Голубое северное лето. Погода стоит необычайная для Петербурга: безоблачно, знойно, ночи ясны, и зори ночные заливают все небо светом… Моя квартирная хозяйка, со всеми своими чадами, домочадцами и прислугой, перекочевала на дачу. Я остался один в квартире. Сегодня — первый день моего одиночества…

В три часа дня я кончаю мою службу, наскоро обедаю в ресторане — и лечу домой. Господи Боже мой, какое наслаждение — ехать домой, зная, что там тебя ждут пустые, безмолвные комнаты, в которых, в течение многих часов, не услышишь ни человеческого голоса, ни шагов, ни даже шороха платья!..

Я неврастеник. Я весь издерган суетой большого города, бухгалтерией, бессонными ночами. Естественно, почему я так радуюсь тишине и одиночеству. Но пустота моей квартиры недолго радует меня. Во дворе до позднего вечера раздаются голоса, крики, музыка шарманки, граммофонов. И я хожу по комнатам в тоске и не нахожу себе места…

Вот уже десять часов, — а ночь не темнеет; внизу, во дворе, сумерки, а небо над крышами ясно и прозрачно, светит и светит. Слава Богу — во дворе становится тихо. Но во мне еще все дрожит, и голова горит, как в угаре…

Я зажигаю на моем письменном столе лампу и сажусь писать стихи. В конторе — я бухгалтер, дома — я поэт. Никто не знает, что я пишу стихи. Я не посылаю их в журналы, не гонюсь ни за славой, ни за гонораром. Я пишу для себя, повинуясь лишь потребности к лирическим излияниям…

Я пишу об одиночестве, о сладкой отраде ночной тишины, о мечтах, посещающих меня в моем уединении, о любви к неведомой женщине, которой я никогда не видел. Проходит два часа, я кончаю и встаю из-за стола. Кто пишет стихи, тот знает это блаженное состояние поэта, опьяненного музыкой собственных рифм, когда он повторяет их про себя и не может насытиться ими…

Во дворе уже все спят, окна закрыты, огни потушены. Я оглядываю с высоты шестого этажа весь двор-коробку, — всюду темно и тихо. Но тут я замечаю, что вправо от меня, в боковом корпусе, ниже этажом, одно окно раскрыто, и на его подоконнике, высунувшись головой на железный карниз, лежит женщина в белом, совершенно неподвижно, точно спит. Меня это удивляет: это квартира по моей лестнице, № 20, которая пустовала уже два месяца. Теперь, по-видимому, в ней появились новые жильцы.

Я наклоняюсь из своего окна и, затаив дыхание, смотрю на белую женщину. Я только что писал о любви к неведомой женщине, и этот милый призрак как будто вызван моими стихами к жизни. Меня это волнует. Мне хочется дать ей знать о себе, и я, прерывающимся шепотом, посылаю ей вниз мои новые стихи:

Кто ты, что ночью клонишь к изголовью Волну душистых, ласковых кудрей?.. Ты — сон весны, зажженный юной кровью! Приди, приди — и будь всю ночь моей!..

Я умолкаю от переполняющего меня чувства. Проходит минута, и вот — она шевелится, приподнимается, и ко мне поворачивается белое, едва заметное в темноте окна лицо с большими темными впадинами глаз. Она смотрит на меня не больше одного мгновения, но этот миг длится бесконечно долго; мы впились друг в друга глазами и застыли, и время как будто остановилось. Потом она тихо опускает голову, кладет ее на протянутую на карнизе обнаженную руку и снова погружается в безмолвную неподвижность.

Во дворе все молчит, а над крышами бесшумно и светло летит ночь.

Это странно, непонятно — я влюблен в эту незнакомую, таинственную женщину. Мне даже не приходит в голову, что я вижу ее в первый раз. Я давно знаю и люблю ее в своих мечтах и много стихов моих посвящено ей. И я начинаю с ней разговор так, как будто продолжаю нашу давнюю беседу, похожую скорей на то, что я разговариваю сам с собой, потому что она не отвечает мне, и я говорю один.

