пограничник-боец. У нас так — каждый. Иных пограничников у нас не бывает.

— Разве? Ничего себе, — опять удивилась Таня.

А мама уважительно покачнула головой:

— Выходит, пограничники — на все руки мастера!

Вася тут стал подливать молоко в кружки, и на гимнастёрке под белым нагрудником фартука у него что-то блеснуло.

Таня встрепенулась:

— Ой, что это там у вас?

Вася прихлопнул блескучее пятнышко ладонью:

— Ничего… Это так…

— Покажите, покажите! — привстала с табуретки и мама, — неужели орден?

Вася Полухин — отступать ему некуда — фартук на защитной своей гимнастёрке, на груди, чуть сдвинул, объяснил:

— Это у меня знак «Отличник пограничных войск».

Выпуклый, совсем ещё новенький знак при свете электролампочки так и заполыхал, и Таня восхищённо прошептала:

— Он всё равно совсем как орден. Дотронуться можно?

Но мама Таню остановила.

— А за что он, Вася, у вас? За что? Расскажите скорей!

Вася сначала было заотнекивался, стал говорить, что рассказ об этом чересчур длинный, но поскольку мама, да и Таня всё равно теперь не отступались, то в конце концов махнул согласно рукой.

Но сначала он совсем плотно прикрыл дверь, за которой связист всё продолжал наговаривать:

— «Иволга» на приёме… «Иволга» на приёме…

 

ДЛИННЫЙ РАССКАЗ ВАСИ ПОЛУХИНА

— Был точно такой же вот вечер, в том лишь и разница, что более поздний… — начал Вася Полухин и подошёл, посмотрел, качнув шторы, зачем-то в сумеречное окно.

Таня в нетерпении подсказала:

— И вы, наверное, Вася, вот так же поехали на машине с моим папой…

— Да, — кивнул Вася, — я поехал по тревоге с нашими ребятами-бойцами и с твоим папой… Но, чур, ты, пожалуйста, меня больше не перебивай.

Ну, а по правде говоря, мы тогда не ехали, а, сломя голову, летели. Мы уже знали: границу нарушил матёрый диверсант-враг. Он наткнулся на постовых, вступил в перестрелку, а затем куда-то исчез. Он так исчез, что постовые его обнаружить больше не могли, — вот мы и неслись к ним на подмогу… А в небо вылезла луна. И была она жуть какая огромная и жуть какая светлая. И это нам было совсем некстати. При луне-то враг нас мог видеть из своего укрытия как на ладошке, а мы его с дороги — нет…

Тут Вася поглядел в окно ещё раз, даже раздвинул ещё больше шторы, а вслед за ним поглядела теперь и Таня.

И она увидела в густых сумерках над заставой тоже большую, очень яркую луну. И ей сделалось опять тревожно. Тревожно не за одного только папу, а и за всех бойцов, которые, может быть, в эту минуту вот так же мчатся по ночной дороге, а где-то рядом — враг.

И Таня прерывисто вздохнула, а мама сказала вполголоса:

— Знаешь, дорогой Вася, если у тебя там дальше ещё страшней, то так и быть, лучше не продолжай.

Но Вася ответил, что нет, что дальше почти не страшно, и стал продолжать:

— Ну вот… Домчались мы, значит, до места, до постовых. А место там — сплошное болото. На нашем погранучастке такие сюрпризы кругом. Вот здесь пески, вот здесь горы, а вот здесь, рядом с озерцом, непролазная хлябь. Высоченный камыш шуршит, а под ним, куда ни встань, чёрная вода чавкает. Следов, конечно, никаких даже днём не увидишь, а тут — ночь. И фонари нам включать нельзя, как раз по фонарям диверсант и пальнёт.

Ваш папа, товарищ лейтенант, спрашивает постовых: «Возможно, он из камышей уже ушёл? Вы проверяли?» Постовые говорят: «Проверяли, похоже, он всё ещё тут…» «Похоже или точно?» — сердится лейтенант, а постовые подтверждают: «Точно!» И тогда товарищ лейтенант ставит задачу: «Будем прочёсывать камыш. Встанем цепью, пройдём болото вдоль и поперёк. На ходу не шуметь, овчарок с поводков не спускать… Пошли!»

Но это лишь сказать: «Пошли!», а на самом деле мы по болоту, как по хлюпкому киселю, полезли. Лейтенант первым провалился так, что сапоги скрыло, но всё равно шёпотом по цепи приказывает: «Вперёд! Вперёд!» И мы лезем впотьмах вперёд, собаки больше плывут, чем идут; и таким вот манером прочесали мы камышовые чащи вдоль, поперёк и даже наискось, а того, кого разыскивали, так и не обнаружили.

