Лев Кузьмин
ЁЛИНСКИЕ ПЕТУХИ
КАК Я ПОПАЛ В ЁЛИНО
В деревеньку Ёлино я бы ни за что не попал, если бы мой приятель Федя не подарил мне на день рождения свой старенький, но совершенно исправный фотоаппарат.
А был этот Федя не просто хорошим, добрым Федей, — он ещё и работал в газете, в редакции.
Вручая мне подарок, Федя сказал:
— На, щёлкай. А то ты всё больше нам сказки приносишь. И сказки, разумеется, хорошо, да всё ж для газеты новенький фотоснимок прямо из самой жизни куда лучше. И для газеты лучше, и для тебя. Глядишь, пощёлкаешь, пощёлкаешь, да вдруг и снимешь что-нибудь такое замечательное, что и себя прославишь, и наша газета прославится ещё пуще. Согласен?
— Как не согласен! — ответил я и тут же защёлкал.
Целых три дня я бегал по городу, всё щёлкал и щёлкал. А на четвёртый примчался в редакцию к Феде. Он на снимки посмотрел, покачал головой и заявил:
— Не то! Всё, что ты снял, было в газете сто раз. А если было — значит, уже и не замечательно. Попробуй, сделай ещё один заход.
Я сделал и опять услышал:
— Не то!
Я хотел пуститься в третий заход, да тут Федя глянул не на снимки, а на самого меня, вскочил и налил мне полный стакан воды:
— Успокойся, успокойся! Давай поедем в Ёлино. Здесь ты и впрямь ничего не добьёшься. Тут, в городе, и пошустрей, чем ты, снимальщиков полно, а в Ёлино, я уверен, тебе вмиг повезёт. У меня как раз в те края командировка, я тебя и до места доставлю, и там устрою.
И вот я уселся с Федей в его служебный газик и покатил в то самое Ёлино, распрекрасней которого, по словам Феди, ничего нигде не было, нет и не будет.
— Не деревенька, а клад. Одна природа чего стоит. Ёлки там до небес, земляника — с чайную чашку, грибы-рыжики — вот с это колесо! — хлопал Федя по рулевой баранке и ловко направлял газик по ухабистой пыльной дороге.
Направлял, опять расписывал:
— Речка тамошняя — вообще диво! Светлая, как стёклышко; тёплая-претёплая, как парное молоко; а берега у речки…
— Сладкие, кисельные! — подначивал я Федю, да он всё равно твердил:
— Не ехидничай. К хозяину я тебя поселю тоже к чудесному. К Тимофею Семёнычу Ухову. А попросту — к Тимоше… В общем, гляди вокруг лучше, и скоро всё увидишь сам.
НОЧНАЯ ДЕРЕВЕНЬКА
Выбрались мы из города поздно. Пока проехали половину пути, вечерняя заря в небе отполыхала.
Стало очень быстро темнеть. И только пыльный просёлок среди овсяных полей смутно белел, да ярко светился над нами рожок месяца. Он всё бежал и бежал, не отставая от нас, и при его слабом сиянии было видать лишь, как мелькают лохматые кусты у дороги, да как проплывают назад сонные, похожие на острова перелески. А дальше — опять ночь, опять убегающие во тьму поля.
Но вот наш газик взлетел на пригорок, нырнул вниз, и совсем рядом блеснула речка. Над речкой зачернели ёлки. Из-под них проклюнулся один огонёк, второй огонёк, и Федя объявил:
— Приехали!
Не включая фар, он миновал какие-то сараи, поленницы и встал у тихого дома под самым окном.
Там шевельнулась тонкая занавеска, кто-то прибавил в керосиновой лампе огня, на траву упал тёплый свет.
В доме затопали, побежали. Хлопнула дверь на крыльце за глухим забором, в потёмках двора вдруг ласково заойкал, заторопился женский голос:
— Ой да это кто к нам приехал? Ой да это Феденька к нам приехал! Ой, погоди, Феденька, погоди, сейчас ворота отворю.
— Не открывай, тётя Маня, не надо. Я дальше тороплюсь, а к вам постояльца привёз. Тимоша где? Спит, что ли?
На той стороне ворот забрякал деревянный засов, голос весело ответил:
— Что ты, Феденька! Разве позабыл, каков у нас Тимоша? Все добрые мужики об эту пору по домам сидят, а он, глядя на ночь, на своём тракторе в Калинкино укатил. Шефы попросили! У них какой-то трос лопнул, вот Тимоша за новым и укатил.
Тяжёлый засов упал на траву, женщина там, за воротами, засмеялась ещё ласковей:
— Нашего Тимошу и просить долго не надо. Ему лишь скажи, он тебе на луну скатает.
— На луну хоть кто скатает. Было бы на чём! — засмеялся Федя, вылез из кабины, и я тоже выбрался на вольный воздух.
Выбрался, смущённо спрятал за спину фотоаппарат и запереживал: вдруг тётя Маня без Тимоши-то на квартиру и не пустит?
А она уже гулко и широко распахнула створки ворот. Во тьме мелькнул её белый платок, и я тут же увидел, что она совсем молодая, хотя Федя и называет её тётей Маней.
Вышла она к нам легко, голос звонкий:
— Что за постоялец? Дай погляжу!
— Погляди, — слегка подтолкнул меня Федя в спину, — погляди. Это мой приятель.
Я сам шагнул к тёте Мане, да она вдруг так и охнула:
— Ну и видок!
Я смутился ещё больше. Видок у меня и вправду был не очень-то… Рубаха старая, мятая, рисунки на ней всё какие-то несерьёзные — кружочки да горошинки, кружочки да горошинки; брюки и те на коленях пузырями. А туфли настолько истрёпаны, что сквозь их тонкие подошвы я чувствовал, какая тут, на лужайке, мягкая трава.
«Эх, Федя! — подумал я с укоризной. — Надо было подсказать, что здешние хозяева принимают гостей по одёжке. Тогда бы я постарался, приехал во всём параде — при шляпе и даже при галстуке».
От смущения я затолкал фотоаппарат дальше за спину и стал торопливо нашаривать на воротнике пуговицы, а тётя Маня засмеялась ещё веселей:
— Ты что? Муку весь день молол?
— Почему муку? — удивился Федя.
— Почему молол? — удивился я и хлопнул себя по рубахе.
А как хлопнул, так надо мной в тусклом свете окна взвилось облако пыли, и Федя чихнул:
— Точно! Совсем как мельник. Это он, тётя Маня, всё Ёлино прозевать боялся. Всё высовывался из кабины, вот и пропылился насквозь. Так что ты непременно его приюти. Пусть он у вас отдышится на чистом воздухе.
— Подышу, в речке искупнусь, а в благодарность сниму всю вашу здешнюю природу на карточку.
Но тётя Маня мне только и ответила:
— Дыши, снимай на здоровье.
А потом точно так же, как Федя, сказала:
— У нас тут не природа, а чистый клад.
И она не спеша теперь обернулась к освещённому окну дома, оглядела тёмный двор со всею оградою, с навесом, с чёрной в глубине двора построечкой и добавила задумчиво:
— Только где ж я тебя поселю? Разве что вот тут, в избушке. В доме-то у нас шефы спят и на лавке, и на полу повалом, а в избушке пусто… Пойдёшь туда?
Я мигом согласился.
ШЕФ ПАША
В это время окно над нами распахнулось, и кто-то громко и нараспев позевнул на всю улицу:
— Уэ-хэ-хэ…
Позевнул, сказал:
— Теснота не скука. Валяй всё ж таки к нам.
У окна стоял долговязый лохматый парень. Он так сладко потянулся, что майка на нём затрещала.
За спиною парня возникли ещё чьи-то встрёпанные спросонья головы.
А впереди всех на широкий подоконник навалился голым животом мальчик. Было ему лет семь, не больше. Тёплый свет лампы падал на мальчика из глубины комнаты, и от этого жёлтый вихорок на его макушке казался тоже очень тёплым и лёгким, как цыплячий пух. Мне даже подумалось, мальчик сейчас качнёт этим своим вихорком, засмеётся и скажет: «Чивли-чив!»
А тётя Маня нахмурилась:
— Дементий! Ну что же ты вытворяешь? После бани — и голышом! Смотри, насморк схватишь. Марш в постель, Дёмушка, марш!
Дементий-Дёмушка съехал с подоконника, пригнулся, что-то там у себя, должно быть, трусишки, поддёрнул и спрятался за косяк.
Федя взмахнул шляпой, поклонился лохматому:
— Шефу привет! Простите, не вовремя побеспокоили.
Парень потягиваться перестал, ответил солидным голосом:
— Я тут не один шеф. Нас тут трое: Коля, Саня да я.
И так же солидно кивнул на встрёпанные головы дружков своих, ещё степеннее добавил:
— Мы сюда из Калинкина через Малинкино свет тянем. Монтируем электролинию.
Дружки его тоже закивали: точно, мол, точно, монтируем, — а он вдруг, совсем как Дёмушка, перевесился через подоконник и уставился на Федин автомобиль.
— Постой! А почему это вы по деревне проехали без огня? Фары не горят? А ну, дай погляжу.
Шеф мигом опёрся о подоконник и, не успели мы ахнуть, оказался рядом с нами на лужайке.
— Ты что, Паша? Где дверь, позабыл? — возмутилась тётя Маня, а тот уже наклонился над фарой газика:
— Вроде бы исправная…
Потом деловито постучал согнутым пальцем по другой фаре:
— Здесь тоже нормально. Значит, поломка не тут. Значит, заглянем под капот, если надо — переберём всю систему.
Вид у него был такой, словно он и в самом деле сейчас полезет под капот, переберёт всю систему и даже раскидает, развинтит весь автомобиль до последнего болтика.
Федя напугался:
— Брось! Машина в порядке, сейчас поеду, поглядишь.
Тётя Маня тоже сказала:
— Не чуди, Пашка! Шагай в дом, да не в окно, а через двери. Неси фонарь и ведро с ковшиком. Видишь, приезжий человек ждёт?
Приезжим человеком тётя Маня назвала меня, а Феде, когда он стал усаживаться в машину, сказала не то в шутку, не то всерьёз:
— Если и в другой раз, Феденька, не погостишь, ох и рассердимся мы с Тимошей на тебя, ох и рассердимся!
— Ну что ты! Непременно погощу, — посулил Федя и хлопнул дверцей.
Ночная деревенская улица отозвалась гулким эхом. Мотор зафыркал, фары вспыхнули.
— Ого! — удивился Паша, а я зажмурился.
А когда я глаза открыл, то на лужайке под окном было пусто. Только далеко-далеко за околицей в поле полыхнул, пропал и опять полыхнул очень длинный и очень яркий свет.
— Уехал, — вздохнула тётя Маня. — Пора и нам на покой.
ИЗБУШКА
Избушка моя оказалась древней. Ставил её тут во дворе для всяких домашних надобностей, наверное, ещё хозяйский дедушка, а может, и прадедушка.
В ней было темно. От печки пахло холодным дымом. В стене напротив двери, отражая тусклый свет фонаря, поблёскивало чёрными стёклами совсем крохотное оконце, под оконцем стояла на толстенных ножищах деревянная лавка. Шустрый Паша попытался её покачнуть, испробовал, крепкая ли; тётя Маня бросила сверху бараний тулуп и цветастую, в алых разводах, подушку:
— Чем богаты, тем и рады.
