Я иду медленным шагом сквозь тесные ряды сомкнувшихся сосен, одной рукой цепко перехватив ружье, другой отклоняя от себя удары веток и напряженно вглядываясь вперед. Я слышу свое дыхание — глубокое, волнующееся, шорох сухих игл под ногами, вздохи августовской ночи.

Там, наверху — крупные, влажные лучатся звезды, но мне их не видно из-под шапки леса.

Гуще у стволов, реже в просветах тянет острым запахом грибов, сырого мха, рябчиками…

Иду медленно, потом замираю, прикладываю воронкой ладонь левой руки ко рту, протяжно вою:

— Гу-у-у, гy-y-y… и жду.

Обостряется слух, раздуваются ноздри, глотая сырость леса; крепче стискиваю холодный затвор ружья.

И откуда-то издалека неверными, срывающимися звуками проползает ко мне ответное:

— Гу-у-у, гy-y-y…

Весь поворачиваюсь в ту сторону — мягко ложится на плечо чья-то шуршащая лапа, — это потревоженная ветка…

Час, два брожу так, впитываю в себя запахи леса, невнятные вздохи, трепет убегающих теней, переговариваюсь с волками…

Сначала жутко; точно незнакомое все, чужое, холодное. Точно по сторонам шушукаются подозрительно обо мне деревья, недовольны — и гуще сплачиваются тени, больно хлещут по лицу смолистые ветви.

И кажешься маленьким, затерянным, и шибко бьется сердце…

Тут — все сильное, понимающее, тайно живущее, широко вдыхающее влажный, лунный воздух, а я — человек с затаенным дыханием, как непривычный вор, в чужих комнатах.

Я один среди — грибов, шуршащих птиц, упрямых ветвей, лунных блесток…

Но уходит время, бледнеют воспоминания о другом, давно знакомом мире, выше подымается грудь, крепнут ноги, привыкают глаза к таинственному мельканию теней, острее становится слух, и голос — раньше слабый, неуверенный — звучит теперь тверже, медленно повышаясь и быстро падая вниз, точь-в-точь так, как воют волки:

— Гу-у-у…

Просыпается в груди что-то новое, то, что было когда-то давно, в детстве, что-то непосредственно яркое, радостно уверенное, и уже тянут за собой лунные блестки, и понятна ворожба молчаливых теней.

Радостно вслушиваюсь в ответные выклики молодых волков, точно вижу их перед собой — серых, со стальными упругими ногами, двумя точками фосфорических глаз. Чувствую, как у меня вспыхивают глаза и ширятся, дико округляясь, а потом суживаясь, врезаясь в тьму леса.

Легко, слегка приседающим шагом, вхожу на полянку — всю росистую, бледно-зеленую, округлившуюся, точно дышащую. Тонкий пар плывет над ней — низко-низко, бельмами смотрит туда, вверх, на небо с дымчатым кругом луны.

Березы, как свечи восковые, обступили вокруг, вытянулись — стройные, а из-за них выглядывает кто-то косматый и хихикающий…

Точно сказки слушают росистые травы, и ходят по сторонам неведомые звери, что были когда-то и остались в памяти неведомо откуда пришедшие.

— Гу-гу-у, гу… — протяжно вскрикиваю я, а может быть, не я, а кто-то другой во мне, и вдруг подымает меня что-то сильное, безумно-радостное, сжимает мускулы, я приседаю невольно и двумя прыжками — уже на другой стороне поляны.

Как у чуткой лошади, напрягаются нервы. Чувствую на себе немигающий, жесткий взгляд — оборачиваюсь.

Кто-то там, между черных кружев рябины, сильный — сторожит меня.

«Это волк», — мелькает догадка, и вслед за ней волной накатывает буйный порыв, руки приподымают ружье, привычный глаз наводит мушку, и неожиданный выстрел хлещет росистую траву, мелкие ветки, прыгает в сторону и сыплет по листьям…

Напрасно ходил я полночи в зарослях леса, вабил щенков, — мой выстрел распугал их, и они уйдут отсюда, нельзя будет устроить облавы.

Но нет сожалений, нет прошлого, нет будущего — я полон радостным сознанием зверя, я разбудил на время молчащее эхо, и меня поняли, меня боятся, — я человек, я — зверь.

Смеюсь, счастливый, слушаю, как бьется сердце — ровно, сильными толчками.

И опять иду дальше, но уже березняком, где просторнее и легче, где брызги-жемчужины мелькают на резьбе листьев, где чертят уверенно летучие мыши.

Я попираю землю — упругую и теплую, чувствую ее в гибкости пальцев, узлах мускулов — точно вырос, приобщившись к ее жизни, поняв ее.

Остановилось мелькание деревьев, рассыпался волхвующий изумрудный свет, упали на землю искры неба, и поплыла с холма на холм серебряной лентой равнина к другому лесу, другим шорохам и теням.

Здесь люди, огнистые под всполохами огня — широкие и низкие — двигаются, машут руками. За дымом костра неясные контуры — ласковые морды лошадей… Запах махорки, тулупов, тела и гари…

Это они — ночные люди — ночлежники.

И Настка с ними. Статная, с темными кругами глаз, в белом, теперь солнечном платке. Смеется и глядит прямо, не мигая, как там — серый и дышит полем.

И другие смеются. Уверенно, кругло.

— Охотник. Что ж присаживайся, у нас огонек…

Скалят белые зубы — эти люди, пахнущие землей, с понимающими глазами.

— А твой пришел, Настка, дождалась, — смеются девки и понимают, что так и должно быть.

— Мо-ой, — певуче тянет Настка и кладет мне на плечи руки.

И так мы сидим все в эту серебристо-зеленую ночь и дышим, и понимаем, и живем…

Мягко склоняются над нами теплые лошадиные морды, что-то говорят нам движениями чутких ушей и кивают знающими широкими лбами…

Белые — жмутся к ложбине березы, и живет и дышит вместе с нами лес.

Волнами колышется свет таинственный, претворяющийся в тихую музыку, в образы неведомых существ, когда-то живших, в сказку земли и ночи…

Тухнут искры в небе, вьет седую дымку гаснущий костер, парами ложатся люди, ногами к золе, завертываются в пахнущие тулупы.

Отходим с Насткой медленно навстречу скользящей по горизонту луне — близко придвинувшись друг к другу, и нет ненужных мыслей о других, могущих увидеть, потому что все понятно здесь, у ног деревьев, в слиянии с ночью, в восторженном служении Богу Земли.

Я целую полные губы, смотрю в ясное, круглое лицо с одним лишь сознанием молодости, упругости мускулов, жаждой жизни. И знаю, что мне нужна женщина, и женщина эта — Настка.

Там, в темной глубине моей души, хохочет кто-то грубо и радостно, и хохотом откликаются мне темные впадины леса.

Это хохочет леший.