А уже светать стало. Заря зажглась. Дикие утки засвистели крыльями, откуда-то с ночёвки к приболотному озерцу потянулись. Кто-то из наших ребят ругнулся тишком, говорит: «Неужто этот жох-нарушитель тоже вот так вот по воздуху улетел?» А товарищ лейтенант усы сердито пощипывает, хмурится. «Нет, — говорит, — и нет! Я сам теперь уверен: он где-то здесь, и мы его всё равно доймём. Не мытьём доймём, так катаньем. А вернее — перетерпим. Не может он всю жизнь в болоте сидеть. Ему своё шпионское задание выполнять надо. И вот как он из камышей на сухое место полезет, так мы его тут и накроем».

И приказывает товарищ лейтенант всем нам спрятаться, наблюдать за камышами. Меня, как самого молодого я тогда первый год ещё только дослуживал, — он поставил в секрет возле самого утиного озерка: «Через открытое пространство, мол, нарушитель, возможно, не поплывёт, а всё ж для порядка перекроем ему лазейку и тут…»

Ну, я и схоронился на берегу в кустах, а место мне это в общем-то знакомое. Я сюда с водителем Парамоновым раза два за рыбой приезжал. Не с удочкой, конечно, приезжал, с удочкой бойцу забавляться некогда; а ловили тут испокон веков пограничники рыбу для своей кухни этакими прутяными кошелями — длинномордыми вершами. Они здесь так в кустах и валялись: которые уж старые, ломаные, которые — поисправнее, поновей… Подскочишь сюда на машине вечерком, на дно омута на бечёвке вершу забросишь, утром вернёшься, вытянешь, а там — караси, как золочёные блины! Так с боку на бок и ворочаются, так и плещутся!

Но дело, конечно, не в карасях. Я тоже теперь в боевом секрете. Я даже теперь не столько на озеро, сколько по-вдоль берега смотрю. Думаю: по воде нарушитель и правда не пойдёт, он же не лягушка, а вот у самой воды по кустам прошмыгнуть, возможно, постарается.

Гляжу и гляжу, затаился так тихо, что даже селезень-чирок нарядный, словно жених, плюхнулся на воду невдали от меня. Опустился и давай плескаться, давай охорашиваться… А потом как гаркнет не своим голосом, да как брызнет в камыши, в чащу наулёт — только звон по всему озеру пошёл!

«Что такое? — думаю. — Кто его спугнул?» Щук в озере нет, никто из того места, из воды за селезнем не вынырнул. Только листья кувшинок там, как зелёные плотики, покачиваются да единственная, вдали от всех камышинка торчит. Обломанная такая камышинка, довольно толстая и совсем-совсем одна. И тут — стоп! Я в эту камышинку так и впился глазами. Она постояла да прямо с места торчком, не торопясь, и пошла! Даже две струйки за нею клином расходятся, и правит она к берегу на моё укрытие…

Не хочу врать, я даже вздрогнул.

Вздрогнул, этак вот привстаю да тут и догадываюсь: «Это же он, диверсант, самолично!» Он там под водой всё время и отсиживался, дышал через пустую камышинку, потому мы его не могли разыскать даже с собаками. А теперь вот он решил: раз тут утки-селезни садятся, то всё успокоилось, значит, можно выходить. И гребётся по дну к берегу, а меня ему из глубины, конечно, не видать.

Ему не видать, да зато мне хорошо видно. И я ещё не знаю, что делать. Диверсантов я сам, один, не брал никогда, хотя и обучался. Но на учениях можно ведь и ошибиться, там поправят, там выручат, а здесь поправлять меня некому. Здесь надо действовать наверняка.

И вот я шарю зачем-то вокруг себя, и тут натыкаюсь на остатки старой, но здоровенной верши.

А как нашарил её, так вмиг и к встрече изготовился. Благо, верша-то без горловины, без воронки теперь, и входное отверстие — не то что рыбина, а и целый кабан туда проскочит.

Я эту вершу уцепил одной рукой за бок, за прутья; другая рука — на автомате, на спусковом крючке.

И вот камышина к самому берегу, и я — с вершей к берегу.

И вот — вода зашумела, оттуда вылазит мокрая, как у моржа, голова. А я прямо на эту голову, на плечи тому водолазу снасть свою как ухну сверху, так верша вся целиком на него и наделась!

Он — дядька ничего себе, крепкий. Покачнулся, не упал. Стоит по пояс в воде, из верши, из нутра что-то мычит, а я ору:

— Руки вверх! Руки!

Но это уж я от заполошности. Сам в первый-то миг мало чего соображаю. И только потом, чуть спустя, до меня доходит: рук ему поднять невозможно, он весь как спелёнутый. И на берег в таком положении вскарабкаться не может. Ну, а я держу его под прицелом, выхватываю ракетницу и — ба-бах-х! — запускаю в небеса зелёный сигнал. Попался, мол, который так ловко скрывался: бегите, братцы мои, пограничники, ко мне скорей!

