А началось это с того, что, измучась неотвязной думой о возврате в Кыж, переполненный обидой и напрасными ожиданиями, Пашка все же заговорил!

Заговорил не на уроке, не с учительницей Гулей, а зашептался в одну из переменок с тем самым Степой Калинушкиным, соседом по парте.

В одну из переменок после звонка Пашка вдруг увидел: Степа так же, как он сам, отстранился от шумной в коридоре детской толпы, тихо, одиноко встал у подоконника. За окном на голой тополиной ветке жмется, ерошится на ветру воробьишко. Невзрачный такой воробьишко — городской, чумазенький.

И Пашка тоже к стеклу присунулся и вот тут быстро, вкось глянул на Степу — шепнул:

— А у меня в Кыжу есть чиж. Его зовут Юлькой. Вылитый артист. Певучий-распевучий и почти говорящий… Он живет теперь при бабушке. И мне с ними, с бабушкой и с Юлькой, было хорошо.

Пашкиной внезапной разговорчивости Степа сперва удивился. Удивился, ничего в первый миг не ответил. Только метнул на Пашку тоже быстрый взгляд.

Потом подумал, не удержал короткий вздох да и сам зашептал:

— А у меня нигде никто ни при ком не живет… Ты сам знаешь, меня привезли вместе со всеми нашими ребятами из детского дома, из села Балабанова… Но в детском доме, в угловом сарайчике были куры, были даже цыплята. Желтые и такие, знаешь, тепленькие. Мы их любили из рук кормить. Подставишь ладонь с крошками, а они к тебе по твоим пальцам карабкаются, и в ладонь: тюки-тюк, тюки-тюк.

— Что ты! — так и всколыхнулся Пашка. — Кормить пичуг — ни с чем не сравнимо! Вот у нас с бабушкой… Вот у нас в Кыжу… Вот у нас с Русаковым… — И Пашку было уже от Степы Калинушкина не отлепить, пока он Степе не выложил про Кыж все. И про Русакова, и про его пичуг, и про сосны да крутые скалы, и, конечно же, про неумолчную, железную, рядом с влажной, утренней лесенкой, дорогу.

А когда Пашка рассказал Степе и про то, как Русаков распевал с чижиком о поездах, которые чем быстрей увозят людей вдаль, тем скорее эти люди возвращаются к дому, к друзьям, то от себя еще и добавил:

— Мы, Калинушка, сейчас тоже вроде как в какой-то дали… Нас тоже завезли сюда на поездах… А если так, то будет еще и поезд другой: скорый, алый. Называется — экспресс! И мы на нем, как Русаков, обязательно к родным домам вернемся. Мы возвратимся туда, где жили наши папы, мамы.

И теперь вдруг удивил не Пашка Степу, а Степа Пашку.

Степа вот только что, чуть не раскрыв рот, слушал рассказ о Кыже, слушал рассказ о Русакове, но после слов о папах-мамах вмиг угас. Он сразу переменился и не прошептал, не проговорил, а с горькой усмешкой прямо-таки проскрипел:

— Ха… Алый экспресс! На алом экспрессе мне ехать некуда. Ты забыл, что ли, откуда меня-то привезли?.. Где жили мои папа с мамой, я даже и не знаю. Они жили-были, да взяли и сплыли!

— Почему это? — распахнул во всю ширь глаза Пашка. И хотел было спросить: «Может, как у меня? Может, как мои? На работе, на посту что-нибудь стряслось?», но и тут же почувствовал, спрашивать больше не нужно ничего. Пашка, хотя и пребывал в интернате на затворническом положении, да все же приметил: о ком, о ком, а о родителях кое-кто из ребят предпочитает не говорить вообще. Или с нарочитою, даже со злой лихостью отрубают в ответ почти то же самое, что проскрипел Степа: «Были, да сплыли! Вам-то какая забота? Вам-то что?!»

Но и тем не менее теперь вот, когда Пашка со Степой уже разговорился, когда назвал Степу даже Калинушкой, отступиться ему от Степы было невозможно.

