Когда досыта накурившись, Сергей вернулся из тамбура в вагон, он увидел притулившихся рядом с девчонкой Вовку и Катьку. Уронив головы, оба забылись, ушли в сон, убаюканные ритмичным перестуком колес.

Опустив на пол спортивную сумку Вовки, Сергей уселся рядом с Ленкой.

— Когда же отец к вам перебраться успел?

— Только вы курить ушли, рядом с тетей Катей место освободилось, — охотно зашептала Ленка. — Вы, наверное, целую пачку за это время выкурили?

— Меньше гораздо, — усмехнулся Сергей.

— Папа раньше по две пачки в день курил, — косясь на Вовку, сообщила девчонка, — это когда мама от нас ушла. А год назад совершенно бросил. Вы знаете, ему так очень полезно спать. Он сам при мне говорил, что по-настоящему высыпается только в самолетах и поездах.

— Много в этом году он по командировкам мотался? — спросил Сергей, глядя на полуоткрытый рот Вовки.

— Три раза, — подсчитала Ленка. — Зимой в Туркмению. Потом на Курильские острова… Там целый месяц был. А в июне на Памир… Узнаете, это кто? — заговорщически улыбнувшись, протянула Ленка Сергею лист почтовой бумаги.

С рисунка глянула на Сергея развеселая кудрявая голова чернобровой тетки с зелеными сережками в ушах. В половину лица размахнулась ухарская, красногубая улыбка.

— Похожа? — не вытерпела ожидания Ленка.

— Погоди, погоди, — попытался было выиграть время Сергей.

— Сказку про медведя помните? Который меда объелся, а потом у него зуб заболел! Медведь выл, мучился, по друзьям ходил, пока золотой зуб ему не поставили.

— А при чем здесь медведь?

— Как «при чем»? Кого вы у себя в палате «медведицей-озорницей» прозвали? Из-за зуба золотого!.. Забыли?.. Ну, к кому мы все едем сейчас?! — не выдержала, закричала Ленка.

— Так это Веро́к?! — ахнул Сергей.

— Конечно!.. Она же самой веселой из всех ваших нянечек была! Как дед-мороз!..

— Почему как дед-мороз? — удивился Сергей.

— Потому что плясала, частушки выдумывала! Всякие хулиганства замечательные!

— Да ты откуда все это знаешь?

— Мне тетя Катя каждый раз про Верка́ рассказывает. И папа тоже… Какие она шутки придумывала! Розыгрыши… Даже когда парализованной осталась…

Беспечное солнце, смешавшись с ласковым паром, разнесло, растащило потолок и стены банной. Кувыркались обмылки, вразнобой курлыкали краны, счастливо толкались бестолковые шлепки и вздохи. Весело захлебывались в лужах резиновые тапочки банщиц. Обнаженные до плеч руки нянек-мойщиц стаскивали гипсовые кроватки, разносили, выкладывали на мокрые столы стосковавшихся по банной вольнице ребятишек.

Терзали носоглотку терпкие запахи: перекипевшего белья, хлорки, скипидара, щелока, пота.

Путались, вскрикивали, сшибались и расходились в солнечной парной кутерьме клеенчатые фартуки мойщиц; настырные мочалки, красные рыбки из целлулоида; мокрые веснушки; тугие струи, рвущиеся из-под прижатых пальцами кранов.

— Не боись! Не замочим! — раскатисто горлопанила чернявая Верок — озорница, вприпляс обрабатывая обалдевшего от ее напора Гурума. — Да не дергайся, милок! Не дергайся! Хозяйство-то дай помыть! — гоготала ядреная нянька, высверкивая червонным зубом. — Пригодится еще! У-у-ууу! Особливо, когда жениться надумаешь! На свадьбу-то позовешь али как?

— Верок, не фулигань! — смахивая пот, добродушно ворчала тусклая нянька Поля с бельмом на левом глазу. — Замордуешь парня, он со страху и не женится потом…

— Это он-то не женится?! — закатывалась Верок. — Во, дуреха отчебучила! Не женится… Это Гурум-то наш! Да он в самую охотку! Хучь завтра!

Бестолковой горой переваливалась от коек к столам дурная от жары Паша, Всхрипывала, отмахивалась.