Я рассказываю ей о том, что чувствую, глядя на нее в эту белую ночь. Мое сердце переполнено любовью, которую я только в незначительной доле излил в стихах. И я открываю ей мое сердце, в котором происходят невероятные вещи.

— Я не знаю, кто вы, я в первый раз вижу вас, и в то же время мое сердце давно принадлежит вам. Что вы думаете об этом? И что вы скажете на то, если я предложу вам прийти ко мне?.. Я сейчас открою дверь на лестницу, и вы поднимитесь одним этажом выше. Я не зажгу света, и мы будем сидеть в тех же сумерках белой ночи, но уже не разделенные пятиэтажной пропастью, а тесно прижавшись друг к другу… О, вы должны прийти! Я вас жду. Я вас люблю!..

Она молча смотрит на меня. Еще мгновение — и она, ничего не ответив мне, соскальзывает с подоконника, и окно тихо закрывается.

Я иду в переднюю и открываю дверь на лестницу. Потом сажусь в кресло у стола и принимаюсь ждать. Я сомневаюсь в том, что она придет, и мечтаю об этом. Боже, что было бы со мной, если бы вдруг сейчас скрипнула дверь и она, как тень, проскользнула в мою комнату!

Моего слуха вдруг коснулся тихий шорох, и я срываюсь с места, как сумасшедший. В полосе света, падающей с освещенной лестницы в переднюю, я вижу скользнувшую в дверь тень, и у меня в руках бьется теплое женское тело в легком платье, с накинутой поверх шелковой шалью.

— Боже, вы пришли?!

Она отворачивает от меня лицо, пряча его на моем плече от моих поцелуев, которыми я осыпаю ее. Ее шея, плечи, руки девически нежны; она легка, как ребенок, я несу ее на руках в комнату…

Меня душит волнение. Мы сидим на диване, прижавшись друг к другу, погрузившись в сладкое полузабвение, полное неизъяснимого очарования желанной близости. Ее маленькие руки холодны и дрожат в моих руках. Я целую их и называю ее — Эллоли. Мне однажды снилась женщина с этим именем, которую я любил во сне. Это была она, я теперь уверен в этом. Какое чудо: она пришла ко мне из сновидения!..

Эллоли кладет свои руки мне на плечи и смотрит мне в глаза тихо и серьезно. Ее грудь, близко около моей груди, поднимается и опускается. Меж темных, полусомкнутых ресниц тускло поблескивают глубокие зрачки. Она вдруг совсем сомкнула веки — и ее губы коснулись моих губ. Нежные, обнаженные руки охватили мою шею, она так сильно прижалась губами к моим губам, что я задыхаюсь и почти теряю сознание. В глазах у меня мелькают красные круги. Я падаю навзничь и увлекаю ее за собою. Боже! какое блаженство и какое страдание!..

Она отрывается и, приподнявшись, смотрит на меня своими жуткими темными глазами, точно хочет удостовериться — жив ли я еще. Мгновение я лежу бездыханный, не могу схватить воздуха сжатым, пересохшим горлом.

Но Эллоли уже нет около меня. Белея в сумерках, она, как призрак, плывет к двери, волоча по полу темную шаль. Я не могу двинуться с места. Только протягиваю руки и со стоном говорю ей:

— Не уходи… Будь моей, Эллоли!..

Она оборачивается в дверях, кивает мне головой — и исчезает.

— Завтра… — слышится откуда-то тихий, точно где-то далеко звучащий голос.