Я сразу снял с плеча фотоаппарат и спрятал его под изголовье, подальше от Пашиных глаз. А то, думаю, он и Федин подарок начнёт вертеть, обстукивать, добираться до всего, что есть там, внутри.
Но Паша занялся иным, более важным делом.
Паша распахнул свои длинные руки, быстро прикинул расстояние от оконца до середины потолка и объявил:
— Два метра с четвертью. Завтра же принесу кусок электрошнура, подвешу и здесь электролампочку.
— Подве-есишь, — насмешливо отозвалась тётя Маня. — Ты лампочек-то своих и так везде понавинтил, счёту нет. Висят, как груши, и не горят.
— Если висят, значит, загорятся, — засмеялся Паша и только хотел сказать что-то ещё, как вдруг над головою у нас сильно зашуршало и посыпалось. По чердаку избушки как будто бы кто пробежал на быстрых и мягких лапках.
— Кыш! — затопала тётя Маня. — Кыш!
— Кто это? — уставился я на потолок.
— А бог его знает… Может, сквозняк, может, мыши. Избушке-то в обед сто лет, сплошная рухлядь.
Паша тоже глянул на потолок, а потом на меня и весело, как будто я маленький, припугнул:
— Это старички-домовички на чердаке возятся. Говорил я тебе, оставайся с нами, а теперь вот сиди один и дрожи.
Но опять тётя Маня не дала ему как следует развернуться:
— Балаболка ты, Паша! Ну что городишь всякое на ночь, когда человеку тут спать? Шагай отсюда, шагай!
Хозяйка и шеф Паша прикрыли за собою дверь. Я послушал, как, громко переговариваясь и пересмеиваясь, они идут через тихий двор к дому, а потом поднял оставленный у порога фонарь, приоткрыл закопчённое стекло и дунул под него. Язычок пламени угас, на минуту запахло керосиновой гарью, и в избушку хлынула тьма.
Лежать на лавке под тёплым тулупом было уютно. Я слушал таинственное шуршание на чердаке, вспоминал все нынешние разговоры, встречи и тихонько сам про себя улыбался: вдруг да завтра здесь мне и вправду повезёт на чудесный снимок? Избушка такая славная, что ей только домовичков да курьих ножек и не хватает…
— Избушка, избушка, стань задом к лесу, ко мне передом, — совсем счастливо прошептал я и тут же заснул.
ПЛЮХАНЬЕ И БУЛЬКАНЬЕ
Проспал я крепко всю ночь и даже всё утро. Разбудило меня очень странное плюханье и бульканье. Не открывая глаз, я подумал: «Неужто ко мне и в самом деле пожаловали старички-домовички? Нашли тут вчерашнее ведёрко с водой, опрокинули и теперь шлёпают босиком по мокрым половицам… Ну что ж! Тут-то я их и сфотографирую!»
Я осторожно потянул из-под подушки аппарат, сдёрнул с головы тулуп и вскочил.
Вскочил и охнул. И задрал ноги. Потому что на полу и вправду было мокро. В избушке стоял холодный сумрак, а за оконцем по тонким стёклам, по листьям гигантских лопухов вовсю барабанил дождь. Он промочил старую кровлю избушки насквозь, и с потолка на пол плюхались торопливые капли. Широкая лужа подтекла под лавку, там барахтался кверху лапками серый ночной мотылёк.
— Вот так влип! — сказал я не про мотылька, а сам про себя. — Вот так весёлые домовые!
Мотылька я подцепил, усадил на подоконник, выудил из-под лавки размокшие туфли и, держа их в одной руке, а фотокамеру в другой, запрыгал к порогу.
В узенькие сенцы, в распахнутую дверь хлынул влажный воздух. Во дворе всё булькало и пузырилось. Булькала вода в кадушке под навесом, булькала глубокая лужа у крыльца хозяйского дома, громко шлёпало в зелёных лопухах. Они, по-собачьи отряхиваясь и брызгаясь, так и лезли через порог в избушку.
— Бр-р! — попятился я, а потом набрался духу и решил сигануть через всю эту мокрядь прямо к тёте Мане в дом. Там народу полно, и я хоть посоветуюсь, как мне быть. Обратно в город удирать, что ли? Может, ненастье на целый месяц, а я ведь приехал не лужи снимать.
Но тут же я увидел, что в доме у тёти Мани никого нет. Дверь на крыльце под навесом подперта берёзовым веником, рядышком с веником на сухом местечке дремлют куры, а над курами стоит, как часовой на посту, большой белый петух.
Выправка у петуха — гвардейская. Гребень его, словно алый берет, свесился набок, закрыл один глаз и смотрит на меня петух косо, с великим подозрением. Он словно бы собирается сказать мне: «Ты что тут, дядя, высматриваешь? Высматривать у нас некого и нечего. У нас все на работе, дверь надёжно подперта веником, а мы с курами тоже при деле. Видишь, этот веник сторожим?»
— Вижу, — сказал я. — Вижу, что у вас тут все при деле. Даже хлев пустой, корова и та в поле. Должно быть, у вас все к ненастью привычные, а вот мне каково? Ох и подвёл меня Федя-дружок! Надо было нам, прежде чем ехать, заглянуть в его собственную газету, в метеосводку…
СТИХИ, ПЕТУХИ И ДЕМЕНТИЙ-ДЁМУШКА
И вот, отлично понимая, что, пока дождь не перестанет, мне отсюда не сбежать, я решил и сам заняться чем-нибудь полезным. Я взвёл объектив и щёлкнул петуха с курами. Но снимок наверняка не получился. Очень уж всё занавесило дождём. Я вздохнул, отнёс и положил фотоаппарат на старое место, под подушку, а потом опять выглянул во двор.
И тут в голове у меня стали сами по себе складываться стихи.
Я давно заметил за собою такое свойство, что как загорюю или сильно обрадуюсь чему-нибудь, так сразу у меня в голове — или стихи, или даже сказки. А если горя нет и никакой радости нет, то и стихов и сказок тоже нет.
Теперь я загрустил сильно и поэтому прямо с порога избушки сказал:
— Куд-куда? — встрепенулся петух и глянул на меня вторым глазом.
Ободрённый вниманием, я продолжил:
— Я бы поплыл! — ответил тоненьким голоском петух и хихикнул.
Он хихикнул, а я как стоял, так и замер.
Я даже вздрогнул и ощупал голову: в порядке ли она у меня, бедная? Вдруг в этакой сырости я простыл и теперь мне мерещатся хихикающие петухи?
— Хи-хи… — совсем уж по-глупому хихикнул я сам, да тут петух подпрыгнул: «Ах! Кудах!», куры взлетели, и всех с крыльца как ветром сдуло.
Веник зашевелился, пополз, упал, дверь в доме приоткрылась, и там, в притворе, блеснули чьи-то хитренькие глаза, а потом появился знакомый светлый хохолок.
— Ну, Дёмушка, — взялся я за сердце, — ну, Дёмушка… Ох и напугал ты меня.
— Я не пугал. Я стишки слушал. Ты какому их Пете рассказывал? Вот этому, что ли? Так он у нас не Петя, он Спиря.
А ещё его можно называть Спиридонычем. Только стишки ему всё равно незачем. Ему всего важней овёс да пшеница.
Мальчик приоткрыл дверь шире, насмешливо глянул на петуха. Перепуганный, Спиридоныч всю свою гвардейскую стать растерял, бегал теперь по коровьему хлеву, по соломе и всё ещё заполошно вскрикивал.
Я тоже смущённо развёл руками, а Дёмушка засмеялся:
— Ты стишок-то лучше мне расскажи. Я стишки тоже сочиняю. Я счас…
Он повернулся, куда-то там в доме сбегал и вышел на крыльцо с тяжёлою кринкой в руках. На самой голове у него — отцовский пиджак шалашиком, из-под этого шалашика выставляются голые коленки. С крыльца он шагнул прямо в лужу под ливень, и тут я, не разбирая, где глубоко, где мелко, бросился к нему.
Но кринку мне Дёмушка не отдал:
— Прольёшь. Мамка целой велела до избушки донести.
А в избушке сказал:
— Ишь ты, и тут море. Значит, стишок твой правильный. Давай вот, пей топлёное молоко, опрастывай посудину, мы её подставим туда, где капает.
И я всё молоко — целый литр, а возможно, и больше! — выпил, и мы поставили кринку на пол, в то место, куда капало.
— Сыт? — очень серьёзно поглядел Дёмушка на мой живот, и я тоже очень серьёзно живот погладил.
— Не только сыт, а даже настроение улучшилось. Сначала испортилось, а вот теперь улучшилось.
Дёмушка влез на бараний тулуп, свесил с лавки ноги, хлопнул по тулупу ладошкой:
— Тогда садить и рассказывай.
Я задумался, заложил руки за спину.
Я обошёл вокруг кринки, глянул, как шлёпаются в неё частые капли, глянул на Дёмушку, который, посмеиваясь, ждал моего стишка, и вот остановился и решительно сказал:
Тут у меня заело. Заело, как иголку на грампластинке. Я заходил по избушке, заприговаривал:
— А с товарищем… А с товарищем…
— А с товарищем ВДВОЮХ! — подсказал мне Дёмушка и заулыбался. — Вот! Раз мы вместе сочинили такой стишок, то теперь мы товарищи и есть. Хочешь, я тебе тоже что-то хорошее расскажу?
Он поманил меня к себе на лавку и заставил глянуть в исхлёстанное дождём оконце:
— Только не туда смотри, где берёзы, а гляди дальше, за самую деревню.
ЗА ОКОНЦЕМ, ЗА ДЕРЕВНЕЙ
Я прижался носом к прохладному стеклу, но ничего за деревней, кроме дождевой мглы, не увидел. Правда, за этою мглой, за пасмурным и словно бы дымным полем как будто бы что-то синело, что-то громоздилось под низкими тучами, и я прямо так и сказал:
— Как будто бы что-то виднеется. Не то лес, не то гора.
— Правильно! — обрадовался Дёмушка. — Там и лес, и гора, и гремучие сосны.
— Дремучие, наверно?
— Нет, гремучие! Там отдыхает гром, когда ему нечего делать. Если нет грозы, он спит там на ветках.
Мальчик сложил обе ладони, прижал их к щеке и показал, как спит на ветках гром.
Дёмушка и глаза прикрыл, и носом посопел, будто бы уснул, а я засмеялся:
— Придумал? Сам?
— Ничего не сам, а папка. И даже не папка, и даже никто, а так оно и есть по правде. Гром, знаешь, что ещё там делает?
— Клад сторожит, — быстро сказал я. — У вас тут все только про клады и говорят. Но говорить-то говорят, а на деле получается всего лишь…
И я кивнул на хмурое оконце. Но Дёмушка даже приобиделся:
— Клад есть! Клад настоящий! Его только взять надо уметь. Ты знаешь, как взять?
И вновь я пожал плечами, а Дёмушка встал на мохнатый тулуп коленками и весь так и устремился ко мне:
— То-то и оно-то. Вот лучше послушай-ка!
