Иван Константинович рассказывал мне, что кроме написанных им картин Египта с песками древней страны фараонов, пирамидами, грудами финиковых пальм с сапфирным небосклоном – страны, с давних пор занимавшей его воображение, он задумал еще написать «Невесту Нила» – женщину в легком воздушном одеянии, с распущенными волосами, с приколотыми к ним и переброшенными через плечо гирляндами белых цветов: мирта, роз и лотосов, с роскошными белыми лилиями в руках, которые она на середине реки, во время разлива Нила, при луне, когда вода начинает подниматься, стоя на борту роскошной вызолоченной лодки, далеко бросает в воду за серебряные столбы лодки и следом за цветами бросается сама, как настоящая «невеста Нила», добровольно жертвуя жизнью за свой народ. Серебряные столбы должны поддерживать своды крыши каюты за ней, пурпуровые вышитые паруса должны быть распущены среди бурной реки, и только на самом верху мачты будет развеваться черный флаг, составляющий резкий контраст с общим светлым фоном картины. Кто читал «Nil Brant» Георга Эберса, тому должен быть знаком этот образ Apyje, т. е. невесты, говорил И. К. и восторгался вместе со мной этим романом. Думаю, что если бы Айвазовский написал эту картину, по красоте и поэзии она не уступила бы его известной «Сафо», бросающейся с высокой скалы в бурное море, «Амфитрит» или «Венере с моря».

Случайно увидя у меня один из портретов артистки Императорского балета г-жи М. М. Петипа – действительно прекрасный и редкий теперь, поэтичный снимок, подаренный мне в Ялте, на котором она выглядит, как и в натуре, обворожительной красавицей – вся в цветах, в венках и гирляндах и в виноградных листьях, с распущенными по плечам длинными белокурыми косами (из «Снегурочки», – Иван Константинович, как художник, пришел в восхищение от портрета и долго разбирал длинную подпись на нем, сказав, что не видел еще этого снимка. Хотя именно он был выставлен с автографом Марии Мариусовны в витрине музыкального магазина на набережной в Ялте и, снятый оттуда по моей просьбе, был привезен мною, кажется, во время визита ее ко мне с известной артисткой, г-жей Ф. К. Татариновой. Вместе с ней отправились мы в открытой коляске к проживавшему тогда в Ялте (в гостинице «Россия») В. И. Немировичу-Данченко с тем, чтобы пригласить его к участию в концерте, устраиваемом М. М. Петипа.

Помнится, что И. К. нашел много задумчивой мечтательности и скрытой грусти в лучезарных глазах балетной красавицы, а распущенные в поэтическом беспорядке по плечам волосы и цветы и гирлянды навели его на мысль, что давно роившийся в его воображении сюжет найден и невесту Нила как нельзя более могла бы олицетворить подходящая для полотна, как тип красоты, М. М. Петипа. При этом И. К. спросил, почему меня назвали «мечтателем и поэтом». Я должен был объяснить ему, что это мой псевдоним, и по его желанию прочесть только что напечатанное тогда и посвященное мною артистке стихотворение: «Ты помнишь ли вечер, у моря вдвоем мы сидели с тобой». Он очень смеялся, когда я рассказал, что стихи, по просьбе ее, были мною переписаны «на красивую бумажку с картинкой» и посланы ей в Петербург. Я никак не мог понять, почему этот идеализм ее показался ему тогда забавным, так как, каюсь, в моей молодой жизни на юге этот маленький эпизод составлял светлое и чистое воспоминание.

Не скоро после того, во время одной из последних встреч с Айвазовским, когда он прислал мне свою «Лунную ночь», – я посвятил ему небольшое стихотворение: «Серебром сверкает море, навевая сердцу грезы», которое он просил меня ему прислать. Но в то время, как оно было исправлено и приготовлено для печати, в Петербурге была получена печальная весть о его смерти, и редактор «Нового Времени» О. И. Булгаков известил меня об этом письмом, как только была получена телеграмма, прося прислать меня материалы для некролога и написать что-нибудь для газеты. Так что мое письмо осталось неотправленным, отчего русская литература и И. К., воспетый Майковым и др., конечно, ничего не потеряли. Я сообщаю только о своем чувстве и о факте, свидетельствующем, как он был снисходителен и как неожиданна была для меня его смерть. И как жаль, что первая в России обширная биография И. К., написанная мною для недавно появившегося роскошного издания о нем, не могла быть прочитана им и должна была, в силу печальной необходимости, закончиться сообщением о его смерти на рубеже с честью и славой прожитого им века (1817–1900). Во время нашего разговора Иван Константинович стал вспоминать великих мастеров кисти, «молившихся ей» и создавших в порыве вдохновения чудные и живые образы древней Эллады и Рима, и сказал, что многие из них всю жизнь разрабатывали какой-нибудь один мировой тип.

«Красота, одухотворенная идеей, строгая красота, с отражением на лице внутреннего чувства, например грусти, тоски, не может не запечатлеться в памяти художника, если он впечатлителен, – задумчиво произнес И. К., – и напрасно вы думаете, что веселые лица долго могут нравиться. Нет! Возьмем хотя бы Шиллера. Что он сказал о красоте и радости? Помните эти чудные стихи, в переводе Мея:

Если тебе не случалось печальной красавицы видеть — Ты никогда не видал красоты; Если тебе не случалось в прекрасном лице читать радость — Радости ты никогда не видал.

