…И настал, наконец, кровавый день 5 октября, день крещения Севастополя огнём и железом .

В шесть с половиной часов утра раздались первые выстрелы французских осадных батарей; наши отвечали им дружно, и вся окрестность огласилась громом орудий. Утро было прекрасное, и мгла, обыкновенная в этот час дня, соединившись с дымом выстрелов, не разносимым ветром, совершенно заволокла всё пространство, отделявшее нас от неприятеля. С визгом летели снаряды с трёх сторон и перекрещивались внутри бастионов, рыли землю, коверкали брустверы, метали клочья щитов и фашин. Потеря в людях была уже очень значительная: тела убитых и раненых, которых не успевали уносить, валялись везде.

…Только первые снаряды упали на севастопольские укрепления, ни минуты не медля, Владимир Алексеевич поскакал на 4-й бастион — ближайший пункт от его квартиры; его приближённые едва могли поспевать за ним.

Когда Корнилов со своими офицерами взошёл на банкет левого фаса бастиона, канонада была уже в полном разгаре; воздух сгустился, сквозь дым солнце казалось бледным месяцем, и Севастополь был опоясан двумя огненными линиями: одну — составляли наши укрепления, другая — посылала защитникам смерть. На 4-м бастионе французские ядра и бомбы встречались с английскими, и через него же летели русские бомбы с двух батарей, расположенных за бараками.

Люди, несколько оторопевшие с непривычки, в первые минуты отстреливались горячо и быстро. Неопытные ещё для бомбардировки наши командоры, не видя цели из-за стены дыма, в горячке боя палили напропалую, едва успевая заряжать орудия, тратя порох и снаряды на воздух, и при такой трате следовало опасаться, что вскоре их не будет хватать. Неприятель же, напротив, слал свои снаряды с точностью бильярдных шаров. Их орудия, очевидно, были заблаговременно наведены на наши позиции, потому что противник был теперь невидим, а следовательно, не мог видеть и сам…

Разговаривая с командорами и указывая им, куда целить, Корнилов переходил от орудия к орудию.

— Смотри, ребята, — сказал он матросам, — палить хорошенько, без суеты: вам это дело хорошо известно! Никому не оставлять своей пушки, пока можно стоять на ногах.

Капитан-лейтенант Лихачёв, теперь только успевший присоединиться к свите, отыскал адмирала на бастионе, когда тот стоял на банкете и смотрел за бруствер. Впечатление, которое увиденное произвело на Лихачёва, он сохранил на всю жизнь: покойно и строго было выражение лица Корнилова; лёгкая улыбка едва заметно играла на устах; глаза, эти удивительные, умные и проницательные глаза, светились ярче обыкновенного; щёки пылали. Высоко держал он голову; сухощавый и несколько согнутый стан его выпрямился: он весь как будто сделался выше ростом. Никогда не видел Лихачёв человека прекраснее адмирала в эти минуты…

Два раза прошёл Корнилов быстрыми шагами по всему фронту бастиона и по бульварной кремальерной линии, останавливаясь у орудий, заглядывая везде в амбразуры и наставляя командоров. Возвратясь на правый фланг 4-го бастиона, в исходящем углу которого стоял начальник второго отделения оборонительной линии вице-адмирал Новосильский, и переговорив с ним, Владимир Алексеевич пошёл к лошадям, оставленным за бараками позади бастиона. Кавалькада стала спускаться в лощину по кремальерной линии между 4-м и 5-м бастионами: приходилось ехать по крутой пологости холма, против которой сверкали вспышки выстрелов французских батарей; лошади упрямились, пугаясь огня и снарядов, но Корнилов принудил свою повиноваться и, усмехнувшись, сказал своим офицерам:

— Не люблю, когда меня не слушают.

В лощине он проехал возле Тарутинского батальона; солдаты провожали его глазами, и, следя за ним, Жандр слышал их слова вслед адмиралу:

— Вот этот так молодец!

Отыскивая несколько минут свою, вспугнутую канонадой, лошадь, капитан-лейтенант Лихачёв отстал от адмирала, но, зная, что он намерен был ехать на 5-й бастион, отправился прямо туда. Здесь было почти то же самое, что на 4-м бастионе, только внутреннее пространство теснее и потеря в людях, хотя тоже значительная, была, кажется, менее, чем там. Павел Степанович Нахимов был тут и распоряжался на батареях, как на корабле: деятельно и горячо, входя во все подробности и одушевляя людей всегда удачно сказанным словом привета или одобрения. Как и на корабле, он был в сюртуке с эполетами, отличавшем его от других во время осады.

Корнилов и Нахимов довольно долго разговаривали, стоя рядом на банкете, и следили за повреждениями, наносимыми врагам нашей артиллерией. В это время ядро, пролетевшее около них, сорвало голову одному из матросов прислуги и обдало мозгом и кровью некоторых офицеров свиты, стоявших у их ног. Командир бастиона капитан-лейтенант Ильинский, боявшийся за жизнь адмирала, не выдержал.

— Ваше Превосходительство! — обратился он к Корнилову. — Простите мне мою смелость, но я прошу вас оставить бастион.

Но адмирал лишь сошёл с банкета и теперь наблюдал, верно ли командоры прицеливают свои орудия. Ильинский не отступил:

— Ваше Превосходительство, зачем вы ездите по бастионам? Вы своим присутствием доказываете, что не уверены в нас. Я вас прошу отсюда уехать и ручаюсь исполнить свой долг.

Корнилов обернулся к нему:

— А зачем же вы хотите мешать мне исполнить свой долг? Мой долг — видеть всех, — и взошёл на площадку над оборонительной казармой бастиона, где была батарея. На неё был сосредоточенно направлен огонь французских батарей, и она имела уже значительные повреждения; из 39 человек прислуги выбыло 19, но места живо замещались матросами 33-го флотского экипажа.

Заметив, что в пылу битвы прислуга орудий томится от жажды, адмирал поручил Жандру позаботиться о воде; трое других офицеров были оставлены для снабжения батарей снарядами, что особенно заботило Корнилова, и он сам входил во все подробности их доставки.

…Увы, Ильинский и сам знал, что адмирал прав: одним своим присутствием он вдохновлял всех вокруг себя, но вскоре, к его великому облегчению, тот простился с Нахимовым и поскакал на 6-й бастион.

* * *

…Опасаясь опоздать к адмиралу в случае его раннего выезда, капитан-лейтенант Попов ещё до рассвета отправился на 4-й бастион с штабс-капитаном Пестичем, чтобы испытать действие гранат с кранцами. Окончив опыт с открытием канонады, он поспешил к адмиралу, надеясь застать его дома, но, приехав, уже не застал. Отправясь опять на 4-й, затем на 5-й бастионы, Попов долго не мог отыскать его за дымом и встретился с ним, когда Корнилов возвращался с 6-го. Адмирал улыбнулся в ответ на поздравление своего офицера с началом канонады. Садясь на лошадь, чтобы сопровождать адмирала, Попов сказал ему, что более часа его разыскивал и что, вероятно, многие ожидают его распоряжений, а потому и нужно ему возвратиться домой. Попов пустился на эту уловку, беспокоясь за его жизнь, и, к счастью, приведённый им довод показался Корнилову убедительным.

