Баба Яга и ее внучки Ягобабочки

Кузьмин Лев

Чудесный колокольчик

 

 

 

Баба Яга и её внучки Ягобабочки

При старой лесной дороге в избушке-поскрипушке жила-поживала Баба Яга.

Жила, на житьё своё не плакалась.

Дорога обочь избушки вилась хотя и лесная, но всё же проезжая. И к Бабе Яге нет-нет, да какой-нибудь щедрый гостенёк и завернёт.

То, глядишь, в удачливый, базарный день купец-молодец тройку здесь остановит, от дорожной пыли-жары передышку сделает, и за эту передышку Баба Яга с него чаем, сахаром, баранками вознаграждение получит.

То на ночь глядя шустрые ребятки-разбойнички в избушку заявятся, и курящая Баба Яга у них крепким табачком разживётся, сделает хороший запас для своей прокоптелой трубочки.

А то вот и на Сивке-бурке, на славном каурке подвернёт к избушке бравый Богатырь-Витязь. Подвернёт, примется расспрашивать Ягу, не знает ли она, где ему поскорей отыскать раскрасавицу Марью-Моревну. И Баба Яга таких наплетёт ему побасенок, такую наобещает удачу, что и Богатырь-Витязь чем-нибудь старуху одарит. Либо каким-никаким платочком, либо заместо серьги запасным колечком для Сивки-буркиной уздечки…

В общем, возле всех этих заезжих да захожих Баба Яга поживала, забот не знала и даже всякую справу да пропитание себе добывать на иной-то манер разучилась совсем.

Ну, а если разучилась, то рано ли, поздно ли — спохватилась.

Сидит как-то раз на крыльце, на скрипучем пороге одна-одинёшенька, из-под ладони на пустую дорогу смотрит:

— Эх! Что-то давненько уж никого нет… Даже колея на дороге стала осинником зарастать… Видно, все мои прежние знакомцы иные пути себе наторили; видно, у них ко мне, Бабе Яге, отчего-то весь антирес пропал! У них антирес ко мне кончился, а у меня — чай, сахар и даже табачок… Трубку теперь хоть сушёными, крошёными мухоморами набивай, так ведь — горько! Ох, горько! И скушно… Ваня-дурачок и тот перестал захаживать, не с кем от печали-тоски раз-другой даже перекинуться в картишки!

И сидит Баба Яга, сокрушается, не знает, как поправить дела на старый лад. Глазками моргает, думает: «Поколдовать бы что ль? Колдовством своим хоть заманить бы к себе пусть и самого никудышного бродяжку-ротозея…»

Но и колдовство у Бабы Яги не получается. Колдовать — напрягаться тоже надо. А за дармовой-то жизнью Баба Яга отвыкла и от любого напряга.

И вот она в одиночестве на пороге охает, да тут совсем вдруг неподалёку, за тёмными ёлками, за седыми пихтами раздаётся тоненькое, претоненькое и горестное:

— Ау-у…

Затем ещё «Ау-у…» и ещё.

Баба Яга так и встрепенулась:

— Заблудился кто-то! А если заблудился, то, значит, мне пригодился! Причём голосов там, похоже, не один, а целых два! И оба, слыхать, девчоночьи… Если ж так, то девчонок мне сюда и надобно!

Поначалу кинулась было Яга к деревянной, кряжистой ступе, которая летает сама собой, да вовремя спохватилась, решила притвориться простой старушонкой. Ступу спрятала под крыльцо, побежала в лес на голоса ходом своим.

Бежит, видит: у дремучего пня-выворотня стоят с лукошками, полными ягод малины, две не шибко большенькие девчушки. Стоят, на все стороны смотрят испуганно.

Яга к ним из-за густых ёлок крадучись выходит, этаким ласковым, участливым голосочком говорит:

— Заплутали, миленькие? К дому дорогу потеряли?

Девчушки, несмотря на то, что Яга косматая, страшноватая, так к ней и кинулись:

— Ох, бабулечка, потеряли! Ой, пропадаем! Кружим, кружим, не знаем, в какую сторону податься! Если можешь, выручи нас, а то мы тут, в глухомани, так и погинем!

— Не погинете, не погинете… — ещё ласковее утешает Баба Яга. — Поначалу идёмте ко мне в избушку, там и разберёмся, что делать, как быть.

Девчушки, долго не думая, за Бабой Ягой вприпрыжку припустились. Даже за сарафан её держатся. Одни-то в дебрях лесных они такого страха натерпелись, что Баба Яга им теперь кажется чуть ли не родной мамушкой.

А в избушке притворством своим Баба Яга их с толку сбила ещё больше.

Разогрела медный, давно не чищенный самовар, поставила на стол, приглашает к нему девчушек, сама рядом садится.

Рукой подперлась, говорит жалостно:

— Я старушка бедным-бедная. Чаю, сахару, баранок у меня нету… Один голый кипяток… А вы, должно, голоднёхоньки…

Девчушки отзываются дружно:

— Ничего, бабушка, ничего! Мы кипяточком нашей малины заварим, сами этой заваркой подкрепимся и тебя угостим!

Насыпали они из лукошек в чайные чашки малины, заварили кипятком, давай прихлёбывать, пить да Бабу Ягу угощать.

Старуха от вкусной, горячей заварки разрумянилась, захотела, как бывало, подымить трубочкой.

Полезла за трубкой в карман юбки, да вспомнила: табаку у неё — тоже ни крошки.

И тут принялась девчонок оплетать совсем.

— Вам, — говорит, — надо, милушки, выбраться из леса, а мне надо выбиться из бедности. И в этом деле вы могли бы мне скоренько подсобить!

— Как это? — удивились девчушки. — Ну как?

— А вот как… Перестали ко мне заглядывать мои прежние знакомцы-кормильцы. Пропал у них ко мне былой антирес. Вы же этот антирес могли бы подновить куда как славно!

— Чем?! — изумились девчушки.

— А вот устройте у меня тут пляс-перепляс! И, глядишь, на такое веселье все мои прежние приятели опять и соберутся. Да мало того, что соберутся, — завалят меня и вас гостинцами, подарками.

— Ой, бабушка! — отнекиваются девчушки. — Ой, бабулечка! Мы у чужих-то плясать стесняемся.

— Почему «у чужих»? — стоит на своём Баба Яга. — Я вас нашла, спасла; вы меня вот уже сколько раз бабулечкой повеличали, стало быть, вы мне тоже теперь совсем как внученьки! Внученьки — Ягобабочки! Мы так прямо и объявим везде: «В избушке-поскрипушке Ягобабочки пляшут! Молоденькие, хорошенькие!» Я сама с вами спляшу, настоящую выходку покажу… А с объявлением пошлём Сороку-трескотуху, она близь и даль облетит, она всем, кому надо, антиресную новость растрещит в два счёта!

Девчушки, как заслышали, что старуха их Ягобабочками назвала, так тут и поняли, у кого они очутились.

— Ой, что ты, Бабка Яга! Ой, что ты! Нам домой надо!

И тогда Баба Яга сказала голосом не умильным, а голосом строгим-престрогим:

— Домой вам без меня не попасть! Даже вот по этой, по здешней дороге! Дорога мною заколдована. Кто по ней без меня пойдёт, тот всё равно обратно в избушку уткнётся. Так что — воля вам выйдет только после пляса-перепляса!

Ну, а девчушки ведь не знали, что колдовать Яга давным-давно разучилась, и отошли они в уголок, шепчутся:

— Как поступить? Что нам делать?

— А, наверное, придётся немножечко побыть в Ягобабочках… Потом, глядишь, Яга смилуется, проводит нас к дому.

— Вряд ли смилуется… Вряд ли проводит…

— Ну, тогда, возможно, нас выручит кто из гостей, которых наприглашает сюда Сорока.

— Вряд ли и это… Но всё же станем надеяться!

Девчушки шушукаются, а Баба Яга тем временем с крыльца, со ступенек даёт срочный наказ давней своей прислужнице Сороке-трескотухе:

— Облети близь и даль, оповести всех наших прежних знакомцев: есть, мол, нынче в избушке-поскрипушке на что антиресное взглянуть!

Сорока хохочет:

— Ты одно слово говоришь неверно! Надо говорить не «антиресное», а «интересное»!

Яга сердится:

— Больно ты грамотная стала! И вольная слишком… Давай, знай, лети!

Сорока с кривой избяной крыши снялась, полетела исполнять поручение. А Яга к себе вернулась, давай растапливать печку.

Девчушки старухе теперь почти ни в чём не верят, спрашивают с опаской:

— К чему печку-то разжигаешь? Ведь теплынь… Лето… А варить тебе, сама говорила, нечего…

— А для гостей! — отвечает Баба Яга. — Для гостей! Хороший гость, как известно, любит заходить ещё и на огонёк. Я даже к этому случаю придумала подходящую запевку. Вот, слушайте!

Яга схватила с печного шестка чугунную сковороду, железный сковородник, принялась по сковороде бить, греметь сковородником, под грохот-гром прыгать, кричать:

— Эй, гостъ-гостенёк, Заходи на огонёк! Тут за горсть табака Спляшет Бабка Яга, А за чай-бараночки Попляшут Ягобабочки! Ух-ух! Ух-ух! Ух-ух! Ух-ух!

Откричала, отстучала Яга, перевела дух, объяснила:

— Под мою запевку и вы будете к гостям выходить… А ежели упрётесь, то сковороду на огне, на самом жару нагрею, да и вас огрею! Поняли?

Девчушкам деваться некуда, головёнками кивают: «Поняли, поняли…»

Тут близко от избушки конь заржал. Яга на порог выскочила, — у крыльца на Сивке-бурке Богатырь-Витязь.

Девчонки его тоже сквозь дверную щель видят, тихонько радуются:

— Вот этот нас и выручит!

А Яга хотела было в сковороду грянуть, свою запевку-зазывалку пропеть, да Богатырь-Витязь говорит:

— Не суетись! Постой! Объясни прямо, о чём таком твоя посланница Сорока трещит везде? Что у тебя тут за новый интерес?

Ну, а Баба Яга ему и глазком левым подмигивает, и рукой на дверь избушки указывает, объясняет с развесёлою улыбочкой:

— У меня там — хоро-о-шенькие Ягобабочки!

— Тьфу ты! — так и мотнул досадливо головою Богатырь-Витязь. — А я-то думал, нашлась моя Марья-Моревна… В который раз ты меня, Яга, надуваешь! Смотри, вдругоряд попотчую плёточкой!

Крутнул он, щёлкнул витою плёточкой, Сивка-бурка под ним взвился, и Богатырь-Витязь пропал за елями, за дорожным поворотом.

Тут, всего миг спустя, бубенцы гремят. Подкатывает к избушке на удалой тройке прежний Бабы Яги доброхот, купец-молодец.

Баба Яга вопросов теперь не ждёт, с крыльца, со ступенек зазывает купца во весь голос:

— Эй, гость-гостенёк, Загляни на огонёк! Тут за горсть табака Пляшет Бабка Яга, А за чай-бараночки Спляшут Ягобабочки!

Горланит Баба Яга, шумит, а девчушки, глядя в щёлку па купца, вновь надеются:

— Ну, этот-то нас из плена, из неволи уж наверняка выкупит!

Купец же тройку придержал, Ягу выслушал, засмеялся:

— Твой собственный пляс, Яга, мне не надобен! А вот Ягобабочки — это расчуде-е-сно… Ягобабочек я ещё не видывал никогда. Покажи мне их, выведи на крылечко.

Баба Яга и нос задрала, и головой в сторону повела:

— Нет и нет… Вылазь из кареты, заходи сам! Да прихвати с собой табачку, чая, сахара, баранок.

Купец ладонями разводит:

— Так ведь я нынче — не с базара, а ещё только на базар. Это меня с пути-дороги твоя Сорока-трескотуха сбила… И чая, сахара я купить не успел. А с табачком не вожусь вовсе. Я, бабка, некурящий!

— Ну! — обиделась старуха. — Ну, тогда, некурящий, ничего не дарящий, на обратном пути Ягобабочек и посмотришь. А задарма они не пляшут!

— Стало быть, ты тоже теперь вроде как деловая? Что ж! Прибыли тебе, успеха да богатства! — засмеялся опять купец, да и понукнул коней.

Тройка бубенцами звякнула, сорвалась с места, унесла за собой купца в карете.

— Э-эх! — сказала Баба Яга. — Осталась у меня одна-единственная надёжа — мои самолучшие знакомцы, ребятки-разбойнички… Они хоть и пешие, но прыткие! Они всё равно сюда припожалуют.