Вот с такой вот с песенкой, с такими конями и добывают клад! — уверенно сказал Дёмушка и добавил: — В том кладе старинных червонцев полно, а главное — золотое яичко. В яичке — жар-птенчик. Яичко раскокаешь, жар-птенчика поймаешь, и будет он у тебя всегда жить-поживать, как маленькое солнышко. На дворе дождь, а у тебя солнышко. На дворе метель, а у тебя всё равно солнышко, да ещё и чирикает… Правда, славно?
И Дёмушка вновь уставился во все глаза на меня, а я этак невзначай повёл по-за собою рукой по лавке и наткнулся на фотоаппарат. Наткнулся и чуть не подпрыгнул: «Батюшки! Так вот где он меня, снимок-то замечательный, ждёт, вот где! В гремучем лесу, в Дёмушкином кладе. Клады всегда, во все времена водились, их и теперь ещё удачливые люди открывают, так почему бы и нам с Дёмушкой не открыть?»
Я так и закричал:
— Дай слово, Дементий-Дёмушка, что ты всё это не сочинил!
А Дёмушка даже руками развёл:
— Вот те на! Зачем сочинять, когда я и так, ещё до тебя, за этим кладом собирался. А теперь раз мы товарищи, то давай-ка прямо сейчас вот вместе и пойдём.
И я, конечно, опять закричал:
— Пойдём!
И я ринулся прямо туда, где всё ещё лило и плескало, да вдруг встал на пороге.
Дёмушка подбодрил:
— Дождя не бойся. Он ранний. А ранний гость — до обеда, говорит мама. Сапоги с плащом я тебе тоже раздобуду.
— Не в сапогах дело, а где коней возьмём? Все белые, как снежок, у каждого гребешок, да ещё и целых сорок!
— А Спиря на что? Спиря-Спиридоныч один за всех сойдёт. Он вон какой здоровенный. А кроме того, он знаешь у меня какой? Дрес-синро-ван-ный!
ТИП-ТИП, СПИРИДОНЫЧ!
Дёмушка выскочил под дождь, перебежал двор, скрылся в доме. Было слышно, как он там бегает, хлопает дверями то в сенях, то в комнате.
И вот он сам появился на крыльце в полной походной форме — в лёгком плаще-накидке, в ситцевом картузике и в красных резиновых сапожках, а для меня выволок из дому старый брезентовый дождевик и стоптанные сапоги-кирзачи.
Плюхнул ношу прямо на ступеньки, скомандовал:
— Примеряй! Это всё папкино.
Я стал напяливать на себя широченный дождевик, а Дёмушка вытянул из кармана штанишек не то ремённую кошёлку, не то собачий намордник. А потом полез в другой карман, добыл оттуда горстку пшеничных зёрен, присел и ласково заговорил:
— Тип-тип, Спиридоныч, тип-тип…
Спиридоныч, который совсем недавно орал с перепугу чуть ли не на всю деревню, выглянул теперь из хлева с любопытством и безо всяких яких припустил к Дёмушке. На бегу он лишь опасливо посмотрел на веник, но веник теперь не шевелился, и петух вспрыгнул к Дёмушке на колени, склюнул с ладони зёрнышко.
— Вот он у меня какой! Мы с ним с самой весны занимаемся. Как мамка стала на работу в поле уезжать, так и занимаемся. Ведь при мамке петуха не подрессируешь, скажет: «Не дело творишь…»
— А папка?
— Тот не скажет. Тот и сам бы с петухом позанимался, да ему некогда. У трактористов знаешь сколько дела? Ую-юй, брат! Выше головы.
Дёмушка ловко застегнул один ремешок у петуха на белой груди, другой ремешок застегнул под белым хвостом, и это оказался совсем не намордник, а шлейка с поводком. Очень и очень похожая на те шлейки, в которых водят на прогулку маленьких собачек городские жители.
Я удивился:
— Он что? Так вот рядом с нами на поводке и побежит?
— Ещё как! А если ему через каждые полчаса выдавать премию, два-три зёрнышка, то хоть куда с нами пошагает.
— Куд-кудах-тах-тах! — подтвердил Спиридоныч и, как мне показалось, глянул на меня теперь по-приятельски.
ДОБРАЯ ПРИМЕТА
— Итак, в поход! — сказал я весело и нахлобучил на голову брезентовый башлык.
— В поход! — сказал Дёмушка и добавил: — Выгляни сначала за калитку, не идёт ли мама. Если идёт, поход не получится.
Я выглянул. На улице за калиткой было пусто. Там только пузырились мутные лужи на дороге да зябко сутулились под дождём в палисадниках мокрые черёмухи и рябины. И всё там от дождя было серо и черно, лишь рядом с Дёмушкиным двором, словно теремок, блестела железною крышей новенькая, срубленная из свежих брёвен трансформаторная будка. Дождь шлёпал по крыше звонко, и крупные капли висели бусами на проводах.
«Ну что ж… Нам ничего… На нас теперь плащи, а вот как Спиридоныч по такому ненастью пошагает?» — подумал я и обернулся.
Но петуха рядом с Дёмушкой уже не было. На крыльце теперь стояла корзина с плетёной крышкой, петух тихо сидел в ней.
— Сами сначала понесём, — объявил Дёмушка. — Он всё ж таки учёный. Выставлять зря его под дождь всё ж таки не годится.
Но шибко учёный Спиридоныч так крепко отъелся на пшеничных премиях, что Дёмушку корзина с ним тут же и перевесила. Пришлось эту драгоценную ношу нести мне.
Я шагал по деревне и всё боялся, как бы мой пассажир там, в корзине под крышкой, не зашумел.
Я боялся, что тогда по всей улице распахнутся окна и все жители станут смотреть на меня и, может быть, даже закричат: «Эй, дяденька! Ты куда это петуха потащил? На рынок, что ли? Так нынче день не базарный, не воскресенье!»
Но Спиридоныч помалкивал. Он был или в самом деле очень умён, или просто-напросто ему нравилось кататься.
И окошко ни одно не стукнуло.
Лишь у самой околицы, у самой крайней избы соскочила с крыльца босоногая белобрысая девчонка. Она запрыгала под дождём, зачастила взахлёб:
— Дёмка, Дёмка, с кладами котомка! Опять в лес пошлёпал? Опять, не спросясь, подался искать того, чего нету? Вот ужо я твоей матери скажу! Вот скажу! И отцу скажу тоже.
Перевела дух, сладенько допела:
— А возьмёшь меня, Дёмушка, — не скажу.
Дёмушка не смутился, даже шагу не прибавил.
Он всё так же не спеша перешагнул в своих красных сапожках грязную колею, поравнялся с девчонкой и, не задерживаясь, мимоходом, показал ей кукиш.
Кукиш получился смешной, крохотный, потому что и сам-то Дёмушка был куда как невелик, но девчонка всё равно обиделась, фыркнула, заскочила в избу, грохнула дверью изо всех сил.
А тут и деревня кончилась.
Прямо за околицей стояли большие мокрые ёлки. В ёлках укрывались от дождя хриплые грачи.
Они там нет-нет да и перелётывали с места на место, и тогда дождевые капли с еловых лап так и лились холодным водопадом.
А потом мы вышли по узкой тропинке на край хлебного поля к изгороди. Тучи над полем неслись быстрые и очень лохматые. Дождь припустил вдруг пуще, но и так же внезапно стал утихать. Возможно, тут начала сбываться тёти Манина примета, что утренний гость приходит ненадолго, а возможно, дождь взял да и послушался самого Дёмушку.
Пока я примерялся, как бы мне с корзиной со Спирей да в долгополом плаще перевалить через изгородь, Дёмушка очутился на ней верхом, закричал:
И дождь стал униматься. Да тут и тропинка кончилась. Она вывела нас опять на широкую, в жёлтых ручьях полевую дорогу.
Петух, наверное, тоже услышал, что по корзине стало барабанить реже, и завозился под крышкой.
— Не пора ли ему пешочком пройтись? — спросил я Дёмушку.
Дёмушка согласился:
— Прогулка ему теперь не повредит.
И вот хотите верьте, хотите не верьте, а только Дёмушкин петух Спиря-Спиридоныч из корзины вылез, отряхнулся, оглянулся, весело вскрикнул «Куд-куды!» и пошагал рядом с нами.
И совсем, совсем напрасно я сравнивал его недавно с собачкой-моськой.
Собачки-моськи в походе вести себя не умеют. Они то отстают, то забегают, то путаются у хозяина под ногами. Им непременно надо каждый кустик обнюхать, у каждого столбика задержаться, и тащить моську на поводке одна сплошная канитель.
А вот Спиря-Спиридоныч — попутчик совсем иной!
На Спиридоныча и посмотреть-то было приятно.
Поводок ему нисколько не мешал. Петух выступал так важно, так уверенно, что теперь не только я, а любой бы встречный сказал: «Ого! Вот это пешеход так пешеход. Молодчина, Спиря! Доброго тебе пути!»
А погодка тем временем совсем разгулялась.
Пузыри по лужам прыгать перестали; в поле, в мокрую рожь мелконький дождик сыпался теперь пополам с солнышком; в тучах посветлело, засинело — и всё небо вдруг над нами словно бы поднялось вверх.
Я обрадовался, закричал:
Дёмушка подхватил:
Я мигом понял, что это опять нам добрая примета, сказал ещё громче:
— Клад найдём! — возликовал Дёмушка. А Спиридоныч захлопал крыльями, закричал:
— Кукареку-у!
Дёмушка петуха погладил, поправил на нём шлейку и вновь угостил зёрнышками:
— Умница! Дойдём до гремучих сосен, там опять прокукарекаешь. Сорок раз.
ВДОХ-ВЫДОХ
Тут надо признаться вот в чём. Я глядел, как складно у Дёмушки получается с петухом, и очень этому завидовал.
Я сказал:
— Дёмушка, а Дёмушка, дай и мне со Спиридонычем пройтись.
Дёмушка, человек добрый, поводок уступил.
Сам Спиридоныч тоже не возражал. И я, чтобы ещё больше понравиться ему, зашагал рядышком с ним как можно аккуратнее. Я шёл, старался не шлёпать и не брызгать Тимошиными, хлябающими у меня на ногах сапожищами, держал поводок и весело думал:
«Как жаль, что меня с петухом здесь в поле никто, кроме Дёмушки, не видит. А вот если бы мы со Спиридонычем прогуливались по городу, так за нами обязательно валила бы целая толпа. И все бы ахали, удивлялись, и тут сам Федя мог бы сделать с меня замечательную фотографию.
Более того, и я в этом уверен, добрая половина собачьих хозяев моментально бы взволновалась.
Они бы кинулись к телефонам и стали названивать друг другу:
— Алло! Вы видели, вы слыхали, что теперь приличные люди воспитывают не шпицев, не левреток и даже не мексиканских карликовых догов, а петухов?
— Слыхали, слыхали! Видели, видели! И уже попросили одну знакомую старушку привезти нам из деревни петуха. И уже бегаем по магазинам, ищем для этого петуха шлейку.
— Ах, батюшки! А мы-то ещё не бегали, не искали. Ах, матушки! Надо скорее бежать, искать.
И вот — в городе вместо собак везде петухи.
Петухи в квартирах, петухи на балконах, петухи на тротуарах.
Они потряхивают пышными хвостами, прогуливаются по всем бульварам, по всем скверикам.
