Первые утра июня начинались с ранних, стремительных дождей. Сумбурные и обильные дожди проносились над Москвой в пятнадцать-двадцать минут. А уже с обеда от жестокого солнца и доканывающих испарений трудно было дышать.

Засыпая, Сергей слышал, как мать талдычила отцу, что «больной ребенок задыхается в каменном мешке» и если они «немедленно не снимут дачу, все кончится катастрофой».

Вспоминая прошлое лето в заброшенном полупустом дачном поселке, где участки заросли крапивой и лопухами, Сергей видел редкие «зеленухи» на единственной яблоне, что не погибла от морозов последних лютых зим. Терпкий, сулящий невообразимое блаженство запах вечерней речушки, на чей топкий берег приносили его на носилках отец с Аленой, если отцу удавалось «рано» приехать с работы. Прислушиваясь, как счастливо отфыркиваются в желтовато-розовом мареве сестра и отец, до краев наполняясь острыми запахами отогревшейся за день воды, бисерной ряски, вычурных темно-лиловых цветков, название коих никто не знал, Сергей с безотчетной радостью погружался в теплоту закатного солнца. Иной раз Сергею удавалось почувствовать струящуюся теплую плоть реки, бережно его омывавшую.

Когда его уносили от притихшей реки, в руках оставались таинственные дары: леденящий цветок водяной лилии, камыш с бархатным темно-коричневым шишаком. Огромный круглый лист в половину туловища Сергея…

То, что он когда-нибудь сможет плавать, не умещалось даже в самых дерзких мечтах.

Лес полонил разнообразием многоликой жизни, пронизанный птичьими откровеньями, в чьи пределы до прошлого лета его никогда не заносили.

Втроем они выбирали полянку поприветливей, ставя носилки Сергея возле крохотного брусничника; высокого стебля с рубиновыми каплями костяники, или крепкой сыроежки, до которых Сергей мог дотянуться. А сами расходились в поисках грибов и ягод. Стоило отцу и Алене скрыться за деревьями, как лес начинал струиться и двигаться, охотно одаривая Сергея маленькими чудесами.

Откуда-то появлялся деловитый красноголовый дятел. Усевшись на ствол сосны, принимался за работу, изредка косясь на неизвестного бездельника.

Вспархивал на боровой колокольчик голубой мотылек, замирая и сливаясь с крупным, взласканным июльским солнцем, цветком.

Забегали на носилки тонконогие пауки. Выяснив что-то особо важное, быстро улепетывали.

Долго кружился, цепляясь за крепких, полных жизни собратьев, оранжевый лист.

Негодующе верещали чем-то раздосадованные сороки.

Куражный ветерок, распушив веера веток осин и кленов, поражал перепадами и подсветами в кущах переливчатых, резных деревьев.

Именно на тех лесных полянках открылась Сергею бесконечность зеленого цвета, вмещавшего в себя голубизну молодых сосновых лап, устойчивый малахит крутых елочек, легкую фисташковость листиков-лепестков плакучих берез с золотистым отливом, неустойчивое серебро ив, глухость боярышника, умеренную блеклость можжевельника, холодный перелив в пригашенную сталь резных листьев рябины, буйную яркость лесных вьюнов. Все-все вбирал в себя этот удивительный зеленый…

Вспоминался и блаженный холодок счастья, когда на пустовавшем соседнем участке (куда тайком от матери частенько перетаскивала его Алена и ее стеснительная подружка) Сергею удавалось высмотреть несколько сильных ягод на осажденном лебедой кусте крыжовника.

Розовую и бледно-сиреневую картошку, что собрали с трех грядок, Сергею тоже никогда не забыть. Полмешка — баснословное богатство. С двумя оттертыми от песчинок самыми крупными картофелинами он не расставался до возвращения в Москву.

А если прибавить ко всем воспоминаниям о жизни на даче еще и трехчасовую «бешеную» езду в кузове забитой тюками и вещами трехтонки, подпрыгивание на ухабах, крушение одеял и подушек, то не удивительно, что переезд на дачу начинал манить Сергея уже в феврале. Особенно теперь, когда он встал на костыли. Жажда поскорее переворачивать, гнать часы не покидала Сергея до середины апреля.

Но в дни посвящения все изменилось, перевернулось. Теперь Сергей жаждал, чтобы время пошло вспять.

* * *

В углу заброшенного лесопарка над загустевшим от избытка водорослей прудом, где Медуница показывала им, какие ветки плакучих ив срезать для плетения корзин и корзиночек, на редкость молчаливый в тот день Иг невпопад спросил девчонку:

— Можешь сказать, почему ты выбрала калину?

Мельком взглянув поверх головы Ига, Елена ответила:

— Отзывчивая она…

— Отзывчивая? — нахмурившись, переспросил Иг. — Не видел я этого дерева никогда. Может, и видел, да не знал, что это калина.

— В лесах, где тетка Стеша живет, калину нечасто встретишь, — припомнил Ник, — и она там невысокая. Не дерево, а скорее куст большой. С кустами у меня не очень. Но калина, по всему видно, дерево доброе.

— Разве злые деревья бывают? — спросил Шашапал.

— Угрюмые бывают. Замкнутые. И недобрые есть, — убежденно сообщил Ник. — Холодные встречаются. Да и тех, что сами в себе, немало. Некоторые даже не хотят, чтобы ты к ним подходил. Если старые, с трещиной в сердцевине…

— Да какая она хоть из себя, эта калина? — настаивал на своем Иг. — Судя по листку, который ты вырезала, она на клен похожа.

— Нет. Клен другой, — задумалась Медуница. — Клен — красавец. А калина — скромница. Лист у нее плотный, по краям резьбой окаймлен. Ягоды сочные. Кистью, как пригоршня, растут. Калина сама ягоды дарит, протягивает — бери. На солнце ягоды, как янтарь, горят. Через калину надежда приходит. Знаешь, еще… Как тетка Матрена сказывала: «На сердце трепет. Для души — покой».

— Она сладкая? — спросил Шашапал.