Ночь отходит. В окно сияет предутреннее небо. На карнизах воркуют голуби, кричат воробьи. Свежий утренний ветер холодом обвевает мне лицо и руки…

Я болен, на службу не иду, целый день лежу на диване и думаю о том, что случилось со мной ночью. Я не могу поверить, что это было на самом деле, а не во сне. А между тем, ощущение поцелуя Эллоли еще живет во мне, горит в моем мозгу и на губах; оно временами становится почти невыносимым — у меня перехватывает дыхание и холодеет лицо от внезапно покрывающей его бледности. «Она сказала — „завтра“», — снова и снова приходит мне в голову, и по мере того, как идет время и приближается час ночи — мною овладевает нервное возбуждение и все во мне начинает дрожать…

К вечеру слабость моя проходит, и я опять представляю собой один кусок нервов. Я уже не могу лежать, и не хожу, а бегаю по комнате, без цели тыкаясь во все углы. В девять часов раздается звонок. Эллоли?..

Нет, это не Эллоли. На пороге стоит молодая девушка, Таиса, моя сослуживица. Она пришла проведать меня; я сегодня не был в конторе, и они все там обеспокоились — не заболел ли я. Я, однако, думаю, что девушка просто воспользовалась случаем, чтобы побывать у меня. Она знает, что я неравнодушен к ней; проходя мимо нее в конторе, я всегда на минуту задерживаю свой взгляд на ее белокурой головке и нежной белизне шеи и груди, выглядывающих из выреза блузки. Ей не больше девятнадцати лет; у нее розовое лицо, голубые глаза, свежие, малинового цвета, губы и прекрасные пушистые волосы. И при этом она великолепно сложена и обладает парой маленьких, нежных ручек и парой прелестных, стройных ножек, всегда обутых с изяществом настоящей столичной модницы.

Таиса снимает шляпку и, по-видимому, надолго располагается у меня. Она слегка кокетничает со мной, и ее кокетство понемногу начинает действовать на меня, несмотря на досадное чувство, вызванное несвоевременностью ее прихода. Я не могу спокойно смотреть на ее колени, сжатые под легкой, белой летней юбкой, на ее тонкие ноги в белых чулках и белых туфлях, на молодую грудь и круглые плечи, едва прикрытые прозрачной блузкой, сквозь которую видны кружева лифа и белая, как молоко, кожа нежного девического тела.

И в то же время я сижу, как на иголках, нетерпеливо ожидая ее ухода. Я болтаю с Таисой, смеющейся и дразнящей меня своим тонко пахнущим телом, и думаю с тоской: «Уже наступила ночь, скоро придет Эллоли, а у меня заперта дверь, и здесь сидит Таиса!..»

Я прислушиваюсь к умолкающему на дворе шуму и представляю себе, как Эллоли открывает свою дверь и тихо поднимается по лестнице. Найдя мою дверь запертой, она освобождает из-под темной шали свою белую, обнаженную руку и нажимает пальцем кнопку звонка… Я вдруг ясно слышу звук задребезжавшего в кухне звонка и срываюсь с места, забыв о Таисе и обо всем на свете. Отпираю дверь, на лестнице горит электричество, и никого нет…

«Странно, — думаю я в недоумении, возвращаясь в кабинет. — Звонок был так ясно слышен, а на площадке перед дверью никого нет!»

В темном кабинете я натыкаюсь на Таису, которая собирается уходить. Я беру ее за руки и нервно сжимаю их.

— Вы слышали звонок, Таиса?

— Пустите, мне больно! — говорит она, вырывая свои руки.

В сумерках белой ночи ее лицо кажется совсем белым, а глаза темными впадинами. Вся она издает тонкое, свежее благоухание, присущее очень молодым девушкам. Я вдыхаю этот аромат, и у меня от него кружится голова. На моих губах горит ощущение вчерашнего поцелуя. Я надвигаюсь на Таису, ни слова не говоря. Она испуганно отступает, со страхом глядя на меня, потом бросается за письменный стол и останавливается у раскрытого окна, беспомощно оглядываясь по сторонам. Она тихо, полным ужаса шепотом говорит:

— Что с вами?.. Вы совсем с ума сошли!..