Через минут слышу — топот, мчатся. Товарищ лейтенант подбежал раньше всех, но и ребята не мешкали ничуть. А как увидели мою обстановку, встали, хохочут:

— Вот так карася Полухин изловил!

Лейтенант хотя и ухмыляется сам, но всё ж таки приказывает:

— Смех отставить! Пленного нарушителя из воды вытащить, корзину эту с него снять.

И мы пленного моего на берег выбуксировали, обезоружили, а потом уж и сдёрнули с него прутяную ловушку. Причём еле-еле сдёрнули, до того она на нём сидела туго.

А он, водолазище, освободился, дюжие плечи свои размял да и говорит с этакой обидой на чистом русском языке:

— Безобразие какое! По-другому не могли меня взять? Так не по правилам.

Товарищ лейтенант, Иван Иваныч Крутов, засмеялся вместе с нами, а на жалобу ответил:

— Извините, господин-сковородин, нарушитель государственной границы! Брал вас новичок. Он ещё к правилам не привык. А вот кто следом за вами через границу пойдёт, того мы и по всем правилам возьмём… Только не по вашим, а по нашим!

Тут Вася Полухин рассказ прервал и опять — в который уж раз! — глянул в окно на тёмную улицу. Да вдруг так быстро обернулся, что Таня с мамой вздрогнули, привскочили:

— Что там ещё случилось? Что?

А Полухин рассиял радостно:

— Тревожная группа вернулась! Бегите, встречайте!

Он так легко сам вздохнул, так заулыбался, что теперь сразу стало видно: о сегодняшней тревоге, о своих уходивших на задание товарищах он помнил тоже каждую минуту.

Полухин повторил:

— Бегите! Они уже у самых ворот.

 

ПОСЛЕ ТРЕВОГИ

Таня с мамой выбежали на плац.

С той стороны, где над ночным, едва заметным горизонтом вставала полная луна, — прямо от этой луны в распахнутые ворота, в слабо залитый лунным светом белый двор въезжала тревожная группа.

Обе тёмные, без включённых фар машины теперь катились тихо. Моторы пошумливали устало. А когда машины под чёрными тополями остановились и дверцы распахнулись, то и бойцы оттуда стали выскакивать не так уж бойко. Они разминались, чиркали в темноте мгновенными и яркими огоньками спичек, прикуривали, в казарму уходить не спешили, а так тут, у машин, и грудились тесною компанией.

Они пошучивали, поглаживали молчаливых собак. Они говорили о трудной теперь по осенним ночам дороге, всё почему-то упоминали сержанта Парамонова, а когда сержант и сам вылез из кабины, то все его окружили, все одобрительно, очень по-дружески засмеялись: «Вот, Парамонов, ты теперь и дважды именинник!»

А ещё они говорили о камышах, о реке, о кабанах. И если бы в их разговоре то и дело не проскакивало слово «тревога», если бы не так холодно и опасно взблескивало при луне стрелковое оружие за плечами парней, то Тане вполне можно было бы подумать, что это и не пограничники вовсе, а только что вернувшиеся с поля усталые охотники.

Но Таня была мала и так не подумала. И ей ещё хорошо помнился тот Васин рассказ с жутковатым началом, и она, оглядывая тёмный, с тёмными фигурами бойцов плац, сказала маме:

— Папа где? Все приехали, все здесь, а папы нет…

Мама тоже заоглядывалась, пошла было расспрашивать Парамонова, да тут, совсем в другой стороне от машин, раздался и папин голос.

Из двери, из прихожей домика упал на тёмную землю косой свет, оттуда донеслось:

— Ау! Куда исчезли мои хозяйки?

Таня сразу обрадовалась:

— Он сам нас потерял! Он сам нас ищет!

И они вбежали в освещённый домик. Они чуть не запнулись в прихожей за свой всё ещё так и не разобранный чемодан, а папа сидел в передней комнате у стола, смотрел на них, тихо улыбался.

Был он без фуражки. Фуражка лежала на скатерти рядом, а сам он облокотился на край столешницы, — он тоже, как видно, устал, но глаза его смотрели всё равно ласково.

Таня ткнулась лицом к нему в тугую, плотно облегающую крепкое тело, гимнастёрку. Она услышала, как пахнет от гимнастёрки какой-то горьковатою травой, ночною влагой, бензиновым дымом; услышала, как папа положил на её, Танино, узкое плечо свою ладонь и сказал:

— Вот теперь-то вы заступили на пограничную службу полностью.

— Как заступили? Мы ничего ещё и не сделали… — пробормотала Таня ему в гимнастёрку, а папа ответил по-прежнему улыбчиво, мягко:

— Нет, сделали. Ждали меня с задания. Это ваша служба и есть. Причём, уверяю, нелёгкая.