Вернувшись домой, Корнилов вошёл в свой кабинет и послал за капитан-лейтенантом Христофоровым, который был назначен курьером в Николаев; он сел и торопливо дописал несколько строк письма к жене, запечатал его, потом снял с себя золотые часы, доставшиеся ему от его отца, вручил и то и другое курьеру, сказав:

— Передайте, пожалуйста, жене, они должны принадлежать старшему сыну; боюсь, чтобы здесь их не разбить.

Когда лейтенант Жандр возвратился с донесением, что отправил по несколько бочек воды на каждый бастион, он застал адмирала за чаем: флаг-офицер Лихачёв говорил ему о необходимости распоряжений на рейде, в частности, вывести суда «Дунай», «Буг» и «Сухум-Кале» из Южной бухты, куда падало множество английских бомб. Корнилов согласился и, получив приказание немедленно распорядиться этим, Лихачёв вышел. Его место заступил флаг-офицер Крюднер, которого адмирал посылал с 5-го бастиона передать дистанционным начальникам, чтобы они были готовы отразить штурм. Возвратившись с Малахова кургана, Крюднер донёс, что у нас везде благополучно и что Истомин просит его не приезжать на курган. Но так как адмирал всё-таки выразил намерение ехать на левый фланг, то капитан-лейтенант Попов, желая выиграть время, предложил ему посмотреть канонаду с террасы дома. Через несколько минут Лихачёв, выходя из дома, встретил его на галерее, которая вела на крышу; адмирал остановился, сказал ещё несколько слов в дополнение уже порученного и приказал ему ехать на рейд, чтобы поспешить всё выполнить.

После этого Лихачёв уже не видел его…

Взойдя на верх дома, Корнилов приказал Попову спешить принять все меры к безостановочному снабжению батарей зарядами и снарядами и прибавил:

— Я боюсь, что никаких средств недостанет для такой канонады.

В это время князь Меншиков, осмотрев батареи левого фланга, поднялся на гору к телеграфу, напротив которого была квартира Владимира Алексеевича, подъехал к дому и приказал доложить адмиралу, что он его спрашивает. Корнилов спустился с галереи, сел на лошадь, чтобы проводить князя к Екатерининской пристани, и дорогой отдал ему отчёт о действиях 1-й и 2-й дистанций. Сопровождавший вице-адмирала Жандр видел, что Меншиков успокоился услышанным, затем сел в шлюпку и направился на Северную сторону, а Владимир Алексеевич поехал по Екатерининской улице к театру. На пути он разослал с приказаниями, касающимися помощи раненым и доставки снарядов на бастионы, двух сигнальных офицеров и своих адъютантов Шестакова и Скарятина, и вдвоём с Жандром они въехали на 4-й бастион. Навстречу беспрестанно попадались носилки с телами убитых и раненых, которых сначала не успевали подбирать и во время первого посещения Корнилова они валялись везде, но вскоре установился порядок, и теперь бастион был очищен от тел. В это время французский пороховой погреб уже был взорван и огонь французских батарей сделался заметно слабее.

Тут им встретился полковник Генерального Штаба Попов, и они поехали вместе с ним между бараками по вершине горы, на уступе которой располагался бульвар, к двум бомбическим батареям; на них действовала команда «Язона», давшая имя редуту, построенному впоследствии из этих батарей. Спустившись с пригорка на верхнюю бульварную аллею, они поехали по ней к Театральной площади; дорогой Владимир Алексеевич передал полковнику Попову, какие первые распоряжения надлежит сделать в случае штурма 4-го батальона, и приказал ему остаться для этого на 2-й дистанции.

Стараясь держаться с адмиралом стремя в стремя, Жандр тревожно, лихорадочно размышлял, как заставить его вернуться, и у ворот бульвара он стал горячо убеждать Корнилова повернуть домой, так как ему было уже известно всё, что делалось на левом фланге.

— Оставьте это, Александр Павлович: что скажут обо мне солдаты, если сегодня они меня не увидят? — возразил Корнилов.

Да, уж Жандр-то знал, какое влияние производило на войска в последнее время его появление; и все вокруг это знали и находили необходимым одушевлять солдат, не привыкших к огромным корабельным снарядам. Не смея больше спорить, Жандр всё же рассказал адмиралу, что говорили о нём тарутинцы.

От театра Владимир Алексеевич спустился с горы на пересыпку Южной бухты и поднялся прямо к 3-му бастиону по крутой тропинке, выбитой в скале ступенями, по которой он не раз ездил в последнее время, сокращая дорогу. На 3-й бастион был устремлён перекрёстный огонь английских батарей, расположенных по обе стороны Лабораторной балки: они были сильнее и прочнее французских, действовали успешнее и продолжительнее — и к вечеру этот бастион был повреждён более других русских укреплений; на нём несли осаждённые наибольшую потерю в людях. При посещении Корнилова 3-й бастион находился ещё в должном порядке: все орудия действовали и не очень значительны ещё были людские потери, так как высокий бруствер прикрывал орудийную прислугу, а резервы были отведены подальше. Но ластовые казармы и бараки представляли уже груду развалин, и вся площадка позади бастиона была изрыта английскими ядрами.

Начальник артиллерии 3-й дистанции капитан 1-го ранга Ергомышев, командир бастиона капитан 2-го ранга Попандопуло и капитан-лейтенант граф Паленч-Рачинский провожали Корнилова по 3-му бастиону; они выразили ему своё сожаление, что он подвергается таким опасностям, и, узнав, что адмирал направляется к Малахову кургану, предложили ехать через Госпитальную слободку, так как вдоль траншеи, окаймляющей левый фланг дистанции, проехать верхом почти невозможно. Но Корнилов только улыбнулся:

— От ядра всё равно не уйдёшь.

На прощание он обратился к матросам:

— Ребята, товарищи ваши заставили замолчать французскую батарею, постарайтесь сделать то же.

Было уже около 11 часов утра, когда вице-адмирал, Жандр и сопровождавший их казак поехали под гору вдоль траншеи — у сада полковника Прокофьева, которая не прикрывала даже их лошадей. Жандр запомнил на всю жизнь эти минуты: ему было весело ехать рядом с Корниловым, слушать его замечания о намерениях неприятеля и видеть, что ядра роют вокруг них землю и пули свистят мимо; он верил тогда в счастливую звезду своего адмирала; ему казалось невозможным, чтобы ангел смерти коснулся его так скоро…

38-й флотский экипаж стоял за морским госпиталем; Владимир Алексеевич приказал перевести за флигель Лазаревских казарм и Московские батальоны, чтобы укрыть людей от неприятельских снарядов. Когда всадники миновали доковый мост и стали подниматься по западной покатости Малахова кургана, 44-й флотский экипаж приветствовал Корнилова громогласными криками «ура».

— Будем кричать «ура» тогда, когда собьём английские батареи, а теперь покамест только эти замолчали, — отвечал адмирал, указывая на французские батареи, которые русские пушки заставили уже умолкнуть.