Он лишь повернул разговор иначе:

— Все равно, Калинушка, у тебя наверняка где-то есть кто-то… Ну, такой, как, например, у меня Русаков.

— Есть! — тут же воспрял Калинушка. — Есть, есть! Конечно, есть! В том нашем детском доме — завхоз Степаныч! Какой у тебя Русаков, я пока еще точно не знаю, а вот нашей Гули мой Степаныч не хуже ничуть. Только Гуля-то все же подходит больше девчонкам, а Степаныч — пускай он и не учитель, пускай не железнодорожник, но умеет поправлять крыши, вставлять стекла, чинить не хуже того слесаря батареи, а главное, запрягать лошадь. Он, когда ездил за продуктами на базу в район, всегда еще брал и меня с собой! Говорил: «Мне без второго мужика там не обойтись. А мы с тобой все ж таки почти тезки: я — Степаныч, ты — Степаныч! Пока выписываю продукты, присмотришь за лошадью…» И веришь, Зубарик, я присматривал!

— Верю! — еще ближе, еще сильней, всем сердцем потянулся к Степе Пашка. Потянулся и оттого, что тот тоже назвал его ласково Зубариком, и оттого, что, оказывается, в их жизни многое совпадало:

— У меня — чиж, у тебя — цыплята.

— У тебя — экспресс, у меня — лошадь, конная подвода.

— Твой Степаныч, теперь понятно, тютелька в тютельку, как мой Русаков!

Совпадали у мальчиков и печали-желания. Степа очень ясно понимал, что детдомовский завхоз-тезка на своей громыхающей подводе в город, в интернат вряд ли уж когда прикатит, но в глубине души Степа очень бы этого хотел. А Пашка приезда Русакова не только хотел — он ждал, он верил. И вот из этого трудного ожидания и родился тайный сговор.

Сначала Пашка сказал Степе:

— Если Русакова все нет и нет, то давай сами сбежим в Кыж. Сами узнаем: там Русаков или не там. И как живут бабушка с Юлькой.

А вполне бывалый детдомовец, семилетний Степа ответил:

— Бегали у нас одни такие… Бегали, бегали, да никуда не добежали. То же самое выйдет и у нас…

Думаешь, Гуля слепая? Или Косова слепая? Или другие воспитатели ничего не видят? Да не успеем мы до интернатской калитки домчаться, нас — гоп, стоп — за ушко и на красное солнышко! А еще: если бы я и побежал, то первым делом не в Кыж, а повидаться со Степанычем.

Ответ показался Пашке резонным. Только чуть кольнуло, что детдомовский, деревенский Степаныч был для Степы все же первее Русакова, первее Кыжа. Но, слегка пораздумав, Пашка не стал спорить и тут. Степа тем временем внес предложение свое:

— Нам бы не убегать, нам бы пока хоть воробушка изловить. Устроить где-нибудь потайную клетку, и этот воробушек стал бы тебе, как чиж, а мне, как цыпленок… Он бы тоже клевал у нас с ладошек: тюк-тюк-тюк!

— С воробьем не получится, — выступил в свою очередь знатоком Пашка. — Воробьи — хитрюги! Не идут ни в какую ловушку. У Русакова и то их не было. А вот цыпленочка заиметь было бы неплохо.

— Но как?

— Высидеть самим! — всего лишь иронически усмехнулся Пашка, да очень желающий иметь цыпленочка Степа вот тут-то и углядел в шутке нешутейный смысл.

— А что? Всего и надо, — обрадовался он, — сбегать на кухню, стибрить сырое яичко! Запрятать за теплую батарею в нашей спальне, и там выпарится курочка или петушок. Как на птицефабрике! Степаныч мне об этой фабрике рассказывал, когда мы наезжали в район.