— Видим! Поняли, что нелёгкая… — улыбнулась и мама, но тут же добавила: — Только всё равно она не такая трудная, как твоя.

Папа вновь посерьёзнел:

— Да-а уж… Если бы нынче не Парамонов, то мне и всей нашей группе сейчас шутить не очень-то бы пришлось.

— А что — Парамонов? И почему бойцы говорят: он два раза именинник? — спросила быстро Таня, и папа ей ответил:

— Говорят бойцы правильно.

Тут, не отпуская от себя Тани, но больше взглядывая на маму и называя её, конечно, не по имени-отчеству, а просто Натой, он стал показывать рукой на скатерти, как на карте; стал, волнуясь, говорить:

— Вот, Ната, представь: это — наша застава, это — река, далеко за рекой застава соседняя. И с той заставы радируют: у них по всему участку, по камышам, всполошились кабаны. А что сей переполох может означать?

— Не знаю… — пожала плечами мама, и папа сразу объяснил:

— Кабанов кто-то мог взбудоражить нарочно! А сам под шумок пытается перейти границу в каком-нибудь неожиданном месте. Ну, а где это неожиданное место?

— Снова не знаю… Откуда мне знать? — ответила, как бы извинилась, мама, а папа даже пристукнул ладонью по столу:

— Вот! Вот этого не знали до поры и наши соседи. Потому и радировали нам: «На всякий случай и как можно быстрее прикройте наш фланг!» И мы, ясно-понятно, мчим как только можем, да ведь фланг-то соседский — я тебе уж показывал! — на том, на левом берегу. А река в этом месте — омут на омуте, а подходы к ним — обрыв на обрыве, причём один круче другого. И объезжать их надо вверх по броду, который вы и сами с Таней видели сегодня. В общем, получается — надо нам сделать изрядный крюк, а сосед всё радирует: «Быстрей да быстрей! Похоже, на левом фланге, на стыке на самом, нарушитель и пойдёт!» Но куда уж быстрей-то? Мы и так в кабине, как космонавты, едва кто за что держимся; рация из рук у меня чуть не вылетает; я показываю на неё Парамонову, кричу: «Слышишь, что сосед передаёт?» «Так точно, слышу!» — кричит он, да только скорости ему больше не добавить, и так летим на самой на последней. «Эх, — переживаю я, — небывалое дело, можем опоздать!» И тогда Парамонов оборачивается ко мне — глаза большущие, фуражки на голове давным-давно нету — кричит ещё громче, сердито: «Опоздать не должны! Я тут знаю один прямой ход… Разрешаете?» Ну, расспрашивать бойца в такой обстановке некогда, в такой обстановке в бойца мне приходится только верить, и я отвечаю ему: «Знаешь, так давай, тем ходом и жми!»

Тут папа смолк на миг, потом, как бы сам себя осуждая, крутнул этак головой и продолжил:

— Ох, если бы мне известно было тогда, что у Парамонова за «ход» на уме! Ни за что бы я ему, наверное, согласия не дал… Но тут, повторяю, обстановка… И как только я махнул ему: «Давай!», так он на секунду притормозил, той, второй, замыкающей машине отсигналил: «Делай как я!», да и опять ухватился за руль. Ухватился, пригнулся, попёр долой с дороги через кусты, через лужайки прямо к реке, прямо к тем омутам, к обрывам. И нет чтобы рулить туда, где берег всё-таки пониже; так нет — мчится, газует к самой крутизне. Орёт нам всем, кто в кабине: «Держись!», и не успели мы ахнуть, чувствую: летим над рекой по воздуху. «Ну, — думаю, — конец! Ухнем к рыбам!» И, конечно, ухнули… Брызги над нами — столбом. Да Парамонов опять орёт, только теперь не нам, а уже машине своей: «Давай жми, выноси, тот берег рядом!» И ведь в самом деле она вынесла нас, а вслед за ней и вторая машина над омутом, над чёрной водороиной тоже метров пять по воздуху до мелкого места пролетела да и выкатилась рядом на твёрдое… Привстали мы отдышаться. Парамонов фуражку в кабине у себя под ногами ищет, на меня поглядывает: «Как, мол, оно?» А я на него сгоряча: «Ну, сержант! Ну, рискач! Почему сразу толком не объяснил? Машины могли угробить! Операцию могли сорвать!» А он мне: «Никак нет. Я не рискач, и машины мы с вами утопить не могли. Вы же сами учили: ко всему готовься заранее. Вот я к этому месту всё и приглядывался. Как днём еду мимо, так и посмотрю. Один раз даже до трусов разделся, с шестом тут лазил, высоту и глубину промерял… А сегодня, видите, всё и пригодилось!» Ну, что тут скажешь? Ничего! Благодаря парамоновскому «ходу» примчались мы на место тютелька в тютельку, и, как нам вскоре отрадировал сосед, нарушитель от злости, что везде всё перекрыто, пошёл напропалую чуть ли не у самой ихней заставы, да там и влопался. Вот и выходит: Парамонов — именинник!