— Куды ты руки суешь? Ну куды? Ошпаришься, как есть!.. Чего тебе, идол?.. Я те брызну, я те брызну!.. Во саранча-то скаженная!.. Куды таз-то задевали?.. Во нечистая сила!..

— Меня нельзя из кроватки вынимать, — рассудительно объясняла кривобокой Фене невозмутимая Галина, распуская бронзовую косу.

— Позвоночная, что ли? — вздыхала, сокрушаясь, Феня.

— Да, — с вежливой гордостью кивала Галина. — У меня четыре позвонка поражены… Если вам нетрудно, подвезите меня, пожалуйста, вон к тому холодному крану, Я очень люблю холодную воду трогать, когда она льется. Не волнуйтесь — я не обрызгаюсь. Вы только, пожалуйста, кран чуть-чуть приверните…

Взламывались, лопались звуки, полыхали высвеченные солнцем волосы, визжали капли.

— Вот худобушка разнюнилась… А к чему это? К чему? — возясь с непослушными, скрипучими весами, уговаривала куксившуюся Ольгу нянька Поля. — Уж маются с тобой, маются, пичкают тя, пичкают… А ты все зеленая да в недовесе…

— Зубы-то где проел? — прихохатывала Верок, нахлобучивая шапку мыльной пены на голову Вовки. — Небось на конфетах мамкиных? Ну не ершись! Не дуйся! Я ж шучу, паря. Зубы-то молочные у тебя повыкатывались. А на их месте знаешь какие заведутся? Получше мово золотого!

Ополоснув шайку, окатила Вовку теплой водой, перекрывая клеенкой бинты от брызг. Подхватилась, закрутила таз над головой, отбила торобушку…

— Эх, парку бы вам ядреного, с березовым веничком, — вздыхала, закутывая Катьку в простыню, озабоченная Феня. — Вмиг бы косточки прогрелись…

— Неча, неча сырую дуть! — Выхватила из рук Сергея кружку, разом опрокинула в себя, затрясла обвисшими щеками в свекольных прожилках недовольная Паша…

А Верок уж промчалась от одного к другому, пошептала, похихикала что-то над столами. И началось.

— Паша, мне мыло за гипс течет! — первой заорала Катька.

— А мне в глаза попало, — захныкал Федор.

— Нянь Паш, я утку хочу! — требовал Гурум.

— У меня бинт размотался! — канючил Марик.

Очумелая Паша, бесполезно шарахаясь на крики, ничего толком не успевала даже начать.

А Верок за ее спиной колдовала, похохатывала, вовлекая в игру все новых и новых ребятишек. Улучив момент, подхватила таз с холодной водой, пристроилась за спину Паше, подтанцовывая, пошла за ней шаг в шаг, строя уморительные рожи.

— Паша, скорей! — пронзительно завизжала Гюли в затылок проплывавшей мимо няньки.

Паша резко обернулась, налетела на таз Верка, опрокинула воду себе на грудь.

Радость брызнула. Рванулась из глоток. Множась, разбросалась по необъятной банной. Завопила разгульную частушку Верок.

Меня милый целовал От сердца, от хорошего. Ну а я его граблями Чуть не укокошила!

— Да не путай! Не путай ты нас! — распалясь ни на шутку, перекрикивал Сергей Вовку. — Марика родители не забирали. Он в Омск с Катькой второй раз эвакуировался! Правильно?

— Верно, — кивнула Катька. — Марика вместе со мной вторично эвакуировали.

— Ну да, да! — закивал Вовка. — Насчет Марика я ошибся. Точно. Я его с Волькой спутал… Как только нас в санаторий вернули, первой Ольку Уколову мать забрала. Помните?

— Верно, верно, — заторопилась Катька. — А за Ольгой вслед Вольку увезли… Потом за Сергеем приехали… А тебя мать чуть ли не самого последнего увезла, — уточнила Катька.

— Точно! Адрес наш затеряли, поэтому так долго она за мной и не приезжала…

— А я вот никак вспомнить не могу, на чем нас обратно… из той деревни в Москву везли, — признался Сергей.

— На санитарных военных машинах, — подсказала Катька.

— Умница! Все помнишь! — закричал Вовка, машинально шаря по карманам. — Лен, ты у меня спички не брала?

— Держи.

— Спасибо. Машины точно военные, крытые были. Это я отлично помню… Рядом со мной Верок ехала. Контузило ее тогда во время бомбежки…

— Я помню, — негромко поддержала его Катька.