— Тогда добывай яичко и на меня. Да не тибри, а проси. Не то впопыхах раскокаешь… Скажи тете Поле-поварихе: живот, мол, ослаб. Она добрая, она поверит. Мне моя бабушка, как только что с животом — первым делом всегда давала сырое яичко… Но, чур, Степа: тайна эта только на двоих! Слово?

— Слово! — поклялся Степа.

И все же тайна меж них двоих держалась совсем недолго.

Когда Степе повезло на кухне, когда они с Пашкой, натрамбовав за теплую батарею в спальне всяких ненужных бумажек, устроили там оба яичка, то и тут же на эту свою «птицефабрику» принялись заглядывать беспрерывно.

Они боялись, что цыплята выпарятся без них, без должного присмотра, и на уроках не находили себе места. Они все отпрашивались из класса выйти: то один поднимал руку, то другой.

Гуля их отпускала, отпускала да наконец спросила:

— У вас — что? Нездоровье какое-нибудь?

И Степа, как тете Поле на кухне, едва было учительнице не брякнул: «Ага! Животы!», но быстро смекнул, что тогда придется шагать с Гулиной запиской в медицинский кабинет, и ответил:

— Теперь нездоровье прошло, теперь у нас только здоровье.

После этого заглядывать за батарею в спальне можно было лишь на переменках.

Но на переменках-то повсюду роились ребятишки, их глаза были позорче Гулиных. И вот, когда кончились все занятия, кончились прргулка и ужин, когда группа мальчиков первого «Б» укладывалась после отбоя спать, то не успел погаснуть свет, как тот мальчик, у которого Пашка отвоевывал свою парту, вдруг сказал таким же, как в тот раз, хмурым басом:

— Калинушкин жил с нами в детском доме вместе! Калинушкин приехал с нами сюда в интернат вместе! Калинушкин всегда был с нами заодно! А теперь? А теперь Калинушкин откололся. Он не только помог Зубареву захватить парту, у него теперь на двоих с Зубаревым спрятан от нас за батарею секрет… Этот Зубарь — он такой! Он со всеми помалкивает, делает вид, что ему никто не нужен, а с Калинушкиным: ля-ля-ля, ле-ле-ле! Первосортные притворы оба! Звонка сейчас никакого не будет, учительница не войдет, теперь в самый раз в потемках да втихую их обоих отлупцевать.

Спальня напряженно замерла. Притихли на своих постелях и Пашка со Степой. Кровати их были рядом, голова к голове. Степа едва слышно прошелестел:

— Что делать, Зубарик? Ото всей кучи нам нипочем не отбиться, да и у нас, детдомовских, взаправду всегда все вместе… Теперь, получается, я откололся в самом деле.

Пашка, чувствуя безвыходность положения, шепнул:

— Что ж… Прикалывайся обратно.

Но тот хмурый мальчик быструю, тихую перемолвку все равно услышал.

— Обратно? Это мы еще поглядим.

Тогда Степа вскочил в постели, встал на подушку, чуть не закричал криком:

— Эх, вы! Эх, вы! Чуть что, так грозиться! Чуть что, так обижаться! Да если хотите знать, мы старались и для вас. Ведь цыпленочки-то выведутся: будут сразу всем нам — как привет из нашего детского дома, а Пашке — как привет из Кыжа. Растолкуй им, Пашка, про Кыж! Растолкуй и про алый экспресс, и про Русакова.

И Пашка сначала нехотя, не очень связно, а потом все складней да складней стал рассказывать.

И в глухой осенней ночи, в интернатской спальне через напряженный голосок Пашки Зубарева почти как наяву зашумели все слышнее кыжские утренние сосны, запел чиж Юлька, засвистели поезда, и все это еще заманчивей, еще ярче заслонил своей приветной улыбкой пока еще мальчикам неизвестный, но уже ясно, что очень замечательный человек, Русаков.

Тот сердитый мальчик, которого, кстати, и звали-то довольно тоже хмуровато — Федя Туч-кин, — так вот этот Федя Тучкин даже не вытерпел, перебил Пашку, сказал сам:

— Да-а… Твой Русаков — человек отличный! Вот с таким-то человеком я уж дружил бы так дружил!