Владимир Алексеевич въехал на Малахов курган от Корабельной слободки и сошёл с лошади на кремальерной батарее — возле правого фланга ретраншемента, прикрывавшего Малахову башню со стороны неприятеля. Три английские батареи действовали в тот день по кургану: в 24 амбразуры, с английским флагом — на горе между Лабораторной балкой и доковым оврагом; другая — на той же горе у шоссейной дороги, и третья, прозванная матросами «пятиглазой», — на скате холма у верховья Килен-балки. Огонь их был очень силён, и к приезду Корнилова орудия на верхней площадке башни были оставлены орудийной прислугой, но начальник обороны кургана контр-адмирал Истомин с успехом отстреливался из своих земляных батарей.

Осмотрев нижний этаж башни, Корнилов нашёл удобным перевязывать там раненых и приказал послать за доктором на ближайший перевязочный пункт. Он хотел взойти на верхнюю площадку башни, но Истомин просто загородил ему путь:

— Вам решительно нечего там делать. Владимир Алексеевич, уезжайте с этих гибельных мест. Подумайте, что есть ваша жизнь для нашего дела. Тут всё будет идти и без вас, как при вас.

Ядра и бомбы с английских батарей летели на Малахов курган одно за другим. Корнилов стоял у башни, и Жандр вдруг ясно представил себе, как должна быть хорошо видна англичанам высокая фигура вице-адмирала в этом мундире, с белым султаном на фуражке; Жандру даже показалось, что неприятель умышленно усилил огонь по месту, где стоял Корнилов: англичане там, со своих позиций, не могли не узнать начальника Севастопольской обороны, ежедневно в течение месяца посещавшего строящиеся укрепления и выезжавшего со своей свитой далеко вперёд наших аванпостов…

Уже несколько раз Жандр предлагал ему уехать домой.

— Постойте, мы поедем ещё к тем полкам, — сказал адмирал, указывая на Ушакову балку, где стояли Бутырский и Бородинский полки, — а потом Госпитальной дорогой — домой. Он промедлил ещё несколько минут.

— Ну, теперь пойдём.

Жандр на ходу вынул часы: была половина двенадцатого.

Всё слилось в одно мгновение: свист пролетевшего ядра, падающий на бок адмирал, не успевший дойти трёх шагов до бруствера, и кровь, брызнувшая на грудь Жандру.

Он бросился и подхватил голову адмиралу: ядро раздробило ему левую ногу у самого живота. Подбежавшие офицеры помогли поднять его на руки и положили адмирала за бруствером между орудиями.

— Отстаивайте же Севастополь, — сказал им Корнилов и скоро потерял сознание, не испустив ни одного стона.

…Пришли два фельдшера, за которыми послал Жандр в Корабельную слободку, и принялись за перевязку, качая головами. Жандр, заставляя себя это сделать, оставил адмирала и поехал сообщить о случившемся генералу Моллеру и Нахимову, чтобы в случае штурма они не ожидали распоряжений Владимира Алексеевича, и, завернув по дороге в госпиталь, послал к нему лучшего хирурга Лаврентьева и носилки, но контузия, полученная им на Малаховом кургане, не позволила ему возвратиться к адмиралу; он больше не видел его живым.

…Корнилов пришёл в себя на перевязочном пункте, причастился Святых Тайн. «Скажите моим сыновьям, — сказал он священнику, — чтобы они служили верно Царю и отечеству». Он просил послать брата своей жены, юнкера Черноморской гардемаринской роты Новосильцева, в Николаев предупредить Елизавету Васильевну о своей ране. Заметив, что его хотят переложить на носилки, но затрудняются приподнять, опасаясь затронуть рану, со стороны которой были приставлены носилки, адмирал сделал усилие и перевернулся сам через свою раздробленную ногу. Его перенесли в госпиталь.

…В двенадцатом часу мичман Скарятин прискакал на Екатерининскую пристань, главное артиллерийское депо, где находился генерал-лейтенант Попов, и передал ему ужасную весть о ране адмирала, прибавив, что он требует его к себе. Тотчас же бросившись на катер, Попов поехал к доковым воротам, откуда, поднявшись к мосту, узнал, что адмирала перенесли в госпиталь. Мгновенно явившись к носилкам, которые были поставлены в одной из комнат госпиталя, Попов с рыданиями бросился к нему. Узнав своего офицера, Корнилов повторял: «Не плачьте, Попов» и старался его утешить, говоря: «Рана моя не так опасна. Бог милостив, я ещё переживу поражение англичан». Несмотря на усилия перенести боль хладнокровно, страшные мучения от раны заставляли его часто вскрикивать. Подозвав доктора Павловского , он просил его облегчить боль желудка; несколько ложек горячего чая успокоили его; взяв обеими руками голову Попова, он произнёс: «Скажите всем, как приятно умирать, когда совесть спокойна». Потом, повременив, продолжал: «Благослови, Господи, Россию и Государя, спаси Севастополь и флот». Через несколько минут вбежал в комнату контр-адмирал Истомин, за которым он также посылал. Успокоив Владимира Алексеевича относительно дел на бастионе, Истомин выразил надежду, что рана не смертельна. «Нет, туда, туда, к Михаилу Петровичу», — был ответ Корнилова. Попросив благословения Владимира Алексеевича и получив его, Истомин бросился ему на шею и, рыдая, побежал на бастион. Услышав от доктора приговор немедленной смерти, Попов поспешил предложить адмиралу причаститься Святых Тайн, но он отвечал, что уже исполнил этот долг христианина на перевязочном пункте. Желая напомнить ему перед смертью о его супруге и опасаясь, чтобы вопрос не обнаружил ему последних минут жизни, Попов спросил его, не хочет ли он, чтобы послать в Николаев курьера к ней, чтобы она приехала. Тотчас поняв настоящую цель этого вопроса, он пожал руку капитан-лейтенанту и сказал: «Неужели вы меня не знаете, смерть для меня не страшна; я не из тех людей, от которых надо скрывать её. Передайте моё благословение жене и детям. Кланяйтесь князю и скажите Генерал-Адмиралу, что у меня остаются дети». Доктор Павловский, не решаясь прямо дать ему капли для успокоения желудка, предложил выпить ещё несколько ложек чаю с тем, чтобы с чаем дать ему капли; догадавшись об этом извинительном обмане, Корнилов сказал: «Напрасно вы это делаете, доктор; я не ребёнок и не боюсь смерти. Говорите прямо, что надо сделать, чтобы провести несколько спокойных минут». Приняв лекарство, он успокоился, благословил Попова и как будто задремал; в это время пришёл лейтенант Львов с известием, что английские батареи сбиты, остались только два орудия; Попов не хотел беспокоить адмирала, но он, услышав шум за дверью, спросил его: «Что там такое?» Офицер рассказал ему; в ответ на это, собрав последние силы, он произнёс: «Ура! Ура!» — потом забылся, чтобы не пробуждаться более. Через несколько минут его не стало.