— Нет. На вкус скорее клюкву вспомянешь, ежели первый раз отведать калину доведется… А в середке каждой ягоды косточка. Как сердце плоское. Я когда от мамаши-тетки потерялась, у монашек жила. Уже кончалось лето… На холме, за лесом сосновым, луг клеверный. За ним клен с листьями первыми багряными. А далее рядок калин молоденьких ягодами прельщал. Я на ягоды смотреть все бегала. Когда унылость приползала… На лугу щавель конский, тоже красный, как мак, попадался. Огонь тот в ягодах калины, в щавеле кустистом на лугу клеверном да в листьях клена переливчатых — мне как знак от бабушки Марии был. Монашки меня жалели. Только радость откуда монашки возьмут? А калина и цветом, и ягодами одаривала. Родная на чужой земле.

— А как ты у монашек оказалась?

— Про монашек потом.

— Ты говорила, что потерялась, — напомнил Сергей. — А как, не рассказывала.

— Нас ведь долго гнали. Вокруг по-нашему уж и говорить перестали. Никто не подавал ничего. Даже воды из домов не выносили, там где конвой на передых нас останавливал. Когда по своей земле шли, в деревне какой картошку тетке совать изредка успевали. Мне и хлеб перепадал. А на чужой стороне, как на пароме нас через реку перевезли, уж и не смотрел никто в нашу сторону. Отворачивались. Первыми монашки со мной заговорили. А потерялась я в лесу. Когда из ручья пить стала. После расстрела…

— Какого расстрела? — вскинул вверх брови Шашапал.

* * *

— После расстрела у меня в голове сумятица вышла. Одно вспыхнет, а другое как в прорубь уйдет, — не спеша выговаривала Елена. — Только когда у монашек жить стала, в ясность все пришло, помаленьку. Открылось снова… Многое из слов мамаши-тетки вспомнилось. И что другие женщины крутом говорили. Девчонка тощая привиделась. Она годков на пять постарше меня была. Тетка без бровей, которая всякий язык знала…

Воспоминания Медуницы еще долго плутали среди стылых колдобин ушедшего времени.

Но постепенно тот час, что мог стать последним для Елены, высветился, протолкался из завесы прошлого.

Случилось это на третий день их перегона по глухим лесным дорогам, где немногословные хозяева редких хуторов, заметив этап еще издали, отворачивались, уходили в свои аккуратные огороды, а если были заняты неотложными делами на виду у дороги, с упрямой откровенностью старались не смотреть на гонимых.

После очередной рассортировки и смены конвоя, на протяжении двухнедельного пути в колонне оказались лишь существа женского пола, от пятнадцати до пятидесяти лет. Совсем исчезли дети, что могли двигаться самостоятельно. Матерей с малышами на руках осталось не больше десяти. На фоне глыбистой мамаши-тетки субтильная Елена тоже была зачислена немцами в младенческий разряд. Из Зиморей в этапе никто не удержался. Лишь две малознакомые тетки из дальней деревни — Верхние Пригорки. Зато в колонне появилось несколько полячек и одна безбровая литовка с перекошенным лицом. Литовка одинаково хорошо знала русский, немецкий и польский. Оттого, вероятно, и стала невольной переводчицей.

Последний конвой возглавлял одутловатый фельдфебель, трусивший на сонной толстозадой лошади впереди колонны. Ему помогали двое солдат с автоматами. Старший из солдат, явный обозник, тонкошеий, в очках-колесах, замыкал колонну, непрерывно гмыкая и откашливаясь. Второй, со странным, рассеянным взглядом, шел всегда справа, воспринимая женщин, как стадо овец. Он хладнокровно мочился на виду у всех, делая лишь несколько шагов до ближнего дерева.

Дождь, ливший ночь напролет, к утру заметно выдохся. Когда их выгнали из брошенного амбара в квелый рассвет, длинные капли еще неохотно сеялись на лес, но сила их была уже на излете.

К полудню, быстро подсыхавшая, песчаная дорога вывела колонну на глинистый угор, на гребне которого маячила приземистая кирпичная ферма, окруженная мелкими пристройками.

Возле фермы происходило какое-то копошение. Тарахтел, бесновался, захлебывался и снова начинал трещать тяжелый мотоцикл.

Чем ближе они подходили к ферме, тем отчетливее различали суматошно перестраивающихся солдат, в чьи шаткие ряды то и дело врезался мотоцикл с коляской. Вцепившись левой рукой в загривок солдата-мотоциклиста, бордовый от ярости офицер стоял во весь рост за спиной водителя, бешено жестикулировал свободной правой рукой, выкрикивая отрывистые команды худосочному ефрейтору, тщетно пытавшемуся постичь логику желаний взбешенного начальника.

Как только колонна женщин приблизилась вплотную к низкой решетке, отделявшей территорию фермы, обер-лейтенант, размотав солдат, подскочил на мотоцикле к ограде, что-то закричал сонному фельдфебелю, ехавшему в голове этапа. Фельдфебель козырнул, подняв руку, остановил колонну.

Офицер развернул мотоцикл на сто восемьдесят градусов, снова пустил его на затурканных солдат.

— Чего ему от нас надо? — спросила шепотом у безбровой литовки тощая девчонка.

— Приказал, чтобы мы смотрели, как будет расстрелян дезертир. Ничтожный австриец, предавший фатерланд, — равнодушно перевела литовка.

Тогда за разрозненной цепочкой солдат и увидала Медуница всклокоченного человека в нижней рубахе и солдатских штанах. Сапог на нем не было. Неестественно белые удлиненные ступни дезертира зябко мыкались на холодной глине. Приговоренный все старался отыскать меж длинных коричневых луж, образовавшихся под угрюмой кирпичной стеной фермы, островок посуше и понадежнее. Но непослушные ноги подводили, соскальзывая в липкую жижу. Всклокоченный человек спешил выдернуть ногу из вязкого ила, и, словно посмеиваясь над собственной нерасторопностью, кривился болезненной улыбкой. Казалось, весь мир приговоренного сосредоточился на загустевших лужах…

Пока Елена пыталась разгадать, что происходит с босым дядькой, осатаневшему обер-лейтенанту и ефрейтору удалось построить взвод для исполнения приговора.

Двое рослых солдат подскочили к незадачливому австрийцу, подхватив его под локти, одним рывком подтащили к кирпичной стене, загнав по щиколотку в изогнутую лужу.

Ефрейтор огласил короткий приговор.