Что верно, то верно. На дороге раздаются свист, смех, галдёж. Валят к избушке гурьбою ребятки-разбойнички. По-за ними тянется и Ваня-дурачок в красной рубахе. Где и как он к разбойничкам пристроился, — не известно. Должно быть, пристал по пути. От Вани особой корысти Бабе Яге ждать нечего, а вот, завидя разбойничков, она так и прыгает.

Прыгает, выпевает:

— Ах, ребятки-гостенёчки, Голубые голубочки, Тут за горсть табака Вам спляшет Бабка Яга, А если есть подарочки, Станцуют Ягобабочки!

Разбойнички галдят:

— Е-есть! У нас всё есть! Открывай, баушка, шире дверь!

И лезут в избу толпой. И пока они толкались, в узкие, низкие двери пробивались, девчушки от такого шума-нашествия спрятались в самый тёмный угол за печку.

Баба Яга их укрытие сразу приметила, да ничего пока не сказала.

Разбойнички расселись вокруг стола, по столешнице кулаками стучат, требуют:

— Показывай, бабка, пляс! Показывай и своих Ягобабочек!

— Нет уж! — говорит таким давнишним приятелям своим совсем смело Баба Яга. — Нет уж! Сначала сыпьте на стол табак. А то я без него истомилась вконец… И пока табачка нету, не будет ни пляса, ни Ягобабочек.

— И это — резон! И мы с тобой закурим для начала! — говорят разбойнички. И каждый сыплет на стол по горсти табака, каждый вертит для себя папироску-самокрутку, а Яга быстро-быстро, даже руки дрожат, набивает трубочку.

Потом она сама и все ребятки-разбойнички от огня, от печки прикурили, и так дружно да густо задымили, что девчушки за печкой чихать, кашлять начали.

— Во! — говорят разбойнички Яге. — Теперь знаем, где у тебя Ягобабочки-то спрятаны. Выпускай их оттуда, пусть пляшут!

— Сейчас, сейчас… — говорит Баба Яга, сама всё дымит.

— Сейчас, сейчас… — а сама всё накуриться не может.

Наконец в голове у неё от дыма-табака всё колесом пошло, по половицам она тоже кругами заходила, но чугунную сковороду на печном шестке всё ж нашарила, на огне нагрела, показывает её девчушкам:

— Выходите, пляшите, не то — ух!

Ну, а горячей-то сковороды кто не испугается? Испугались и девчушки. Из-за печки выскочили, принялись как попало плясать. Яга сковородой машет, плясуньям подкрикивает всё «ух» да «ух»! От курева она запевку вспомнить не может, только, знай, твердит разбойничкам:

— Ребятки! С вас теперь подарочки! С вас, окромя табачку, ещё и подарочки!

Да ребяткам — что? Ребятки и такой потехе рады! Табаком дымят, по карманам своим шарят, выкладывают неизвестно как и где добытые монетки-денежки. Хлопают их на стол: «Вот, говорят, заместо подарочков!» И машут девчушкам, под пляс их орут:

— Ай, жги, жги, жги! Ай, жги, жги, жги!

Весело в избушке разбойничкам, весело Бабе Яге.

Не очень-то улыбаются только сами плясуньи, да совсем приуныл у порога, у дверного косяка Ваня-дурачок. На него, тихого, никто поначалу и не глядел, но вдруг Баба Яга на Ваню этак искоса уставилась:

— Ты чего, дурак, не радуешься? Чего стоишь, слёзы утираешь? Тебе ведь тут пляшут безо всяких подарков, задарма.

— Это я от дыму… — отвечает Ваня. — Мне дымом глаза наело. Пойду на крыльцо, чуть-чуть продышусь.

И дверь приотворил, девчушкам как бы нечаянно головой махнул: «Вы, мол, тоже как-нибудь выбирайтесь на крыльцо. Я вас обожду там…»

Девчушки всё поняли, но пока — пляшут. Разбойнички «Ай, жги!»— кричат, Баба Яга — ухает. Наконец она устала, плюхнулась на скамейку, сгребла на столе в кучу монетки-денежки, принялась их считать.

Разбойнички смеются:

— Вы нам ещё чего-нибудь весёленькое покажьте… А серебряных кругляшков мы тоже добавим!

Девчушки этак дружно закланялись, закивали, вроде как с интересом к столу привалились, крышку пошатнули, монетки — звяк да звяк! — покатились, посыпались на пол.

Баба Яга, кряхтя и бранясь, полезла за ними под стол.

Девчушки вместо Яги разбойничкам сами говорят:

— Покажем вам весёленькое, покажем непременно… Только перед новым-то выступлением разрешите нам тоже чуть-чуть хлебнуть на крылечке свежего воздуха.

Разбойнички их за настоящих Ягобабочек, за Ягининых внучек принимают, совершенно спокойно говорят:

— Дышите! Пожалуйста! Да только поскорей.

— Мы мигом! — отвечают девчушки, и пока Баба Яга шарится под столом, они — прыг-скок! — да и за порог.

Ваня у крыльца внизу стоит, их ждёт не дождётся.

Девчушки к нему:

— Зачем звал? Отчего в избе плакал?

— По вас я плакал! — отвечает Ваня. — Ведь я вас признал. Вы Дашенька да Машенька из деревни Крашенка. Мне и родители ваши известны. Они — люди честные, добрые, а вы удумали водиться с такой бессовестной компанией. Да ещё перед ней плясать! Если б матушка с батюшкой вас тут увидели, они бы залились слезами горше, чем я.

— Ой, Ваня! — заплакали сами девчушки. — Мы здесь не по своей воле! Мы здесь по обману да по заблуждению.

— Ну, если так… — говорит Ваня, — ну, если по заблуждению, то айдате домой. Я вас выручу.

— Как, чем ты нас выручишь? Ты ведь — дурачок!

А Ваня, несмотря на поспешность, даже улыбнулся:

— Это я для тех дурачок, кто меня сам дурней.

Но девчушки и Ване всё ещё не доверяют, и трусят, на избушку оглядываются:

— Если мы с тобой побежим, то Баба Яга нас всё равно догонит… Как только из-под стола вылезет, так и догонит!

— Не на чем ей будет за нами гнаться… — говорит Ваня. — Мы в её догонятельное приспособление усядемся сами.

И вытаскивает из-под крыльца избушки долблёную ступу — колоду, которая у Бабы Яги летает сама собой. Да ещё и метлу Ваня прихватил.

— Не мешкайте! Садитесь! — командует девчушкам и вслед за ними сам в ступу влез.

— Ой! Лукошки мы наши позабыли! — спохватились девчушки, а Ваня спешит:

— Теперь не до них… Я вам новые изготовлю, подарю.

И взмахнул он метлой, и деревянная ступа поскакала, подпрыгнула, поднялась над избушкой, над тёмным лесом.

Ступа летит, Ваня метлой полёт направляет, девчушки от нового страха глаза крепко прижмурили.

Когда же глядеть насмелились, то увидели внизу, близко, свою деревеньку Крашенку.

И тут Ваню просят:

— Ванечка, милый, ты в самую-то деревеньку на ступе не залетай. Не то наши девчонки деревенские как ступу завидят, так и впрямь обзовут нас Ягобабочками!

— Хорошо… — говорит Ваня. И приземлил он ступу от деревеньки чуть в стороне. И оттуда Маша с Дашей домчались до родного дома своим ходом.

А на расставанье они Ване сказали:

— Во-первых, не забывай, Ваня, к нам в гости даже и без новых, обещанных лукошек заходить… А во-вторых, ступу-то Бабе Яге надо бы как-то всё ж вернуть. Иначе получается: мы тоже вроде бы как бы немножко бессовестные…

На это Ваня ответил:

— Будет исполнено! Ступу вернуть легче лёгкого. Её лишь направить метлой туда, куда надо, и она улетит сама собой. А в гости я к вам приду всё-таки с лукошками. С новыми да расписными. Ведь если дурак что пообещал, то и должно свершиться въявь!

На том Маша, Даша с Ваней-дурачком временно и расстались.

А что было после в избушке-поскрипушке, рассказывать, наверное, и незачем.

Хотя почему же — незачем? Ведь, должно быть, всем охота знать, как стала Баба Яга теперь без Ягобабочек поживать.

А поживать она стала сперва очень трудно.

Разбойничий табачок кончился быстро, денежки она, слетавши в ступе раза два на базар, издержала ещё быстрей. И вот сидит снова одна-одинёшенька, из горячего самовара пустого кипяточку себе наливает, про себя вздыхает:

— Что дальше делать?

И тут увидела позабытые в уголке лукошки девчушек, Увидела, затылок почесала, говорит:

— Сколь умом ни крути, а никакого иного антиресу мне теперь не придумать, как самой ягоды в эти лукошки собирать! Собирать да ими торговать… Благо, малины-то вокруг избушки в лесу видимо-невидимо!

Как решила, так и поступила. Наберёт ягод полные лукошки, сядет в ступу, к торговому селу поближе подлетит, пупу спрячет в кустах и шагает к базарным рядам. Лукошки с ароматным товаром там выставит на самом на виду и цену за свой товар назначает маленько подешевле, чем у ягодников прочих.

И торг у неё идёт на славу!

И сама она от удачи, да от того, что курево забросила, гак вся и улыбается, так вся и светится румянцем. И на базаре никто её Бабой Ягой не зовёт, а все называют именем другим.

Называют так, как окрестил её нынче тот знакомый купец-молодец. Увидел он её со сладким товаром-малиной, увидел, какая она вдруг стала приветливая, вальяжная, да и сам шляпу перед ней приподнял. Приподнял, поклонился и на весь базар громко сказал:

— Ну, теперь ты у нас никакая не Баба Яга, теперь ты у нас — Баба Ягодка!

 

На вольном просторе

В деревеньке под названием Тёплые Лопушки жила-была вместе с родителями девочка Манюшка.

Родители от зари до зари в поле работали, а Манюшка с братцем нянчилась. Братца звали Егоркой, и был он совсем маленький. Он ещё ни ходить, ни разговаривать не умел.

Манюшка по утру кашей с молоком его накормит, щёки ему ладошкой утрёт, а потом из высокой люльки кое-как, через край, вытащит и обязательно скажет:

— Ну и тяжеленный ты у нас! Прямо не Егорка, а Пуд Иванович… Пойдём-ка, пойдём, Пуд Иванович, на солнышко.

И вынесет Егорку во двор, усадит там у крыльца на мягкую траву-мураву:

— Дальше мне тебя не унести. Здесь погуляем, как мама наказывала.

Да только что это за гулянье: всё во дворе да во дворе, каждый день на одном месте! Егорке, пока он маленький, конечно, и тут не худо, а вот Манюшке — скучно. Ей дальше охота. На улицу, за деревню. На весь на вольный простор.

И всё думала она, как бы сделать так, чтобы её желание сбылось. И вспомнила про деревянную тележку. В той тележке Манюшку самою когда-то отец с матерью катали, и она тележку под крыльцом нашла, пыль с неё смела, усадила тяжёленького Егорку в крепкий кузовок:

— Теперь нам обоим хорошо! Теперь я будто лошадка, а ты будто кучер. Поехали!

И они поехали.

Катится тележка по улице, самодельные колесики скрип да скрип, белая голова Егорки над кузовком торчит.

А деревенские люди, старые да малые, те, которые и в добрую и в худую погоду завсегда дома, — из окошек смотрят, кричат Манюшке:

— Ты куда это наладилась? Завёртывай с братцем к нам.

А Манюшка отвечает:

— Нет! В доме-то мы и во своём насиделись. Мы поехали за деревню, за околицу, на весь на вольный простор.

Тогда старые люди принимаются пугать:

— Худо сейчас за околицей, за деревней. Там жара, тишь и никого нету. Там только страшная птица-полудница летает, она вас утащит.

А Манюшка и опять машет рукой:

— Не утащит. Мы с Егоркой не боимся никого, мы — бедовые сами!

И вот они едут всё дальше и дальше. Деревенька Тёплые Лопушки за колосьями ржи скрылась, густая рожь повдоль пыльной дороги стеной стоит, не колышется, и никого кругом нет.

Не видать в знойном небе и страшной птицы-полудницы.

— Зря нас, Егорка, пугали. Сейчас вот проедем немного, и начнётся вольный простор. Я знаю, мне отец сказывал.

И тут рожь ушла в одну сторону, дорога — в другую сторону, и очутились они на зелёной лужайке, на высокой горушке.

Далеко внизу темнеет меж кустов речной омуток, в нём быстрые молнии рыбок, а за этим омутком, за речкой такое луговое раздолье, что захватывает дух.