Петуховладельцы шествуют рядом — гордые. А по утрам, и в полночь, и днём перед переменой погоды весь огромный город звенит от петушиной переклички…»
Тут я совсем было собрался достать из-под полы фотоаппарат, попросить Дёмушку запечатлеть меня и Спирю шагающими среди высоких хлебов, как Дёмушка вдруг присел, крикнул:
— Назад!
Он схватил Спиридоныча в охапку и, не успел тот крыльями всплеснуть, сунул обратно в корзину под крышку, да ещё и сверху плюхнулся сам.
— Что такое? — замер я.
Высокая рожь впереди кончалась. Дорога там выбежала на зелёный луг, а почти повдоль дороги по этому лугу ехала на конной косилке тётя Маня. Представляете, что произошло бы, если б я возник перед ней с петухом на поводке? Да ещё не с каким-нибудь петухом, а с её собственным? Представляете? Вот то-то и оно-то, как совсем недавно говорил мне Дёмушка.
К счастью, ехала она пока что не к нам, а от нас.
Косилка, срезая влажную траву, стрекотала, подскакивала на луговых кочках. Тётя Маня крепко держала вожжи и, наверное, ничего ещё не заметила. Но, пока я и Дёмушка опомнились, пока я соображал, не кинуться ли нам в обход через рожь, косилка стала заворачивать, и мы оказались у тёти Мани на виду.
Нырять в рожь было поздно.
И тут я подумал: «Ну, всё… Теперь — пан или пропал!» Я вспомнил наш вчерашний разговор с тётей Маней о свежем воздухе и принял отчаянное решение.
— Корзину давай мне. Делай — как я, — шепнул я Дёмушке и принялся шумно вдыхать-выдыхать воздух.
Я двинулся по дороге бодрым гимнастическим шагом. Я молодецки выпятил грудь и при каждом вдохе-выдохе левую, свободную от корзины руку стал опускать и подымать так, словно кручу большое колесо.
Иду, кручу, вдыхаю, а Дёмушка шагает рядом, тоже делает глубокие вдохи-выдохи, только вся и разница, что руками старательно взмахивает обеими.
Таким вот манером мы и домаршировали до самой косилки. Косилка остановилась. Тётя Маня изумлённо замерла на сиденье, а лошадь поставила торчком уши, вскинула голову, тоже уставилась на нас.
И вот они смотрят, удивляются, а я бодро выкрикиваю:
— Здравия желаю, тётя Маня! Следую вашему совету, дышу чистым воздухом. Ах, какой тут славный воздух! Ах, какой аромат! Дёмушка, ты дышишь? Дыши, брат, дыши. Учись. Вдох-выдох! Вдох-выдох! Раз, два! Раз, два!
И, не сбавляя темпа, мы прошлёпали мимо по грязи, по дороге и, лишь когда косилка осталась позади, услышали тёти Манин возглас:
— Ну и ну!
А больше тётя Маня ничего и не сказала. Она даже и на корзину с петухом не глянула, так мы её огорошили своими вдохами-выдохами.
Но когда косилка вновь застрекотала позади, мы на всякий случай припустили бегом.
НАД РЕЧКОЙ
Луг спускался к речке. По берегам речка заросла кустами. Воды в ней после дождя прибыло, по самой быстринке несло и крутило ольховые листья, воздушные белые пузыри, какие-то сучочки и щепочки.
Через речку был мост. Мы перебежали на ту сторону и только там почувствовали себя на полной свободе.
Дёмушка подошёл ко мне, хлопнул по корзине и сказал:
Давай ему выдадим за это премию.
— Что верно, то верно, — сказал я. — И в деревне, и тут Спиря не подкачал, сидел смирно. Только не часто ли ты выдаёшь ему премии? Кукарекнул на дороге — премия; не кукарекнул — опять премия… Не испортишь его? С толку не собьёшь?
— Ну что ты! Хорошего петуха никакой премией не испортишь, — ответил уверенно Дёмушка, пошарил в кармане и открыл над корзиной крышку.
Спиридоныч — тут как тут! — сразу высунулся и премию с Дёмушкиной ладони склюнул в один приём. Видно, он и в самом деле привык получать награды чуть ли не каждые пять минут, и за всё, за всё. А ещё он хотел выскочить, подразмяться, да я сам решительно захлопнул крышку:
— Нет уж! Если кто встретится опять, я во второй раз делать вдохи-выдохи не хочу. Сиди, не кукарекай до места. Оно, по-моему, недалеко.
— Близёхонько, — кивнул Дёмушка.
Дорога пошла вверх, в гору. На самой горе над жёлтым и почти отвесным обрывом стояли высокие сосны. Вершины их чуть заметно покачивались, касались облаков, и это, наверное, были те самые сосны, в которых жил-отдыхал гром.
Путь к соснам сплошь усыпали разноцветные камушки. Их навымывало тут летними ливнями целые россыпи. Они хрустели под ногами, катились вниз.
А дорога забирала всё круче да круче, и когда мы наконец добрались до сосен, так тут же и повалились и едва отдышались.
А зелёные луга и речка были теперь как на ладони. И работала там не только тётя Маня. На лугах и народу было полно, и коней, и там даже бегал проворный тракторок. Просто второпях мы тогда никого и ничего не заметили, с перепугу всё очень быстро проскочили, а теперь вот сидим с Дёмушкой, издалека, сверху посматриваем и весело удивляемся:
— Смотри, какой крохотный тракторишка! Будто шустрый жучок на резиновых колесиках.
— Люди ещё меньше. И которая тут мама, которая не мама, трудно и угадать. Разве что по белому пятнышку в лугах, по платку… А хочешь, покажу, в какую сторону вчера наш папка ездил? Во-он в ту! Во-он оно где, Калинкино-то. Там уже совсем почти ничего не видно, телеграфные столбы вдоль дороги и те, как булавочки.
Зато здесь, наверху, всё было очень большим. Здесь были большими и сосны, и густая, обрызганная дождём трава на поляне, и даже тихие, задумчивые колокольчики синели в траве такие крупные, что каждый цветок едва бы поместился на Дёмушкиной ладошке.
У переполненной водою колеи сидела огромная стрекоза. На солнцепёке она пригрелась и как будто бы задремала. Но Дёмушка потянулся к ней — и она прянула вверх, на миг зависла над нашими головами, прянула ещё выше, ещё шустрей и лёгким, трескучим вертолётиком понеслась по синему воздуху к лугам.
— Хитрая, — сказал я. — Притворилась, будто спит, а сама — раз, и чуть к тебе не на макушку.
— Не хитрая, а ловкая, — засмеялся Дёмушка. — Вот если бы и мне такие крылья: ох я бы и почудесил!
— А я бы — щёлк! — и у меня уж теперь получился бы отличный снимок. Мальчик с крыльями.
— С четырьмя! — радостно уточнил Дёмушка, и тут петух в корзине сердито забормотал.
Я тоже засмеялся:
— Бунтует Спиридоныч. Боится, что мы и в самом деле полетим, а его оставим.
совсем разыгрался Дёмушка и так быстро и легко повернулся, что его пёстрый картузик упал в траву. А когда я картузик поднял и, шутя, нахлобучил ему на самые глаза, то он ещё и добавил:
— Вот и прилетели, на головушку сели… Ничего! Мальчик без крыльев, но с учёным петухом и с жар-птенчиком — для фотографии тоже хорошо. Идём скорей! Клад совсем уже близко. Слышишь, как сосны шумят?
Сосны и вправду шумели, но шум их был светлый, солнечный, и я сказал:
— Это не те. Под такими да на краю дороги клады вряд ли прячутся. Пойдём в бор, в самую глубину.
И мы пошли в самую глубину.
ГРЕМУЧИЙ БОР
Сначала нам пришлось перебежать поляну. Мокрая трава была мне по пояс, Дёмушке по шейку, и мы сразу все уплескались. А когда добежали до опушки и нырнули там в хвойную, почти непролазную чащу, то вода хлынула и сверху, и со всех сторон.
Дёмушка присел, тонко, как заяц, пискнул:
— Аяй!
Холодные брызги попали ему под плащ, под рубаху.
Спиридоныч в мокрой корзине ворохнулся, опять сердито забормотал. А мне и самому плеснуло за ворот, но я натянул башлык, прикрыл корзину полой и храбро сказал:
— Прорвёмся!
Дёмушка тоже крикнул:
— Прорвёмся!
И он так стремительно запетлял по сырому тёмному чапыжнику, что только ветки засвистели. Выходило это у него ловко, он был маленький, а я лез, как медведь, напролом.
Сучки царапали по жёсткому дождевику, по корзине. Вода с веток летела в глаза, и мне то и дело приходилось заслоняться локтем. Я лез, пыхтел, чертыхался и почти ничего не видел. Я только и успевал, что стирать с лица брызги и липкую паутину, которой тут было видимо-невидимо; но вот частый ельник кончился, лес вдруг расступился, и под ногами у нас мягко запружинил тонкими ветками густой брусничник, запохрустывал седой мох.
И как-то совсем неожиданно встала вдруг перед нами стройная, прямая, как струна, сосна.
Она взлетала к самому небу.
А дальше — опять и опять сосны.
И были они так велики, что зелёные раскидистые верха их мы смогли увидеть лишь тогда, когда запрокинули изо всех сил головы.
Свет оттуда, сверху, падал странный и чуть-чуть тревожный. Косые столбы его были то золотистыми, то голубовато-сумрачными, и стояла здесь вокруг удивительно тихая тишина.
Дёмушка сразу примолк, я услышал собственное дыхание.
Услышал и — кашлянул.
— Ка-ха… — кашлянул я совсем негромко, а могучие ветки на соснах вдруг словно бы шевельнулись, и вверху очень ясно отозвалось:
— Аха! Аха! Аха!
Там словно кто откликнулся живой, но невидимый, и Дёмушка так и припал ко мне:
— Гром! Просыпается гром, а над нами — гремучие сосны.
— Эхо, — не очень уверенно ответил я. — Гром кашлем не разбудишь.
— А кукареканьем? Ведь Спиридонычу надо сейчас кукарекать, и гром от этого проснётся сразу. Как тогда быть?
— Ну вот, сам сюда позвал, да сам и спрашиваешь, как быть. Как будет, так и будет. Готовь Спирю к кукареканью.
Но выпускать петуха было пока что рано. Надо было сначала отыскать подходящее место, и мы его нашли.
Деревья тут стояли не так часто, да зато самые могучие. Стволы — в два обхвата, кора их обросла мхом, корни выпирали наружу. Тишина и тут держалась такая, что слышен был шорох каждой падающей сверху хвоинки, и вторили этому шороху лишь слабая возня пичуг да медленный и печальный скрип сучьев где-то там, в тёмно-зелёной вышине, и я почти шёпотом сказал:
— Дёмушка, начинай.
Поднимать здесь шум мне и самому было как-то странно. Я тихо поставил корзину с петухом на землю, осторожно расстегнул дождевик и, волнуясь и весь так и обмирая от этого волнения, приготовил фотоаппарат:
— Начинай, Дёмушка.
Мальчик вздохнул и сначала робко, глухо, а потом всё смелей да смелей заговорил:
А когда он досказал до того места, где говорится, что белые скакуны вот-вот грянут: «Кукареку!», то мигом открыл корзину и потянул петуха за поводок:
— Запевай скорее! Ну же…
КАК КТО ЗАПЕЛ
Спиридоныч высунулся из корзины.