Австриец недоумевающе дернул левой бровью и то ли сморщился, то ли улыбнулся, прислушиваясь к собственному нутру.

Защелкали затворы вскинутых карабинов.

Обер-лейтенант, опередив команду ефрейтора, взлетел на свою трибуну-мотоцикл, обуянный новым приступом ненависти, заорал на солдат.

— …и если вы сейчас!.. На глазах этого сброда!.. Не разнесете, по моему сигналу… голову этого австрийского ублюдка!.. На тысячу кусков! — точно стремясь впаять в собственную память каждое слово, монотонно переводила вопли офицера литовка, стоявшая рядом с мамашей-теткой, — Я всех вас!.. Загоню в штрафные роты!.. Если немецкий солдат… не умеет точно стрелять!.. Он уже наполовину враг!.. Фюреру и фатерланду!.. Я не позволю позорить!..

Дальше литовка перевести не успела. Горбоносый офицер, прервав себя на полуслове, выбросил вверх правую руку, срывая связки, завизжал:

— Фойер! Фойер! Фойер!!!

Конвульсивным разнобоем захлопали выстрелы. Австриец по-детски вскрикнул, ткнулся лицом в суглинок.

Солдаты пугливо затоптались на месте. Обер-лейтенант соскочил с мотоцикла, обтер вспотевшие маленькие ладони о ягодицы, клюнув громадным носом в сторону притихшего австрийца, медленно двинулся к нему, громко втягивая в себя воздух, насторожившимися ноздрями.

Как почудилось тогда Елене, обер-лейтенант шел к жертве на удивление долго.

Но все-таки дошел. Наклонился, вглядываясь в неподвижный затылок австрийца. Недоверчиво всматриваясь в убитого, усиленно работал ноздрями, как будто вознамерился постичь запах смерти.

Глянув на сгорбившегося ефрейтора, офицер лаконичным жестом подозвал его к себе, а сам снова склонился над трупом.

Подошел ефрейтор. Горбоносый что-то ему буркнул, показывая на голову убитого. Усердный ефрейтор присел перед дезертиром на корточки, только что лицом в него не уткнулся. Но того, что искал обер-лейтенант, тоже не обнаружил. Поднял на офицера затравленные глаза, промямлил нечто невнятное.

Обер-лейтенант распрямился. Принялся задумчиво водить пальцами левой руки по глянцевому козырьку фуражки. Ефрейтор подавленно ждал, не осмеливаясь распрямиться. Что-то про себя решив, офицер прошептал ефрейтору несколько коротких фраз.

Ефрейтор поспешно вскочил, перевернул убитого на спину, почтительно отступил перед обер-лейтенантом, который вновь склонился над головой дезертира. На рассматривание лица австрийца офицер потратил времени значительно меньше, чем на изучение его затылка.

Проглянувшее через клочья рваных облаков солнце, ослепив обер-лейтенанта, на несколько секунд стерло все рельефные составные его лица. Даже громадный хищный нос. Выделялись лишь темные впадины глаз.

Скользнув невидящим взглядом по ссутулившимся солдатам, что бестолково топтались на месте, горбоносый подманил ефрейтора, не обернувшись к нему, приказал закопать расстрелянного.

Заведя руки за спину, офицер застыл, уперев взгляд в носки собственных сапог.

— Тетка Вера, мне боязно, — зашептала тощая девчонка, прячась за спину мамаши-тетки.

Словно уловив страх девчонки, обер-лейтенант поднял голову, вперившись немигающими птичьими глазами в понурую толпу женщин, медленно двинулся к ним навстречу, постепенно ускоряя ход.

Подойдя вплотную к низкой решетке, обер-лейтенант подозвал к себе фельдфебеля, понуро сидевшего на толстозадой кляче. Фельдфебель, пыхтя, слез с лошади, подкатившись к обер-лейтенанту, выпятил живот, обозначая предельное внимание.

— Вы видели, что никто не попал ему в голову? — спросил офицер.

— Нет, господин, обер-лейтенант! — заверил горбоносого фельдфебель.

— Зато эти видели, — кивнул офицер на женщин. — Видели, что этот ублюдок не получил ни одной дырки в башку, — не повышая голоса, ввинчивал в голову фельдфебеля неоспоримые улики горбоносый. — Видели позор немецких солдат… Вы понимаете, фельдфебель, чем это чревато?

Фельдфебель отфыркивался и молчал.

— Не понимаете, — подождав немного, подытожил горбоносый. — Скажите, фельдфебель, — скашивая глаза на ноги и забрызганные грязью подолы женщин, — что вам полагается делать в том случае, если весь этот сброд попытается разбежаться?

— Стрелять, господин обер-лейтенант! — рявкнул вспотевший от напряжения фельдфебель. — Но они никогда не осмелятся…

— Так вот считайте, что они побежали, — грустно покачивая головой, подсказал офицер.

— Но, господин обер-лейтенант…

— Никаких но, — отвернувшись от фельдфебеля, прервал его офицер. И доканывая последние колебания фельдфебеля, твердо заключил: — Акт о расстреле при попытке к бегству я подпишу лично. Исполняйте.

Их растянули вдоль всей темной стены фермы. Пытавшихся кричать, горбоносый приказал бить по лицу. Сам хлестал наотмашь. Спокойно и четко.

«Успокоив» пленниц, обер-лейтенант педантично, но быстро сам расставил притихших солдат, величаво взошел на мотоцикл, выкаченный на бугорок, в прогал меж жертвами и палачами.

— Солдаты! — начал обер-лейтенант…

И пористый нос его в мелких капельках пота (такой громадный, что захватил большую часть лба), неотвратимо, приблизившись, заслонил перед Еленой весь мир.

Нос корчился и раскачивался, нацеливаясь, превращаясь в жадный, прожорливый клюв…

Теперь перед Еленой был только нос-клюв и голос безбровой литовки, шедший откуда-то снизу.

— …солдаты, соберите все свое мужество и волю!.. Я даже разрешу вам не закапывать убитую сволочь!.. Пусть их сожрут и загадят мухи!.. Вы слышали, как смеялись они, когда ни один из вас не попал в голову дезертира? Слышали? Как они хохотали над бессилием германского оружия! Я и ваш боевой друг — фельдфебель Гец даем вам последний шанс, солдаты!..