— Вот туда нам, под горушку, за речку, и надо бы, — говорит братцу Манюшка, — да боюсь, мне тебя обратно кверху не вкатить… Только нам ведь неплохо и тут!

Что правда, то правда. Над речкой на лужайке, на высокой горушке, весело, свежо. Под тележкой у Егорки кузнечики гремят. Почти по-над самой землёй береговые ласточки вьются. С цветочка на цветок перелётывают мотыльки.

А цветы — жёлтые купавки, клевер малиновый, синие колокольчики — такие яркие, что маленький Егорка лишь увидел их, так сразу в кузовке своём радостно и заподпрыгивал.

— Потерпи! — сказала Манюшка. — Потерпи чуть-чуть! Колокольчики тебе ни к чему, ты их в рот потянешь, а лучше я тебе насобираю земляники. По ополью, по траве она, смотри, какая крупнющая.

И Манюшка стала собирать спелую землянику. Правой рукой берёт, в левую пригоршню складывает.

Складывает и на братца оглядывается. А как новую ягодку в высокой траве заметит, то сорвёт её и ласково крикнет:

— Ау, Егорка, ау! Не бойся, я тут.

Егорка думает, что это сестричка затеяла с ним такую игру в прятки, сам у себя в кузовке подпрыгивает ещё пуще, сам пробует тоже сказать:

— Агу-у… Агу-у…

И вот отходит Манюшка шаг за шагом всё дальше, на братца оглядывается всё реже, лишь голос ему подаёт да слушает, как он «Агу!» отвечает. А когда алых ягод набрала полную горсть, то снова аукнула и — ответа вдруг не услышала.

Опять аукнула и — опять не услышала.

«Заснул, что ли?»— подумала Манюшка и выглянула из травы.

А как выглянула, так ягоды из горсти у неё все на землю и просыпались.

Нет на том месте тележки с кузовком, нет на том месте братца Егорки — отвечать там Манюшке некому.

«Неужто птица-полудница пронеслась?»— обмерла Манюшка и кинулась туда, где только что стояла тележка.

Но стояла-то она раньше на краю лужайки, над омутком, над речкой, и когда Манюшка заглянула вниз, то и совсем заплакала:

— Ой, да что это я наделала! Ой, сама я во всём виноватая! Без пригляда оставила братика, И, видать, покачнулся с тележкой он, Да и съехал под горочку в реченьку… Вон и прямо следок в омуток, И волна оплеснула песок!

Сбежала Манюшка на этот песок, встала на колени, смотрит в воду.

А там, под водой, и следа уж нет, там только играют меж чистых камушков пескарики да усатый рак куда-то не торопясь ползёт.

— Рак, рак! — позвала горестно Манюшка. — Куда девалась тележка с братцем? Сползай туда, где поглубже. Посмотри, нет ли там Егорки…

Хмурый рак и усами не повёл, пополз дальше по своему делу.

— Пескарики, пескарики! — взмолилась Манюшка. — Занырните вы на самую глубину! Поищите братца!

А пескарикам хоть бы что, играют себе, меж камешков в светлой воде вьются, будто не слышат.

Тогда Манюшка всей речке кричит, просит её, уговаривает:

— Расплеснись, речка, на две стороны! Верни мне Егорку! Я тебе за него что хочешь отдам!

Но и речка молчит. Бежит она, меж ракитовых кустов струится и даже в ответ не плеснёт уж волною.

И не знает Манюшка, что делать теперь. Села на песок, слёзы платком утирает, кается:

— Плохо я за братиком смотрела, ухаживала плохо. Даже Пудом Иванычем обзывала… Вернись он теперь, я бы его и с рук не спустила, как бы мне ни было тяжелёхонько… Да поздно теперь каяться. Видно, придётся мне и самой в речку нырять.

И только она так сказала, только поднялась, чтобы в речку зайти, а сверху, с ракиты, вдруг голос раздаётся:

— Не выдумывай, не выдумывай! Не к чему… Не утонул твой Егорка. Говори скорей, что за него дашь. Что речке за него обещала?

И спрыгнула на песок перед Манюшкой Сорока-Белобока, Длинный хвост, Хитрые глаза.

— Что дашь? Что дашь? Говори быстрей!

— Да всё отдам! Всё! — обрадовалась Манюшка. — Если хочешь, в няньки к твоим сорочатам пойду!

— Нянька нам не нужна, — стрекочет Сорока, — мои ребятки давно по лесу разлетелись. Подари мне лучше платок. Я стара становлюсь, мне солнцем голову напекает.

— Бери! — торопится Манюшка. — Бери, да сказывай про Егорку. Где он?

— А вон там… — показывает крылом Сорока. — Плывёт вниз по речке, как на кораблике, в своей деревянной тележке. Если не догонишь, в море унесёт.

Охнула Манюшка, помчалась по берегу. Сорока платок на голову повязала, впереди Манюшки летит, путь указывает.

Да только Сороке по воздуху — легко, а Манюшке по земле плохо. На пути буераки, шиповник, крапива.

Изожглась она вся, искололась на бегу, а быстрой речки ей всё равно не перегнать.

И опять заплакала было Манюшка, да тут на пути жаркий малинник, из малинника Медведица вылезает. Большая, косматая, вся пасть измазана ягодами.

Манюшка и перепугаться не успела, Сорока сразу к Медведице:

— Выручи, выручи! Помоги речку обогнать. Манюшка тебя чем-нибудь отдарит.

— Чем? — проворчала Медведица. — Я у неё ничего не вижу.

— А передничек? — говорит Манюшка. — Хочешь, передник свой подарю?

Взяла Медведица передник, не спеша примерила, говорит:

— Мал!

А потом подумала, подумала, за ухом почесала, опять подумала, да и согласилась:

— Ладно. Сойдёт. Я его дочке Малашке отнесу, ей передничек придётся впору. Садись, Манюшка, верхом, поскакали обгонять речку.

Села Манюшка на Медведицу, ухватилась за нечёсаный загривок, и понеслись они вдоль берега по кустам, по чащобам, по буеракам так быстро, что Сорока погналась, погналась было за ними, да и опустилась на ёлку, протрещала вслед:

— Дальше одни скачите! Мне невмочь.

Косолапая Медведица ломится через лес, Манюшка пригибается, чтобы её сучками не сшибло, всё поглядывает туда, где за тёмными деревьями речка блестит, и всё просит:

— Скорей! Скорей! А то Егорка в синее океан-море уплывёт.

И вот лес кончился, впереди опять просторные луга, и речка разлилась таким широким плёсом, что почти не видно второго берега. Но виднеется там, на самой середине, светлое пятнышко, и похоже, что это Егоркин кораблик-тележка и есть.

— Матушка Медведица, — просит Манюшка, — ты меня сквозь чащи лесные пронесла, через овраги перенесла, так перенеси и на середину речки. Помоги пригнать Егоркин кораблик к берегу.

— Нет. Всё. Уморилась! — отвечает Медведица. — Поплетусь к дочке Малашке, понесу ей передник. Дальше за подмогой обращайся к дядюшке Журавлю. Вон он, долговязый, востроносый, расхаживает по лугу во своём сером да окоротелом пиджачишке.

Манюшка ёжится:

— Очень с виду строгий он… Его просить — новые подарки дарить, а у меня больше ничего не осталось. Только вот это платьишко, да и то штопаное.

— Подарков нет — поклонись пониже! — буркнула Медведица и устало побрела в лес.

Подбежала Манюшка к Журавлю, поклонилась низко:

— Дяденька Журавль, нет у меня подарков, да всё равно выслушай! Глянь скорее вдаль на речку, там моего братика Егорку в море уносит…

Не успела она и досказать, Серый Журавль-Долгие ноги-Вострый нос мигом со своей высоты глянул вдаль на речку и закурлыкал:

— Курлы-курлы! Караул! Где вы, мои ребята-журавлята? Скорей! Сюда! Надо мальчика Егорку выручать!

Взмахнул Журавль сильными крыльями, взлетел над всем голубым простором. К нему, откуда ни возьмись, два серых журавлёнка пристроились. И они полетели на середину речного плёса спасать Егорку.

Полетели, подцепили кораблик-тележку за края, да и к берегу причалили.

Сидит там Егорка живёхонек, здоровёхонек, знай себе агукает, смеётся, а Манюшка не знает, что и делать от радости. То ли братца обнимать, то ли Журавля благодарить. Кланяется она ему опять до земли, кланяется и журавлятам, просит прощения, что нет у неё подарков.

А журавлята свои серые, окоротелые пиджачишки одёргивают, сами радуются, прыгают, кричат:

— Да ты что? Да какие такие подарки, когда братец в море уплывает… Ничего нам, Манюшка, не надо, и кланяться нам не надо, мы сейчас тебя ещё и проводим домой!

И они помогли Манюшке докатить братца до самой деревни Тёплые Лопушки, а там уж — переполох! Родители с поля, с работы вернулись — волнуются. Вся деревня волнуется. А как только завидели на дороге братца в тележке, да Манюшку, да её долгоногих, крылатых помощников, так тут все и бросились к ним.

Мать с отцом даже браниться не стали. Схватили Егорку, давай по очереди целовать его да тетёшкать, а старые да малые деревенские жители обступили Манюшку:

— Ну, как? Побывала на всём на просторе? Повидала вольный свет? Каков он?

И Манюшка засмеялась, и ответила:

— Повидала, повидала… Он болыпой-преболыыой, но пугаться в нём нечего. Он — добрый!

И показала на тех, в сереньких, коротких пиджачишках журавлят, которые в беде ей помогли, да ничего за эту помощь с неё не потребовали.

 

Девушка-Ель

Беда у девушки случилась: умерли почти в одночасье её старые мать и отец.

Распрощалась девушка с ними, затосковала крепко: «Как дальше быть? Ведь после батюшки, матушки у меня братков, сестёр и тех нету… И выходит, не нужна я теперь и и кому, да и мне самой жить-стараться больше не для кого!»

И вот она вздыхает, и вот она горюет. И так в печали < моей замкнулась, что ни друзей, ни подруг, ни соседей в к ревне почти не замечает, а всё бродит за дворами, за гуменниками в полном одиночестве.

И бродила она так, бродила, да и забрела в сумерках поздним вечером на полянку в лес.

А там — тишина, а там — покой. Там лишь высоко над темными деревьями горят предночные звёзды, да снизу по траве расстилается белый туман.

Встала девушка посреди этой поляны, поглядела, как мягко туман к самым ногам её ластится, послушала здешнюю тишь и вслух прошептала:

— Вот тут бы мне какой-нибудь ёлочкой навсегда и остаться…

Прошептала, прежнее своё повторила:

— Всё равно я не нужна никому. Всё равно мне, девушке, больше жить не для кого.

И только она проговорила это, как вдруг белый туман-то всколыхнулся весь, — из тумана на девушку тёмными, колдовскими глазами смотрит Лесной Дух.

Смотрит не грозно, смотрит участливо, седою головою качает:

— Ой ли? Надо ли тебе в ёлочку обращаться? Смотри, не раскаешься ли потом?

А девушка в расстройстве безутешном Лесного Духа не страшится, девушка говорит:

— Надо! Надо мне стать ёлочкой! И в этом я, нет, не раскаюсь.

И привзмахнул тогда Лесной Дух рукавом туманным, шевельнул бровями лохматыми, сказал тихо:

— Быть по-твоему… Но сначала, девушка, ус-с-сни, ус-с-сни…

И девушка как стояла, так и заснула. А когда проснулась, то видит вокруг себя прежнюю полянку, только полянка эта вся оплёснута теперь утренним, ясным солнышком.

На полянке цветы раскрылись. В траве светлая роса переливается. И девушка про себя, молча, удивилась: «Надо же, какой мне приснился сон…»

И хотела девушка по росе, по траве к дому, к деревне направиться, да вдруг чувствует — ей и одного шага не шагнуть!

Шевельнуться под ветерком она слегка может, а ступить ей ни влево, ни вправо уже нельзя. И поняла девушка, что тот сон её был не сон, что она в самом деле стала зелёной Елью.

Поняла, но и опять не испугалась. Про себя даже подумала: «Вот и хорошо… Вот и буду свой век вековать, буду горе своё горевать здесь в тихом, лесном одиночестве…»

И стоит она, под горячим солнышком дремлет, и ей вроде как становится всё спокойней да спокойней.

Но тут на поляну хмурая тень наплыла, в небе чёрная туча зарокотала, во всю поляну полыхнула молния и заплескал по цветам, по травам проливной дождь.

Выскочил из травы маленький зайчонок. Не знает с перепуга, куда деваться. Ливень его поливает, гром над ним грохочет, зайчик от быстрых молний мечется туда-сюда.

