— Дома с парусом плывут. Виракочи к нам идут.

Слова были знакомые, похожие на стих, — так всегда легко запоминать, но что-то чужое и страшное своей необычностью звучало в них. Может быть, он что-то напутал? Нет, слова запомнились легко, и повторять их было легко. Только в них не было ритма бега, и это было необычно. Те, кто придумывал слова, всегда точно подбирали их к ритму бега. А в этих, похожих на стих, не было ритма: их приходилось рвать на части, чтобы бежать, бежать, бежать. Хорошо еще, что они сразу же запомнились.

Знакомые слова, только непонятные: "Дома с парусом плывут. Виракочи к нам идут". Но дома не плавают, плавают плоты с парусом и без паруса. Он их сам видел, когда однажды служба заставила его спуститься с гор. Там было жарко и страшно — столько воды никто и никогда не видел в его айлью. Вся община за всю свою жизнь не видела столько воды. А он видел и гордился этим…

Бежать осталось не так уже много: за поворотом начнется спуск, потом еще один поворот, и кто-то другой будет повторять эти странные слова: "Дома с парусом плывут. Виракочи к нам идут".

Сумочка, в которой лежало кипу-сообщение, казалась почти пустой. Она была пурпурного цвета, цвета Единственного. Никто, даже самый большой камайок, не смел ни на мгновение задержать часки, на груди которого горел знак самого сапа инки. Кураки и даже сыны Солнца расступались перед гонцом-часки со знаком Единственного. Жаль, что дорога безлюдна: он не увидит испуганные лица прижимающихся к обочине людей. Некому крикнуть, и эхо, не повторит в горах только одно слово, приводившее в трепет все Четыре стороны света: "Сапа-а-а!"

Нет, ему не нравилось пугать людей. Зачем? Каждый, кто вышел на дорогу инки, был занят не своим, а общим делом. Дорога была для тех, кто, как он, выполнял важные поручения. Сегодня он нес послание Единственному, и все должны уступать ему дорогу. Завтра он сам уступит дорогу часки с пурпурной сумочкой. Зачем же пугать людей?..

У поворота кончался последний подъем — дальше дорога пойдет под уклон, за два полета стрелы до поста часки она станет, ровной, как отшлифованный камень, и камни, из которых сложена дорога, будут большими, гладкими. Здесь он передаст сумочку Единственного и будет повторять прямо на ходу эти странные слова.

Добежав до поворота, часки сплюнул зеленую от листьев коки вспенившуюся слюну и словно на крыльях полетел по плавно спускавшейся вниз ровной дороге. Он уже видел каменное здание поста, рядом с которым на платформе дымил сигнальный костер, маленькие фигурки людей, шевелившиеся между домом и костром, наконец, он разглядел того, кто уже ждал его на дороге, чтобы продолжить стремительный полет к священному городу Куско. Громко, теперь уже в полный голос, стараясь приспособить к ритму своего бега такие неудобные слова, он повторял их снова и снова, словно боялся, что они ускользнут от него в самый неподходящий момент.

Он убежал от станции на целый полет стрелы, пока часки трижды, как полагается, без запинки повторил эту проклятую фразу. Вернувшись трусцой к станции, он лег прямо на траву, закрыл глаза рукой от подымавшегося все выше и выше палящего солнца и попытался заснуть. Но усталость (с посланием Единственного часки бежали из последних сил) и листья коки, которые он начал жевать с того самого момента, как Дозорный увидел сигнальный дым, отгоняли сон. Он никак не мог забыть эту непонятную, так страшившую его фразу, хотя прежде с ним никогда не случалось подобного. Передав сумочку-эстафету и выкрикнув ключевое слово, он сразу же терял его, словно оно осталось лежать там, вместе с кипу. Вдруг он с ужасом увидел, как из пурпурной сумочки Единственного к небу устремился дым, но это был уже сон…

Сигнальный дым, как всегда, появился неожиданно. Ждешь его, ждешь, а появляется он, когда хоть на мгновение забудешь о нем. Дым медленно выползал из глубокой впадины между вершинами двух гор, ближняя из которых закрывала пологим склоном эстафетный пост, именно оттуда сегодня утром уже пришло послание. Дым был желто-бурым, а это означало, что часки снова принесет послание Единственному.

Взяв охапку тонких ветвей, что лежали огромной горкой справа от костра, часкикамайок стал осторожно укладывать их на маленькие язычки пламени, которое никогда не угасало, — он отвечал за это, как и за все, что случалось на посту. Убедившись, что пламя, разгораясь, дает хороший густой дым, начальник поста взглянул на молодого часки, спавшего прямо на земле между костром и домом. Ничего не поделаешь, придется подымать именно его. Он успел поспать больше, чем остальные. Шесть эстафет за несколько часов, такого он не помнил за годы долгой службы на посту. А у него было только пять часки, вот и приходится подымать того, кто пришел сюда первым. Он больше других отдохнул.