«Общее отчаяние, общие слёзы сопровождали его в могилу; узнав о его кончине, раненые, презирая собственные страдания, плакали, потеряв любимого начальника. Смотритель госпиталя майор Комаровский, всё время почти от него не отходивший, старший доктор г. Павловский, человек двое гребцов его гички и я — вот свидетели последних минут адмирала, — вспоминал А.А.Попов. — Носилки, на которых покоился отошедший в вечность, были тихо подняты мной и гребцами; мы понесли его в Михайловскую церковь. По выходе из госпиталя нас окружили несколько юнкеров нашей школы; они вместе со мной донесли прах адмирала до церкви, не уступая никому этой чести. Вместо единодушного неумолкаемого «ура», которым постоянно везде встречали Владимира Алексеевича в последнее время в Севастополе, теперь попадавшиеся нам узнавали о его смерти со слезами и рыданиями. На том месте, где был убит генерал-адъютант Владимир Алексеевич Корнилов, сложили крест из неприятельских бомб и ядер…»

…Из записок унтер-офицера Егеря:

«Вечером, когда разнёсся слух «адмирал убит», никто не поверил. Но когда получены были достоверные сведения, то все были поражены этим несчастием. Отчаяние же матросов убедило нас в потере благородного вождя.

Вечером 6 октября были похороны адмирала Корнилова. Мало мне приходилось видеть подобных похорон. Плакали не только офицеры, к нему приближённые: плакали чужие, плакали угрюмые матросы, плакали и те, которым слеза была незнакома с пелёнок…»

…Из воспоминаний Д.В.Ильинского:

«…Весть о смерти доблестного адмирала поразила скорбью мужественных защитников Севастополя, глубоко веривших в счастье и необыкновенное дарование Корнилова, но больше всех она поразила и опечалила его сотоварища по обороне адмирала Нахимова. Сознавая необходимость скрыть от гарнизона нравственную потерю начальника обороны, он весь день неутомимо посещал наиболее угрожаемые и пострадавшие бастионы, сдал с согласия Меншикова свою 1-ю дистанцию под начальство опытного, даровитого, храброго и распорядительного артиллерийского генерала Тимофеева, а за собой оставил заботу по охранению и снабжению бастионов и батарей вообще всей оборонительной линии, где всюду при орудиях были морские команды…»

Капитан Асланбеков рассказывал, как, поехав вечером поклониться праху убитого, он, войдя в комнату, увидел Нахимова, который плакал и целовал мёртвого товарища.

Вернувшись из церкви, Павел Степанович написал письмо контр-адмиралу Метлину, с которым особенно был дружен Владимир Алексеевич:

«Г. Севастополь, 5 октября 1854 г.

Николай Фёдорович!

Владимир Алексеевич не существует. Предупредите и приготовьте Елизавету Васильевну. Он умер как герой. Завтра снова дело. Я не знаю, что будет с Севастополем без него — и на флоте, и в деле на берегу. Получил две царапины, о которых не стоит говорить.

У нас без Владимира Алексеевича идёт безначалие. Отправляется к Вам с курьером шкатулка с секретными бумагами Владимира Алексеевича за моей печатью, которая положена при свидетельстве Попова и Шестакова. Передайте её его семейству. Что будет завтра и кто будет жив — не знаю. Ожидаю в ночь атаки и абордажа кораблей и фрегатов пароходами и шлюпками. Атака с берегу умолкла, и я еду на ночь на эскадру отражать нападение. На кораблях 150 человек, вооружённых пиками, тесаками и интрепелями [177] , а на фрегатах только 60 человек с тем же вооружением.

Вам Бог дал ловкий разум. Если захотите, Вы облегчите удар семейству покойного. Ещё раз повторяю — потеря для России незаменима.

Ваш П.Нахимов».

…Из донесения князя А.П.Меншикова Николаю I:

«5 октября 1854 г., на бивуаке между Инкерманом и Бельбеком.

В течение ночи с 4-го на сие 5-е число неприятель прорезал амбразуры в устроенных им траншеях и с 6 часов утра открыл сильный и непрерывающийся огонь против наших бастионов и батарей, которые отвечали усиленно и довольно успешно.

Орудия на башне Малахова кургана к полудню были сбиты, батареи же, устроенные в той части, и все бастионы не переставали действовать и столь удачно, что под вечер у англичан осталось только два орудия для продолжения огня, французские же батареи замолкли гораздо прежде, вслед за взорвавшимся у них пороховым складом.

Потеря с нашей стороны, сколько я полагаю, до получения ещё подробных с каждого бастиона и батарей сведений, едва ли значительна, но к истинному сожалению велика тем, что генерал-адъютант Корнилов, раненный ядром в ногу, вскоре умер…»

…Из письма неустановленного лица «В.Кдт.» к неустановленному «Д.Н.К.» из Севастополя в Полтаву от 25 января 1855 года:

«Печальная весть дошла к нам на бастион вечером… Я не берусь описать впечатления, произведённого на нас смертью Владимира Алексеевича: все мы были полны того невыносимо тяжёлого чувства общей потери, которое трудно высказать словами. На другой день вечером хоронили его. При свете факелов, при зареве канонады, вынесли гроб из церкви: могильная тишина в городе нарушалась только треском разрывавшихся бомб; дрожащие длинные тени печальной процессии подвигались тихо, тихо; лица провожавших гроб, полуосвещаемые факелами, были как-то необыкновенно угрюмы, неподвижны; голоса певчих и грустные до глубины души звуки похоронного марша от густоты воздуха, казалось, раздавались из-под земли; когда гроб опускали в могилу, нельзя было не плакать… Господи! Услыши молитвы наши за душу человека, которого все мы любили и уважали…»

…Из шханечного журнала корабля «Великий Князь Константин»:

«6 октября 1854 г., 5 час. пополуночи.

По словесному приказанию Его Превосходительства г. вице-адмирала Нахимова на корабле «Вел. Кн. Константин» спущен флаг г. генерал-адъютанта вице-адмирала Корнилова, который волею Божьей умер от полученных ран вчерашнего числа на бастионах оборонительной линии.

Следуя движению флагманского корабля для церемонии погребения тела умершего от ран г. начальника штаба Черноморского флота и портов вице-адмирала генерал-адъютанта Корнилова, мы и весь флот отопили реи [178] на разные галсы, спустили до половины гафель, флаг, гюйс и вымпел, а в 6 часов, обсервуя того же флагмана, спустили совсем флаг и гюйс, поставили прямо реи на топенанты и подняли на место вымпел».

…Из книги «Материалы для истории обороны Севастополя и для биографии В.А.Корнилова, составленные А.П.Жандром»:

«В 5 1/4 часа вечера 6 октября, в Михайловском соборе раздались печальные звуки панихиды по Владимире Алексеевиче. Канонада гремела вокруг, но в церкви не произнесено суетного слова во время служения, по окончании которого присутствовавшие простились с усопшим начальником, как дети прощаются с любимым отцом, безвременно похищенным смертью. Вечерело. Погребальное шествие тронулось по Екатерининской улице, мимо Петропавловской церкви. Множество офицеров, с непокрытыми головами, шли безмолвно за гробом, уносившим столько блестящих надежд; каждый искал чести нести прах адмирала, совершившего многое в короткое время, адмирала, от которого Черноморский флот справедливо ожидал ещё большего в будущем, — но те, которым посчастливилось поднять драгоценную ношу, неохотно уступали своё место. Картина была мрачная: среди тяжёлого грохота пушек, треска разрывавшихся бомб и свиста ядер неслышно двигались два батальона и четыре полевых орудия; темнота ночи, быстро сменившей сумерки, освещалась пламенем факелов и огненными полётами бомб; горе написано было на всех лицах. Мы приближались к знакомому всем склепу, где покоился тот, на кого почти четверть века с благоговением взирали подчинённые, чья память живёт в сердцах черноморских моряков, чьё имя записано в летописях Русского Флота. У склепа, в котором погребены потом ещё два адмирала, равно уважаемые черноморцами, равно любимые всеми, и где навеки соединены теперь незабвенный учитель и три героя-ученика, чувства присутствующих не могли выражаться слезами: какое-то оцепенение изобразилось на лицах, каждый как бы боялся мысли о будущем, и корабли, скрестив реи, приспустив свои флаги и вымпела, сумрачно глядели на разверзавшуюся могилу, готовую поглотить и их самих, и всё окружающее, всё — даже самое имя Черноморского флота!»