Именно на этом выкрике обер-лейтенанта сильные руки мамаши-тетки отодвинули, увели Елену от носа-клюва. Сначала поставили на землю, а затем принялись медленно переводить, прятать девчонку за подол тяжелой юбки, за могучие тумбы-ноги.

Пористый нос отодвинулся, утратил исходившую от него угрозу. Где-то далеко, над головой Елены, неслышно исчезали, стаивали слова безбровой литовки.

Вперехлест той визгливой речи в сознание девчонки проник властный шепот мамаши-тетки:

— Гляди!.. Как солдаты ружья вскинут, враз за ноги мои ложись, да плотней к земле приникай. Упаду на тебя — терпи. Хоронись, как мертвая. Уйдут когда, выползать не спеши. А как стемнеет, выбирайся. Подале отсюда уходи… К жилью, где детишки…

Шепот осекся.

Рванувшись вверх, словно пытаясь взлететь, завис в воздухе, рухнул подкошенный внезапным приступом офицер. Забился, захрипел, захлебываясь в клочьях желтой пены.

Дальше все неслось рваным галопом.

…разбегающиеся сапоги солдат…

…судорога крестного знамения поджарой девчонки…

…кислый вкус обильного пота мамаши-тетки, на бегу вдавившей лицо Елены себе под мышку…

…брызги глинистых луж, секущие глаза и щеки…

…расплющенное страхом лицо фельдфебеля, что оборачивался и оборачивался, подгоняя колонну…

…дрожь синих, вздувшихся узлов на ногах бабы из Верхних Пригорков…

Спад наступил в лесу. Припав к земле, выли женщины. Одни — глухо, стыдясь, пряча лицо в траву. Другие надрывно, в голос, заходясь и кусая руки.

Фельдфебель разделся донага, упал в лесной ручей, лицом вниз. Мелко вздрагивала рыхлая спина-подушка, усеянная блекло-оранжевыми кляксами. Тонкошеий обозник, присев над фельдфебелем, тер трусливую спину куском голубого мыла.

Солдат с рассеянным взглядом сидел, ухватившись руками за ствол молоденькой осины.

Мамаша-тетка, делая вид, что торопится справить нужду, волоком затащила Елену в кусты тальника. Обернувшись на хмурый наворот туч, зашептала жарко, кивая на подлесок за ручьем:

— Ползи, ползи туда, за кустики. Ручей на карачках перейдешь. Мелкий он… Затаись в сосенках и жди. Я скоро следом. Ну!.. Чего таращишься? Пошла!..

Подтолкнув Елену, шагнула назад, шумно поправляя юбку.

Колкий ивняк за ручьем корябал лицо и руки. Перед глазами острые ветки, переплетение корневищ. Усталость дурманила, прибивала к земле. Елена улеглась на прохладную траву. Провалилась в трясину сна…

* * *

Утром следующего дня, когда Сергей пришел к Медунице, Шашапал показал ему записку. Первую оставленную в их тайнике со дня образования Союза Необычайников. Шаткий почерк Ника предупреждал: «Уехали с отцом на два дня. Сами вас найдем. Иг и Ник».

Вот так пилюля! Ведь только вчера, расставаясь на обратном пути из парка, они договорились произвести первый эксперимент с перевоплощением «в старушку».

В промежутке между двумя и четырьмя часами ребятня обычно спешила во двор после обеда, утаив что-нибудь из съестного для обмена и подкормки товарищей. Во дворе наивных уже поджидали стервятники из команды Харча и Щавы. В ход шли угрозы и лесть, всякого рода ловушки-приговорки, цыганские пари и откровенная экспроприация. Вымогатели «работали» кланом, парами и в одиночку. В связи с наступлением жары добыча стервятников заметно возросла. Поэтому вероятность пребывания во дворе кого-либо из врагов пятерки была практически стопроцентной.

По замыслу ребят, первая пробная «старушка» должна была совершить вояж по двору именно в это время.

Эксперимент решили проводить с предельной дерзостью, проходя буквально перед носом у противника.

Чести испытать судьбу в качестве «первой старушки» был удостоен Шашапал.

Но теперь… Непредвиденный отъезд братьев спутал все планы: Больше двух часов Сергей и Медуница помогали Шашапалу совершенствовать его «переход в старушку».

— Надо! Надо именно сегодня попробовать, — уговаривал друзей Шашапал, придирчиво имитируя перед зеркалом походку Веры Георгиевны, — я пятками чувствую. Честное слово! У меня пятки — самые сомневающиеся. А сегодня и пятки уверены, что получится! Увидите — получится! Я по себе знаю — если с первой попытки удается, то дальше легко идет. Скажи, — внезапно набросился на Медуницу Шашапал, — вот из всего самым страшным что для тебя было? Самым, самым!

— Не знаю, — задумалась Медуница, — сейчас не вспомню…

— Хорошо. Вспомни просто очень страшное, — легко отступил Шашапал.

Елена опустила глаза в пол, долго одергивала короткий рукав вылинявшего платья.