— А я и дружил! И дружить еще буду! — благодарно, задорней прежнего завелся Пашка.

Когда же он продекламировал песенку Русакова да рассказал про алый экспресс, то мальчикам в спальне всем до единого почудилось, что где-то за бледно-серыми ночными окнами интерната, за сырыми и темными пространствами города им всем что-то очень приветное прокричал летящий впереди этого экспресса электровоз. Им каждому показалось, что это мчит Русаков в алом своем вагоне теперь не только к одному Пашке, а к каждому из них — возбужденных, бессонных и в общем-то еще очень и очень маленьких.

— Вот дела так дела! Вот это цыплята так цыплята! Ну и ну! — восторгнулся в полной, наконец, тиши Федя Тучкин. Он-то мигом понял всю связь одного с другим, он сказал Пашке со Степой:

— Как хотите, а принимайте с этой ночи в свой секрет и нас!

— Принимайте! — заволновались остальные мальчики. — Мы ваш секрет не выдадим!

Но в любом интернате, в любой школе у ребятишек, почти как в армии у солдат, имеется свой безо всяких проводов и приборов телеграф. К началу нового дня, еще спозаранку, про Пашкин и Степин секрет знали в первом «Б» и все девочки.

И, конечно же, во избежание слез, шума тоже были приняты в секретное общество.

Только девочки не захотели, чтобы цыплят выпарилась лишь одна-единственная пара. Девочки сказали:

— Лучше, если пушистики будут у всех!

А когда сказали, то, не задумываясь ни о каких последствиях, тоже зашныряли на кухню.

И вот что они там тете Поле говорили, как ее улещали — это секрет новый. Это секрет девочек.

Но не успел прозвенеть на занятия первый утренний звонок, а в обеих детских спальнях уже грелись не за одной, а за каждой батареей, в каждой там теплой хоронушке гладенькие, бело-розовые, с яркими штемпелями на боках яички.

Вот только с уроков секретники, строго предупрежденные Пашкой и Степой, теперь не отпрашивались.

Каждый секретник проверку своего тайничка оттягивал до перемены. Оттягивал терпеливо. Ну, а терпение это было такое, что на все прочее не оставалось уже сил.

И опять Гуля недоумевала:

— Что за чудо? Кого нынче не спрошу — все, как один, отвечают невпопад. Все будто меня даже и не слышат… Что произошло?

И одна девочка, которая, должно быть, любила Гулю крепче всех, заерзала. Сразу видно: решила подняться, решила кое-что Гуле объяснить. Возможно, чистую правду.

Тогда Пашка, сам для себя внезапно, вскочил первым:

— Если что и произошло, то, наверное, погода! Моя бабушка в Кыжу всегда говорит: «Голова тяжелая, никакое дело не спорится — опять эта разнесчастная погода…» Вот и у нас за окнами дождь!

Выступление Пашки изумило Гулю еще сильней. Только она теперь не насторожилась, а сказала:

— Дождь дождем, но вот день сегодня все равно поразительный. Молчит весь класс, зато начал вдруг говорить — да еще как! — Паша Зубарев. Молодец, Паша! Беседуй с нами почаще.

И тут Пашка сам, не плоше той девочки, едва не выпалил, что он и так давно со всеми беседует, что прошедшей ночью только то и делал, что беседовал-разговаривал с целой мальчишечьей компанией.

Но в этот момент ударил звонок с урока, и с той, наружной стороны, классную дверь открыла заведующая Косова.

Косова дверь отворила, на пороге встала; весь класс, грохнув крышками парт, вскочил на ноги.

— Спокойно, спокойно… — сказала Косова, повернулась в сторону Гули. — Прошу вас, Галина Борисовна, организованно, строем провести всех в комнату девочек.