А Девушка-Ель смотрит на него, думает: «Вот ещё один горемыка… Да только что мне до него? Я же ведь решила: мне уж ни о ком нет никакой заботы…»

Но думать она так думала, а сама всё на зайчонка глядит и глядит, отвернуться не может. И вот, хотела — не хотела, а стало ей мокрого бедолагу жаль.

Шевельнула она широкою веткой, вроде как подала зайчику знак: «Иди, мол, скорей сюда… Иди ко мне, малышка, иди!»

Зайчик с ходу под ветку — прыг! Зайчик дальше, глубже под другую ветку — шмыг! И там, в гущине, прижался к сухому, тёплому стволу.

Девушка-Ель слышит стук заячьего сердца, этот стук отзывается в ней самой: «Вот ведь как получилось… Вот ведь… И выходит, если мне теперь не нужен никто, так я-то маленько кое-кому и надобна!»

И сберегала она, укрывала зайчика до той поры, пока гром и тучи не развеяло ветром. А когда всё утихло, то ей даже не захотелось с зайчиком расставаться.

Тронула она зелёною лапой его длинные, мягкие ушки, шепнула ему голосом не человечьим, а голосом своим новым, голосом-шелестом, шорохом лесным:

— Нагрянет ещё раз беда, опять беги ко мне. Я снова тебя выручу.

И зайчик шелест её понял, сказал ей тоже по-лесному, по-своему:

— Спасибо, Ёлушка!

А затем и спросил:

— Ты всех что ли в беде-то выручаешь?

— Тебя первого… — ответила Девушка-Ель. Ответила и добавила — Но ежели у кого такая надобность тоже случится, то выручу и его.

— Так случилось уже! Случилось! — мигом встал столбиком зайчик. — На лужайке в грозу недавно испугался, заблудился я, а вчера в лесу ещё с вечера заплутал один несчастный паренёк. Он разыскивал кого-то, он аукал кого-то, да никто ему не откликнулся, и он — заплутал. Он и теперь тут близко бродит. Ты ему, Елушка, помоги!

— Как помогу? Чем? — шелестит Девушка-Ель.

— Подскажи из леса дорогу… А то я сам-то в сторону деревни не хожу и не гляжу, охотников боюсь.

— Подсказала бы… Так ведь я по-человечьи не разговариваю. Паренёк меня не поймёт.

— Поймёт! Всё поймёт! Ты ему, как мне, махни лишь куда надо веткой, и он дальше путь разыщет сам.

И уговорил зайчик Девушку-Ель на встречу с тем пареньком, а привести паренька на лужайку взял заботу зайчик на самого себя:

— Я его хвостиком приманю! Хвостиком, хвостиком и ушками!

И верно. Прошла минута, другая, Девушка-Ель видит: прыгает к ней по траве от лесной чащи всё тот же зайчишка.

И он то коротким своим пушистым хвостиком в траве мелькнёт, то длинными ушками над травой встряхнёт, а вослед за ним, должно быть, думая, что это машет кто-то ему платочком, торопится, выбегает из леса на поляну парнишечка. Да не какой-нибудь неизвестный там парнишечка, а совсем и давно Девушке-Ёлушке знакомый паренёк Митя.

И была бы Девушка-Ёлушка такой, как прежде, она бы и рукою взмахнула, и сказала бы Мите: «Здравствуй!», но сейчас она только лишь прошелестела: «Теперь мне и Митя ни к чему… Чего он тут плутает? Чего ищет в лесу возле меня? Он вот и раньше всё вокруг моего дома ходил, да ни единого слова не говорил, не скажет он и в эту минуту мне, Ёлке, ни словечка…»

И хотела она Мите на дальнейший путь из леса веткой указать, но стало ей вдруг снова так грустно, так снова печально, что она заплакала.

Покатились крупные слёзы по зелёным иголкам, будто по ресницам. И одна слезинка упала прямо на щеку Мите.

Замер Митя, глянул вверх, сам себе сказал:

— Что такое? Тучи разлетелись, в небе чисто, а откуда-то вновь упала дождинка…

И вот он стоит, смотрит, а девушкины слёзы с ветки — кап да кап, кап да кап.

И вгляделся в них Митя, и руками всплеснул, схватился за сердце:

— Да ведь это ёлка плачет! Такими же горючими слезами плачет, как плакала по своим родителям моя ненаглядная соседушка, милая девушка Алёнушка! Она плакала, горевала, а я, глупый, её вовремя не утешил… Она в печали пропадала, а я — робел, молчал… И вот она — исчезла! И вот я по лесу хожу, её, хорошую, ищу, да, видать, напрасно… А если так, если напрасно, то и останусь навсегда под этой печальной ёлочкой. И пускай тут погину, пускай тут пропаду! Потому что без Алёнушки я тоже вроде сиротинушки и никому не нужен!

И едва услыхала Девушка-Ель такие Митины слова, так вся и вздрогнула.

Вздрогнула, вскрикнула живым криком:

— Нужен! Раз ты, Митя, меня жалеешь, то — нужен! Мне нужен, себе нужен, нам вместе — нужен!

И вскрик этот был тоже таким сердечным, что и прозвучал он теперь не просто шумом лесным, а голосом ясным, человеческим.

Ну а если человеческим, то, значит, и всё колдовство пропало.

И стоит перед Митей на полянке не Девушка-Ель, а самая настоящая девушка Алёнушка.

Стоит она, ладонью слёзы утирает, а Митя прийти в себя не может, дивится:

— Ой! Как это я тебя чуть не проглядел?

— Это я тебя, Митя, чуть-чуть не проглядела! Это я сама ещё дома, ещё раньше едва-едва не просмотрела тебя… — говорит Алёнушка.

— Но отчего ж ты плачешь сейчас? Всё по батюшке с матушкой горюешь? — спрашивает Митя.

А девушка Алёнушка отвечает:

— Да… И от этого… А ещё немножко — от счастья. От того счастья, что мы в горе-то этом, Митя, нашли с тобою друг друга. И слёзы у меня сейчас — иные. Они, Митя, утешные, светлые!

И она наклонилась и хотела погладить зайчика, но он уж убежал…

 

Милые братцы

В одной крестьянской семье были старик-отец, старуха-мать, дочка Марфуша и братья-двойняшки Фома да Ерёма.

Имелось у этой семьи хозяйство — небольшое, но ухоженное. На пашенке славно урождалась рожь, в огородце выспевал всякий овощ, а во дворе стояли добрая коровушка да лошадка.

Ну, а в общем-то держалось всё это хозяйство на старике-отце. Держалось на нём, потому как в семействе своём он был заботником крепким.

Бывало, на деревне ещё петухи не кукарекали, а он уж в избе всех будит, каждому даёт строгий наказ — кому за что приниматься.

Да ведь иначе и нельзя было! Дочка Марфуша со старухой-матерью и так не упускали любого дела из рук, а вот Фома с Ерёмой нет-нет да на тёплых полатях и проспят. А ежели случаем сами и проснутся, да ежели никто их не потревожит, то ещё целый час будут зевать да потягиваться. Нот старик-отец их и подгонял! Вот под его крепкой рукой они в хозяйстве-то всё же как надо и поворачивались.

Ну, а раз поворачивались, то старик бранил их не очень, даже иногда перед незнающими людьми прихвастывал:

— Важнецкие у меня парни выросли!

Но вот захотелось старику со старухой проведать в одной деревне свою дальнюю родню, и старик Фоме да Ерёме сказал:

— Мы с матушкой ночевать нынче дома не будем. Вернёмся, может, завтра к обеду — так оставляю хозяйство на вас. Управляйтесь по дому, как положено. Да не забудьте, пока стоит вёдрая погода, привезти с лугов накошенное сено… Ну и, конечно, не обижайте Марфушу! Она, раскрасавица, у нас ещё молоденькая.

Сделал старик такое распоряжение, отправился со старухой по вечернему холодку пеша в путь, по дороге рассуждает:

— А ведь неплохо я придумал, что нашим двойняшкам, Фоме с Ерёмой, дал хоть маленько да поуправляться самим. Годы мои идут на убыль, и скоро придётся решать, кого поставить над всем домом полным хозяином. И вот как я из гостей-то вернусь, да как увижу, который из них постарался получше, так того своим заместником, в семье большаком и назначу!

Старуха на ходу поддакивает:

— Верно, старик, верно! Или Фому назначишь, или Ерёму… Или Ерёму, а то, может, и Фому…

И с тем старик со старухой дошагали до нужной им деревеньки, остались там ночевать, а дома Фома да Ерёма повели дело на свой на собственный лад.

Перво-наперво они без отца-то проспали не только петушиную побудку, а и всю рассветную зарю. Начали шевелиться лишь от того, что сестрёнка Марфуша постучала им снизу в полати кухонным ухватом:

— Да вставайте же, милые братцы, вставайте! Мне печь надо затапливать, щи, кашу варить, а дров колотых нету ни полешечка. Вы с вечера обещали, да не накололи, не принесли.

И тут Фома спускает с края полатей босые ноги, потягивается, зевает, смотрит сверху вниз на Марфушу, да вдруг и говорит:

— По чьему такому приказу ты подняла шум? Кто тебе позволил меня будить?

— Никто, братец! Батюшки нынче нету, вот и позволила я себе сама. Батюшка оставил нас на хозяйство, а кому да как приказывать, он ведь не говорил.

А Фома уж совсем распыхтелся, Фома на Марфушу этаким генералом уставился:

— Батюшка не говорил, так я скажу! Он не говорил, так >1 прикажу! Я ведь тебя, Марфушки, старше, и, выходит, я и есть сегодня в доме главный над тобой и надо всем!

— А я кто? — мигом встрепенулся на полатях и братец Ерёма. — А я разве — сбоку припёка? Я Марфушки настолько же старше, насколько и ты, Фома, и, значит, я главный тож! Я, может быть, тебя, Фома, даже чуточку главней!

— Нет, я главней! — упёрся Фома.

— Нет, я! — выходит из себя Ерёма.

И тут — пошло, поехало! Некогда братцам за спором дрова колоть, некогда с полатей слезать, и Марфуша не знает, как их помирить. Да ей и самой недосуг. Марфуше надо подоить корову, отправить её к пастуху в стадо, которое давно уж мимо избы пропылило.

А тут ещё, не успела Марфуша управиться с коровой, как вспомнилось ей и про другую заботу. Про строгий-престрогий наказ батюшки о сене на лугах.

Глянула она в окошко на совсем теперь высокое солнышко и закричала братцам на полати:

— Ох, братики! Да сколько же можно шуметь, сколько же можно перепираться? Слазьте! Я вам вместо щей парного молока по кружке налью, да и поезжайте скорее по сено!

От молока братцы не отказались, с полатей слезли, выпили по полной кружке.

Выпили, отпыхнулись, Фома Ерёме говорит:

— Иди, лошадь запрягай!

А Ерёма отвечает:

— Надо мной не распоряжайся! Иди, сам запрягай!

И опять они схватились. Опять меж ними дым коромыслом, а время идёт да идёт. И Марфуша вздохнула, головой покачала, да и пошла лошадь в телегу запрягать сама.

Пойти-то пошла, и лошадь из конюшни вывела, и хомут на неё накинула, а вот в оглобли не может она лошадь направить никак. Лошадка-то была упрямая, не хуже братцев, и с нею сладить без крепкой руки тоже невозможно. Билась с нею Марфуша, билась — заплакала на весь двор.

А рядом был двор другой. При том дворе жил хороший, мссёлый парень — Иванушка-сосед. Услыхал он Марфушины горькие охи да ахи, перескочил ограду, говорит:

— Давай я тебе, Марфинька, помогу!

И разом поставил лошадь в оглобли, дугу в гужи заправил, вожжи к узде пристегнул, а потом Марфушу спрашивает:

— Куда это ты в одиночку собралась?

Марфуша сквозь слёзы всё ему объяснила, поведала и про милых братцев, которые до сего часа спорят, а вот-вот строгий батюшка вернётся, и до его прихода надо успеть сено привезти.

Засмеялся Иванушка:

— Не плачь! Сейчас я твоих братцев по сено-то налажу!

Заглянул он в избу, крикнул:

— Эй, мужики! Кто из вас первым по сено соберётся да с ним раньше батюшки домой вернётся, того и станем главным считать. Я сам, как сосед, буду тому свидетелем.

И тут Фома из избы — долой, Ерёма тоже из избы — долой.

И совсем было они запрыгнули оба вместе в телегу, да опять ударились в перепалку: кому вожжи держать, кому лошадью управлять. Ведь каждый желает стать и тут первым, главным.