— …от Пскова поезд долго ехал. Военных набилось бессчетно. Из госпиталей, после поправки, в большом числе ехали. С медалями… Нашивки на рукавах. Желтые. Красные. Чемоданы у всех… Рюкзаки… Мешки вещевые… Поезд тихо шел. Военные во множестве на станциях высаживались. А другие садились. На платформах, на станциях разных люди все ждали. Махали военным. Улыбались, как могли. Если купить или поменять чего на станции из поезда выходили, то военным в первую очередь уступали. Я удивлялась в себе, сколько разных жителей у нас неразбомбленных за войну осталось. Поселки, городки порушены. А людей непогибших куда больше, чем я думала. Махают. Чего есть, продавать к поезду несут. И просто выходили посмотреть на солдат фронтовых. Каким добром приветить… Чем дальше ехали — непорушенных городов больше попадалось. Поселков всяких, деревень. На станциях, где остановок нет, народ все равно стоял. Места пошли, где немцы, видно, не успели много разорить. Поутру длинное село случилось. Мы медленно ехали, как на телеге. Народ на платформе был немалый. Смотрели на поезд. Проехали… И опять село потянулось. Долгое… А может, показалось так. Вовсе не тронутое село. Не бомбленное. Хорошее село. Однако народа не видать никакого. Возможно, за селом, на поле или в лесу где работали. Не знаю… Но людей в селе напогляд не имелось. А ехали мы уж вовсе тихо, как шагом. Я на огороды засматривала. На дома. Но никого живого не приметила. Никого. Кошки не видать. Хотя ясно, что живут в домах тех. И белье на дворе сушится. Поленницы ладно сложены. Дымок кое-где из труб. Но не видно ни души. Вот ты про страшное просил. Увидали мы разом все, кто в вагоне был, как горит дом. Добрый дом. Большой. Не сам горит еще. А поленница высокая у стены занялась. Подумалось, будто огонь вокруг избы обегал, и со второго конца дом обхватывал. Огонь красный, выше дома ладного на две крыши. И не слышно, как горит. Вот страх где. Мы мимо едем. Тихо… Однако колеса стучат, и больше ничего не слыхать. Дом горит. А людей вокруг нет. Огонь красоты ужасной. Чистый-чистый. Красный, как солнце на закате. Без дыма. Принимают молчком все. Народ военный в вагоне тоже смолк. Поезд тихо едет. Словно сам на пожар немой смотрит. Горит дом. Огонь выше лезет. В силу вошел. А те, кто живут в селе, ничего не ведают про пожар. Они, может, встречают другой, вслед за нами поезд идущий. Улыбаются военным и машут. Кому-то встретить кого с войны удалось…

А огонь уж на крышу лег. Ярко-ярко горит. И что получается? Война от людей местных вон как далеко к немцам ушла. Не воротится. А дом горит вовсю. Из поезда солдаты смотрят. Сильные… С медалями. А молчат. Может, им еще страшнее было, чем мне тогда. Вот ты про страшное хотел…

Медуница смолкла, все еще глядя куда-то мимо Сергея и Шашапала. Потом медленно опустила глаза в пол и также долго их поднимала. Видно, непросто было ей вернуться из того медленного поезда в сегодняшний день. Но вернулась. Виновато на мальчишек посмотрела. Дескать, может, и не то рассказала я вам.

Сергей заговорил торопливо, изо всех сил пытаясь переключить внимание Медуницы и Шашапала на внезапно захватившую его мысль.

— Вы заметили, как интересуют старушки Додика-Щепку?

— Нет, — признался Шашапал, удивляясь, что снова обрел дар речи, — никогда не замечал.

— А я давно вижу. Старушки всякие притягивают Додика, как магнит гвозди. В чем суть его интереса к старушенциям, понять пока не могу, но… Может быть, нам стоит, перед тем как рисковать со всякими щавами, испытать «старушку» Шашапала на Додике? С одной стороны — это безопасно и можно обойтись без близнецов. С другой — если Додик ничего не заподозрит, то уж эти…

Звонок прервал Сергея на полуслове. Ребята, недоумевая, переглянулись. Звонки повторились. Частые, нетерпеливые. Медуница пошла открывать.

В комнату влетела раскрасневшаяся Алена, громко выговаривая Сергею:

— Полчаса не могу тебя нигде найти! Хорошо, хоть Роза подсказала. Немедленно домой! Звонил отец. Завтра на осмотр к профессору Жуковицкому.

* * *

Вторая половина дня и вечер прошли для Сергея в ненавистной подготовке к встрече с профессором Жуковицким.

Сам профессор, забавно картавивший лысый шутник с легкими пальцами, скорее привлекал, чем страшил Сергея. Но мысль о том, что именно профессор Жуковицкий когда-нибудь сделает Сергею операцию, то есть лишит его ноги, пользуясь чрезвычайно торжественным и неоспоримым предлогом, загоняла в тупик отчаяния. Перед сном Сергей шепотом подозвал к постели отца, твердо зная, что тот не станет увиливать от ответа.

— Что такое фистулография?

— Видишь ли, — медленно сплетая и расплетая пальцы, начал объяснять отец, — Якову Самойловичу необходимо узнать, где находится очаг твоей болезни. Для этого фистулография и нужна.

— А почему раньше Яков Самойлович не делал мне фистулографию? — оттягивая самое страшное, уточнял Сергей.

— Сейчас у него новый рентгеновский аппарат и лекарство подходящее.

— Помнишь, сам Яков Самойлович говорил, что уверен. Абсолютно уверен — источник моей болезни «гнездится где-то в районе копчика», — выкрикнул Сергей.

— Немедленно укладывать его спать! — потребовала мать. — Завтра всем вставать ни свет ни заря!

— Я на тебя надеюсь очень, — совсем тихо сказал отец. — Ты же терпеливый у меня.

— Совсем я не терпеливый, — угрюмо зашептал Сергей. — И не хочу быть терпеливым. Лучше скажи прямо, Яков Самойлович, как увидит очаг, так и начнет делать операцию?

— Ну это ты, брат, не в ту степь махнул, — улыбнулся отец. — Сначала он подумает да прикинет много раз…

Весь следующий день прошел в клинике профессора Жуховицкого. Утром у Якова Самойловича случилась непредусмотренная операция, и они часа четыре прождали профессора в приемной.

Еще часа три ушло на многотрудные снимки. Наконец, когда чем-то недовольная сестра закончила перевязку, а мать зашнуровала на нем гипс и стала одевать, Сергей блаженно вздохнул.

Профессор потрепал его по щеке, велел, чтобы Сергея как можно скорее отправляли на дачу и держали там «вплоть да заморозков». А сам остался договаривать с отцом «о результатах фистулографии».

* * *

Он проснулся, когда отец и мать уже ушли на работу. Промаявшись до половины десятого в ожидании друзей, Сергей не выдержал и сам отправился на их поиски.

На площадке второго этажа Сергей нос к носу столкнулся с Медуницей и Шашапалом, спешившими ему навстречу.

Оба второй раз безуспешно звонили и стучали в квартиру братьев Горчицыных. Тайник для записок тоже пустовал.

Исчезновение близнецов не на шутку встревожило Сергея. Огорчала и непозволительная беспечность Шашапала и Елены, явно что-то от него скрывающих.

— Что ты ей все время сигнализируешь? — напустился на Шашапала Сергей.

— Все классно вышло, — перелившись в сплошную улыбку, возликовал Шашапал. — Ты бы видел!