Спиридоныч раскрыл клюв, я вскинул фотоаппарат, припал глазом к стёклышку видоискателя, а петух вдруг шмыгнул обратно на своё насиженное место.
Он шмыгнул, и оттуда донеслось совсем не петушиное, а чуть внятное кукушечье:
— Ку-у-ку…
— Эх, Дёмушка! Говорил я, не балуй петуха премиями; вот видишь, перекормил.
— Нет, не перекормил. Он кукарекнет. Он просто деревьев напугался. Он в лесу первый раз.
Дёмушка стал поглаживать петуха, стал уговаривать, опять совать ему под нос пшеничные зёрнышки.
Но тот и вправду оробел. Его и премия не соблазняла.
И Дёмушка вздохнул вдруг, заявил очень твёрдо:
— Сами кукарекнем. Все сорок раз.
— Как так? — опешил я.
— А вот так…
Он присел, хлопнул ладошками по коленкам, залился на весь бор:
— Ку-ка-ре-ку-у!
Потом скомандовал:
— Теперь твоя очередь.
Деваться некуда, я тоже хлопнул себя по коленкам и попробовал кукарекнуть. Но у меня вышло всего лишь навсего такое же чуть слышное, сак у Спиридоныча: «Ку-у-ку…»
— Ещё раз попробуй, — не отступился Дёмушка. — Не стесняйся. Ты стесняешься, вот у тебя и не выходит.
И я набрал воздуху побольше и захлопал себя безо всякого стеснения по бокам, как хлопают петухи; и вот мы уже стоим с Дёмушкой друг перед другом и стараемся кто кого перекричит, а вернее, кто кого перекукарекает!
Кричим, стараемся, да при этом и счёт ведём:
— Кукареку-у… Три! Кукареку-у… Четыре! Кукареку-у… Пять!..
А когда счёт у нас дошёл почти до сорока, Спиридоныч сам вылез из корзины.
Спире-то Спиридонычу стало обидно, что мы так вот прекрасно обходимся без него и, можно сказать, отбиваем его законный хлеб. Он запрокинул маслену головушку, шёлкову бородушку и выдал такое залихватское «Кукареку!», что эхо покатилось по сосновому бору и вдаль, и ввысь, и было оно куда звончей нашего.
— Сорок! — объявил Дёмушка. — Теперь почти всё по правилам.
И мы зорко уставились под коренья старых сосен, и вот там… Там ровным счётом ничегошеньки не произошло.
Земля не расступилась, она даже и не шевельнулась ничуть.
Тогда мы с Дёмушкой переменили место. Мы осторожно шагнули из-под тёмных деревьев к светлому островку молодых пушистых сосенок, и вдруг за ними и под ними…
КЛАД!
Запрыгали, конечно, не монетки, а мы с Дёмушкой.
А монетки глядят себе спокойно из-под зелёных лапок, из-под старой, осыпанной на землю хвои, и это всё не какие-нибудь там денежки-пятачки, а яркие, с оранжевыми колечками-кружочками, с круто завёрнутыми краями грибы-рыжики.
И вот они стоят, и в глубокой впадинке, в серёдке у каждого светится дождевая капля. А может, и не капля, а драгоценный камушек.
Спиридоныч сразу кинулся эти камушки склёвывать. Подбежит, склюнет, голову запрокинет, прохладный камушек прокатится у него по горлу, и петух мчится к другому рыжику.
А Дёмушка как пал на коленки, так на коленках и пополз. Ползёт и рыжики собирает, ползёт и собирает.
Он их складывает в корзину чуть ли не пригоршнями, а я забегаю вперёд Дёмушки, вперёд Спиридоныча и вовсю нащёлкиваю фотоаппаратом. Снимаю рыжики вместе с их яркими кружочками-колечками, вместе с их впадинками, с камушками-росинками, — снимаю и сбоку, и сверху, и в упор, и даже со стороны издалека.
А сам про себя думаю: «Пусть Федя попробует скажет теперь, что я сфотографировал не то… Таких-то рыжиков он и сам не видывал. Он говорил про какие-то там чуть ли не с рулевое колесо, а эти совсем иные. Они действительно похожи на золотые червонцы, а может быть, даже здесь где-то и жар-птенчик под сосной сидит…»
И только я про это подумал, как взглянул на фотоаппарат, на колесико-счётчик с цифрами и растерянно сел на мокрую траву.
— Дёмушка, — сказал я упавшим голосом, — жар-птенчик тебе ещё не попадался? Я плёнку-то почти всю на рыжики по нечаянности исхлопал, осталось два кадрика.
— Хватит и двух! — ответил уверенно Дёмушка. — Я как птенчика замечу, так сразу тебе аукну. Аукать теперь можно. Гром до сей поры не проснулся. Видно, он и вправду настоящий засонюшка.
— Точно! — опять повеселел я. — На старого домовичка похож или на кота-лежебоку.
— Спит на сосне, на макушке, свернулся калачиком на зелёной подушке и то насапывает, то мурлычет: «Муры-мур! Муры-мур!» Шуметь-греметь совсем и разучился.
И вот только мы разболтались вовсю, только развеселились, а в бору-то как тарабахнет вдруг, да как зарычит, да как затрещит, что мы с Дёмушкой так прямо с корточек долой и бухнулись.
На наши головы, на спины градом посыпались сосновые шишки, Спиридонычу тоже досталось, и он поскакал неведомо куда.
— Гром проснулся! — крикнул Дёмушка и что есть духу припустил вслед.
«Вот тебе и досмеялись!» — оглянулся я испуганно, ухватил корзину с рыжиками и, сгибаясь от её тяжести, помчался за Дёмушкой, за петухом.
А грохотало теперь везде. Лесное эхо раскатывалось и вблизи, и вдали, и от этого было не понять, куда же мы несёмся. То ли от грома, то ли прямо на него.
Спиридоныч наддавал и наддавал. Тонкий поводок волочился по кочкам. Дёмушка пытался ухватить поводок и всё не мог. В плащике своём он путался, сапожками заплетался в цепком валежнике и вот ещё разок изловчился, прыгнул, упал, но и тут поводок не ухватил.
Петух прошиб головой темнолистый куст боярышника и где-то там исчез.
— Упустили! — чуть не заплакал Дёмушка.
— Жар-птенчика найти не успели, главный фотоснимок сделать не успели, — сказал я и повалился рядом с Дёмушкой.
И тут же мы услыхали: гремит всё сильней, и в той стороне как будто бы кто ещё и покрикивает.
— Неужто гром за Спирей за нашим гоняется? — вытаращил Дёмушка на меня огромные и совсем уж тёмно-синие от страха глаза. А я и сам вытаращился:
— Давай поглядим! Если пропадать, так знать хоть, от чего.
И мы как лежали, так и поползли, передвигая впереди себя тяжёлую корзину. А потом, мокрые, облепленные с ног до головы травой, листьями, цветочною пыльцой, приподнялись и — охнули!
БОЛЬШИЕ ДЕЛА НА СОЛНЕЧНОЙ ПРОСЕКЕ
Мы охнули от удивления.
Впереди — просека, над нею снова солнце, белые облака.
Вдоль просеки по жарким зарослям иван-чая, гремя на весь бор, движется трактор. Движется так медленно, что почти и незаметно, а за ним так же медленно и тяжело, но всё выше и выше поднимается макушкою в небеса огромная, стальная, похожая на телебашню электромачта.
Она острая вверху, широкая, разлапая внизу, и ставит её трактор на крепкие опоры-лапы туго натянутым тросом.
— Так это же папкин трактор-то! — мигом воспрял Дёмушка и стал выбираться из кустов. — Помчались к нему, помчались! А то как бы сдуру Спиридон там под гусеницы не угодил.
— Стоп! — ухватил я Дёмушку. — Спири не видать, а вот мы с тобой кое подо что попадём, это факт.
Тугой трос, натянутый между мачтой и трактором, тонко и страшно дрожал. И мне почудилось, что вот сейчас он лопнет, и тогда вся эта стальная громадина грохнется вдоль просеки и ударит настоящий гром, земля расколется пополам и всё, что есть вокруг, — цветы, сосны, мы с Дёмушкой и даже трактор с Дёмушкиным папкой — ухнет в тар-та-ра-ры!
Но спустя миг я разглядел и другое.
Чуть в стороне от мачты стоят себе покуривают да поглядывают из-под круглых, как у мотоциклистов, касок мои вчерашние знакомые монтажники, и долговязый Паша тоже здесь.
Паше не до курева: он командует трактором. Он осторожно, шаг за шагом, пятится по траве, не сводит с мачты глаз, а сам поманивает трактор обеими ладонями на себя, как поманивают маленьких ребятишек, когда их учат ходить: «Иди ко мне… Иди потихоньку… Иди, иди, не бойся… Ну вот и молодцом!»
Я так и подумал, что Паша сейчас на самом деле крикнет и трактору, и трактористу в кабине: «Ну вот и молодцом!» Ещё я быстро подумал, что если не успел снять жар-птенчика, так хоть вот эту опасную и красивую работу сниму, и схватился было за аппарат, да вновь испуганно замер.
Скособоченную мачту как будто кто вдруг придержал в синем воздухе. Её стальная макушка лезла-лезла вверх и вдруг остановилась.
Трактор пыхнул дымом. Словно конь-тяжеловоз в тугих постромках, напрягся весь, дёрнулся, буксанул и — тоже ни туда ни сюда.
Беспокойно задрав головы, застыли и монтажники. У меня ёкнуло сердце, а Дёмушка прошептал:
— У папкиного трактора силы не хватает, оё-ёй…
И он выскользнул у меня из-под рук, бросился к своему папке. Да не успел пробежать и трёх шагов, как перед ним с великим шумом и сверканием, высоко всплеснув в воздух целый фонтан росы, взвился и помчался по-над самой травой, словно диковинный белый тетерев, наш Спиря-Спиридоныч.
Он чуть не врезался в трактор. Но прянул свечой вверх, стеганул по стеклу, по железу кабины крыльями, перемахнул на ту сторону, и трактор опять рявкнул, опять дёрнулся, и высоченная мачта снова пошла, пошла, пошла, и вот черкнула макушкою по синему небу, и — встала торчком на своё законное место!
— Ура-а! — завопил Паша.
— Ура-а! — грянули его напарники.
И все они ринулись прямо под мачту, торопливо там забрякали ключами, стали привинчивать стальные опоры к крепкому фундаменту.
Дёмушка тоже возликовал:
— Спиря папке помог! Спиря трактор, как коня, подхлестнул! — залился он на всю просеку, обежал большой и устало притихший теперь трактор и скрылся за ним в истоптанных кустах иван-чая.
ПАПКА ТИМОША И ПАШИНЫ НАПАРНИКИ
Дёмушка скрылся, а я, честно говоря, даже растерялся и даже приобиделся на такую прыть. Вот, думаю, ничего себе друг! Не успел увидеть папку, так сразу и про меня, и про жар-птенчика позабыл, и про корзину с кладом.
А главное, как я теперь к Тимоше-то сам подойду, когда на мне его собственные сапоги и плащ?