* * *

«Высочайший рескрипт на имя вдовы генерал-адъютанта, вице-адмирала Корнилова.

12 октября 1854 г.

Вдове покойного генерал-адъютанта Корнилова, павшего при обороне Севастополя, производить из государственного казначейства вместе с детьми по 5 тысяч рублей серебром, независимо пенсиона, следующего ей из Инвалидного комитета. Сыновей — в пажи.

Бастион, где он убит, назвать по нём. Витали [179] заказать памятник ему, который воздвигнуть на месте, где он погиб.

Елизавета Васильевна. Славная смерть Вашего мужа лишила наш флот одного из отличнейших адмиралов, а меня одного из моих любимых сотрудников, которому я предназначал продолжать полезные труды Михаила Петровича Лазарева. Глубоко сочувствуя скорби всего флота и Вашей горести, я не могу более почтить память покойного, как повторив с уважением последние слова его. Он говорил: «Я счастлив, что умираю за Отечество». Россия не забудет этих слов, и детям Вашим переходит имя, почтенное в истории Русского флота.

Пребываю к Вам навсегда благосклонным

Николай.

14 октября 1854 г.

Гатчина».

* * *

В то время, когда Корнилов умирал в госпитале, сражение за город было в полном разгаре. И если бы Владимир Алексеевич смог увидеть происходившее, то удостоверился бы, что его труды не пропали даром.

В 8 часов 40 минут взорвался французский пороховой склад, с русской батареи раздалось «ура», и, по выражению корреспондента «Таймс», «русские принялись стрелять с такой силой, что заставили совершенно замолчать французский огонь, так что французы могли делать выстрелы только время от времени, через значительные промежутки, а в 10 часов почти совсем замолкли на этой стороне».

А.Жандр свидетельствует: «В это время на 3-м бастионе совершалась ужасная сцена. После сильно контуженного и раненого капитана 2-го ранга Константина Попандопуло бастион поступал в командование капитан-лейтенанта Евгения Лесли; он помогает начальнику артиллерии 3-й дистанции капитану 1-го ранга Ергомышеву поддерживать сильный огонь, но в 3 часа 17 минут бомба пробивает пороховой погреб, и страшный взрыв потрясает 3-й бастион. Контуженный в голову, Ергомышев падает в беспамятстве, а Лесли и множество нижних чинов разорваны на части. Обезображенные трупы их раскинуты вокруг во рву между орудиями; там груда рук, тут головы без трупов. Несколько минут третий бастион безмолвствует. Офицеры стоявшего вблизи 41-го флотского экипажа пополняют прислугу, одушевляют матросов; 3-й бастион открывает огонь с новою силою, силою мщения, — и снаряды наши снова поражают англичан. Малахов курган представляет иное зрелище: среди ядер и бомб там виден священник в епитрахили, с крестом в руке, благословляющий прислугу. С городского телеграфа замечено, что более двух часов этот достойный пастырь не выходил из огня; одушевлённые его примером, матросы удваивают усилия и в 3 часа 50 минут взорван пороховой погреб на той английской батарее, где с начала дня развевался английский флаг. Вслед за тем произошёл небольшой взрыв и на Малаховом кургане, но это не остановило действия орудий. Батареи кургана 3-й и 2-й дистанции продолжают усиленный огонь по англичанам, и только к вечеру лишь два английских орудия отвечают им.

Расстреляв свои заряды, батарея № 10 умолкла в 4 часа пополудни; сообщение наше с нею было прервано тысячами французских ядер, избороздивших всё поле между этой батареей и 6-м бастионом, и несмотря на всё желание доставить ей заряды, несмотря на вызов охотников, Нахимов не решился посылать их на верную смерть, ибо корабли продолжали свой потрясающий огонь. Мы считали батарею № 10 полуразрушенною и были очень удивлены, когда возвратившиеся оттуда охотники принесли известия, что она почти невредима. Не в таком положении находилась Константиновская батарея; неприятельские корабли, атаковавшие её с фронта, стояли так далеко, что орудия нижнего этажа батареи не достигали их, и она могла противопоставить им только орудия среднего этажа и верхней площадки, а против кораблей, поражавших её с тыла, она не имела ничего, кроме батареи Карташёвского и Волоховой башни. В 4 часа пополудни на Константиновской батарее обрушилась часть угла, а к концу боя кроме взорванных 24 зарядных ящиков оказались следующие повреждения: убито 5, ранено 50 человек, на платформе сбито 27 орудий, бруствер площадки местами повреждён, в закрытых этажах разбито 13 амбразур и только одна из ядрокалительных печей уцелела. Озабочиваясь, достаточно ли на Константиновской батарее зарядов, Нахимов послал туда одного из своих флаг-офицеров, но князь Меншиков был уже там и сам следил за безостановочным действием северных укреплений.

В 6 часов вечера неприятельские корабли прекратили бой; дым скрывал от нас их движения, но заметно было, что северные наши батареи ещё 11 минут преследовали своими ядрами ретирующихся врагов. В 6 ¾ дым рассеялся, и мы увидели, что союзный флот отступил от наших батарей и следует на буксирах пароходов к Каче и Херсонесскому маяку.

Официальные донесения союзных адмиралов показали, что наши наружные укрепления имели дело с 27 линейными кораблями и множеством сильных пароходов и что флот понёс значительные потери, так что союзники принуждены были отправить несколько кораблей в Константинополь для капитальных исправлений. «Число убитых у нас простирается до 44 человек и раненых до 266. Корабли, мачты, реи и всё вооружение более или менее пострадали, преимущественно от бомб и калёных ядер», — говорит адмирал Дундас, присовокупляя, что и французы понесли немаловажную потерю в людях, которую французский адмирал Гамелен определяет в 31 человек убитых и 185 раненых. Хвастливое донесение адмирала Гамелена заставляет, однако ж, сказать, что 14 французских кораблей имели против себя не 350 орудий, а всего две батареи, № 10 и Александровскую, вооружённые 118 орудиями, которые, конечно, не все могли быть направлены на французские суда. Наши батареи имели следующие повреждения: на № 10 убито 8, ранено 22, контужено 5 человек; подбиты винграды у одной 3-пудовой мортиры и одной 36-фунт. пушки, повреждены 5 лафетов, 5 зарядных ящиков. На Александровской убито 3, ранено 17, контужено 5 человек; подбиты одна 3-пудовая мортира, одна 36-фунт. и одна 24-фунт. пушки; повреждены 3 лафета, 6 платформ и разбита чугунная доска у 3-пудовой платформы. Сравнивая эти потери с значительными повреждениями 14 французских кораблей и огромным количеством истраченных ими снарядов и пороха, нельзя не согласиться, что всему виною неимоверное расстояние наших укреплений от союзного флота, который, за исключением нескольких английских кораблей, держался в этом деле правила: «Не подвергать себя опасности, старясь нанести возможный вред», служившего девизом англо-французских адмиралов».