— Что вышло? — не понял Сергей.

— Как только тебя увела Алена, мы рискнули! Я прошаркал между Юркой Окурьяновым и Конусом. Конуса даже задел слегка. Елена видела. Но они лишь расступились, как перед настоящей старухой, и продолжали дуться в «пристенок». Как я со всех ног не припустился, до сих пор понять не могу. Все-таки у ворот решил обернуться, посмотреть. Клюку выронил. Изловчился, оглядываюсь — ни Юрка, ни Конус в мою сторону и не смотрят. И тут откуда ни возьмись Додик-щепка выныривает. Поднимает мою клюку, подает мне, да так глазищами всего сверху донизу и выщупывает. Пялится и пялится. Чувствую, сейчас этот шкет что-нибудь никчемушное высмотрит. Спасибо, Елена отвлекла. Картинку переводную Додику подсунула. Тут уж я больше зевать не стал. Через проходное на Пятницкую. Оттуда дворами на наш черный ход, как с Еленой договорились. Она вещи мои в сумке клеенчатой… Смотрите, Ник…

Они появились из темной арки и встали на границе света и тени. Должно быть, давали глазам привыкнуть к буйному солнцу.

— Братцы, мы тут! — подпрыгнув, замахал руками Шашапал.

Близнецы стояли слишком далеко. И все же Сергей почувствовал исходившую от братьев тревогу. Внешне они вроде бы остались стоять, как стояли. Однако что-то невидимое в них изменилось, произошло.

— Эй! Чего вы завяли? — не унимался Шашапал.

Близнецы переминались с ноги на ногу. Подходить почему-то не спешили.

Но вот Иг, засунув руки в карманы брюк, буркнул что-то в затылок брату, двинулся через двор чужой, изможденной походкой. Отставая шагов на шесть, пошел за братом и Ник. Тоже через силу будто.

В замедленные движения близнецов словно вселились утрата и растерянность.

А может, все это лишь обман зрения? Фокусы солнца? Или… близнецы приготовили для друзей сюрприз-розыгрыш? Так и есть. Оба улыбаются. Но почему улыбки точно с других лиц стянуты?

— Карточки потеряли? — опередив всех, спросила из-за спины Сергея Медуница.

— Еще чего? — криво усмехнулся Иг. Что это вы пялитесь, будто мы из гробов повыскакивали?

Шашапал засмеялся было и смолк.

— Вот что, братики и сестрица Медуница, — беспечно начав жонглировать жосткой, ни на кого не глядя, заговорил Иг, — такие бублики-сухарики получаются, что придется нам с вами поручкаться «и в дальний путь, на долгие года».

— Как это «на долгие года»? Почему? — отступая перед Игом заволновался Шашапал. Не дождавшись ответа, подскочил к Нику, но тот отвернулся. Обескураженный Шашапал бросился тогда к Сергею.

— Чего это они? А?..

— Вы действительно куда-то? — начал исподволь Сергей.

— Уезжаем мы! — не дал доспросить Ник.

— С отцом? — как за последнюю надежду, ухватился Шашапал.

— Почему с отцом? — скорчил презрительную гримасу Иг. — Что нам, по три года? Мы и сами ездить умеем…

— А как же наш Союз?

— Вот мы и пришли предупредить, что выходим из Союза, — поставил точку над «и» Ник. — Так уж получается.

— Но почему? — Шашапал не хотел, не мог смириться с тем, чтобы все лучшее из того, что было у него сейчас в жизни, так стремительно обрушилось, полетело под откос. — Вы же маму свою дождаться должны.

— Должны, должны, должны, должны, — все быстрее подбивая ногой жостку, точно решив самого себя обогнать, задолдонил Иг, кружась на одном месте.

Ник выхватил из рук Шашапала обломок ножа с искореженной ручкой (что презентовала Вера Георгиевна внуку для игры в землемеры), быстро, без промахов и осечек, принялся всаживать нож в центр земляного круга, где был нарисован кот с косыми глазами.

И тут, будто из-под земли прогрызлись, подкатили к ним улыбчивыми пряниками Харч и Щава.

— Кореша! — ощерясь кривозубым ртом, забасил Харч. — Мы к вашей бранже с приветом от Чапельника! Просим угощаться семечками жареными-калеными!

Харч горсть за горстью принялся выволакивать из засаленного кармана кацавейки черные семечки.

— Покумекали мы тут, поприкидывали, — вторя Харчу, загундосил Щава, — и куда ни кинь получается — ни к чему нам с вами друг на друга зубы точить. Кругом столько добра дармового в руки просится, а мы вместо того, чтобы калым совместно брать, своих метелим.

— А что, фарт на примете имеется? — словив правой ладонью жостку, впился в Харча жадным взглядом Иг.

— Да только пожелай, — обнадежил Харч Ига. — Вот вчера нам со Щавой так подвалило.

— Ну-ну? — присев на корточки, нетерпеливо заторопил Иг.

— Таранимся мы с рынка, — азартно отплевываясь, завелся Харч, — видим в подворотне, как с Пятницкой к нам заруливать, капитан озирается. В какую-то бумажку заглядывает все. А сам тепленький-тепленький. Вроде на месте стоит, да больно ветром сносит. У ног чемодан солидный.

— Законный чемоданчик оказался, — умиляясь, засюсюкал Щава, — столько в нем «тепла и ласки» упихнулось.

— Мы рта раскрыть не успели, — не дав Щаве рассусоливать, замахал кулаками Харч, — как капитан сам к нам с вопросами полез. «Где здесь, пацаны, дом номер два расположен?.. Валентину Родионовну Попову знаете?» — «Как не знать, — говорим. — Просим следовать за нами». Капитан тут же отваливает нам по плитке шоколада «Миньон» с молочной начинкой.

— Врешь! — попытался окоротить распалившегося. Харча Сергей.

— Если не веришь, плюнь в лицо! Плюй! Плюй! — потребовал Харч.

— Погоди, Серега! — заторопился Иг. — Харч все от чистого сердца излагает! Жми дальше! Верим мы тебе. Все верим!