— Но это лишь во-первых именинник… — сказала Таня. — А во-вторых?

— А во-вторых, у Парамонова сегодня день рождения. Если силёнок у вас ещё осталось, пойдём его поздравим. Бойцы для Парамонова затевают чуть ли не целый бал.

Мама сказала:

— Обязательно поздравим! Только нам надо хотя бы немножко переодеться. Давай сюда наш чемодан.

И она отстегнула замки, тугая крышка подскочила, и оттуда, из набитого всякой всячиной чемодана, выпала одна голубая банка, выпала вторая банка, а за ними с тяжёленьким жестяным рокотом — ну совсем как игрушечные паровозики! — покатились по ровному полу и все остальные банки со сгущёнными сливками.

— Это что за молочно-продуктовый эшелон? — опешил папа. А мама сконфуженно принялась банки ловить, подбирать, ставить на стол.

— Извини! Нам сказали, на заставе ничего такого нет…

— А у вас — есть. Даже Пестрёнка есть! — развела руками Таня и хотела с пола одну банку тоже подхватить. И папа эту банку нацелился подхватить. И тут они стукнулись головами, присели друг против дружки и давай смеяться.

Смеялись, смеялись, наконец папа махнул на голубую груду:

— Ладно! Раз привезли — значит, привезли. На заставе ничего попусту не пропадало. Собирайтесь быстрей да и айда к Парамонову.

И мама с Таней унесли лёгкий теперь чемодан в другую комнату, быстро переоделись, немножко прифрантились, и вот вместе с папой пошли поздравлять Парамонова.

За порогом Таня спохватилась:

— А подарок-то?

Но папа сказал:

— Ничего… Сержанту ведь ясно, вы с мамой всё ещё с дороги. А от заставы подарок ему готов.

 

ПОДАРОК ПАРАМОНОВУ

На черно-синем краю неба, куда не достигало серебристое сияние луны, высыпали горохом звёзды. На сторожевой вышке, за воротами заставы и везде-везде, где полагается, уже давным-давно заняли свои места ночные караулы.

А на самой заставе тоже ещё никто не спал. Все, кто был свободен от дежурства, собрались в столовой. Там полыхало электричество, раздавались шутки, смех, но когда папа, Таня и мама вошли, то все бойцы вскочили, подтянулись.

Ефрейтор Вася Полухин, всё ещё облачённый в свой длинный фартук, устремился к папе, хотел ему о чём-то докладывать.

Васю папа остановил:

— Отставить, отставить… Прошу без формальностей. Сейчас и так известно, зачем мы собрались.

Потом сказал всем бойцам:

— Вольно… А ну-ка, покажите нам нашего именинника. Где он?

Вперёд уверенно, легко вышагнул стройный Парамонов. Он улыбался, он сиял новыми, в честь события, лычками на погонах, сиял всеми начищенными на гимнастёрке пуговицами и, хотя была команда «Вольно!», предстал перед папой, перед Таней и мамой, щёлкнув каблуками, грудь — вперёд.

Папа одобрительно крякнул, сам подтянулся, сказал:

— Молодец! К собственному торжеству готов?

— Так точно! — ещё веселее щёлкнул каблуками Парамонов.

— Тогда приступим к вручению подарка…

Но сказать-то папа про подарок сказал, а в руках у папы не было ничего.

Он обернулся туда, где на стенде с красной надписью «НАШИ ЛУЧШИЕ ЛЮДИ» блестели глянцем в тонких рамочках фотографии бойцов. С одной из них смотрел и сам сержант Парамонов. Он стоял там во весь рост с оружием в руках у своего вездехода, а вернее, как подумала Таня, везделёта. И сразу было видно, что он вот-вот готов отправиться на какое-то очень ответственное задание, — такой там был у Парамонова вид.

Фотография была замечательной, и папа, взглянув на неё, тоже сказал:

— Замечательно.

Но — вдруг стал фотографию из рамочки вынимать, с почётного места снимать.

У сержанта Парамонова, у того Парамонова, который стоял рядом с товарищами, сделались большими глаза.

Товарищи загудели:

— Что такое? Надо бы наоборот его фотографию сегодня чем-нибудь украсить…

А папа засмеялся:

— Я наоборот и делаю.

Он фотографию снял, перевернул, положил на стол, вынул из кармана авторучку, принялся на белой стороне аккуратно писать и, не торопясь, повторять вслух: «У-ва-жа-е-ма-я Ан-на Три-фо-нов-на!»