После бомбардировки 5 октября французские офицеры писали, что «русские далеко превзошли то понятие, которое о них было составлено. Их огонь был убийственен и меток, их пушки бьют на большое расстояние, и если русские принуждены были на минуту прекратить огонь под градом метательных снарядов, осыпавших их амбразуры, то они тотчас же возвращались опять на свои места и возобновляли бой с удвоенным жаром. Неутомимость и упорное сопротивление русских доказали, что восторжествовать над ними не так легко, как предсказывали нам некоторые газетчики».

««Таймс» написала о первой бомбардировке в пессимистическом тоне: русские, мол, необычайно и неожиданно быстро успешно исправляют все повреждения, наносимые их веркам; отстреливаются очень хорошо; из повреждённых союзниками фортов русские почему-то «стреляют сильнее, чем когда-либо. Севастополь гораздо более сильная крепость, чем думали. Запас орудий у русских, кажется, неистощим». Севастопольские укрепления огромны, и совсем уж необычайно, что калибр русских орудий, по крайней мере, равен калибру английских. Снарядов в Севастополе сколько угодно, «сотни пушек продолжают извергать ядра без перерыва, без замедления. Сила их гарнизона не менее удивительна»» .

Вот впечатления участника боя 5 октября севастопольца Славони:

«…В час пополудни подвинулся к укреплениям и неприятельский флот и открыл по ним страшную пальбу. Закипел бой ужасный; застонала земля, задрожали окрестные горы, заклокотало море; вообразите только, что из тысячи орудий с неприятельских кораблей, пароходов и с сухопутных батарей, а в то же время и с наших батарей разразился адский огонь. Неприятельские корабли и пароходы стреляли в наши батареи залпами; бомбы, калёные ядра, картечи, бранд-скугели и конгревовы ракеты сыпались градом; треск и взрывы были повсеместны; всё это сливалось в страшный и дикий гул; нельзя было различить выстрелов, было слышно одно только дикое и ужасающее клокотание; земля, казалось, шаталась под тяжестью сражающихся. И видел это неимоверно жестокое сражение; ничего подобного в жизнь свою я и не думал видеть, ни о чём подобном не слыхал, и едва ли когда-нибудь читывал. И этот свирепый бой не умолкал ни на минуту, продолжался ровно 12 часов и прекратился тогда лишь, когда совершенно смерклось. Мужество наших артиллеристов было невыразимо. Они, видимо, не дорожили жизнью» [181] .

А.Жандр:

«…Наступила ночь; мы осмотрелись и увидели, что наши укрепления, одержавшие столь блистательно верх над неприятельскими осадными батареями, имели весьма незначительные повреждения. Более других претерпел ближайший к английским батареям 3-й бастион, как в материальных средствах обороны, так и в людях; кроме гибельного для нас взрыва, самый огонь англичан на эту местность был так силён, что на батарее Повалишина недалеко от правого фланга 3-го бастиона несколько раз пришлось переменить прислугу. Ночью были исправлены повреждения всех наших батарей, кроме Константиновской, на которой работа продолжалась весь следующий день, и для защиты коей с тыла поставлена у телеграфа новая земляная батарея. Вот отчёт о работах, произведённых на 3-м бастионе. «5 октября. Днём 60 сапёр под выстрелами исправляли амбразуры и обсыпали пороховые погреба; ночью — возвышен и утолщён вал на всём протяжении, исправлены 13 амбразур, устроены вновь два траверза, исправлены пять; обменены 3 орудия новыми: 36-фунт. пушка, 24-фунт. пушко-карронада и 68-фунт. бомбическая; исправлено 7 платформ. Сапёр было 199, рабочих 500 человек Московского пехотного полка. Сапёр убито нижних чинов 7, ранено и контужено 18 нижних чинов, обер-офицеров контужено 3. Работа была окончена при начале бомбардировки. Ясно было, что победа осталась за нами; сами французы говорят: 'Cette journee cependant detruisait bien des illusions'" [182] .

Но защитники Севастополя не радовались: Корнилова не было, и горе подавляло всех своей тяжестью.

На следующий день французы не могли ещё оправиться. Не открывая огня, они продолжали усиленные работы против 4-го бастиона; мы заметили, что они устраивают восточнее Панютина хутора новую большую батарею; и полковник Тотлебен повернул на неё 42 орудия с 4-го и 5-го бастионов, редута и люнета. Англичане открыли огонь в 6 часов утра, и в то же время батареи Малахова кургана, 3-й и 4-й бастионы возобновили канонаду. На горе между Сарандинакиною и Лабораторного балками замечена новая батарея в 10 орудий, и против неё в помощь другим нашим укреплениям поставлены две новые 4-орудийные батареи, одна у 4-го бастиона, а другая у ластовых казарм; кроме того, на 3-м бастионе прибавилась батарея на 4 орудия и две 18-фунт. пушки заменены 68-фунт. В этот день английская батарея действовала заметно слабее».

…Участник севастопольской эпопеи написал:

«Первое бомбардирование кончилось поражением неприятельской артиллерии. Неприятель, поколебленный неудачей, не отважился на немедленный штурм, и решился обратиться к постепенной атаке крепости. Это решение затянуло осаду на 11 месяцев. Дух защитников поднялся. Таким образом, доблестный адмирал Корнилов, погибнув при первых же выстрелах неприятельских батарей, оставил свою душу начинавшейся обороне Севастополя, направив сильною рукою все вверенные средства, чтобы отстоять этот драгоценный для России пункт».

«Художник принял на себя служебную роль показа чужого подвига» . Это сказано о Льве Николаевиче Толстом и его «Севастополе в декабре месяце».

Корнилов не раз предстаёт нам отлитым в бронзу и камень: и в памятнике «Тысячелетие России» в Великом Новгороде, и в белоснежном барельефе на здании Панорамы, и на вершине Малахова кургана в Севастополе; и в Музее Военно-морского флота в Петербурге, и на бульваре города Николаева.

Рассказ «Севастополь в декабре месяце» — тоже памятник Корнилову. Гениальная натура Толстого смогла чутко и точно угадать среди почти что былинных героев — защитников, которых только смерть могла заставить покинуть бастионы, того, кто был душой этой обороны, явившейся венцом его многотрудной деятельности, его подвигом.

Рассказ этот написан в апреле — тяжёлом для осаждённых: неприятель захватил ложементы перед 5-м бастионом; гарнизон был возмущён, ходили слухи о предательских замыслах главнокомандующего. Запись в дневнике Толстого этих дней: «Дух упадает ежедневно и мысль о возможности взятия Севастополя начинает проявляться во многом…» Но ведь эта фраза полностью противоречит финалу рассказа, проникнутому пафосом севастопольской несокрушимости, «невозможности взять Севастополь».