Глядя на такое дело, даже Иванушка перестал смеяться. Видит он: милые братцы не стронутся с места ни сейчас, ни через час. Выхватил он у них вожжи, вспрыгнул на телегу сам, погнал лошадь вскачь, закричал оторопелым братцам:

— Догоняйте! А если не догоните, то я вашу упрямую кобылу вместе с телегой где-нито на базаре продам! Да и сам не вернусь! Надоело мне на вас глядеть! Надоело таких, как мы, соседей иметь!

Братцы на миг и про спор позабыли. Им не соседа потерять жалко, им лошади жалко. Они всё ж, какие никакие, а хозяева.

И пустились они вдогон. А Иванушка, конечно, не на базар правит, а всё на луга да на луга. Так он туда милых братцев на их собственных ногах и доставил. А там он — то Фоме на ухо шепнёт, его, Фому, похвалит, главенство ему пообещает, то Ерёме то же самое пошепчет; вот они у него, друг друга обгоняя, сено-то всё и сгребли, и на телегу навили целый воз.

Ну, а на обратном пути заново вожжи делить Иванушка опять им не дал. Он им сказал:

— Погодите, не спешите, ещё наделитесь…

И как в воду смотрел!

Приехали с сеном домой, а там Марфуша сама кое-как берёзовый кряж расколола, печку, наконец, истопила, сварила щи. Наваристые щи, с говядиной.

Воз с сеном к избе подъезжает, окна там по жаре раскрыты и горячими щами пахнет на весь двор.

Фома с Ерёмой, с утра-то почти не евши, закрутили носами, к крыльцу потянулись. Да Иванушка им снова, каждому по отдельности, словечко своё нашептал, и они сено не только свалили с телеги, а и перекидали на поветь под крышу.

Марфуша с крыльца смотрит, не может надивиться. Потом всех к столу зовёт. Но Иванушка тут отказался. Он говорит:

— Я ведь тебе, Марфинька, совсем-совсем не из-за щей помог!

И он Марфиньке этак славно улыбнулся, да и упрыгнул обратным ходом через ограду во двор свой.

А Фома с Ерёмой уселись в избе за стол. Уселись, взяли ложки и сначала принялись хлебать безо всяких перетычек.

Но вот щи убывают, в них мясо показалось, и Фома объявляет Ерёме:

— Раньше мы начинали мясо изо щей таскать только после того, как батюшка по чашке ложкой стукнет… Вот ты, Ерёма, и жди, когда стукну я.

— Нет! Это ты жди, когда стукну я! — всколыхнулся Ерёма.

— Нет — я! Нет — я! — зашумели они на прежний лад, да и так разбушевались, что ложкой-то Фома не по чашке стукнул, а треснул Ерёму по лбу.

Ерёма в ответ Фоме тоже ложкой по тому же месту съездил!

А тут открывается в избу дверь — в ней батюшка стоит, за ним — матушка.

Батюшка на Фому с Ерёмой смотрит, ничего не может понять. Щи перед братьями разлиты, чашка перевёрнута, ложки расколоты, на лбу у каждого по здоровенной шишке.

Мать в изумлении так на пороге и села, а батюшка кричит:

— Вы что?!

Но братья молчат, лишь глазами хлопают. Тогда батюшка спрашивает Марфушу:

— Что всё-таки стряслось-то у вас?

А Марфуша и плачет, и смеётся. Простого слова выговорить не в силах. Но мало-помалу старик от неё толку добился. Всю правду о том, как Фома с Ерёмой себя главными назначали, он, старый, узнал.

Узнал и про Иванушку.

Ну, а когда узнал, так тут же и сказал:

— Эх, Фома! Эх, Ерёма! Учил я вас — учил, гонял я вас по хозяйству — гонял, а оказывается главный-то заботник без меня в нашем доме — сосед! Пойду, скажу ему спасибо. Пойдём и ты со мной, Марфуша.

Марфуша застеснялась, зарделась:

— Я ведь с Иванушкой виделась только что…

Но старик-отец говорит:

— Ничего! С хорошим человеком тебе встретиться ещё раз — нелишне… Да и он, полагаю, тебя, умницу-красавицу, повидать сызнова будет ох, как рад. Не зря же ты его то и дело величаешь Иванушкой!

 

Чудесный колокольчик и бантик для Кикиморы

Росла у хороших родителей хорошая девочка Уля. Весёлая девочка, добрая и очень прилежная ко всякому рукоделью.

Особенно шитьё да вышивание у неё выходило славно.

К примеру, подарит ей маменька кусок белого холста, а тятенька с базара синих да красных ниток привезёт, и Уля сама на себя скроит, сама разошьёт такой сарафан, что все деревенские девушки мигом к Уле мчатся, в избе вокруг Ули толпятся, руками всплёскивают, все просят:

— Ах! Ох! Вот и нам бы этакую басоту-красоту! Вот и нам бы…

И несут Уле холсты, нитки свои, и Уля никому из девушек не отказывает: баские сарафаны им тоже кроит, шьёт, расшивает прекрасными узорами.

При этом платы за работу не принимает никакой, лишь говорит каждой девушке:

— Мне дорог не расчёт, мне дорого то, что мы с тобой подружки!

И все в деревне такие Улины поступки одобряли. Тятенька с маменькой тоже одобряли. И всё было бы хорошо и дальше, да вот прокралась по загумнам, по огородцам в деревню из недальнего бора лесная, хитрая старуха по кличке Кикимора.

Прокралась она, заглянула к Уле в избу, в окошко. А там Уля опять одной из подружек нарядный сарафан примеряет и опять отмахивается от всякой благодарности.

Кикимора даже в кулачок хихикнула:

— Дурында девка! Ну разве можно хоть чем-то кому-то задарма угождать?

Но хихикнуть Кикимора хихикнула, да ещё и призадумалась:

— А ведь девчонка пусть и не шибко умна, но — мастерица! Себе и товарке спроворила обновки — не оторвёшь глаз… И надо бы мне, пожалуй, эту девчонку к своим рукам прибрать! Я тоже в мои совсем ещё молоденькие триста лет хочу покрасоваться в узорчатом сарафане!

И улизнула Кикимора обратно в лес, притаилась у самой тропинки, которая вилась, бежала в ягодные, черничные места.

А черника к тому времени уже поспела. И деревенские девушки все за нею собираются и, конечно, зовут с собою свою добрую подружку Улю.

Уля и тут наготове. Берёт лубяное лукошко, бежит по лесной тропинке наравне с попутчицами самыми резвыми. Когда же ягоды начали мало-помалу попадаться и когда девушки, оглядываясь да аукая, рассыпались по лесу, то и в этой перекличке голосок Ули звенел чуть ли не громче всех.

Ну, а звенеть ему было от чего!

Оберёт Уля один черничный кустик, а перед нею не вдали, так под крупными ягодами к земле и гнётся, так и стелется кустик-другой… За ним — третий…

Вот Уля девушкам и кричит:

— Ау! Сюда, ко мне идите! У меня тут черники видимо-невидимо!

И невдомёк ей, радостной, что кустики-то эти приманчивые всё лишь в самую глухоманную сторону её уводят и что возникают они, обильные, здесь не сами по себе, а это их нарочно подставляет та лесная старуха.

И только Уля опомнилась, только снова и уже тревожно закричала: «Ау!», тут Кикимора к ней из-под ёлки и выскакивает.

Сама вся растрёпа растрёпой, востроносая, тощая, а голос — как из пустого кувшина:

— Угу-у! — гудит. — Угу-у! Вот ты, дева, куда надо и забрела! Теперь у меня будешь жить, только на меня сарафаны шить со всем своим стараньицем да с баским вышиваньицем!

Уля в первый миг чуть языка со страху не лишилась. Потом видит: Кикимора её не трогает, да и ростом она маленькая, и тогда Уля говорит Кикиморе:

— Что ты, бабушка! Какое такое здесь, в лесу, шитьё-вышиванье? У меня для этого с собой ничего нет.

— У тебя нет, так у меня есть! — бубнит кувшинным голосом Кикимора. И показывает вниз под ёлку, под коренья, на крутые в нору-берлогу ступеньки, велит Уле спускаться по ним.

Уля в берлогу сверху заглянула, про себя смекнула: «Только спустись — обратно не выскочишь! Нет, надо мне от этой старухи бежать!».

И кинулась Уля бежать. Да куда ни ткнётся, везде вдруг встал колючим кольцом непролазный лес-чапыжник. Он Уле нигде никакого выхода от берлоги найти не даёт.

А Кикимора хохочет, ухает:

— Ух-х! Ха-ха! Ух-х! Ха-ха! Не сбежишь, не сбежишь! Будешь моей собственной швейкой вечно!

И пихает острым кулачком Улю к берлоге, и Уле ничего не поделать, спускается Уля по крутым ступенькам вниз.

Там темь-распротемь, ничего не видать.

Но махнула Кикимора рукой — под земляным потолком в навислых кореньях зажглись червячки-светлячки, в берлоге стало всё видно.

Кикимора подгребает к Уле ворох сухих осиновых листьев:

— Вот материя для шитья! А вот иголка, вот нитки!

И подаёт иголку жёлтую, сосновую, вместо ниток показывает в углу паучью паутину, вновь толкает Улю под бок:

— Чего таращишься? Неужто из всего этого сарафан мой выйдет не баским?

Но Уля отвечать не торопится, Уля думает: «Возможно, я сарафан-то ей даже из такого хлама соберу… Только дело в ином! Дело в том, как из плена спастись, как сквозь чапыжник найти выход к дому… И вот, дай-ка я пошлю старуху за холстом настоящим; подсмотрю, где она сама выбирается из своей лесной крепи, да и тоже вышмыгну следом!»

Надумала Уля так, а вслух говорит:

— Сосновой иголкой сшить тебе, бабушка, из листьев, из паутины обнову, конечно, можно. И выйдет она красивая. Но вот беда, показаться ты в ней никому не сможешь.

— Отчего это? — захлопала глазами Кикимора.

— А вот отчего… — говорит Уля. Кладёт на ладонь сухой осиновый листик, хлопает по нему другой ладонью — листик рассыпается. Тянет из паутины паутинку, тянет нарочно посильнее — паутинка рвётся. Ну, а иголку сосновую Уля переломила в пальчиках, отбросила в сторону и сказала:

— Видишь? Сарафан сошьём, а он вот так же с тебя и спадёт.

— Хэх! — расстроилась Кикимора. — На правду похоже! Но как теперь быть? Давай подсказывай! Всё равно я тебя не выпущу!

И Уля ответила, что ей надобен холст настоящий, нужны взаправдашные нитки с иголкой, и всё это имеется только в деревне, но туда Кикимора пожелает пойти вряд ли.

— Почему это не пожелаю? — воспрянула Кикимора мигом. — Для себя-то самой сбегаю!

Подхватила широкую, из еловых корешков плетёную корзину, побежала к чапыжнику. Шмыгнула там влево, нырнула там вправо, и — пропала с глаз.

Уля — вослед. Но куда опять ни ткнётся, нужной тропы-выхода не найдёт в одиночку никак. Лазила она по чащобе, лазила, вся об острые сучки исцарапалась, да так ни с чем в берлогу под ёлку и вернулась.

Сидит, сокрушается, с горя чернику из своего лукошка ест. Ягодку в рот кинет, обратно в лукошко уронит грустную слезинку. Ягодку возьмёт, а слезинку уронит. При этом шепчет: «Для своего спасения надо придумывать что-то ещё!»

И когда Кикимора, шибко запыханная, но довольная, вернулась, когда из корзины выложила перед Улей кусок холста, шелковые нитки да швейную иголку, то Уля говорит:

— Ну и ловка ты, бабушка… Холст этот — не просто хороший, а он ведь, я вижу, прямо из нашей избы! Как ты туда попала? Как не побоялась моих тятеньки с маменькой?

— Мне шнырять по чужим избам не привыкать! — отмахивается Кикимора. — Только вот и неуправки всего, что ноги теперь гудят от беготни… Так что я с часок отдохну, а ты — шей!

— Невозможно опять шить… — вздыхает Уля. — Забыла я, что мне ещё нужен мой серебряный, тятенькой дарёный, напёрсток. И нужна хоть одна стеклянная бусинка для совсем лучшего украшения твоего, бабушка, будущего сарафана.

— Ба-абушка… Бу-удущего… — сердито запереговаривала Кикимора. — Загоняла ты бабушку-то, беспамятная кулёма! Но так и быть, сброжу ещё разок.