Поставил восклицательный знак, полюбовался и, как бы чуть самим собой гордясь, спросил у Парамонова:

— Правильно я запомнил имя твоей дорогой матушки? Не ошибся?

— Так точно! Не ошиблись! — всё ещё в сильном недоумении ответил Парамонов.

А папа написал на фотографии ещё и полное имя Парамонова-отца и снова спросил: «Так ли?», а затем громко прочитал всё, что теперь вышло.

А вышло вот что:

«Уважаемая Анна Трифоновна!
Начальник заставы И. Крутов»

Уважаемый Сергей Алексеевич!

Спасибо Вам за то, что воспитали такого хорошего сына. Ваш Николай — пример для всей нашей заставы, и эту фотографию мы посылаем Вам в день его двадцатилетия!

А ещё папа приписал слово — «Комсорг», оглянулся:

— Если комсорг согласен, пусть тоже поставит свою подпись.

— Конечно, согласен! Вместе всё придумывали! — отозвался не кто иной как ефрейтор Вася Полухин и с превеликим удовольствием поставил рядом с папиной подписью свой росчерк-завитушку. Поставил, сказал Парамонову:

— Вот подарок тебе, Парамоша, так подарок! В родной деревне увидят! Но ты не беспокойся и за доску Почёта… Под рамку мы с тебя закажем новое фото и опять туда поместим.

— Да я и не беспокоюсь… — растерянно-радостно топтался, не знал, что больше сказать, Парамонов. — Да я и не беспокоюсь…

 

БАЛ

И тут грянул бал. Точнее, сначала не грянул, а наплыл на всех в виде большого-пребольшого сладкого пирога.

Но прежде чем пирог появился, произошло ещё одно очень важное событие.

Когда Вася побежал на кухню за именинным пирогом, то он позвал себе на подмогу и Таню с мамой. И они, как на кухню пришли да как пирог увидели, так мама сразу принялась Васю хвалить.

Пирог был румяный, круглый, размером с хорошее колесо. А по всему кругу — сахарные вишенки, числом ровно двадцать штук.

Пересчитав вишенки, мама похвалила Васю ещё раз, а вот Таня вдохнула ванильный запах, посмотрела на пирог, на его поджаристую, но пустую середину, и решительно сказала:

— Хорошо, но можно сделать ещё лучше. Я — сейчас!

И она было повернулась к двери, да мама заступила дорогу. И тогда Таня стала поспешно объяснять:

— Вот здесь-то и пригодятся наши сгущённые сливки. На пустой середине, на пироге, этими сливками можно нарисовать что-нибудь такое же, что мы рисовали в день рождения твой и мой.

— Верно! — спохватилась мама, а Вася тоже сказал: «Идея подходящая!», и так как на дворе было темно, то в командирский домик за голубой банкой слетал сам.

Потом они тонкое донце проткнули и тягучими сливками на пироге изобразили белый цветок. А в серёдке цветка косо, но зато вкусно вывели КОЛЯ.

В таком вот ещё более чудесном виде пирог и вплыл в столовую на широкой доске. Папа и бойцы сразу встали, захлопали в ладоши. А сам Парамонов пожал Васе руку, пожал Тане руку и лишь маме пожать руку постеснялся.

Когда же бойцы пирога отведали, когда опять захлопали Васе, то счастливый Вася разошёлся совсем:

— Раз такое дело, то, дайте, я ещё и скажу в честь именинника речь. Заздравную. Я её приготовил вместе с пирогом. То есть в то время, когда пёкся пирог. Я придумал к этой речи даже заглавие: СЕРЖАНТ ПАРАМОНОВ — ЛИХОЙ ПОГРАНИЧНИК; В СЛУЖБЕ И В ДРУЖБЕ — ВО ВСЁМ ОН ОТЛИЧНИК! Ну, а дальше…

Тут Вася засунул руку в карман фартука. Пошарил, пошарил — полез в другой карман:

— Ну, а дальше у меня всё на бумаге. Пирог мог сгореть, заучивать речь было некогда.

И опять он пошарил, опять ничего не нашёл. И тогда, охлопав ещё и карманы брюк, развёл руками:

— Вот те на! Бумагу-то я, кажется, позабыл на духовке или даже в духовке… Подождите, сбегаю.

Тут все засмеялись, все сказали:

— Если в духовке, то, считай, речь твоя тоже спеклась. Но хватит и заглавия. Про Колю Парамонова там сказано всё. И это даже не заглавие, а целое стихотворение. Мы его перепишем в стенгазету. А сейчас, ефрейтор, давай-ка включай музыку.

Но Вася разыскивать пропажу всё-таки пошёл; правда, по пути снял с тумбочки, с магнитофона прозрачный колпак, нажал там, какую требуется, кнопку, и в столовой раздалась очень живая старинная полечка.