Что это, скажет, за турист такой с аппаратом на шее да в чужой одёжке здесь шляется, откуда и зачем пожаловал в наш трудовой коллектив? А тут ещё Паша вот-вот вылезет с дружками из-под своей страшенной мачты и обязательно вмешается, обязательно, как вчера в избушке, что-нибудь в мой адрес и брякнет…
И я уселся рядом с корзиной, снял с неё фотоаппарат, запихнул в карман штанов и принялся стягивать с себя сапоги: «Хоть воду вылью, а то чавкают…»
И вот сижу, Тимошины сапоги вверх подмётками держу, а из-за трактора, смотрю, и сам Тимоша торопится. Слева под мышкой у него петух, правой рукой он Дёмушку за собою тянет.
Всем видом своим Тимоша под стать собственному трактору. Бежит — земля дрожит. Ростом не высок, да зато в плечах крепок. Когда-то голубая, а теперь почти чёрная от тракторной копоти рубаха ни в вороту, ни в застёжках на груди не сходится, а ручищи таковы, что даже и грузноватый Спиря сидит там у него под мышкой на подставленной ладони, как махонький цыплёнок в лукошке.
Сидит Спиря тихо, не барахтается. Видно, хозяина своего старшего сразу признал. А Дёмушка семенит рядом, хохочет, всё что-то объясняет отцу.
И вот Тимоша тормознул, чуть не окатил меня светлой водой из лужицы, сказал неожиданно спокойным голосом:
— Привет!
А потом усмехнулся и сразу стал похож на Дёмушку. Только на очень тяжеловесного Дёмушку, и белая голова — без шапки и без вихорка.
Усмехнулся он так, как будто мы были знакомы с ним целый век:
— Что ж ты, паря-матушка, сапоги такие драные надел? У меня там, в чулане, и поновей есть. Взял бы да и выбрал.
Отпустил Дёмушкину руку, протянул чумазую ладонищу мне:
— Спасибо!
Я как сидел на траве, так и встать не успел, лишь рот раскрыл удивлённо:
— За что?
— Как за что? За выручку.
А глаза у Тимоши лукавые, и в них тоже смех:
— Выручили, выручили. Подхлестнул Спиря мой трактор в самый трудный момент.
И вот, смотрю, и шеф Паша рядом. И его помощники тут как тут. Оба молоденькие, румяные; оба стоят, своими монтёрскими, очень шикарными поясами — в заклёпках, в звонких цепочках — блестят, в лад с Пашей да с Тимошей улыбаются:
— Конечно, подсобили! Теперь петуху положена благодарность.
Дёмушка хохочет ещё пуще. Он отлично понимает, что история со Спирей и с трактором всего лишь весёлая случайность; ему ясно, что теперь тут нас все лишь ласково разыгрывают, но и сам в эту игру вступает с удовольствием:
— Кто-кто, а Спиридоныч без благодарности не останется.
Сыплет на Тимошину ладонь зёрнышки:
— Держи, папка! Угощай петуха.
И пока они там толкутся вокруг Спири, пока его нахваливают, Паша присаживается к корзине и, никого не спрашиваясь, откидывает крышку:
— Ой, Саня! Ой, Коля! Держите меня, я сейчас от зависти умру!
Саня с Колей, Пашины дружки, обернулись, тоже загалдели:
— Ого! Если тут кто от чего и умрёт, так только от аппетита! Мы так и видим, так и слышим, как эти хрусткие грибки фырчат на горячей сковороде.
— Что фырчит? На какой сковороде? — моментально навострился Тимоша, пересунул петуха Дёмушке и облапил корзину так, что у неё прутяные бока затрещали, шумно втянул рыжиковый аромат: — Ух-х… Вот так клад! У всей твоей петушиной команды, Дёмушка, нынче не денёк, а сплошное везение.
— Нет, Тимоша, — скромно и грустно вздохнул я, — нам не очень-то повезло. Рыжиков мы насобирали, это верно, а вот самое главное — жар-птенчика — выпустили из рук.
Я даже позабыл, что птенчика мы и в глаза не видели, но мне его стало так жаль, будто он и вправду побывал у меня в руках.
Дёмушка тоже выключился из весёлой игры. Он ссадил петуха на землю, подшлёпнул — погуляй, мол! — и сказал теперь так же, как я, без особой радости:
— Верно, папка. Вы хотя и шутите, да Спиря-то вам всё ж таки, может быть, и помог, а вот трактор твой нам не помог. Он испугал нас и неизвестно куда зашугнул нашего жар-птенчика. Где его теперь искать? Кто нам поможет? Никто!
ГРУСТЬ И РАДОСТЬ
И Дёмушка поведал теперь не только своему папке Тимоше, а и Коле, и Сане, и Паше, зачем мы прибежали в Гремучий бор, зачем привели сюда Спиридоныча. Даже сказал о том, что он-то, Дёмушка, ещё ничего, пропажу жар-птенчика перетерпел бы, да вот я, его товарищ, так от этого несчастен, что и передать невозможно.
— Он очень важную фотокарточку хотел с него снять. В газету поместить. Специально два кадрика для этого сохранил, — показал на меня Дёмушка, и я опять вытащил фотоаппарат и грустно покачнул на ладони.
Паша, Тимоша, Коля, Саня — все посмотрели на меня с большим сочувствием.
И на Дёмушку, хотя он храбрился, посмотрели с большим сочувствием. И всем им, похоже, стало так же грустно, как нам.
Солнечные сосны по краям просеки тоже нахмурились. И небо нахмурилось от набежавшего облачка. Только стальная мачта в синей выси весело сверкала макушкой, да гордо разгуливал у подножия мачты по истоптанной и оттого ещё резче пахнущей недавним дождём траве наш белый петух.
Ему-то что! Он премию свою получил, а тут ещё и всяких козявок в траве было полно — вот ему и ладно!
А я вздохнул снова:
— Ну что ж… Если так случилось, то давайте я хоть сниму всю вашу бригаду. Пускай у меня останется о всех вас добрая память.
И стал было расстёгивать чехол, да Тимоша вдруг накрыл мои руки своей широкой ладонью и говорит:
— Погоди. Что-то тут, паря, совсем не то получается.
И мне говорит, и на шефа Пашу смотрит:
— Не то ведь, Паша? Верно? Может, нам всё же поискать жар-птенчика? Всем миром бор прочесать, а? Ну, что ты молчишь? Тебе решать, ты же здесь командующий.
Но шеф Паша и молчать не молчит, да и решающего слова не произносит. Ноги свои длинные циркулем расставил, лицо опустил, нахмурил и стоит — карманы все у себя сверху донизу охлопывает.
И при этом бормочет:
— Не надо, не надо в бор. Сейчас, сейчас…
Опять хлопает и опять бормочет:
— Не надо, не надо. Сейчас, сейчас…
Тимоша не выдержал, рявкнул пуще своего трактора:
— Да что сейчас-то? Ну, что?
А по длинному, губастому лицу шефа расплылась блаженная улыбка. Он что-то наконец нашарил в заднем кармане брюк, сказал: «Ага!» — и торжественно вытянул из кармана, и торжественно поднял над головой жестяную, круглую, блестящую баночку.
— Вот он, Дёмушка, твой птенчик-то Золотой Венчик, во-от! Здесь сидит, и в бор за ним бежать совсем не требуется. Он сам раньше Спири на просеку выпорхнул, а я его — хоп! — и поймал… Вот, пожалуйста!
Я, Дёмушка, Тимоша так и ринулись к шефу. Спиридоныч и тот изумлённо кококнул, уставился на сверкающую баночку, и только молодые Пашины дружки вновь захохотали:
— Заливаешь, Пашок! Что-то мы не заметили, как ты этого жар-птенчика имал.
Паша не смутился:
— А вам, Коленька да Санек, не до того было. Вы сами в это время «имали»… Комаров у себя на носу. Вот птенчик и проскочил мимо вас. Нате, послушайте!
Не выпуская баночку из рук, он поднёс её к самому Колиному уху. Тот насторожился, даже глаза кверху возвёл, стараясь что-то расслышать там, в баночке, и наконец удивлённо сказал:
— Вроде бы шкарабается…
— Правильно! Вроде бы шебуршит, — подтвердил, послушав баночку, и Саня, а Паша ухмыльнулся ещё довольнее и, по-прежнему не выпуская баночку из рук, дал приложиться к ней ухом Тимоше и мне.
И вот не знаю, кто там что услыхал, но мне и в самом деле показалось, что кто-то там есть и даже шевелится.
Ну, а Дёмушка, когда баночка оказалась у него в руках, так и задрожал весь. И радостно-испуганно поднёс её к самым глазам:
— Ой! Как бы не задохнулся. Ой! Надо бы приоткрыть.
И открыл бы, да Паша остановил:
— Нет-нет! Чего нельзя, того нельзя. Во-первых, жар-птенчик так мал, что всего-то с божью коровку, и воздуха ему там хватит. Во-вторых, он к тебе ещё не привык. Не успеешь моргнуть — исчезнет. Приучать его надо к себе, как любую вольную птичку, не торопясь, сначала под закрышкой. Дай слово, Дёмушка, что не откроешь баночку до вечера, до нас. А вечером — другое дело! К вечеру и он к тебе попривыкнет, и мы с работы придём, и тогда твой друг-приятель спокойнёхонько всех нас чикнет вместе с птенчиком для своей газеты.
Дёмушка закивал, крепко ухватил баночку и дал крепкое слово жар-птенчика до вечера не выпускать.
А я благодарно расшаркался:
— Спасибо, дорогой шеф! Спасибо, Паша! Ты и сам не подозреваешь, какой ты замечательный человек.
Но куда больше моего расчувствовался Тимоша.
Красивых слов он не произносил. Он только смотрел, как радуется подарку маленький Дёмушка, и сам вслед за ним радостно улыбался, приговаривая:
— Ну, паря… Ну, матушка… Ну, Павел Иванович!
А потом вдруг выпалил:
— Придёшь, Дёмушка, домой, скажи матери — пусть жарит рыжики на самой большой сковороде! Вечером угощать всех будем!
— А лучше пускай жарит на двух сковородах, а то и на трёх, — засмеялись Саня с Колей и тут же добавили: — Да птенчика опять где-нито на дороге не потеряйте.
СЧАСТЛИВАЯ ЛАПА И — ТЕРПЕНИЕ, ТЕРПЕНИЕ!
Жар-птенчика мы потерять не могли: Дёмушка спрятал баночку в карман. А вот Спиридоныч на просеке чуть не остался.
Я позвал его к себе, а он не идёт.
Дёмушка поманил его щепоткой зёрен, а он и на зёрна не идёт.
Ладно, Паша сообразил:
— Премиальные теперь не в счёт, Спиридоныч дожидается обещанной благодарности.
Шеф присел, протянул петуху руку, и — удивительное дело! — Спиридоныч сразу подшагнул, опустил свою скрюченную, грязноватую лапу на Пашину ладонь.
А как только Паша деликатно её пожал, петух на всех остальных и глядеть не захотел больше. Он встряхнул алою бородкой, встопорщил алый гребешок и сам, не дожидаясь, пока Дёмушка подхватит поводок, зашагал вдоль просеки.