Приведу отрывок из произведения военного историка А. Ткачёва «Подпоручик Севастопольский» : «Такое убеждение царило в Севастополе именно в декабре — и в декабре Толстой его разделял. Именно в декабре вся атмосфера осаждённого города была ещё заряжена и питаема волей и делами вице-адмирала Корнилова. «Не видать им нашего города, как своего левого уха! — восклицал в декабре защитник 5-го бастиона П.И.Лесли. — Было время, когда могли войти в него триумфальным маршем, — да пропустили; а теперь мы ещё постоим за себя!» Сохранившаяся почта севастопольцев свидетельствует, что такое настроение владело многими. В декабре по гарнизону Севастополя и по всему Крыму циркулировали невероятные, но очень ободрительные слухи. Рассказывали, будто бы однорукий Раглан от отчаяния повесился, а Канробер огорчился до горячки и тоже отдал Богу душу… Радовались, что флот союзников за невозможностью зимовать у крымских берегов без надёжных вместительных гаваней вот-вот уйдёт восвояси, а тогда осадная армия сама обратится в осаждённую… Ждали больших подкреплений войсками… Ждали морозов, которые поморят галло-бриттов, как тараканов… Ждали великих обозов с порохом… В декабре всем казалось, что события вот-вот примут тот же оборот, что и в 1812 году».

В начале декабря Толстой приезжал из-под Симферополя в Севастополь, и этот разлив гарнизонных надежд на перелом в войне подействовал и на него. Дневник захватил частицу той декабрьской — более неповторившейся — атмосферы: «5 декабря был в Севастополе, со взводом людей — за орудиями. Много нового. И всё новое утешительное».

В связи с корниловской темой становится прозрачна и понятна та настойчивость, с какой Толстой возвращается в рассказе к событиям 5 октября, того дня, когда севастопольцы блистательно выдержали первую усиленную бомбардировку города, дня, увенчавшего корниловскую деятельность славой военного подвига, о котором Толстой отозвался как о «самом блестящем славном подвиге не только русской, но и всемирной истории». В зале бывшего Морского собрания, обращённом в лазарет, «вы» беседуете со старым солдатом, потерявшим ногу, «как первая бандировка» была; матроска, задетая бомбой на бастионе, тоже совершила свой гражданский подвиг 5 октября. На 4-м бастионе «вы», разговорив морского офицера, услышите от него рассказ «про бомбардирование 5-го числа», про то, «как 5-го попала бомба в матросскую землянку и положила одиннадцать человек», а ещё про то, «как на его батарее только одно орудие могло действовать, и из всей прислуги осталось 8 человек, а всё-таки на другое утро 6-го он палил из всех орудий. И тут же, на 4-м бастионе, первые орудия которого были установлены ещё в марте 1854 года по распоряжению Корнилова, дух адмирала, уже давно витающий над строками «Севастополя в декабре», материализуется, наконец, в зримо возникающем образе героя-гражданина, «героя, достойного Древней Греции».

И когда Толстой цитирует из знаменитых корниловских речей в финале «Севастополя в декабре» один-единственный фрагмент: «Умрём, ребята, а не отдадим Севастополя»; и когда пишет: «Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский…» — то здесь имеется в виду не вся история севастопольской осады, а только самый первоначальный её период, ещё до бомбардирования 5 октября, когда севастопольцы во главе с Корниловым не упали, а возвышались духом и с наслаждением готовились к смерти, не за город, а за родину. А если брать смысловую сторону финала «Севастополя в декабре» целиком, то она представляет собой славу гражданским доблестям севастопольцев, из которых, вопреки невозможности, возникла вся оборона города с её вечной славой и великими трагедиями.

Теперь, когда особая роль и точный смысл корниловской фигуры в толстовских глазах нами установлен, уясняется как нельзя лучше и смысл вставки в начало рассказа «вашего» переезда через бухту на ялике с отставным матросом и Мишкой. Разговор гребцов понадобился автору не столько для того, чтобы обратить «ваше» внимание на новую артиллерийскую батарею противника, сколько для открытия в рассказе корниловской темы, идущей крещендо и достигающей апофеоза в финале.

«— Ваше благородие! прямо под Кистентина держите, — скажет вам старик матрос…

— А на нём пушки-то ещё все, — заметит беловолосый парень, проходя мимо и разглядывая его.

— А то как же: он новый, на нём Корнилов жил, — скажет старик, тоже взглядывая на корабль».

Кистентин— 120-пушечный линейный корабль «Великий Князь Константин» — стал живым памятником, посмертной ипостасью Владимира Алексеевича. И поэтому немудрёное замечание белобрысого гребца: «А на нём пушки-то ещё все», — не лишено оттенка символичности.

…Свои гражданские и военные воззрения Толстой выражает финалом своего рассказа. Их можно сформулировать так:

1. Русский солдат (матрос) не только не хуже иноземного, но и на голову выше его по своей храбрости, потому что он сражается из любви к отечеству. И русские люди в Севастополе «ещё могут сделать во сто раз больше… они всё могут сделать», если им не мешать воевать;

2. Долг каждого защитника Севастополя, мужествуя, сражаться, а долг военачальников — отстаивать город, не помышляя о его оставлении;

3. Сражения выигрываются не столько оружием, сколько духом войск, а этот дух возвышается любовью к родине и примером исполнения своего долга военачальниками.

В деятельности Корнилова и его сподвижников Толстой увидел самой историей представленное доказательство тому, что и в более тяжких, чем ныне, обстоятельствах гарнизон может быть непобедим, если вышеназванные условия соблюдаются. И вы, делает вывод рассказчик, «вообразите себе тех людей, которых вы сейчас видели, теми героями».

И сам выбор Толстым декабря как месяца наивысшего подъёма духа войск — исторически точен. Это в конечном счёте и решило судьбу названия.

«…Назавтра — великое утро дня Бородина. Но Пьер Безухов с простодушием штатского человека ещё сегодня, в канун сражения, хочет знать, кто победит. И князь Болконский отвечает другу, что победит завтра та армия, «которая будет себя меньше жалеть»». Перед нами мысль знакомая — корниловская.

…Кому не памятен аустерлицкий подвиг Болконского в кампании 1805 года? «Ребята, вперёд! — крикнул он детски — пронзительно. «Вот оно!» — думал князь Андрей, схватив древко знамени и с наслаждением слыша свист пуль… Несколько солдат упало.

— Ура! — закричал князь Андрей, едва удерживая в руках тяжёлое знамя, и побежал вперёд…» Батальон обогнал князя и вышиб французов с русской батареи.

…«Вперёд, ребята! Ура!» — кричит Михаил Козельцов в «Севастополе в августе» 27 августа 1855 года, в час последнего штурма Севастополя, когда противник занимает редут Шварца. «Он побежал вперёд вдоль траверса, человек 50 солдат с криками побежали за ним».

…«— Что, выбиты французы везде? — спросил Козельцов у священника.

— Везде победа за нами осталась, — отвечал священник.

— Слава Богу, слава Богу, — проговорил раненый…»

Совпадают подвиги — совпадают и высшие побуждения к ним. «Я знаю, — говорит Кутузов Болконскому в 1812 году, — твоя дорога — это дорога чести». И тут, на высшем уровне, смыкаются толстовские образы князя, поручика Козельцова и Корнилова.