И снова пошла она к чапыжнику, пошла помедленней, чем прежде. Но всё равно Уля и тут выхода-тропинки приметить не успела. Только на этот раз не заплакала, а сказала себе: «Ничего! Теперь меня выручит мой серебряный наперсток!»

И вот Кикимора тот напёрсток вместе с бусинкой принесла, сама тут же на сухие листья повалилась и с большого устатку мигом уснула, даже носом запосвистывала.

А шустрая Уля нашарила на земле в берлоге плоский камешек. Нацелила стальное остриё иголки на сребро-тонкое донце напёрстка, стала давить камешком на иглу: прокололась в донце дырка. Пропустила петелькой сквозь дырку нитку: получилось у напёрстка шёлковое ушко.

Ну а внутри напёрстка Уля подвесила стеклянную бусинку. И вот — был серебряный напёрсток, а стал он серебряным, лёгким колокольчиком!

Уля, чтобы Кикимору раньше времени не разбудить, колокольчик подняла осторожно, да и тут же подцепила под самое дно старухиной корзины. Потом сонную Кикимору — толк!

— Что опять такое? — зашевелилась Кикимора.

Уля заохала нарочно горестным голосишком:

— Ой-ой! Ой-ой! Совсем было я шить собралась, да, оказывается, кроить нечем! У нас с тобой, бабушка, ножниц нету!

— Фу тебе! — забранилась Кикимора. — Неужто сызнова и деревню тащиться? Я и так вся умаялась, утопалась!

— Ничего не поделаешь, бабушка! Надо! Да не забудь и теперь захватить корзину. А то ножницы вострые, в корзине их нести лучше… Ну, а если ты устала совсем, то давай сбегаю за ними я.

У Кикиморы сразу ушки на макушке.

— Эге! — говорит. — Вот ты надумала чего! Видать, ты только с виду глупая… Но меня, нет, не обхитришь! Я и по третьему разу как-нито сброжу собственными ногами.

Подняла Кикимора корзину, кряхтя да охая, полезла по земляным приступкам из берлоги. Она лезет, а серебряный колокольчик каждый её шаг отмечает тонким голоском:

— Тиньли-тень! Тиньли-тень!

Вылезла Кикимора, застыла на месте. Колокольчик, конечно, тоже смолк. Глянуть под самое дно корзины Кикимора не догадывается, смотрит по сторонам:

— Кто это рядом со мной тилитенькает?

Уля из берлоги высовывается, для виду тоже туда-сюда i мотрит, Кикиморе говорит:

— Это, должно быть, совсем крохотная птичка-синичка. ()на, похоже, где-то тут в ближних ёлках прячется, на тебя, бабушка, любуется… Наверное, ты ей нравишься очень! И, видать, ей охота с тобой подружиться, вместе с тобой прогуляться по всему лесу.

Кикимора сразу — вострый нос кверху, давай поправлять на макушке встрёпанные свои лохмы:

— А што? А што? Разве со мной дружить нельзя? Ещё и как можно-то! Я вот, бывало, не то что с этой пигалицей-синицей, а с почтенною Вороной-Каргой дружилась, и мы ()чень прекрасно друг с дружкой беседовали, хорошо и складно каркали! Пускай и эта малявка за мной летит, пускай себе тилитенькает.

И Кикимора побрела к чапыжнику, и колокольчик у неё под корзиной опять запозванивал. Уля же быстренько завернула иголку, нитки в холст, всё спрятала за пазуху, подкатила лукошко с черникой да на цыпочках, всё на цыпочках, пошла вслед за серебряным звоном.

И какими бы ходами-поворотами Кикимора ни запутывала свой путь, Уля с него не сбилась, из чащобы-чапыжника выбралась на вольную, знакомую тропинку.

А там она припустила во весь дух, да и по-за кустиками, по-за ёлками усталую Кикимору опередила. На самом виду деревеньки встала, стоит, Кикимору ждёт.

Кикимора из леса выбредает, Улю перед собой видит:

— Ого! Вот так раз! Ты как это объявилась тут?

— Меня вывел колокольчик!

— Какой такой колокольчик?

— Серебряный! Мой! Он у тебя под корзиной.

Кикимора верит — не верит, корзину медленно вверх дном переворачивает, а быстрая Уля колокольчик — хвать! — и вот он у неё в руке.

Кикимора хотела было по-прежнему зафукать, загукать, рассердиться, да видит: деревенька-то, полная народу, совсем близко. И с досады Кикимора заплакала:

— У-юй! У-юй! Значит, не видать мне теперь сарафана баского, не видать никакой хоть малюсенькой обновочки! И никто уж на меня не полюбуется, никто меня не похвалит!

И по её щекам, по длинному носу покатились такие настоящие слёзы, что Уля не стерпела, вынула из-за пазухи нитяной моток и скрутила из тех ниток разноцветный бантик. Скрутила, повязала его несчастной Кикиморе на встрёпанную макушку:

— Вот! Хоть ты и Кикимора, но мне тебя жаль! И пусть у тебя нету обновы-сарафана, да всё ж ты с бантиком. Иди, покажись своей прежней приятельнице, Вороне-Карге, ей твой бантик будет по нраву. Она тебя похвалит!

И Кикимора тронула рукой бантик, просияла, ойкнула, засеменила обратно в лес, а Уля побежала к дому.

И что она там тятеньке, маменьке да подружкам-девушкам про свои похождения поведала, нам не узнать. Не узнать, потому что сказке — конец!

 

Честные денежки

Пришёл один деревенский паренёк к справному хозяину на работу наниматься.

Хозяин на паренька взглянул, подумал, пареньку сказал:

— Что ж… На вид ты — хоть куда! Крепок, статен, даже в одёжке аккуратен… Да только вот — честен ли?

Паренёк плечами пожал:

— О собственной честности говорят не словами, а говорят делами. Вы, ваше степенство, меня испытайте на деле.

Ответ хозяину понравился, и он взял к себе паренька ухаживать за конями.

А кони у хозяина — верховые и упряжные. Кони у хозяина — для полевой пахоты и для выезда в добрые люди по праздникам. И каждый конь требует ухода-пригляда особенного. Но паренёк заботы такой не испугался, возле коней он стал стараться во всё своё умение, и каждая лошадка у него была всегда сыта, весела, начищена и причёсана — ну, прямо как картинка!

Хозяин доволен пареньком.

Но вот наступила осень, пришло время расчёта, и хозяин решил работника своего на честность-то испытать ещё раз.

Приглашает он паренька к себе во светёлку, кладёт перед ним на стол целый кошель полновесных серебряных рублей, пареньку говорит:

— Бери из кошеля сам столько, сколько, ты полагаешь, тебе причитается.

Сказал хозяин так, да и вышел из светёлки вон.

Паренёк перед столом, перед полным серебра кошелём стоит, не знает, что и подумать. Наконец сообразил, что это хозяин его всё ещё испытывает, и вот взял из кошеля только один рублик.

Взял, сам себя утешил:

— Мне больше и не причитается… На полноценный-то рублик, даже и на единственный, можно жить хоть целый год!

Зажал паренёк серебряную денежку в руке, в кулаке, выбежал из светёлки во двор. От волнения, от переживания захотел испить холодной водицы.

Шагнул паренёк к колодцу, выкрутил одной рукой наверх тяжёлую бадью, другой рукой стал бадью подхватывать, и тут кулак с монетой поневоле раскрылся, и серебряный рублик выпал, да и мигом исчез в колодце на дне.

— О-ёй! — вскричал паренёк. — Пропал, утонул весь мой годовой заработок!

А снизу из глубины тёмной вдруг доносится голос колодезной лягушки-квакушки:

— Ква-ква! Ква-ква! Успокойся, не горюй. Честная денежка не тонет! Я твой рублик до поры до времени сохраню, а ты ступай, ещё рублик зарабатывай.

Делать нечего, пошёл паренёк опять к тому же хозяину, и хозяин вновь с превеликой радостью приставил паренька к прежней конюшенной работе.

И усердствует паренёк теперь ещё пуще прежнего, и хозяйские кони под рукой паренька — снова такие, что ни в сказке сказать, ни пером описать!

Хозяин старание паренька, конечно, понимает отлично. Когда приходит новый срок расчёта, желает он паренька теперь уж не на честность проверить, а просто отблагодарить ото всей души.

Зовёт он паренька прежним манером в светёлку, выкладывает перед ним всё тот же кошель с серебром: «Бери, мол, столько, на сколько сам себя ценишь!», однако скромный паренёк взял из кошеля, как раньше, всего лишь рубль.

Только рубль этот не в кулаке теперь зажал, а в шапку спрятал, в подкладочку.

И пошёл к старому колодцу глотнуть свежей водицы. Стал опять бадью вытаскивать. Да над срубом-то наклонился слишком, и шапка вместе с рубликом с головы сорвалась! Поплавала она в колодце, поплавала, и, намоклая, ушла в глубину.

Чуть не заплакал тут паренёк в досаде.

Но знакомая теперь лягушка-квакушка из-под замшелого колодезного сруба опять по-доброму утешает:

— Ква-ква! И на этот раз не горюй! Ква-ква! И на этот раз честная денежка не пропадёт! Иди, зарабатывай третью…

Что делать? Пришлось пареньку наниматься, обихаживать коней сызнова, и вновь он с хозяина при расчёте сверх одного рублика не взял ничего.

Хозяин тут даже ладонью по столу стукнул:

— Что это, — говорит, — такое! Выходит, на честность-то всё время проверяю не я тебя, а ты меня! Ведь твоим стараньем на моих лошадей теперь вся округа любуется, и, ежели рассудить по совести, зарабатывал ты каждый раз куда как побольше рубля! И оставаться твоим должником я не вправе, потому в придачу к третьему рублю дарю тебе шапку новую, кафтан новый, да и, кроме того, с нашей конюшни хорошего коня. Вороного, резвого! Иди, коня седлай, прогуляйся по белу свету! Прилежными трудами ты ведь заслужил и это!

Ну, вот и стал теперь паренёк при собственном коне-скакуне, при новой шапке, при новом кафтане и опять при серебряном рублике.

Но тех, утоплых, монеток ему тоже жаль.

Подъезжает он верхом к колодцу, заглядывает сверху, с седла, в самую глубь.

— Ау! — кричит. — Эй, лягушечка-квакушечка! Где они, мои бывшие рублики? Ты говорила: «Честные денежки не тонут!»

И только он это прокричал, как сразу и слышит: вода в колодце всплеснулась.

Всплеснулась вода, расступилась, по замшелым брёвнам сруба что-то заскреблось, что-то зашлёпало, и — вылезает на верхний край колодца зелёная, глазастая лягушка.

Рот у лягушки улыбчивый, из широких губ две светлых монетки торчат.

Подставил паренёк ладонь, монетки принял, хотел лягушке сказать спасибо и в путь свой дальше пуститься, но лягушка говорит:

— Э, нет! Постой! Сначала на плечо меня к себе посади, в попутчики меня возьми. А то твои денежки если и не утонули, то всё равно пропадут без толку! И ты мне в этом поверь, как поверил раньше.

И покладистый паренёк лягушке поверил, взял лягушку с собою.

Скачут они на резвом коне меж полей и лугов, меж высоких хлебов, въезжают в незнакомую деревеньку. Там — шум навстречу, там — пыль столбом.

Бежит по деревенской улице рыженький котик, беленький лобик. За ним — две старухи. Одна — с кочергой, другая — с коромыслом.

Котик от старух — туда, котик от них — сюда, не знает, где и как скрыться. Увидел он на дороге верхового паренька, вспрыгнул с маху прямо на коня, почти к пареньку на колени.

Старухи подбегают, кочергой, коромыслом машут, собираются котика стащить, собираются котика побить. При этом кричат:

— Ты к нам в погреб за сметаной лазил! Ты у нас чашку с творогом разбил! Нет тебе, рыжий Котофей, прощения!

И вот-вот они с коня, с колен паренька котика стащат, а лягушка пареньку нашёптывает:

— Дай скорей старухам рублик! Дай! Откупи Котофейку от неминучей расправы!

Паренёк из-за пазухи рублик выхватил, сунул старухам под самый нос.

Те и про погоню вмиг забыли, давай рублик друг у дружки отнимать.

А конь вороной несёт теперь уже троих: самого паренька, лягушку-квакушку и спасённого котика Котофейку.

Едут они, едут, перед ними большой город-столица начинается.

Паренёк говорит:

— Поедем сразу на главную площадь. Там, слышь, всё самое интересное. Там царёв терем-дворец.

Лягушка-квакушка возражает:

— Нет, сначала завернём на рынок.

Паренёк было отмахнулся:

— Чего я на том рынке не видел? Я покупать ничего не собираюсь.