— Вставай, эстафета Единственного. — Часкикамайок хотел потеребить за плечо молодого часки, но не без удивления увидел в упор смотрящие на него широко открытые глаза. — Вставай!

Можно было и не повторять приказ: при слове «Единственный» бегун уже был на ногах. Он даже успел заложить в рот пару листьев коки, поспешно разжевывая их, чтобы побыстрее испытать живительную силу их сока.

Но напряженная готовность внезапно сменилась недоумением.

Камайок понял и показал рукой на север, где все выше и выше подымался огромный столб дыма.

— Побежишь дальше на юг. Все часки ушли на север. Ты первый пришел, первым уйдешь. Иди на дорогу, — добавил он с едва заметной теплотой в голосе: юноша был из одного с ним айлью и давно нравился ему.

Часки не любил дорогу на юг. Она была тяжелой, особенно две длинные лестницы, на которых трудно дышать. Правда, ему довелось только дважды бежать по ней, но он слишком хорошо помнил эти лестницы. Вот и сейчас, прыгая по высоким ступеням, он начинал чувствовать, как сбивается дыхание. Хорошо еще, что ушли те чудные слова и нужно было помнить только…

Три воина-инки с длинными копьями шагнули на него с верхней ступени. Он не видел их лиц, но отчетливо различил короткие прически под боевыми конусообразными шлемами. Они нырнули вниз, но наверху снова стояли три силуэта с длинными пиками на плечах. Так повторилось еще несколько раз, пока расстояние между часки и спускавшимися по лестнице воинами не сократилось настолько, что следовало что-то предпринять.

И тогда он вспомнил, что должен крикнуть им только одно слово. Но дыхание перехватило, и крика не получилось. Вдруг часки увидел, как воины расступаются, и в тот же миг услышал многоголосо повторяющееся: "Сапа-а-а!"

Теперь он бежал по ступеням лестницы посреди живого коридора, и, хотя воины-стены распахивались перед ним, нет, перед пурпурной сумочкой Единственного, было очень трудно подниматься вверх. После лестницы, он хорошо помнил, будет широкая площадка, откуда открывается неповторимо прекрасный вид на многие сотни полетов стрелы…

Еще одна, еще одна, еще… а вот и последняя ступень. Но вся площадка была заполнена воинами, и часки растерялся, он не знал, не видел, куда бежать…

Желтые, зеленые, голубые, коричневые и красные полосы и квадраты плащей-накидок стояли перед ним, казалось, неодолимой стеной. Длинные копья с колыхавшимися на ветру флажками-штандартами, бронзовые топорики на длинных рукоятках, огромные, словно клыкастые маканы, луки с торчащими из колчанов мохнатыми стрелами дополняли эту неповторимую картину, казавшуюся чем-то нереальным на фоне синего, уже темнеющего вечернего неба, опиравшегося прямо на белые гребни застывших горных вершин.

Часки, казалось, что он стоит уже целую вечность, но чьи-то руки бережно, хотя и с решительной настойчивостью, подталкивали его, помогая преодолеть внезапно охватившее оцепенение. И только когда площадка сузилась и опять стала привычной дорогой, он понял, что все это время не останавливался, а бежал, и воины на площади с почтением и страхом уступали ему, гонцу Единственного, дорогу.

Дорога пошла под уклон. Теперь он видел ее на много полетов стрелы, видел и не узнавал: навстречу медленно ползла, вздрагивала, шевелилась гигантская змея из человеческих тел. И опять ему уступали дорогу, и опять он бежал среди нескончаемого потока человеческих тел. И только у большого висячего моста, переброшенного через пропасть, на дне которой пенилась белая струйка реки, он с особой силой ощутил всю великую важность того, что было поручено ему, простому пуреху, сыну пуреха: мост был свободен только для него одного.

Плетеные толстые канаты, сложенные вместе в несколько рядов, вздрагивали при каждом прикосновении его легких ног. Даже при переправе тяжелых вьюков канаты совсем не провисали. Идти по мосту размеренным шагом воина либо переносчика грузов было приятно, а вот бежать, и бежать совсем одному, часки показалось страшновато. Но он бежал, широко расставив руки, как это делают канатоходцы. Высокие, сплетенные из канатов перила не прятали от путников ужасающую глубину пропасти, но часки некогда было смотреть по сторонам.

К посту он прибежал весь забрызганный зеленой слюной. Передав сумочку и трижды повторив одно только слово «ушли», часки упал прямо на выложенную ровными плитами дорогу…

Он не почувствовал, как чужие руки перенесли его в дом и бережно уложили на твердый матрац из сухой травы. Ему предлагали пить, но часки молчал, не реагируя на слова. Потом все куда-то ушли, а он лежал неподвижно и с нарастающим ужасом наблюдал, как из пурпурной сумки Единственного огромными клубами вырывался сине-красный дым войны…

Только через два дня старший камайок разрешил уже оправившемуся молодому бегуну вернуться на свой пост. Но сумочку часки ему все же дали.