Когда будете в Севастополе, зайдите в Музей Черноморского флота. Здесь есть скромная витрина с личными вещами адмирала Корнилова. Вот лежит верхняя половина шашки, висевшей в тот роковой день на левом бедре Владимира Алексеевича. Её ножны развалились от удара ядром, клинок переломился пополам. Её рукоять — самая простая, бедноватая для адмиральского оружия… И будь на то моя воля, по обеим сторонам этого иззубренного клинка я бы положил томик «Севастопольских рассказов» и том «Войны и мира» — как половинки вечных ножен для этой непотускневшей стали…

Когда в Москву приходит осень, я мысленно собираюсь в дорогу в другую Осень, в другом Городе, которые однажды околдовали меня навсегда. Как булгаковский герой каждое полнолуние изнемогал от неясной полузабытой тоски, так мне с приходом октября живётся словно в двух жизнях сразу, и каждый день календаря говорит о событиях полуторавековой давности. Как заветный сокровенный талисман, как сопредельно существующая сказка; как священный алтарь, у которого возгорались высокие порывы; как мечта, которой посвящены лучшие поступки и дела, — всё это означает для меня тот Город. В нём встретились моя юность и его двухсотлетняя мудрость, на его улицах я прошла «час ученичества» и причастилась его величия.

…Только ещё подъезжаю на поезде в последних минутах сумерек, словно переплываю синие горы, — как вдруг тают звёзды и полоска розового восхода преображает таинственную молчаливость в праздничную, пронизанную птичьими голосами южную роскошь утра. Схожу с поезда — перехватывает дыхание, и день за днём стараюсь довериться собственным ощущениям, поверить, что не во сне вижу любимые холмы, дома, набережную, эти убегающие вверх и вниз улочки и этих героев, ставших бронзовыми изваяниями… Вот сейчас задену рукавом ветку знакомого платана, вот огибаю так же округло, как раньше, подстриженный лавровый куст. Вот аллея с медной картой на постаменте… Церемониальным ало-золотым ковром ложатся под ноги листья, до времени погибшие в неравной схватке с безумной сорокапятиградусной жарой того лета. Падая, они кружат, оттесняя, сбивая с ног в неожиданном ветре. Иду по прямой аллее, и лихорадка ожидания треплет каждую жилку: вот, сейчас упадёт сердце… Но нет: надо ещё набраться терпения и проделать подъём по полукружью башенной батареи — неспешно, чтобы оттянуть момент, когда захлебнусь волнением. Но предательские глаза уже увидели за деревьями Его.

Солнце царственно льёт своё слепящее золото в глаза, но это всё равно, потому что даже вслепую, наугад, по памяти смотрю Ему в лицо: на глаза, на впалые щёки, потом на слабеющую левую руку, едва удерживающую тело; ниже вижу раздробленную ядром, почти оторванную ногу. Он сейчас упадёт и потеряет сознание. Но вот перевожу взгляд на другую, простёртую вдаль, над городом, правую руку — сильную и оберегающую в последнем прощальном движении, и слышу тихие слова, с трудом произносимые побелевшими губами:

— Отстаивайте же Севастополь.

И я готова сделать всё что угодно.

Я вынесла бы Его из-под убийственной канонады; нашла бы лучших хирургов и самые редкие лекарства; ухаживала бы, не смыкая глаз ночи и дни; предупредила бы командование о грозящих армии поражениях и спасла бы от грядущих ошибок, дойдя хоть до самого императора; привезла бы к Нему его семью. Я готова вмешаться в ход времени, сразиться с Судьбой, потягаться с Небесами…

Но ничего вернуть и изменить нельзя. Никогда, никому. Пронзённая снова и снова этой болью у вечно умирающего бронзового адмирала, окропляю тёплыми, терпкими алыми, как кровь из его раны, крымскими розами выложенный у подножия Его памятника крест, крест из ядер бомбардировки 5 октября 1854 года, каждый раз мучаясь гаданием: которое из них виновато в том, что уже двадцать лет нет мне покоя…

Более двадцати лет назад мне удалось впервые приехать в Севастополь ради того, чтобы увидеть собственными глазами место, овеянное славой Его подвига, политое Его кровью.

Как хотелось бы сказать, что вице-адмирал Владимир Алексеевич Корнилов погиб, совершив главное дело своей жизни. Но люди, знавшие его, думали иначе. «Без преувеличения можно сказать, что это был единственный человек, таивший в себе способность дать совершенно иной ход крымским событиям, — писал участник севастопольской осады Н.С.Милошевич, — так много обещали его ум, дарования, энергия. После Корнилова у нас не осталось никого в уровень с событиями того времени, и в смерти его заключалось как бы первое зловещее указание на исход войны».

Всецело разделяя это мнение, я иногда позволяла себе представлять этот «совершенно иной ход», но мои «построения» изобиловали слишком многими абстрактными домыслами. Легче представить было то, что Корнилов остался невредим во время всей 11-месячной осады и смог даже при известном историческом сценарии, то есть последнем штурме Малахова кургана и последовавшего затем занятия союзнической армией Севастополя, — собрать все свои нравственные и физические силы, чтобы направить талант стратега, военного теоретика, искуснейшего моряка, новатора, лидера и организатора на новое поприще: строительство не только уже знакомых ему на деле паровых военных кораблей, но и новейшего броненосного флота…

Но тут же одёргиваю своё воображение, потому что понимаю, что если бы Владимир Алексеевич остался жив к моменту окончания военных действий в Крыму при известном историческом сценарии, то он неизбежно узнал бы, что по условиям Парижского мирного договора от 18 марта 1856 года проигравшей России запрещалось иметь на Чёрном море военно-морской флот, кроме 6 винтовых корветов, 9 винтовых транспортов и 4 колёсных пароходов.

Страшно представить, что пережил бы и как бы перенёс вице-адмирал Корнилов, ученик и последователь М.П.Лазарева, столько отдавший флоту и теоретически переживший севастопольскую эпопею, доживи он в самом деле до объявления этого известия: без сомнения, оно убило бы его без всякого неприятельского ядра. Убило бы… снова.

И тогда нам остаётся заключить, что то самое, зовущееся обычно Судьбой, фатумом, роком, Всевышним, — как кому понятнее и ближе, — было милостиво к Его Превосходительству генерал-адъютанту, вице-адмиралу, мужественному человеку, любящему мужу, отцу, брату, другу, потому что, прервав на излёте его жизнь, ему всё же позволили защищать то, что он знал, ради чего жил и что любил больше всего: его сильный Черноморский флот, на который привёл его учитель Михаил Петрович Лазарев, завещавший укреплять и усиливать этот флот, что и делал Корнилов почти 20 лет; его сильный, укреплённый им же город, Город, который простоит ещё почти год после его гибели, сопротивляясь врагу, и отданный ему лишь в руинах; его сильного, всемогущего Императора, который, словно предвидя грядущую трагедию войны, сказал однажды: «Мне остаётся молить Бога сохранить мне Корнилова», но пережившего своего адмирала всего на четыре месяца; его сильную, не узнавшую ещё унижения Россию, за славу и процветание которой он молился до последнего вздоха.

1984–2006