Папа встал из-за стола, поправил усы, по-старинному поклонился, приглашая маму. Бравый Парамонов одёрнул гимнастёрку, подлетел к Тане. Бойцы за неимением других дам пустились в круг друг с дружкой.

Парамонов для Тани кавалером был, конечно, высоковатым. Она доставала ему лишь до пояса. Но Парамонов так ловко наклонялся, так ловко держал Таню за руку, так плавно и вовремя поворачивался, что танец у них выходил — лучше не надо.

А тут вернулся в столовую Вася Полухин. «Заздравную речь» он, как видно, не нашёл, потому что лицо у него было всё ещё чуть расстроенное. И совсем уж он затуманился, когда увидел, что ему теперь и танцевать не с кем. Все проносились мимо Васи парами, все были заняты. И тогда Вася поступил так, как в этом случае и следует поступать. Вася сделал вид, что ему танцевать не очень охота; он присел к магнитофону, стал там деловито ковырять какой-то винтик.

А Таня на Васю не успела глянуть — его притворство поняла. Она кивнула сержанту Парамонову: «Наклонитесь ещё чуть пониже!» — и тихо ему, почти на ухо сказала:

— Хорошо бы сделать как-то так, чтобы и Вася потанцевал.

— Сделаем! — ответил Парамонов и тут же вдруг заприхрамывал, заохал: «Ох, ох! Видно, у меня в каблуке гвоздь. Видно, я на сегодня отплясался».

Припадая на один бок, он отошёл к окну, а Таня подбежала к Васе, протянула ему руки.

Вася мешкать не стал. Вася — куда всё нежелание девалось! — пустился с Таней по кругу.

Танцевал он не хуже Парамонова. Таня сразу ему сказала об этом, да ещё и добавила:

— Вы сегодня, Вася, тоже как именинник. С вами тоже очень весело. Вон сколько умеете всего, даже придумывать стишки… А для меня, Вася, вы могли бы придумать стишок?

Вася под музыку повернулся, улыбнулся, ответил честно:

— Вряд ли! Заголовок к речи о Парамонове я и то ведь складывал чуть ли не с утра до вечера… Но для тебя придумать что-нибудь хорошее всё равно постараюсь. Пускай это будут даже и не стишки.

Вася с Таней поговорили бы ещё, да тут музыка смолкла и танец оборвался. Танин папа, лейтенант Крутов, сам подошёл к магнитофону, сам щёлкнул выключателем.

Он поднял руку, постучал по запястью, по стеклу своих часов:

— Всё! Балу конец.

 

Я ПРИНЁС ЛУНУ…

С бала расходились быстро. Те бойцы, кому полагалось теперь отдыхать, тут же ушли по длинному коридору в спальные помещения. Те бойцы, кому надо было в караул в ночь, на смену товарищам, тут же, в коридоре, споро, не толпясь, надевали тёплые бушлаты, подпоясывались, разбирали оружие.

А минут через пять Таня увидела с тёмного крыльца, как папа провожает их.

Отбрасывая при лунном свете на плац короткие тени, бойцы чётким, рубящим шагом, плотными группами подходили к папе, и старший группы вскидывал к козырьку ладонь:

— Пограничный наряд для получения приказа на охрану государственной границы подготовлен!

Папа включал фонарик, освещал бойцов. К иным он подшагивал почти в упор, брался за широкий, с патронными подсумками пояс бойца, крепко встряхивал, проверял, хорошо ли всё подогнано; у иных брал, проверял оружие. И лишь после этого не очень громко, но торжественно отдавал приказ выступить.

Группа вся вдруг поворачивалась и, так же сначала рубя шаг за шагом, а потом быстро, свободно, бесшумно скрывалась за воротами в белесом тумане. А следом в ночной туман, в прохладную тьму уходила вторая группа, уходила третья…

Дома, в пахнущей краской квартире, папа распахнул окна, и по обеим комнатам тоже пробежал сырой сквознячок. Таня от усталости чуть не падала, но потянулась к высокому подоконнику.

— Можно, я досмотрю, как эти бойцы дальше уходят, а другие возвращаются?

Папа придвинул стул, подсадил Таню:

— Смотри, только тут ничего не увидишь, тут сад. А встреч да провожаний на тебя ещё хватит… Ты ведь познакомилась ещё не со всеми.

Мама пошутила:

— И не всем пока что преподнесла вместе с Васей именинные, со сливками пироги.

Папа сразу и пошутил, и сказал как бы серьёзно:

— А что? Сколько на заставе бойцов, столько и дней рождения. Так что дела теперь у Тани — оё-ёй! Боюсь, банок со сливками даже маловато.