Мадонны Рафаэля всем так нравятся, что немногие даже обращают внимание на окружающие их декорации, иногда довольно слабые в рисунке и даже колорите. А между тем и не вполне знают, что Рафаэль, увлеченный идеей так же сильно, как своей Фарнариной, увлеченный одним божественным образом, являвшимся ему и в сновидениях, и наяву, создавал картины одну за другой – таким образом им создан был прекрасный образ Мадонны, он увлекся этим образом и писал его всю жизнь, мог ли он обращать внимание на детали и аксессуары?»

– Это как вы увлеклись Пушкиным, к его стихам относитесь почти как к молитве и всю жизнь стремитесь создать образ любимого вами поэта, встречу с которым недавно вы мне описывали, – заметил я. За этим последовал горячий ответ:

– Пушкин – это воплощение красоты, это мировой тип, и к тому, что я писал вам о нем, могу прибавить, что, не придавая вообще своим картинам особенного или какого-нибудь исключительного значения, я должен сказать, что чувствовал особый прилив вдохновения, когда брался за кисть, чтобы изобразить один из моментов жизни великого поэта на морском берегу. В разное время моей жизни, и в молодые годы, и на склоне лет, я с увлечением прочитывал его стихи, слушал декламацию их в обществе и не переставал увлекаться одной мыслью, с прежней страстью и рвением пытаясь создать его величавый облик. Этот старый сюжет, казалось, овладел всем существом моим, и я страстно преследовал один и тот же вечно милый, знакомый по воспоминаниям мне образ. Я написал много картин из жизни Пушкина. Знаю, что за это меня упрекают многие критики, что за мои фигуры вошло почти в привычку меня осуждать, но не брошу идеи. С упорством южанина буду стремиться создать то, что желаю. Еще в 1839 году поэт А. И. Подолинский, объехавший Крым после Пушкина и не раз с ним на юге встречавшийся, был у меня в моей студии и застал меня за работой, с кистью в руках. Я писал тогда, как теперь помнится, Пушкина в ночное время, на одной из прогулок в Гурзуфе, прекрасно описанной им в «Онегине». Поэт говорил в главе VIII о «ласковой музе», услаждавшей его немой путь в Крыму «волшебством тайного рассказа» в следующих строках:

Она меня во мгле ночной [40] Водила слушать шум морской, Немолчный шепот Нереиды, [41] Глубокий, вечный хор валов, Хвалебный гимн отцу миров.

И поэт Подолинский, приславший мне потом книжку «Современника» со своими стихами, восторженный и пылкий, как все поэты, с большим увлечением отнесся к моей картине, которая мне тогда не совсем нравилась. Как раз в это время он описывал Пушкина в одном из лучших своих стихотворений «Переезд через Ялту» и по моей просьбе прочел мне отрывок, посвященный поэту и его пребыванию в Гурзуфе, который вы мне напомнили, так как приводите в своих статьях о Гурзуфе и Пушкине в «Новом Времени» и присланных мне книжках журналов. Теперь эти стихи немного устарели, в них говорится о том, что Пушкин, живя в Гурзуфе, брал поэта проводником с собой и заходил с ним в такую глушь, куда и птицы не залетают. Описывается настроение поэта, и, кажется, он назван славой и любовью отечества, избранником судьбы, что-то в этом роде; но тогда он продекламировал их с большим чувством, и я запомнил их.

Затем Айвазовский заговорил о пушкинской картине, написанной им в сотрудничестве с И. Е. Репиным, о необыкновенно удачном портрете его работы профессора Репина, и перешел к профессору К. Е. Маковскому, вспомнив, что и у этого художника есть свой излюбленный тип и даже литературный женский тип, напоминающий невесту Нила – Офелия. К. Е. Маковский три раза пробовал писать ее, и все три раза ему не удавалось придать ее лицу то выражение, которое соединялось в его представлении с этим симпатичным созданием.

При этом он вспомнил про горячий спор К. Е. Маковского с покойным И. А. Гончаровым, который настаивал на необходимости придать более реальное выражение сумасшедшей. А старик Маковский сумасшествие Офелии представлял себе необыкновенно поэтичным, говоря, что Офелия все время видела перед собой Гамлета, все время мечтала о нем и так и ушла в воду с этой мечтой, с песней на устах. Она отличалась от других сумасшедших тем, что не проявляла своей болезни ничем диким или страшным, а только мечтала, пела и раздавала цветы. Она была созданием, которого еще не коснулся земной грех, она ушла с земли таким же поэтическим призраком, каким жила на ней. И. К. говорил об этом с большим увлечением, и я вспомнил В. Ф. Комиссаржевскую в этой роли (Офелии), стал рассказывать ему о том типе, который она создает, и о песенке, которую поет эта артистка, обладающая довольно сильным и звучным голоском. При этом Иван Константинович припомнил прежних знаменитых исполнительниц, «безумного друга Шекспира» – артиста Мочалова и прежние слова старинной песни Офелии, которую когда-то, в годы его молодости, напевали все дамы:

Моего ль мы знали друга, Он был бравый молодец, В белых перьях статный воин. Первый Дании боец.

Незаметно разговор наш перешел на театр, и И. К. сообщил много любопытного, но об этом в последующих главах.

«Девятый вал». Художник И. К. Айвазовский. 1850 г.