— Повели мы капитана с его солидным чемоданчиком, — снова засветился Харч, — немножечко кружными проходными. Как почуяли что он вот-вот с ног свалится. Но капитан нас опередил. Сам подставился. Понимаете, ребятки, говорит, я в Москве, как с поезда слез, так больше недели по фронтовым друзьям гощу. Выспаться, ну никакой возможности нет. Вот и до лучшей боевой подруги, можно сказать, доехал. Но в таком усталом виде представать мне перед ней неловко. Вот у вас вокруг дома какие. Небось черные ходы есть? Я человек бывалый, мне два часа хорошего сна вполне хватит. Ребятки, я вижу, вы с понятием, свои, а потому давайте-ка мы сейчас с вами на уютную площадочку какого-нибудь черного хода заберемся повыше. Где народ не особо шастает. Я отосплюсь, а вы меня поохраняйте на всякий случай и вовремя по этим моим часикам разбудите. За службу вам тридцатка авансом. А как до двери Валентины Родионовны меня доведете, то еще кое-что получите. За мной не заржавеет.

— И выложил вам три червонца одной красной бумажкой, — опережая Харча, высказался Иг.

— Как пить дать! — возликовал Харч.

— Мы его на черный ход седьмого домика спровадили, — всунулся Щава, — в закуток, где сундук кованый в трещинах, помните?

— Помним, помним, — заметно бледнея, подтвердил Иг.

— Выспался там капитан, может, на пол жизни! — загоготал Харч, отбивая дробь ладошками по груди, коленкам и пяткам. — Плюхнулся на сундук и захрапел враз. Мы люди не гордые, потерпеть можем. Минут десять по хронометру капитанскому подождали. А как капитан в рулады вошел, подхватили чемодан, с часиками заодно, махнули ручкой на прощанье и вниз по лесенке… И только потом вспомнили, что в кителе у капитана бумажник пухлый греется. Наладились было рискнуть, но…

— Ну и падаль ты, Харч! — выкрикнул Иг.

— Чего-чего? — перекосился Харч.

— Сволочь и гад! — выдохнул Иг.

И так звонко хлестнул Харча по физиономии, что на секунду тот застыл. Не успел Харч пикнуть, как новый удар отшвырнул его в сторону. Как и куда исчез Щава, никто не заметил. Не прошло и секунды, а Иг уже гнал воющего Харча по дальнему концу «Постройки».

Настигал! Обезумев от ярости, бил нещадно! По шее! по спине!

* * *

Ник догнал, свалил и прижал Ига к земле, когда тот, не помня себя, с бешеным надсадом выламывал железный прут из покосившейся решетки. Иг неистово орал и клялся, что изрубит подлого Харча в куски. И вдруг, надломившись, сел на землю, бессильно уронив голову на грудь. Жизнь словно выплеснулась, ушла из его тела.

Первой пришла в себя Медуница. Порывисто принялась тереть Игу виски, что-то шепча над взмокшим затылком мальчишки. Иг тихо застонал, мелко затрясся, свернувшись комочком на земле.

В комнате Вероники Галактионовны у Ига вновь случилась истерика. Но очень короткая. Взрыднув несколько раз, Иг провалился в глухой сон. На три часа кряду.

Медуница каждые пять-десять минут осторожно промокала широким полотенцем испарину со лба Ига. Шашапал и Сергей по очереди уходили обедать, принося друзьям утаенные куски. Погруженный в сумрачные раздумья, Ник, автоматически, не глядя, сжевывал всю еду, что совали ему в руки. Медуница ни к чему не притрагивалась.

Проснувшись, Иг сразу попросил есть. И очень быстро покончил с тем, что оставила для него Медуница. Стряхнув в рот последние крошки, он стыдливо осведомился, удалось ли ему догнать Харча и хоть раз врезать тому по шее? Получив осторожно-положительный ответ от Шашапала, Иг заметно воспрянул духом и попросил у Елены чая с мятой.

Пока кипел чайник и девчонка возилась с заваркой, Иг умывался в ванной, несколько раз подряд подставляя затылок под холодную струю. Выйдя из ванной, Иг небрежно спросил Ника:

— Ну? Рассказал ребятам?

— Ничего я не рассказывал, — осадив брата угрюмым взглядом, сквозь зубы прошипел Ник.

— Конечно. Ты у нас — могила, — озлясь, бросил Иг. — Это я — трепло. Но раз трепло, значит, мне по литеру положено последние известия народу излагать, — и, не дожидаясь реакции брата, заговорил, поворачиваясь к нему спиной: — Оказывается, мать наша еще прошлой весной во время наступления была убита. В последний вечер, когда мы после кино пришли, отец нам похоронку показал.

Ник закашлялся, заскрипел стулом. В ответ Иг оттарабанил с нарочитой четкостью, выговаривая каждую букву в слове:

— Отец нас жалел, и поэтому мы целый год матери на тот свет письма слали. Вернее, отец так исхитрился, что из военкомата письма наши для мамы ему на адрес училища обратно пересылали. А он почерком материнским нам ответы за нее писал. Почерк мамин отец хорошо в глаза вбил. Дальше как было, не помню. Но, в общем, я повыл, подергался, а этот, — Иг неприязненно кивнул на брата, — в себя задвинулся и все ему нипочем.

— Дурак, — не сразу откликнулся Ник.

«Дурака» Иг пропустил мимо ушей. Попросив у Медуницы еще один чайник поставить, Иг продолжал:

— Тогда вечером отец сказал, что выпросил в училище два дня свободных и «виллис». Увез нас рано поутру в заповедное место, на Московском канале. Когда бродили там в зарослях, отец про детство свое рассказывал. Как три раза тонул, пока плавать научился. Потом костер развели, картошку в угли печь забросили. Отец сказал, что в военкомате ему адрес госпитального начальника мамы нашей обещали добыть. И будто начальник тот знает, где могила ее. Как отец с начальником спишется, мы втроем на могилу к матери поедем.

— Может, хватит сопли разводить, — по-прежнему не оборачиваясь к брату, пробурчал Ник.

— Я же людям говорю, не кому-нибудь, — прищурился Иг. — Анды мы? Или как Щава с Харчем — кто больше ухватит?

Ник сжался, упрямо сомкнув губы.

— Мята кончилась, — подвигая Игу полную чашку, посетовала Медуница.