— А мы Пестрёнку попросим добавить! А ты нас завтра ещё и с Пестрёнкой познакомь! — засмеялась Таня. И папа ответил, что, конечно, познакомит; причём не только с одной Пестрёнкой, а ещё и с овчарками, и с кавалерийскими лошадьми, которые тоже живут и служат на заставе.

И вот они стояли, разговаривали у раскрытого окна, сквознячок шевелил сдвинутые занавески, а из густой темноты сада к распахнутым белым рамам, к свету жилья там и тут тянулись яблоневые ветви. И в самой почти тьме, куда свет из комнаты долетал уже слабо, неярко алело, отливало каплями росы крупное яблоко.

— Ой, — сказала Таня, — сбегаю, сорву! Я ещё никогда, нигде не срывала с яблони яблок.

— Сейчас вымокнешь вся. Лучше утром сорвёшь, — сказал папа. — Утром оно будет ещё вкусней. А теперь пора спать.

Но только он хотел рамы захлопнуть, как вдруг в саду что-то треснуло и зашуршало. Закачались ветки, и перед окном в светлом пятне возник Вася Полухин. Был он в полной пограничной форме, знак-награда на гимнастёрке так и заблестел, когда Вася встал почти вплотную к подоконнику.

Папа, завидев бойца Полухина в неположенном в ночное время месте, неодобрительно нахмурился. Папа что-то хотел сказать, а Вася его опередил:

— Прошу прощения, товарищ лейтенант! Разрешите обратиться к вашей дочурке!

— Разрешаю… Но по какому вопросу?

— А по такому, что я должен исполнить обещание. Я принёс ей луну.

— Чего? — изумлённо замер папа.

— Чего-чего? — вытянула шею мама.

А Таня поглядела на яркий, большой лунный круг над яблоневым садом, над покатыми кровлями заставы и недоверчиво улыбнулась:

— Луна на своём месте…

Но Вася уверенно положил перед Таней на окно спичечный коробок:

— Я тебе другую принёс… Маленькую.

И Таня, стоя на коленях на стуле, тихо задерживая дыхание, коробок приоткрыла. Папа с мамой тоже к нему наклонились. И все они увидели ночную, лёгкую бабочку. На серебристо-белых крыльях её желтело, слабо переливалось тонкими тенями овальное пятнышко, и всё тут было точно так, как будто на самом деле в спичечном коробке светится маленькая луна.

— Ох, Ва-ася… — одно лишь это и сумела прошептать Таня.

А мама и прошептать ничего не смогла. Лишь один папа сказал то, что и надо было теперь сказать. Совсем не командирским голосом, совсем не по-командирски взглянув на Васю, он произнёс:

— Я всегда про вас, ефрейтор, знал: вы удивительно добрейший человек.

Васе, как видно, от таких невоенных папиных слов сделалось неловко, непривычно; он тут же заспешил и, даже забыв поднять ладонь к фуражке, спросил папу:

— Разрешите отбыть? На отдых. Моё дежурство по кухне закончилось.

И папа всё тем же голосом ответил:

— Отдыхайте, отдыхайте… Утром нам с вами, ефрейтор, опять на службу, опять в боевой наряд.

А затем, когда Вася ушёл через тёмный сад к себе в казарму, Таня тоже улеглась в постель, но настольную лампу над своим изголовьем выключила не сразу.

Опершись на мягкую подушку, она снова раскрыла коробок и долго разглядывала маленькую бабочку-луну. Она слушала, как за полуоткрытой дверью в другой комнате папа и мама всё ещё разговаривали сначала про Васю, потом про Парамонова, потом про то, как они, Таня и мама, добирались сюда, на заставу, из Москвы. И под их негромкие голоса Таня тоже припомнила весь сегодняшний день, всю длинную дорогу. Припомнила и то, как они с мамой в Москве собирались в путь.

Вспомнила и про себя, чуть слышно рассмеялась:

— А ведь мы обещали Павлину Егорычу открытку. А раз обещали, надо, как Вася Полухин, обещанное выполнить.

И Таня стала думать, что же они с мамой расскажут в открытке. А наверное, Таня продиктует, а мама напишет:

«На заставе хорошо. На заставе не только служат, на заставе ещё все и дружат. Очень. А кроме того, нам уже подарили…»

Но Таню тут поборол сон. И она, так и не выпуская из тёплой пригоршни коробка, уснула.

Она даже не слышала, как мама вошла в комнату, выключила лампу.

Она даже не слышала, как за ярко-звёздным прямоугольником окна поднялась в небо зелёная ракета, и опять по всей заставе захлопали двери; и в её, теперь Танином, домике хлопнули за папою двери, и вновь зафырчали во дворе машины, и распахнулись и опять закрылись широкие створки ворот.

Суровая пограничная служба позвала папу и его товарищей не назавтра, не наутро, а снова и, как всегда, в самое неожиданное время — прямо сейчас.

Художник А. Борисенко