Шёл он гордо и немножко странно. На ту правую лапу, которой обменялся с Пашей рукопожатием, а если точнее сказать, лапопожатием, ступал бережней, чем на левую, и нет-нет да и призадерживался, счастливую лапу задирал, с почтением её разглядывал.
Ну, а Дёмушка на ходу всё ощупывал в кармане баночку. Расположение духа у Дёмушки было тоже отличное. Вслед за едва заметной тропкой он смело забредал в дремучие кусты иван-чая, опять вместе с тропкой выныривал из них и тоненько насвистывал.
А навстречу нам шагали всё новые и новые электромачты с проводами, и в голубом летнем воздухе они отсвечивали тёплым блеском. Дёмушка свистеть перестал, обернулся ко мне, засмеялся:
— Знаешь, на чём небеса-то держатся?
Да сам и ответил:
Верно?
По прежнему правилу я должен был песенку подхватить и что-нибудь присочинить к ней. Скорее всего про то, что мачты не только Пашины, а и Тимошины, и Колины, и Санины, и даже немножко Спиридоныча, но теперь я этого сделать не мог. Не мог потому, что шёл, пыхтел, тащил на себе корзину с рыжиками и умирал от любопытства.
Оно разбирало меня так, что я наконец не вынес:
— Дай хоть баночку-то подержать! Я ведь ещё не держал.
— Так не велено, — улыбнулся Дёмушка и опять там, в кармане, баночку шевельнул.
А я вновь за своё:
— Это открывать до вечера не велено, а про то, что сверху посмотреть, — не сказано ничего. Ты вынь, а я гляну, подержу. Пусть птенчик и ко мне попривыкнет. А потом опять прячь. Друзья мы с тобой или не друзья? Не веришь мне, что ль?
И тут Дёмушка перестал улыбаться и даже руку из кармана выдернул:
— Да это из-за себя я баночку не вынимаю, из-за себя! Ты, может, и правда лишь сверху глянешь, а я сверху не могу. Я обязательно захочу посмотреть в самую нутрь. Лучше — на, подержись за Спирин поводок, ты раньше за него подержаться вот как хотел.
— Ладно уж… Чего там… У меня руки корзиною заняты. Придётся, видно, терпеть до самого вечера.
ВЕЧЕРОМ НА СУНДУКЕ
Но когда мы наконец попали с просеки на знакомую дорогу, перешли по мостику речку, пересекли поле, перелезли опять высокую изгородь под тёмными ёлками на деревенской околице, то до настоящего вечера было всё ещё далеко.
Правда, сама деревенька к нему уже готовилась. По-прежнему пустая и тихая на улице, она за оградами дворов была полна теперь весёлых звуков и голосов. Там гремели вёдра, звенели цепи колодцев, постукивали топоры, звонко перекликались взрослые и ребятишки. Деревенский люд вернулся с лугов и полей к своим избам и теперь спешил до сумерек закончить и всю домашнюю работу. И только знакомая нам девчонка-дразнильщица опять безо всякого дела торчала на своём посту под черёмухой у крыльца.
Она, похоже, никуда и не уходила отсюда, всё тут и ждала нас. И вот выскочила на освещённую косым солнцем грязную дорогу, замельтешила перед нами своим красным платьишком, замелькала белобрысою косичкой, глаза — ехидные:
— Ага-а, Дёмушка, ага-а! Ты всё шляешься, ты всё шляешься, а ничего и не знаешь! А к вам опять гости приехали, а тебя мать искала! Ага-а…
Увидела Спиридоныча, который, натянув поводок, так и бежал, так и катился белым шариком впереди Дёмушки, и сразу осеклась:
— Ой, откуда у тебя такой пешеходный петушок?
И вот тут Дёмушка не утерпел сам, выхватил из кармана баночку, крутнул ею перед носом девчонки:
— У меня ещё кое-что есть! Вот тебе и «ага»! Баночку опять спрятал, и мы все трое лихо прошагали мимо оторопелой дразнильщицы.
За новенькой трансформаторной будкой у самых ворот дома стоял газик. Тут мы тоже не задержались. Лишь глянув на обляпанные стёкла и дверцы, я подумал на ходу: «Вот и Федя за мной да за снимком прикатил. Эх, нет чтобы попозже!»
Дёмушка спешил и волновался не меньше меня. Он даже шлейку со Спири позабыл снять, и мы так прямо всей троицей во двор и ввалились. А там стояла, разговаривала с Федей тётя Маня; она как завидела нас, так тут же и руками всплеснула:
— Ну, Дементий! Где хоть до такой поры были-то?
Но, разгорячённый быстрой ходьбой, Дёмушка лишь накинул на столбик у крыльца петушиный поводок, поставил там Спирю, как заправского коня, и торопливо отмахнулся:
— Погоди, мамка…
Вспрыгнул на крыльцо, скинул сапожки, протопал розовыми пятками по намытым ступенькам вверх и скрылся в доме.
А Федя радостно закричал мне:
— Ба, ба, ба! Вот так где-то обшлёпался! Вот так где-то искупался! Наверняка чудесный снимок раздобыл! А ну, давай рассказывай.
Но и я промолчал. Я лишь сунул Феде корзину, швырнул ему на руки плащ, поскакал за Дёмушкой в дом. Думаю: «Что он там без меня делает с баночкой?»
А Дёмушка в устланной половиками да в уставленной горшками с геранью комнате поднимает над огромным сундуком крышку, суёт под неё баночку, сверху плюхается сам:
— Уф! Так-то лучше. И нам легче терпеть, и маме с дядей Федей до поры до времени ничего объяснять не надо. Садись рядом.
Мы сели на крышку рядом и до поры до времени начали терпеть.
Да только начали, а Федя и тётя Маня — опять к нам. Федя так прямо с корзиной в комнату и лезет. Запах герани исчезает, весь дом наполняется лесным, рыжиковым духом, и Федя ликующе орёт:
— Ну и добытчики! Нет, правду я вчера говорил: есть ещё в Ёлине всякое чудо-чудесное, есть!
А тётя Маня спрашивает сердито:
— Что сделали с петухом? Бузит, к курам не идёт, так и рвётся за вами. Чем вы его приворожили? Что у вас тут и зачем шлею на петуха надели? Я насилу его распутала, едва в хлев водворила да заперла.
Что у нас тут — мы сказать не можем. Сидим, молчим, только глазами хлопаем.
Тогда тётя Маня говорит уже испуганно:
— Захворали, что ль? Может, на солнце перегрелись?
И трогает Дёмушкин лоб, и мне тоже приставляет ладонь ко лбу и даже к затылку. Она и за градусником, наверное, побежала бы, да хорошо, тут Дёмушка сказал:
— Мы, мамка, не перегрелись, мы просто упарились. Дай немного отдохнём. Мы же вон где побывали: на самой просеке у папки… Он велел тебе рыжики скорей поджарить на самой большой сковороде. А покуда жаришь, принеси нам, пожалуйста, по горбушечке хлеба с солью. Так мы отдохнём ещё скорей.
— И скорей всё про всё расскажем, — ввернул я. — А Федя пускай пока поможет рыжики перебирать.
Феде деваться некуда, он и пошёл на кухню рыжики перебирать. А мы получили по горбушке с солью да ещё по кружке молока, и ждать-терпеть нам стало легче.
Сидим, горбушки жуём, молоком запиваем, а сами посматриваем на окошко, за которым над кровлей трансформаторной будки чуть алеет неяркая вечерняя заря, и шепчемся.
Дёмушка говорит:
— Хорошо бы жар-птенчкку тоже молочка капнуть…
— Нельзя.
— Знаю, что нельзя. Когда хоть бригада придёт? А то дядя Федя рыжики перебирать закончит и опять к нам с вопросами пристанет.
— Не вдруг пристанет. Рыжиков много, и все мелкие.
Но Федя всё равно нет-нет да и высунется из-за кухонной перегородки, нет-нет да и спросит:
— Ну? Отпыхнулись?
— Нет ещё, нет! — ответим мы и опять сидим, посматриваем в окошко.
Полчаса сидим, час сидим, и теперь не только Федя, а и сама тётя Маня начинает всё чаще и чаще заглядывать к нам. Рыжики у них в корзине, должно быть, подошли к концу, да и в окошке у нас заря совсем погасла. Там робко засветились первые звёзды, начал медленно выплывать тоненький серп месяца.
В комнате смеркалось, и тётя Маня не стерпела:
— Вот я сейчас зажгу лампу и поставлю вам обоим по очереди градусник.
И только она звякнула на кухне стеклом керосиновой лампы, только зашуршала спичечным коробком, как на улице за окошком раздались торопливые шаги, быстрый говор.
РАЗ… ДВА… ТРИ…
Пашины бригадники подходили к дому и о чём-то спорили. О чём — не понять. Лишь когда они поравнялись с окошком, с улицы явственно донесло Пашин басок:
— Нечего сомневаться, всё будет тики-так! Ныряй, Коля, в будку, вставай к рубильнику, слушай мою команду, и — ша!
Там, на улице, скрипнула дверь трансформаторной будки, а потом шаги затопотали в самом дворе, и было слыхать, как Паша зачем-то стукнул в оконце моего давешнего ночлега, в избушку, а Тимоша крикнул:
— Да все теперь в доме наверняка! Вон и Федя к нам в гости прикатил. Прошу в дом!
И вот я слышу, как на крыльце под навесом они складывают со звоном и бряком тяжёлые инструменты, как хохочут опять, плещутся под рукомойником, переговариваются с тётей Маней, с Федей, которые выскочили на крыльцо; и под этот шум, бряк и смех оглядываюсь в сумерках комнаты на сидящего рядом Дёмушку.
— Что они так долго? У меня уже терпения нет.
Дёмушка лишь пыхтит. Он, похоже, и говорить не в силах. Он лишь спихивает меня с сундука, вынимает оттуда баночку, перекладывает на стол, взбирается на табурет. Стол высок, табурет низок. Устраивается Дёмушка там на коленках, и даже в полутьме комнаты видно, как напряжённо склонился он над баночкой.
А шум уже в сенях. Голоса раздаются всё ближе. Дверь отворяется настежь, и высокий весёлый Паша переступает порог впереди всех.
Осматривает комнату, кричит мам:
— Ну, как? В баночку ещё не заглядывали? Слово своё держите?
— Де-ержим, — осипшим голосом ответил я, принялся дрожащими пальцами расстёгивать чехол аппарата, а Дёмушка ещё крепче прижал баночку ладошкой к скатерти.
— Что за баночка? Что за баночка? — разом зашумели Федя и тётя Маня, подбежали к столу, а Тимоша с Пашиным помощником Саней этак вежливо оттеснили их:
— Не спешите. Тут сейчас один Паша разберётся. Он всему голова.
«Голова» Паша перешагнул всю комнату, зачем-то распахнул настежь окошко, присел к нему на лавку возле стола, хлопнул по скатерти:
— Прошу всех присаживаться!
Ловкий Саня первым подтащил свободный табурет к Дёмушке, но Паша остановил его:
— Нет! С Дёмушкой рядом пусть садятся па па да мама, да ихний друг Федя. А ты, Санек, ещё молодой, посиди с краешку. Аппаратура готова?
Я, ещё больше волнуясь, кивнул, а Паша уже говорит Дёмушке:
— Как скомандую «три!», так баночку и открывай. Да на окно не смотри, клад наш с тобой теперь не исчезнет.