Лягушка упорствует:

— Это сейчас не собираешься, а там-то вдруг нам что-нибудь и приглянется… Не спорь, направляй коня к рынку!

На рынке толчея, гам, народу невпробой. Чуть в стороне старенький старичок старенькую балалаечку продаёт.

Квакушка пареньку шепчет:

— Вот её и купи. Она вещь нам очень нужная.

— А кто играть на ней будет?

— Думаю — Котофейка.

— Да он, поди, не умеет…

— Ничего! Уметь тут много не надо. Я издали вижу: эта балалаечка старая, да непростая. Котофейка по ней только раз ударит, а дальше она сама вовсю зазвенит… Покупай скорей! И со старичком не торгуйся, если он даже запросит целый рубль.

Старичок в самом деле запросил целый рубль. Но паренёк и теперь квакушки не ослушался, рубль заплатил, балалаечку пристроил при седле, рядом с Котофейкой. Правда, при этом пожал плечами: «Что, мол, за пустяшная покупка!»

А лягушка-квакушка давно высмотрела покупку новую. Показывает на коробейника, который продаёт с лотка-короба серебряное кольцо:

— Купи вот и это колечко!

— Для кого? Для какой такой надобности? — дивится паренёк.

Лягушка отвечает:

— Я его себе пока на лапку надену. Потом видно будет… Покупай, покупай, не скупись! Я ведь тебя ещё не подводила ни в чём.

И опять паренёк выполнил квакушкину просьбу. Купил он на последний серебряный рубль серебряное кольцо, надел его квакушке на зелёную лапку.

Надел, призадумался, да вдруг лягушку и спросил:

— Слушай! Ты, может быть, не просто лягушка? Ты, может быть, заколдованная лягушка-царевна? Что-то не возьму я в толк, отчего и почему ты надо мною так раскомандовалась…

Та объяснений лишних опять не даёт, лишь квакает:

— Ква-ква! Много будешь знать, скоро состаришься! Лучше поезжай сейчас туда, куда и собирался. Пришло время глянуть на царский терем.

Но паренёк всё смотрит на рыжего Котофейку, смотрит на старую балалайку да на лягушку с кольцом:

— Ну, ежели ты — не царевна, то, выходит, плакали мои честные денежки… Истратил я их по твоему велению, должно быть, зря!

Лягушка такие речи паренька не слушает; лягушка, знай, распоряжается этакою хозяйкой:

— Держись конём по городу вправо… Держись влево… Теперь смотри: вот он и царский терем-дворец! А в тереме, в окошечке самая-то взаправдашная царевна и сидит! Видишь, какая славница! Видишь, какая краса ненаглядная! К ней, парень, я тебя и вела! Подтянись, прибодрись, проскачи перед красавицей во всём своём молодечестве.

Паренёк тут, конечно, новых вопросов задавать не стал, тотчас поправил чуб русый, заломил шапку набок, приударил коня под бока стременами, и скоком-цоком, скоком-цоком прогарцевал мимо царевны под самым под окошечком.

Обернулся, оглянулся, а царевна, оказывается, на него и не смотрит.

Подперлась она в окошке ручкой, глаза к небу возвела, на белом лице только грусть да печаль.

И все здесь прохожие люди-горожане идут мимо терема тоже печальные, видно, что каждый царевне очень сочувствует.

Тогда паренёк одному прохожему загородил конём своим путь:

— Что это такое с царевной-то у вас?

Прохожий горестно руками развёл:

— Так ведь она у нас — Несмеяна. Вот уж который год не смеётся, не улыбается. Сам царь-батюшка из-за этого в расстройстве. Даже издал указ: «Кто царевну развеселит, тот с нею под свадебный венец пойдёт!», да только таких умельцев-весельчаков и до сей поры не отыскалось. Не старайся, добрый молодец, и ты! Здесь не такие удальцы счастья пытали, и все отъехали ни с чем. Никого из них царевна не одарила не то что улыбкой, а ни взглядом, ни полвзглядом.

И паренёк после такого сказа тоже было хотел развести руками, но лягушка-квакушка вскричала:

— Тех удальцов царевна взглядом не одарила, так одарит нас! А ну-ка, парень, коня-то опять разверни поживей!

И развернул паренёк вороного коня, снова скоком-цоком подлетел к царевне под самое оконце, а лягушка приказывает котику:

— Ударь, Котофейка, в балалаечку!

Ударил Котофейка по струнам балалаечки, и они, непростые, самозвонные, так запели, так загудели, что царевна в оконце шевельнулась, очнулась, и опустила свои очи в сторону паренька.

Опустила, вздохнула, даже золочёную раму перед собой в оконце раскрыла пошире.

И смышлёная лягушка-квакушка котику, не медля, говорит:

— Прыгай, Котофейка, с коня на подоконник! К царевне щёчкой приластись, шёрсткой прижмись!

Перепрыгнул Котофейка с коня, с колен паренька на подоконник, к локотку царевны прижался, по её руке усатой щёчкой да шёлковым ушком давай водить, давай водить, и — царевна Несмеяна улыбнулась!

Она тоже ласково гладит пушистого котика, а глаз — сразу ясных! — не сводит со статного паренька.

И тут он сам не сплошал! Сам догадался, что дальше делать! Подхватил квакушку на ладонь, поднял к оконцу, показывает царевне.

Царевна Несмеяна как приметила на лапке у лягушки кольцо, так и совсем весёлым смехом рассмеялась.

— Что это за диво? — говорит пареньку. — Неужто эта широкоротая попрыгушка — твоя невеста? На ней ведь колечко не просто серебряное. Оно, похоже, обручальное.

Но весело отвечает и паренёк:

— Нет, квакушка-попрыгушка не невеста. Она только моя советчица, наставница. А невеста мне — теперь ты! По указу твоего батюшки. А главное — по твоей мне сейчас улыбочке! Так что с лягушки-квакушки это колечко сними, и, если ты, царевна, со мною согласна, то себе его тут же на пальчик и надень…

И царевна, не мешкая, надела колечко на пальчик, и они с пареньком стали сначала женихом да невестой, а потом и добрыми мужем да женою.

Ну, и само собой, котик Котофейка тоже остался у них при дворце-тереме жить. Ему они доверили на здешней кухне творог да сметану от мышей сторожить.

А лягушка-квакушка поселилась в дворцовом саду, в чистом, тёплом пруду.

И когда паренёк приходит сюда погулять со своею улыбчивой супругой-царевной, то лягушка из пруда выглядывает и пареньку квакает:

— Ква-ква! Ква-ква! Вот теперь ты и сам видишь, твои честные денежки не пр-р-опали!

 

Вострушечка-семилеточка

В некотором царстве-государстве жил в одной деревне вдовый мужичок. И были у него дочка да сынишка.

Дочку все прозывали Вострушечкой-семилеточкой. Минуло ей всего семь лет, а она уж в доме полная хозяйка. Она печь топит, щи-кашу варит, отца на работу провожает, братцевы рубашонки чинит, да при всём при этом ещё и весёлые песенки поёт… Вот и выходило, что Вострушечка она, Вострушечка-семилеточка.

Ну, а братца звали просто Терёшкой. Он-то был небольшим совсем. Правда, шустрым и смекалистым тоже. Если сестрица воду или дрова несёт в дом, он безо всякой просьбы подбежит, подсобит.

Но больше всё же он играл на улице в лошадки, всё скакал по лужайке на палочке верхом.

И вот он однажды под самый под вечер гуляет там, забавляется, а по дороге, по улице летят-топочут живые кони. Топочут, на всю деревню бубенцами гремят, серебряной сбруей сверкают, катят за собой золотую карету.

Карета — по всему видно — царская.

Терёшка не утерпел да на запятки и вспрыгнул.

Карета понеслась ещё пуще.

А тем временем шёл с поля отец. Он всё это увидел, закричал — да поздно!

Умчалась золотая карета вместе с Терёшкой за синий лес.

«В царскую столицу увезли!»— ахнул мужичок, отец Терёшки. Ахнул, побежал следом. «Царь-то у нас — не просто царь. Он, говорят в народе, ещё и колдовать умеет. Он с нашим Терёшкой что-нибудь колдовское сотворит!»

Добежал мужичок до столицы. Как был, весь в пыли, в худой шапчонке да в лаптях, так прямо в царский терем и ломится.

Стража, конечно, хода ему не даёт: «Куда ты, такой-разэтакий!»

Ладно, царь услышал, стукнул в раму, выглянул из окошка:

— Что за шум?

— А вот что… — объясняет мужичок. — У вас тут где-то мальчик только что объявился, так этот мальчик — мой!

— Русенький? Беленький? — переспрашивает царь.

— Беленький! — кивает мужичок.

— Шустренький? С виду такой умненький?

— Конечно, умненький! — радуется мужичок-отец. — Отдавай мне его скорее!

— Ну-у, — говорит царь, — умненькие, шустренькие нам самим нужны… Да и чем ты докажешь, что он тебе сыном приходится?

Мужичок руками развёл, бормочет: «Спросите самого Терёшку…»

А царь смеётся:

— Спросить нельзя! Он в моих царских покоях отдыхает после дороги. Мы иначе поступим… Раз мальчик умненький, то и родня у него должна быть смышлёная. Вот если к утру отгадаешь три мои загадки — тогда тебе поверю. Загадки такие: что всего на свете быстрее, что всего жирнее да что всего милее? А теперь ступай!

И выставили стражники мужичка за ворота, пошёл он к дому, повеся голову.

Идёт, думу думает: «Кто самый быстрый? Наверняка царские кони! Я их до самой столицы так и не догнал… Кто самый жирный? Должно быть, рябой боров у моего соседа! Я жирнее этого борова не видел никого… Ну, а милей всех мой сын Терёшка — его сам царь не хочет отдавать!»

Домой в деревню пришёл мужичок за полночь; от горя, от усталости едва держится на ногах. А Вострушечка-семилеточка не спит, вестей ждёт про Терёшку. Отец всё ей и рассказал. Поведал дочке о загадках царских; поделился, как отвечать на них думает, и вздохнул горько:

— Была бы жива наша матушка, она бы мне подсказала ответы куда вернее. Вдруг да я всё же ошибаюсь?

Вострушечка-семилеточка утешает отца:

— Конечно, ошибаешься. Но вместо матушки я тебе помогу… Быстрей всего человеческая мысль. Мыслью мигом попадёшь туда, куда самые резвые кони не доскачут… Жирней всего земля-кормилица. Это она питает всё живое… А милей всего — сон! Только во сне можно забыть любое горе… Иди к царю с этими ответами.

Направился мужичок обратно, шёл без отдыху всю ночь, на рассвете стучится в царский терем.

А царь ждёт, из окошка глядит:

— Готовы ответы?

— Готовы! — кланяется мужичок. — Так вот и так!

Царь пришёл в большое изумление:

— Не верю, что такие трудные загадки ты отгадал сам.

Честный мужичок и признался:

— Подсказала мне это моя дочка Вострушечка-семилеточка, Терёшкина родная сестрёнка.

Царь удивился ещё больше, а отдавать Терёшку не желает всё равно. Он говорит:

— Пускай тогда ваша Вострушечка для меня ещё и службу сослужит. Вот отнеси ей ниточку. Пусть за одни сутки она соткёт мне из этой ниточки широкую скатерть… Да быстрей шагай! Сутки уже начались!

Вздохнул мужичок, пошагал домой не с Терёшкой, а с ниточкой. Опять там перед дочуркой кручинится:

— Что делать станем?

А Вострушечка-семилеточка отламывает от веника тонкий прутик:

— Отнеси прутик царю. Пусть найдёт мастера, который бы сделал из прутика ткацкий стан. Да не спеши, батюшка, выспись. У тебя сегодня времени много, сутки-то длинные.

Выспался мужичок, явился с прутиком к царю. Тот сразу:

— Что за шутки? Кто это из одного прутика сможет целый ткацкий стан смастерить?

А мужичок тоже сразу:

— Правильно, царь-государь, правильно! Стан из прутика сделать нельзя, но и нельзя выткать, значит, из одной нитки широкую скатерть.

Рассмеялся царь:

— Опять одержала верх надо мной твоя дочь! Я её увидеть теперь желаю. А если она и в гостях такой же толковой окажется, то так и быть — отпущу с ней Терёшку. Только вот явиться пред мои царские очи должна она ни пешком, ни на лошади, ни раздета, ни одета, ни с подарком, ни без подарка…

Побежал мужичок за Вострушечкой. Она минуты лишней не потеряла — вмиг к царю в гости собралась.