Лицо Косовой было такое решительное, что Гуля, то есть Галина Борисовна, тут же и выстроила ребятишек парами. И они единым строем прошествовали через коридор, через толпу других, тоже удивленных ребят, в спальню девочек.

Первышата шли, загодя чувствуя неладное.

А когда увидели возле своих кроватей молоденькую, всегда шуструю уборщицу Тасю, когда увидели там еще и повариху тетю Полю, то поняли — секретному сообществу пришел конец.

Тася лукаво постреливала глазами то на ребятишек, то на тетю Полю, то на отопительные батареи. Тетя Поля, грузная, круглолицая, до того растерянная, что крахмальный колпак ее съехал на ухо, нелепо перекладывала из руки в руку пустое кухонное сито.

Косова неспешным взором оглядела присутствующих, убедилась, что те, кому тут быть полагается, все на месте. Кивнула Тасе:

— Приступайте!

Тася живо запустила руку за ближайшую батарею, вынула беленькое яичко и, положив его тете Паше в сито, хихикнула:

— Ра-аз…

Потом последовало: «Два-а… Три… Четыре…», и так до той поры, пока не обошли все хоронушки в спальне девочек.

Затем Косова подала команду проследовать все тем же строем в спальню мальчиков, и там повторилось то же самое.

В мягком, с деревянным ободом, сите росла на руках тети Поли ослепительно чистая горка яичек, а сама тетя Поля смотрела на горку все растеряннее, а девочки и мальчики, в том числе Пашка со Степой, опускали головы все ниже. Только Гуля ничегошеньки тут не поняла:

— К чему здесь яички? Ну, к чему?

Когда же число забатарейных трофеев полностью сошлось с числом учеников первого «Б» класса, Косова тоже взяла слово:

— Вот и я хочу спросить: «К чему?» Но сначала спрошу нашу уважаемую тетю Полю: как вышло, что продукты, да еще и в неподготовленном виде, перекочевали из кухни в детские спальни? Кто их выдал?

— Так я сама! — попробовала развести руками, но чуть не обронила тяжелое сито, тетя Поля. — Как же не выдать? Как малышам отказать? Им все равно — полагается! А те вот девочки… — тетя Поля по-над полным ситом, по-над занятыми руками повела в сторону девочек круглым подбородком: — А те вот девочки, а может, и не те — их вон сколь по столовой-то вьется! — мне заявили: «Сегодня в первом „Б“ классе День сырого яйца!» Ну, а если мне сказали: «День!», то я подумала: «Это кем-то назначено!» А если назначено: значит, выдала…

Тетя Поля прямо сказала и самим девочкам:

— Неужто вы вот так хотели кулинарному делу научиться? Неужто задумали яички испечь? Да на батареях не испечешь! Только испортишь… Эх вы, кухарки!

И тогда девочки совсем потупились; они заунывно, на разные голоса давай признаваться:

— Мы не за этим… Мы думали, выпарятся живые цыпленочки.

— Кто-о? — опешила Косова. — Кто выпарится? Зачем?

А все утро сегодня удивлявшаяся Гуля вдруг перестала удивляться. Она тоненько прыснула, покачнулась и, держась за спинку Пашкиной кровати, зашлась таким неуемным смехом, что еще бы немного, то и, возможно, упала бы с ног.

Тетя Поля тоже колыхнулась весело. Уборщица Тася рассыпалась мелким хохотком, будто горохом. Но и все же первой опять пришла в себя Гуля. Она прямо на глазах Косовой кинулась обнимать совсем уже теперь зареванных девочек, прихватила в объятия и мальчиков, даже Пашку:

— Эх вы, глупые! Эх вы, недотепушки! Цыплятошники-заговорщики!

Но Косова опомнилась тоже, сразу поставила все на свои места.

Тете Поле с Тасей было велено:

— Возвращайтесь к своей повседневной работе!

Гуле было сказано:

— Ваш подопечный класс пошел на организованный обман. А вы как реагируете? Вы реагируете не-пе-да-го-гич-но! Впрочем, такой разговор обязан быть продолженным не здесь. Пройдемте, Галина Борисовна, в мой кабинет.