При слове «клад» Федя опять было потянулся к баночке, но Дёмушка обхватил её — одна ладонь сверху, другая снизу, и Паша громким-прегромким голосом начал отсчитывать.
— Раз! — пробасил он и пристукнул кулаком по подоконнику.
— Два! — пробасил он и ещё раз пристукнул по подоконнику.
— Три! — выкрикнул он, и в руках у Дёмушки хлопнула приподнятая крышка, у меня чуть ли не сам собой щёлкнул фотоаппарат, мы все ахнули и зажмурились, и снова ахнули, и опять зажмурились, потому что по всей комнате заполыхал нестерпимо яркий свет.
Он заполыхал не над самой баночкой. Он ударил золотыми стрелами из новенькой электролампочки под гладким потолком. Но я готов был голову отдать на отсечение, что в тот первый миг он высверкнул именно из-под жестяной крышки, прянул огненною птахой вверх, и лишь тогда там лампочка и зажглась!
Я прямо так и закричал чуть ли не стихами:
— Вот он, жар-птенчик-то, вот! Только что сейчас тут был! А теперь в лампочке сидит, а теперь в кадре у меня сидит; а теперь, дорогой Феденька, ты обязательно этот снимок напечатаешь в газете!
ИСТОРИЧЕСКИЙ ФОТОКАДР
Федя чуть стол не свернул, так стремительно бросился меня поздравлять:
— С настоящей удачей тебя! С будущим успехом! Считай, что этот жар-птенчик уже разлетелся по газетным страницам всего мира!
А Дёмушка поднял пустую, сверкающую тонким донцем баночку над головой, прошёлся вокруг шефа чуть ли не вприсядку:
— Жар-птенчик не один был! Их много было! Смотрите, они и на кухне, и на крыльце у нас теперь горят и расселись по всем окошкам, по всему Ёлину.
Тётя Маня подхватила:
— И под навесом, и в Спирином курятнике, и даже в коровьем хлеву… Ай да Паша! Ай да наш папка Тимоша! Зря я вчера вечером в избушке насмешничала. Теперь вижу, все вы молодцы. Дайте я вас, так и быть, каждого расцелую, а потом рыжиками накормлю.
Долговязый Паша и заулыбался, и застеснялся, и даже руками замахал:
— Нет, нет, мы тут не все. Нашего Коли нет. Он ведь тоже птенчиков — Золотых Венчиков на волю выпускал.
Шеф высунулся из окошка по пояс, на всю улицу свистнул. Опять по-за лужайкой скрипнула дверь будки, и все мы услыхали, как мчится в дом Коля, торопится не прозевать жареные рыжики.
А я сказал:
— Если так, то и Спиридоныча надо было позвать. Он тоже сегодня вот как потрудился. А кроме того, у меня есть ещё один свободный кадрик, на который я хотел бы поместить всех-всех, в том числе и себя.
— Верно! — поддержал Федя. — Этот кадрик может получиться тоже вполне драгоценным и даже историческим. Ловцы жар-птенчиков за обеденным столом!
— Ну, если историческим, — подал наконец-то голос и сам хозяин дома Тимоша, — если историческим, то беги скорее, Дёмушка, за Спиридонычем. Без него нам для истории сниматься нечестно.
И вот все-все уселись посреди комнаты на табуретках. Я очень внимательно и, можно сказать, с огромным знанием дела теперь посмотрел на них, велел Феде чуть вправо пересесть, потом чуть влево передвинуться и сказал:
— Теперь славно. Теперь только моей избушки-старушки в кадре и не хватает. А жаль! Ведь именно с неё все мои нынешние удачи и начались.
Потом я завёл автоспуск, он зажужжал, а сам я широко, совсем как Паша, шагнул ко всей доброй компании, повернулся к фотоаппарату и положил с этаким важнецким видом руку на Дёмушкино тёплое, очень лёгонькое плечо.
Положил.
Замер.
Аппарат щёлкнул, все весело задвигались, опять зашумели, а я как стоял столбом, так на том же месте столбом стоять и остался…
И сам стою не шевелюсь, и, гляжу, Федя сидит не шевелится.
Лицо у Феди сначала окаменело, а потом вдруг стало вытягиваться и бледнеть. И у меня, чувствую, стало бледнеть. И я уже давно и явственно понимаю, что тут случилось, да говорить вслух боюсь — за меня зловещим шёпотом Федя говорит:
— Что натворил, а?
— Ничего, — едва отзываюсь я, — ничего… Ты и сам, Феденька, видишь… Я позабыл снять с объектива колпачок. Очень уж я, дорогой Федюша, волновался.
— А когда жар-птенчика щёлкал, тоже волновался?
— Тоже, Феденька, тоже… Я весь день волновался. Даже тогда, когда снимал в лесу рыжики.
И Федя сказал:
— Э-эх!
Схватился за голову так, словно у него все зубы сразу заболели, и вскочил, и забегал по комнате:
— Вот тебе и удача, вот тебе и всемирная слава, вот тебе и лучший снимок из жизни — всё прахом пошло! Ворона ты, неумеха, а ещё заставлял меня два раза с места на место пересаживаться!
Все в доме притихли. Даже петух и тот сконфуженно, словно в чём виноват, уставился в крашеную половицу, и лишь тётя Маня негромко и жалостливо произнесла:
— Чего уж там… С каждым может случиться. Давай-ка пошли, Федя, вместе с твоим приятелем жарить рыжики. Глядишь, за новым-то делом у вас у обоих на сердце и поотмякнет.
— Поотмякнет, конечно, — повторил ещё тише Дёмушка.
И от этой его тихости мне стало совсем невмочь, я выскочил из дому и уселся там на крыльцо, на самую нижнюю ступеньку под навесом.
КУКАРЕКИН
Свет над крыльцом я с горя выключил. Очень уж он мне напоминал про мою неудачу. Но за оградою на деревенской улице вовсю полыхали Пашины и Дёмушкины жар-птенчики, в небе подымался месяц, и во дворе было почти светло.
В сиянии, месяца моя избушка в углу двора в лопухах казалась белой. Чернело в ней лишь её единственное оконце, и от этого чудилось — избушка ехидно прижмурилась и сейчас отвернётся от меня и Фединым, сердитым голосом проскрипит:
— Ворона ты и есть. Ночевал тут, шептал под тулупом, хвастался, а с чего начал, тем и кончил… Пýстом! Как теперь в городе покажешься?
Я горестно обхватил колени и, если сказать по правде, то чуть, как маленький, не заревел. А в доме, слышу, все помолчали, помолчали да и опять зашумели.
Сначала там запостукивали сковородки. Видно, тётя Маня принялась жарить рыжики. Потом что-то забубнил Тимоша. Потом заговорили Паша с Колей, Саней. Затем, слышу, что-то бойко сказал Дёмушка, и все рассмеялись, и даже Федя фыркнул и захохотал.
Я подумал: «Ну что ж… Всё верно. Что им горевать? Моя беда — не их беда!» — и вновь было повесил голову, да слышу, стукает дверь в избе, и рядом со мной под чьим-то грузным шагом скрипит крыльцо.
Этот кто-то хлопает меня по плечу, я чувствую, что это Тимоша. Он говорит:
— Не грусти, паря. Грустить не об чём. Не вышло одно, выйдет другое. А главное, иди послушай, что там Дёмушка наш опять придумал.
— Новый клад? — недовольно пробурчал я.
— Лучше клада, — засмеялся Тимоша и чуть не силком приподнял меня, и я поплёлся за ним в дом.
А там, смотрю, и стол уже накрыт, и свет над столом вовсю сверкает, и физиономии у всех снова радостные.
Не успели мы войти, Федя уже кричит:
— Сказал ему? Сказал?
— Не полностью, — ухмыляется Тимоша. — До конца всё пускай сам Дёмушка объясняет.
Дёмушка подбежал, встал на цыпочки, заставил меня пригнуться и горячо задышал на ухо:
— Пожалуйста, кукарекни на весь дом.
Я даже попятился от такого совета:
— Ты что! Надо мной и так уже все смеются.
— Это они не над тобой, это они от хорошего настроения. Потому что и сами все тихонько покукарекали. А тебе надо не тихонько, тебе полагается на весь дом — ты невезучее больше всех.
— Не спорь! Кукарекнул в лесу, кукарекни и здесь! — приказал мне строгим, бригадирским голосом Паша, и вот хотите опять верьте, хотите не верьте, но я запрокинул голову и снова, как в бору, выдал отчаянное:
— Кукареку-у!
Выдал так раскатисто, что прикорнувший в уголку Спиря-Спиридоныч проснулся, подхватился и тоже что есть мочи заорал. И все до единого ёлинские петухи по дворам, по сараям, по курятникам заорали, и петушиный этот клич наверняка был слышен вёрст на двадцать вокруг — и в Калинкине, и в Малинкине, и, быть может, даже в городе.
А самое главное, когда я прокукарекался, то стою и чувствую, что улыбаюсь! Сам я себя, конечно, не вижу, но чувствую, что так и сияю весь! И хоть про неудачу не позабыл, но на душе у меня и верно куда как легче.
И я кричу Дёмушке:
— Вот здорово! Да ведь это ж ты изобрёл самое настоящее лекарство от невезения. Лекарство «кукарекин». Как кому в чём неудача, так стоит лишь по коленкам себя ударить да изо всех сил по-петушиному запеть, так и опять можно жить! Спасибо, Дёмушка! Я теперь почти не расстраиваюсь, что ни одна фотография у меня не вышла.
— И не расстраивайся, — подхватил Федя. — Зато теперь тебе известно, как дальше быть. Принимать «кукарекин» и тренироваться так, чтобы в решительный момент не забывать про колпачок. А если тренировка пойдёт туго, то и вновь принимать «кукарекин»… Таким вот манером, глядишь, и научишься настоящему фотоделу, и тогда опять приедешь в Ёлино. Снимать тут, я уверен, всегда найдётся что…
— Найдё-отся! — зашумели дружно Саня с Колей, а бригадир Паша уточнил:
— Мы, шефы, дальше, в другую деревеньку, переберёмся, зато наш общий друг Тимоша всегда здесь, Дёмушка здесь и тётя Маня.
— И Спиридон Спиридоныч! — добавил Дёмушка. Поманил к себе петуха, полез в карман: — Давай-ка я выдам тебе ещё разок премию.
— А нам и премии никакой не надо. Мы подсядем к горяченьким рыжикам, — засмеялся Тимоша и принялся вместе с тётей Маней всех нас усаживать за стол к двум широким, глубоким, исходящим вкуснейшим паром сковородкам.
И тут, конечно, можно бы очень подробно рассказать, как мы сидели, да как рыжики ели, да как тётю Маню за прекрасную стряпню нахваливали, но это ведь и так уже всем понятно. Я лучше расскажу ещё немножко о другом.
Труды мои Федя на страницах своей газеты всё ж таки напечатал. Только не тёмные, испорченные фотокадрики, конечно, напечатал, а вот этот рассказ. Напечатал, оттого что, как заявил он в редакции, всё тут правда, всё из жизни. Даже птенчики — Золотые Венчики. Он, Федя, сам их видел, сам этому свидетель. А теперь —
конец.
Художник О. Коровин