Сарафан скинула — вместо одёжки в отцову рыбацкую сеть завернулась. На Терёшкиной голубятне сизаря изловила — в руки взяла. Ступила на лыжи, да и айда по траве, как по мягкому снегу, прямо во столицу. Подъезжает к царскому терему. Царь со слугами на крыльце стоит, загодя усмехается, думает: «Теперь девчонке Вострушке моё трудное задание не исполнить ни за что!»

Но тут подаёт ему Вострушечка сизого голубка, а тот, не дождавшись, пока царь руки протянет, возьмёт его, — порх! — да над крышами и взлетел!

— Вот, — говорит Вострушечка-семилеточка, — вам, ваше царское величество, и мой подарок — не подарок. Вот я перед вами и не одета, и не раздета, ни на лошади, ни пешком! Где Терёшка?

А царю Терёшку отдавать неохота. Пустился царь на хитрость новую.

— Хорошо, — говорит, — хорошо! Будет тебе Терёшка… Только сначала выбери себе сама и от меня подарочек.

И хлопает царь в ладоши, и на крыльце откуда ни возьмись сразу три барашка.

Один барашек — белый, а копытца — звонкие, изумрудные. Другой барашек — ещё белее, а копытца — янтарные. Ну, а третий барашек — простой, серенький, копытца обыкновенные, и даже как будто бы не совсем он здоров. Всё вниз глядит, головы почти не держит.

— Вот, — говорит царь, — какой тебе барашек самым дорогим покажется, того и забирай. Только бери, да, чур, потом не передумывай!

А Вострушечка-семилеточка отвечает:

— Нечего мне думать, нечего передумывать! Я серенького беру.

— Как так? — взволновался царь. — Да чем он, этот серенький, слабенький, показался тебе дороже других?

— А тем и показался, что — слабый! Мне мамушка моя всё наказывала: отворачиваться придётся, так от всех отвернись, а от слабого — нет! Слабому помочь надо… Вот я этого барашка и беру. Я его выхожу.

— Эх! — сказал царь. — Не знал я, что ты вся в свою мамушку. Тогда бы я по-другому поколдовал-поступил… Ведь серенький-то барашек — это твой Терёшка и есть! Ну, да нашего царского слова я переменить не могу, я его должен выполнить!

И царь опять ударил в ладоши, и серенький, слабенький барашек стал шустрым Терёшкой.

Вострушечка-семилеточка подхватила Терёшку за руку, и они бегом-бегом, да всё дальше от царского терема, помчались по дороге к родному дому.

А там уж и отец — то на дорогу смотрит, выбегает, то обратно в дом забегает: готовит в честь Терёшкиного возвращения на всех своих соседей угощение. Он знает теперь: если за Терёшкой пошла Вострушечка-семилеточка, то непременно его и приведёт!

 

Крепкое желание

В полевой, тихой деревеньке жила девочка. И всё у неё и во всей деревеньке шло хорошо. Но это хорошее вдруг кончилось. Посеют деревенские люди пшеницу, а следом ударит нежданно крутая стужа — пшеница вымерзнет. Посеют на другой год ячмень, а тут засуха навалится — ячмень выгорит. Худо стало в деревеньке! Не пахнет больше в избах тёплыми караваями, не булькают в печках горшки с кашей, новый посев начинать тоже нечем. Да и разуверились люди: «Что, мол, теперь начинать? Всё равно, сей не сей, а ничего уж доброго не взойдёт…»

И вот — кто залёг на нетопленную печку, кто в углу сидит, даже в окошко на опустелые поля не глядит; приуныли и родители девочки. Лишь сама девочка всё выбегает за калитку, уходит по тропинкам в окрестные поля.

Родители, конечно, спрашивают: «Зачем?» А девочка отвечает: «Не хочу без дела сидеть, не хочу весь день в пустой угол глядеть… Я на тропинках-то, может, выхожу что-нибудь доброе, живое!»

И — верно. Ходила она, ходила — видит однажды в пустой полевой борозде этакое гнёздышко-шалашик. Шалашик ей всего до лодыжки, но внутри кто-то как будто бы шебуршит.

«Живое нашла… Перепёлочка!»— ахнула девочка тихо и в шалашик заглянула. А там совсем и не перепёлочка, там сидит крохотный старичок. Он синими глазками смотрит, он говорит девочке:

— Ну вот, я наконец хоть кого-то и дождался!

— Кого же ты здесь дожидался?

— Ваших, деревенских…

— Да кто ты сам-то такой? — удивляется девочка.

— Я — полевичок! Я вашим деревенским посевное зёрнышко сохранил. Оно — счастливое. Только надо за ним как следует поухаживать. Зови сюда скорей всех желающих.

Девочка — бегом в деревню, девочка стучит во все окошки:

— В поле, в шалашике старичок-полевичок сидит, нас ждёт! У него есть одно счастливое зёрнышко! Кто желает за зёрнышком поухаживать?

Только на стук никто не выходит, все отмахиваются, все отвечают:

— Какой такой полевичок? Мы в него не верим… И что проку в одном-единственном зёрнышке? Вот если бы целый воз, тогда бы — да! А так, заниматься неизвестно чем да наудачу, нет у нас больше никакого желания…

Все сказали: «Нет!», родители ответили так же, и девочка вернулась к шалашику одна.

Старичок головой покачал, руками развёл:

— Что ж… Если деревенские люди всякую веру да желание растеряли сами, то и мне для них не сделать ничего.

Старичок вздохнул, нахлобучил потуже соломенный картузик, и девочка поняла, что он собрался уходить.

— Постой, дедушка! — закричала она. — Постой! Не уходи! Желание растеряли не все. Ухаживать за зёрнышком желаю я!

Остановился старичок, глянул на девочку с недоверием:

— Так ли? Желание-то должно быть очень крепким. Не на минуту, не на час, не на один день.

— Оно у меня, дедушка, надолго! Оно у меня — навсегда! Говори, что нужно делать?

И старичок подал девочке обыкновенное с виду зёрнышко.

— Надо его вот здесь посадить и надо его полить.

— Вмиг, дедушка, посажу! Вмиг полью!

Побежала девочка опять в деревню, возвратилась с лопатой, с ведром, полным колодезной воды. А когда посадила зёрнышко и собралась его поливать, то старичок говорит:

— Колодезная вода не годится. Она слишком жёсткая. Тут нужна водица мягкая, речная.

И пускай речка была очень и очень не близко, берега её крутыми, высокими, а всё равно девочка из этой речки принесла теперь воды мягкой.

Но земля в поле высохла настолько, что воду выпила сразу, и старичок говорит:

— Неси ещё!

Так и таскала девочка воду целый день. А ведро тяжёлое, а руки не слишком сильные, да и всё время есть хочется. Старичок же спрашивает лишь об одном:

— Не пропало твоё желание?

— Нет, не пропало… — шепчет девочка и воду всё таскает.

И вот, когда солнце на закат пошло, земля с зёрнышком напилась вдосталь, а тут и звёзды в небесах зажглись.

— Отдыхай! — разрешил старичок.

Приткнулась девочка ничком у шалашика — ночевать домой ноги не бредут.

Наутро, едва зорька зарумянилась, старичок командует вновь:

— Подымайся!

Поднялась девочка, опять было взялась за ведро, да глянула на вчерашнюю политую бороздку и — опешила!

Стоит там дерево — не дерево, стебель — не стебель, но качается на нём колос, а в колосе два огромных, спелых зерна. Одно — янтарное, другое — золотое.

Старичок весело говорит:

— Это ещё не всё чудо! И работа не вся. Забирай зёрна в передник, пойдём искать жернова-меленку.

Жернова были у девочки дома в чулане. Там, не успели порог перешагнуть, старичок велит:

— Золотое зерно спрячь подальше, бросай в жернова зерно янтарное. Да крути, старайся, не отступай!

И вот девочка старается, жернова на всю избу гремят; родители услышали шум, в чулан заглянули:

— Что, доченька, опять такое? Молоть у нас нечего, а ты зачем-то крутишь жернова…

Старичок за девочку спрятался, шепчет:

— Молчи, ничего пока не объясняй!

И девочка промолчала, родители вернулись в избу. «Пускай, мол, дитя тешится. Она у нас маленько странная!»

А девочка жернова крутит и крутит, а верхний круг, железом кованый, весом в пуд. А янтарное зерно катается под кругом, будто гладкий камень, и муки от него — ни пылинки. У девочки спина болит, руки болят, старичок же всё спрашивает прежнее, своё:

— Желание работать не исчезло? Желание не пропало?

— Не-ет… — говорит девочка, сама чуть не плачет. За вчерашний да за сегодняшний день она устала очень.

Но тут янтарное, твёрдое зерно лопнуло в жерновах, посыпалась в подставленное лукошко душистая мука. Да столько её посыпалось, что и другие все лукошки в чулане наполнились доверху.

Захлопала девочка в ладоши:

— Побегу к батюшке, к матушке! Пускай обрадуются! Пускай матушка скорее напечёт на всю деревню хлеба!

А старичок говорит:

— Нет! Матушку не зови. Теперь и хлеб на всю деревню должна ты испечь только сама.

— Так я не смогу! Я не умею! — всплеснула руками девочка.

— Ничего… Постараешься — научишься.

И поднялась девочка с места, пошла в избу — давай растапливать давно не топленную печку. Давай — умела не умела! — заводить тесто.

Мать с отцом сидят, во все глаза глядят, опять ничего понять не могут. Трещит в избе затопленная печка, с большой квашнёй возится их дочка. Возится, а сама с ног до головы вся уляпалась в тесте, вся в муке. Мать и рада, и растеряна: «Откуда хоть что взялбсь-то?!» Да вопросов теперь не задаёт никаких, лишь, видя, какая девочка неумелая, желает ей помочь. Но девочка отмахивается:

— Помогать, мамушка, ты можешь мне только советом.

Старичок шепчет из-за печки, из уголка:

— Правильно! Правильно! Только советом.

И вот девочка сама да по мамушкиной подсказке приготовила тесто, сама его разделала, сама посадила на противнях в истопленную печку.

А как противни вытащила, так и руками за голову схватилась. Хлебы в печке не испеклись, лишь закисли. Девочка в слёзы, мать ахает. Позабыли они второпях закрыть печную трубу вьюшкой, и весь нужный жар из печки раньше времени улетел.

Старичок из уголка посмеивается:

— Это не беда… Это не горе… Это — учёба! Растапливай печку, заводи тесто снова да ладом!

Взялась девочка за всю работу снова да ладом. И когда из наново истопленной печки потянуло поджаристым да запашистым, то на этот аппетитный дух сбежалась вся деревня.

Собрались ближние соседи, собрались дальние соседи, толпятся у крыльца, шумят, спрашивают:

— Что это у вас? Неужто хлеб?

А девочка с матерью выносят караваи:

— Хлеб! Угощайтесь, поправляйтесь!

Девочка добавляет:

— Это от старичка-полевичка, в которого вы не поверили.

— Теперь верим! — говорят соседи. — Теперь бы нам его увидеть, мы бы извинились.

— А вот он! — улыбнулась, оглянулась девочка.

Оглянулась — но рядом нет полевичка.

— Ах! Он, должно быть, остался в избе за печкой.

Побежала девочка в избу — в избе старичка нету.

Вернулась в сени — и там старичка не отыскала.

Заглянула в чулан — вот он, старичок!

Притулился он там за жерновами рядом с тем, со вторым, золотым зерном.

— Покажись людям! — просит девочка.

— Теперь незачем.

— Но они ж в тебя поверили!

— Верить в меня не обязательно. Я был, да и — пропал! Верить им надо в себя. Верить и дело делать, если даже и трудно. Ведь тебе очень трудно было?

— Ох, — говорит девочка, — было! Очень!

— А если бы снова всё? Ты бы не отказалась?

— Пожалуй бы, не отказалась…

— Вот пойди да и расскажи это людям сама, и передай им золотое зерно. Тебе же напоследок завет: если на что доброе решилась, то и впредь от своего желания не отступайся. А теперь — прощай!

И старичок будто растаял. Осталось в чулане за жерновами лишь золотое зерно. Девочка вынесла его к людям, и они золотое зерно посадили.

Поднялся из него большой колос с бессчётным числом зёрен пшеничных. Их достало засеять все пашни. И жизнь в деревеньке пошла хорошая опять. А если случалась беда, то люди, веря в себя, рук теперь не опускали. Они надеялись, они работали, если даже у них оставалось одно-единственное зернышко. Ведь зёрнышко-то, даже и простое, даже единственное, если за ним как следует поухаживать, всегда может обернуться самым удивительным чудом.