— Лето впереди. Наберем, — успокоил Медуницу Иг.

Поднявшись и обойдя стол, Иг присел на корточки перед братом, уступчиво попросил:

— Доскажи дальше ты.

— Нет-нет, — замотал головой Ник, устыженный доброжелательностью брата, — ты уж начал…

Иг, словно прощения выжидая, долго смотрел на ребят, вернулся к своей чашке со слабой заваркой, тихо спросил, глядя на Елену:

— Помните, отец с той женщиной приходил?

— Галиной Мухамеддиновной, — подсказал памятливый Шашапал.

— Тебя же тогда не было с нами, — удивился Сергей.

— Но ты же мне все подробно пересказал. Галина Мухамеддиновна ее зовут?

Встретившись с тревожными глазами брата, Иг заговорил ровно, стараясь подражать знаменитому диктору:

— Отец у нас помощи просить стал. Объяснил, что мы без пяти минут взрослые мужики. Потом начал рассказывать про свою смуглую… Какая она отзывчивая. Мужа ее в сорок первом убили под Ленинградом. Осталась она с девочкой Иринкой четырех лет. А девчонка болезненная вся и два раза чуть не умерла. Дом у них разбомбили. Оказывается, эта Галина Мухамеддиновна целый год живет без прописки в семиметровой комнате, у подруги своей, у которой тоже дети малышовые. Двое. Все дети друг от друга заражаются и болеют. Теперь вот к ее подруге муж с фронта возвратился… Поэтому жить Галине Мухамеддиновне негде.

— Сказал, что они с ней стали мужем и женой, вмешался Ник.

— Отец попросил, чтобы мы ему помогли. Потому что мы «добрые и с понятием». Но его Галина Мухамеддиновна нас сильно боится и думает, что мы ее ненавидим. Но он ее уговаривает, что она нам понравилась. «Не подведите меня, сынки…» А сам трясется и трясется. Того гляди заплачет, не дай бог, — до шепота понизил голос Иг. — Завтра, говорит, Галина Мухамеддиновна к нам с дочкой своей Иринкой в гости придет, и хорошо бы нам всем вместе поупросить ее у нас жить остаться с дочкой. А глаза… Помнишь, Ник, собаку с ногами перебитыми на ташкентском базаре? — вдруг обратился Иг к брату.

— Что ты развел опять? — скривился Ник.

Иг вобрал голову в плечи, вздохнул и, укоризненно глянув на Шашапала, подытожил:

— Ясное дело — пообещали мы отцу помочь. Кто бы отказал?..

Поколебавшись недолго, доразъяснил:

— Я обещал… Ник молчал, а я обещал за себя и за него. Вечером она и явилась в цыганском платке расписном. Зато дочка у нее доверчивая… Иринка…

— Сразу к Игу прилипла, — жестко прокомментировал Ник.

— Зря ты на девчонку, — попытался смягчить непреклонность брата Иг. — Девчонка не виновата.

— У девчонки мать есть.

— Мать есть, — согласился Иг. — И больше никого.

— Теперь ты будешь, — усмехнулся Ник.

— Ладно. Про девчонку наговорились…

— И про мать ее все ясно, — нахмурился Ник, помолчал и напомнил: — Про орехи позабыл?

— Помню. Галина Мухамеддиновна мешочек с орехами лесными как гостинец нам принесла. Веревочку с мешочка развязала и все орехи на стол высыпала.

— И ты сразу хапнул! — напомнил Ник.

— Хапнул, — невозмутимо согласился Иг. — Хапнул и зуб раскрошил.

— Сморщился, дурак, — прерывисто вздохнул Ник. — А девчонка, на него глядя, заревела. Успокаивает, гладит его, а сама ревет.

— Ну ладно, — отвернулся от ребят Иг.

— Конечно. Опять ты хороший! — исподволь свирепел Ник. — Зачем девчонке рожи корчил? Всем понравиться охота?

— Лучше, как ты, крысами пугать? — огрызнулся Иг.

— Я не девчонку пугал, а этой чернявой ответил.

— Какой чернявой? — удивился Шашапал.

— Галине Мухамеддиновне! — рявкнул на него Ник. — Слишком шустро она продуктами отцовскими нас пичкать начала. Увидела, как этот ее «сыночек будущий» девчонке голову морочит. Та ведь маленькая и не понимает. Льнет к петрушке. Он же клоун у нас знаменитый!

— Гад ты и дурак, — хладнокровно парировал Иг. — Девчонка что тебе плохого сделала!

— Ты знаешь, я про кого! — заорал Ник. — Спасибо-спасибо. Вы тоже попробуйте. Давайте я вам положу…» — «Ах, мальчики, кушайте! Без витаминов вам расти трудно…» А сама на отца так и зыркает! «Счастливая семейка»!..

«Только Ника ничем не купишь, — съязвил Иг. — Ему говорят, что же ты ничего не кушаешь? А он оккупантам гордо в лицо: «За меня крысы все дожрут. Их у нас тут много!..»

— Зато девчонка как веселилась! — неожиданно засветился Ник.

— Как не веселиться! — засмеялся Иг. — Посмотрел бы ты на себя тогда! Точь-в-точь крыса недовольная. У которой кусок отнимают…

— Вы знаете, я такую крысу видела, — вдруг заговорила Медуница. — Я их много всяких помню. Но с обидой котора, только одну. Я у монахинь тогда жила. С едой негусто. А у Беаты бутылочка с клеем в келье стояла. Из крахмальной муки клей был. И сверху пробкой заткнуто. Мы как-то к Беате в келью тихо вошли — глядим, на бутылочке крыса сидит. Пробку прогрызла, но в горлышко ей не пролезть. А бутылка в гильзе тяжелой стояла. Не свалить. Так крыса хвост в клей макает и слизывает. Так и кормилась. Беата ее погнала. Крыса обернулась. И морда у нее в сильной обиде была…

Слова Медуницы внезапно всех примирили. Заставили примолкнуть. Устыдили даже.

Ник отвернулся ото всех, нахохлившись, вобрал голову в плечи, бесшумно ушел за ширмы. Шашапал, неловко сглотнув слюну, принялся поспешно растирать по лицу непрошеные слезы. Вырвав из кармана платок, Сергей, не глядя, протянул его Шашапалу.