С последними словами она уже бьется в моих руках…

— Будь моей, я тебя люблю… — бормочу я, теряя рассудок, умирая от любви.

Она борется, но скоро слабеет и уступает. Ее голова закидывается назад от бешеной силы моего поцелуя. Она только тихо стонет, задыхаясь под сжавшими ее рот моими губами…

За окном раздается легкий вскрик, или, скорее — сдавленный стон боли. Холодная дрожь бежит у меня по спине, и я отрываюсь от Таисы. Еще держа ее в объятиях, я смотрю через ее плечо в голубоватый сумрак двора — и то, что я там вижу, наполняет мою душу безграничным отчаяньем.

Эллоли стоит у самого карниза окна на коленях, откинувшись грудью назад, точно собирается ринуться вниз, в темную пропасть каменного двора-колодца. Она видела, как я целовал Таису! Боже, дай ей сил перенести это!..

Оттолкнув от себя девушку, я закрываю глаза рукой, чтобы не видеть то, что должно свершиться. Таиса, плача, бежит в переднюю. Я стою неподвижно и жду, не дыша, с остановившимся от ужаса сердцем. Неужели ты это сделаешь, Эллоли?..

Со звоном захлопывается окно. Слава Богу! Я отрываю руку от глаз и вижу мелькнувшую за стеклом белую тень Эллоли. Она исчезает в сумраке комнаты, и теперь кажется, что черные стекла окна покрывают пустоту жилища, в котором никого и не было. Никого не было…

Таиса ушла, оставив дверь на лестницу открытой; у меня нет сил пойти затворить ее. Я сижу в кресле у стола, совершенно убитый: я ничем не могу оправдаться перед Эллоли, и она не может простить меня!..

Но, Боже мой, я вчера сказал ей: «Будь моей, Эллоли!» И она ответила: «Завтра…» И вот, это «завтра» пришло — и все пропало. Она не придет и никогда не будет моей.

Сумеречный час ночи подходит к концу. Но в комнате все еще овеяно серой мглой, точно траурным газом. Сейчас наступит утро — и все будет кончено. Можно запереть дверь и не ждать. Эллоли нет и не будет…

Я подымаюсь с кресла и вижу — на пороге стоит Эллоли. Она молчит и смотрит на меня большими глазами, жутко темнеющими на белом, как бумага, лице. Я дрожу всем телом.

— Эллоли!.. — говорю я, не веря своим глазам. — Боже, ведь это ты!..

Она молчит, и я вижу, как ее глаза наполняются влагой, и крупные слезы скатываются одна за другой по ее лицу, на грудь, на пол.

— Не надо слез, Эллоли… Ведь ты пришла, значит — простила…

Она тихо качает головой, поднимает край своего платка и закрывает плачущие глаза. Потом поворачивается и бежит, волоча по полу темную шаль.

Никого нет. Ничего не слышно… Я лежу у порога моей комнаты, припав лицом к полу, где она стояла и плакала. Стояла и плакала… Мои губы касаются этих нескольких соленых капель — единственной горькой радости, оставшейся мне от Эллоли…

Днем швейцар приносит мне почту, и я справляюсь у него, кто живет теперь в двадцатом номере. Швейцар удивленно смотрит на меня.

— Там никто не живет уже два месяца.

— Но теперь, теперь! — раздраженно говорю я. — Ведь квартира уже сдана?..

— Нет, она никому не сдана, она заперта, и в ней никто не живет.

Я смотрю на него, ничего не понимая. «А Эллоли? — хочу я сказать. — Ведь я сам видел ее там, только еще этой ночью!..»

Но я ничего не говорю. Швейцар уходит и, затворив за ним дверь, я со стоном сжимаю пальцами стучащие виски и качаюсь как пьяный. Боже, что же это было?..

Кто ты, Эллоли?..