Машина со скрежетом остановилась.

— Выходи!

Задержанные выбрались из фургона, инстинктивно стараясь держаться поближе друг к другу. Перед ними высилось трехэтажное мрачное здание, обнесенное толстыми крепостными стенами с колючей проволокой, по которой был пущен ток высокого напряжения. Здание было похоже на звезду, одним концом упиравшуюся в тибрскую набережную.

С протяжным скрипом открылись тяжелые железные ворота. В полосатой будке стоял эсэсовец с автоматом, возле его ног лежала большая откормленная овчарка. После тщательного обыска, во время которого отобрали даже расчески, Кубышкин и Остапенко были отделены от итальянцев.

Их повели по мрачным узким коридорам мимо массивных дверей камер. Они старались ступать тихо, словно боялись потревожить сон людей, уже сидевших в камерах. А карабинеры шли, подчеркнуто громко печатая шаг, — им не было никакого дела до заключенных.

Прикладами автоматов Алексея и Остапенко втолкнули в камеру № 13 на втором этаже. Дверь захлопнулась.

Кубышкин и Остапенко огляделись. Камера была сырая, мрачная, маленькая. В ней трудно дышалось, от скользкого, обшарпанного пола несло кислятиной.

Камера была рассчитана на одного заключенного, но в ней и так уже кто-то находился. Старый жилец тронул Кубышкина за плечо:

— Не узнаешь?

«Похоже, украинец, — подумал Алексей, вслушиваясь в хриплый, но все же певучий голос узника. Он показался знакомым. — Кто же это? Какой-нибудь провокатор?»

— Леша! Та я ж Чосич! — снова проговорил человек и придвинулся еще ближе. — Слухай, друже...

— Чосич?!

— Он самый!

Это был серб, друг Алексея по военному заводу. Но как он изменился! Какие-то жалкие лохмотья висели на костлявом теле. Голос звучал хрипло, натруженно. А еще недавно это был крепкий человек с широким открытым лицом, которое очень красила добродушная улыбка.

— Ничего... Теперь мы втроем! — Чосич произнес это так, будто все трудности тюремного режима уже позади. — Одному очень скучно было.

— Где мы? — спросил Алексей.

— В каторжной тюрьме Реджина Чёли — «Царица небесная». Я здесь уже несколько недель... Лютуют гады. Каждый день допросы.

— Странное дело, тюрьму называют «Царицей небесной», — проворчал Остапенко, — другого имени, что ли, не нашли?

— В Италии, брат, все тюрьмы носят имена святых, — отозвался Чосич. Он мрачновато усмехнулся. — Миланская тюрьма, например, святого Витторе, болонская — святого Джованни, туринская — святого Карло... Только эта — самая страшная.

— Куда же посадили Галафати? — вслух подумал Алексей.

Чосич вздохнул и закашлялся. Лицо его побледнело.

— Итальянцев сажают отдельно, — проговорил он с трудом. — Их допрашивает сам Кох.

— Кто это?

— Это — иуда... Нет, не то. Хуже во сто раз. Говорят, он родственник гитлеровского убийцы Эриха Коха.

Тюрьма Реджина Чёли. Ржавый визг ключей, крошечные, закрытые решетками окна, ханжеский вид католиков-надзирателей — все было мрачно, тоскливо, дико.

Не тюрьма — каменный мешок для смертников.

Небольшое окно камеры изнутри было зарешечено толстыми прутьями и походило на раскрытую волчью пасть. Окно выходило во двор. Камера никогда не видела солнца.

Койка с волосяным тюфяком была привинчена к стене, покрытой плесенью. Над небольшим столиком висело бронзовое распятие. Кого оно могло утешить здесь? Бронзовый лик Христа покрывал толстый слой пыли.

Надзиратель не отлучался из коридора. Он то и дело подходил к двери и заглядывал в «волчок».

Ночью в тюрьме воцарилась гнетущая тишина. В спертом воздухе камеры раздавалось лишь тяжкое дыхание Николая, прерываемое стонами. Скупой свет, проникавший в камеру, давала электрическая лампочка, тускло горящая в коридоре.

Алексей подумал: «Вот оно, последнее мое пристанище на чужой земле...» Почти машинально провел рукой по стене и почувствовал под пальцами какие-то неровности, царапины. Их выскребли такие же, как он...

Всматриваясь до боли в глазах, а больше на ощупь, он прочел лишь немногие надписи. «Здесь сидел осужденный к смертной казни коммунист Ромоло Якопини. Прощайте, друзья!» «Здесь провел свои последние дни офицер запаса Фабрицио Вассали. Да здравствует свободная Италия!»

И вдруг надпись на русском языке.

«Перед смертью хочу написать на языке моей Родины, где я появился на свет. Родился в городе Одессе в 1910 году. Преподавал русскую литературу в Туринском университете. Арестован в 1934 году и осужден особым трибуналом по защите государства за участие в движении «Справедливость и свобода». После 8 сентября 1943 года был ответственным редактором журнала «Свободная Италия». Фашистская полиция арестовала меня 19 ноября 1943 года. Передаю прощальный привет русскому и итальянскому народам. Леон Гинзбург».

Вцепившись онемевшими пальцами в грязную решетку окна, Алексей долго смотрел в высокое холодное небо.

Заснул он только перед утром. Ему снился бой. Ярко вспыхивали огни орудийных разрывов, но звуков не было — как в немом кино. Автомат, который сжимала рука, был невесомым. Гитлеровцы лезли прямо под свинцовые струи, гора трупов росла, и Алексей задыхался, боясь, что не выберется из окровавленной груды тел...

Проснулся он в холодном поту. В бессильной злобе сжал кулаки.

Тюремный надзиратель с фонарем и тяжелой связкой ключей стоял у двери камеры.

— Чосич, одевайся! Приказано перевести тебя в другую камеру.

Чосич помутневшими глазами тоскливо взглянул на товарищей, крепко поцеловал Кубышкина, пожал руку Остапенко.

Дверь с лязгом захлопнулась за его спиной.

— Хороший человек, — тихо сказал Кубышкин. — С Олеко Дундичем вместе служил в австрийской армии.

— А как он попал в Италию? — спросил Остапенко.

— Воевал в Югославии. Так же, как я, был завален землей и взят в плен. Немцы узнали, что он хороший механик и привезли его в Рим...

Вот так началась для Алексея Кубышкина тюремная жизнь в «чертогах» «Царицы небесной». Утром и вечером обход, уборка камеры. Тюремные сторожа и надзиратели два раза в день осматривали камеру, проверяли целость решетки. А днем, как правило, его допрашивали и истязали.

Мир — большой и солнечный — остался за толстыми непроницаемыми стенами. Это был уже не его, Алексея, мир. Его миром стала тюрьма — каменные застенки, гремящие засовы...

«Царица небесная» пожирала все новые и новые жизни...