И, не сомневаясь, что Гуля пойдет, двинулась первой.

Косова пошла уверенным своим шагом. Она одним лишь твердым видом своим заставляла мальчиков и девочек расступаться, освобождать ей путь. Ну, а там, в конце этого точно нацеленного пути, в строгом кабинете, как представилось Пашке, ждало Гулю что-то плохое.

И вот как бы Пашка ни побаивался теперь Косовой, в нем неведомо в который уж раз сработала, как пружина, память о Кыже. И Пашка — сам крохотный, взъерошенный, весь сжатый в один тугой ком — выпрыгнул из строя ребятишек на освобожденную для Косовой дорогу. Вслед за Пашкой, готовясь шагнуть вперед, шевельнулся Федя Тучкин, шевельнулся Степа Калинушкин.

— В чем дело? — тормознула Косова. Тормознула, замерла, и все вокруг замерли, да в эту самую минуту широко раскрытая дверь спальни раскрылась еще шире, и прямо с порога раздался совсем новый, совсем никогда еще не звучавший здесь, в интернате, голос:

— Дело в том, что Пашка Зубарев — неплохой друг! Он сам хороший друг, и рядом с ним, как я вижу, одни лишь добрые друзья!

И на Пашку напахнуло дождевою прохладой, осенней свежестью, и сзади на макушку ему вдруг так знакомо легла чья-то рука, что он дрогнул, развернулся, завизжал на весь интернат:

— Русаков! Русаков!

В тесной от людей спальне, в двух шагах от раскрытой двери рядом с Пашкой в самом деле стоял Русаков. Только Русаков не тот, привычный, а очень, очень праздничный. Сырой свой плащ он перевесил через руку, а сам был в новом сером в стрелочку костюме, при полосатом галстуке.

Но волосы у Русакова были все те же — как опаленные летним солнцем. Но лицо — все так же до коричневой смуглости обветренное. Кисти рук из-под белых обшлагов рубахи — темные, прежние, рабочие. Самое же удивительное: держал Русаков немного на отлете от себя, на весу за тонкое колечко клетку с чижом.

— Юлюшка! — взвизгнул снова Пашка.

Чиж качнулся на жердочке, отвесил поклон, вроде как Пашку признал.

— Пием ко-фе, пи-ем чай! — свистнул чиж, и все тут первышата загалдели, все ринулись, обтекая Косову и Гулю, к внезапному гостю:

— Русаков! Русаков! Русаков! А тот опять сказал Косовой:

— Правильно я догадался: у вас тут полное содружество. Даже про меня с чижом дети знают. Наверняка оповестил Пашка. Выступал тут, поди, каждый день… Я сюда и в спальню-то из коридора без приглашения заглянул как раз на этот дружный, приятный шум… Вы ужменя простите!

Русаков, почти точно как чиж, отвесил Косовой поклон, а она вопреки всем своим правилам, вопреки всей своей железной выдержке смутилась! Она впервые не знала, как ей поступить. Ей ведь неизвестно было, видел Русаков или не видел, что происходило тут минуту назад, и вот пришла в замешательство. И совсем уже не думая, что сейчас нарушит другое свое правило, что назовет ученика не сухо, по фамилии, а ласково, по имени, быстро-быстро произнесла:

— Как я понимаю, вы тоже друг Павлуши!

— Больше…

— Ох, интересно-то как! — не стерпела, вмешалась в разговор Гуля. — Вот бы ребятам услышать про Кыж не только от Паши, но и от самого от вас… Хотя бы чуть-чуть.

Косова глянула на Гулю, что-то скоренько в уме прикинула да и все свои правила пустилась нарушать подряд:

— Что ж… Разумеется, такого мероприятия в расписании нет, но мы расписание поправим.

— А с чижом можно в класс? — спросил Русаков.

— Раз вы с ним приехали, значит, можно.