— А я только Машу… Как на ресницы ей не подул, — самому себе глухо сказал Сергей.

— Мать рассчитывала меня на руках до дома довезти, — вспоминал Вовка, — а на мне гипс глухой, и, кроме как на носилках, транспортировать никак не возможно… В санатории суета, неразбериха. На наше счастье, Верок за какими-то бумагами в канцелярию явилась. Сама только-только подниматься после контузии стала… Но тут же взялась меня тащить… Через лесопарк до трамвайной остановки часа три с матерью меня волокли. Потом на четырех трамваях мыкались. Домой затемно добрались… Верок как рухнула на кровать матери, так две с лишним недели пластом и провалялась… Температура за сорок, жар, беспамятство… Слава богу, тетка Таисья из-под Тулы объявилась. Муж у нее в московском госпитале оказался, ну и списались они чудом каким-то… Если б не Таисья тогда, да не гостинцы ее деревенские…

Вовка отшвырнул размятую сигарету:

— Верок, как только в себя пришла, сразу же в санаторий бросилась… А там из бывшего персонала и нет никого уже. Все, кто мог, вторично эвакуировались в Омск. Помещение госпиталь военный занял. Так ни с чем обратно к нам и вернулась. Попыталась было Таисья через знакомых в тот госпиталь Верка пристроить, где муж ее лежал, да не успела. В два дня снарядили всех раненых и медперсонал, в Ташкент отправили… Мать из-за меня в надомницы с великим трудом отпросилась. Верок и Таисья помогали ей как могли… Да что толку… С продуктами ото дня ко дню все хуже… Опять же прикрепили нас всех к никудышному магазину… И от моста Крымского в глубь улицы, квартала за два переселили. Говорили, что в целях большей безопасности. Одни толковали, будто немцы Крымский мост в первую очередь разбомбить нацелились, другие — минируют, мол, все московские мосты в стратегических целях…

Внезапно Вовка осекся, напряженно сморщился, тщетно пытаясь подавить такую неуместную сейчас, нежданно проклюнувшуюся радость. Но не продержавшись и нескольких секунд, расплылся широченной, заразительной улыбкой. Тут же смутился, покраснел, выхватил из кармана носовой платок, стал лихорадочно промокать испарину, проступившую на лысине и пеликаньем носу. Окончательно смешавшись, закашлялся, виновато посмотрел на удивленную дочку:

— Квартира, в которую нас переселили, была прямо-таки забита игрушками! Особенно мозаика японская меня поразила. Чудо какая красота!.. И хоть мать постоянно волновалась, что чужое к рукам прибирать — грех непростительный, мозаику ту я через все больницы и детприемники до шестнадцати лет протаскал, пока в пятьдесят первом на Тишинском рынке на шмот сала не выменял… Сколько мы с Верком фигур разных из той мозаики выдумывали…

— Пап, а сейчас такую мозаику продают где-нибудь?

— Нет. Такой я больше никогда и нигде не встречал, — вздохнул Вовка. — Да, на чем я?.. Короче, когда немцы совсем близко подошли и голодуха одолевать стала, тетка Таисья мать и Верка уговорила в деревню к ней подаваться, в Тульскую область… Деревня та, хоть и в стороне от большака, в лесах хоронилась, но зато хлебной считалась, зажиточной. Больше месяца мы до деревни той с разными мытарствами тащились. А когда доползли все-таки, там немецкий десант побывать успел. Живность всю начисто перебили, полдеревни сгорело, пока немцев окружали да добивали. Хорошо, дом теткин целехонек остался да в подвале картошка и овощи кой-какие припрятаны были. Ну и муку она еще до отъезда в Москву схоронить успела. Только тем и жили… А случилось все на следующую зиму, в сорок втором. Соседка — беженка из городка, что под Тулой, масло какое-то привезла и на картошку у нас выменяла… Я корью болел, в забытьи был, потому и не накормили… Тетка Таисья за лекарствами в Тулу подалась… А мать с Верком на том «масле» картошку пожарили… Да навалились, должно быть, как следует… Мать через два дня умерла. Говорили потом, что «масло» из отходов с мыловаренного завода творили. Соседка-беженка на следующий день после матери тоже богу душу отдала… Когда я из забытья вышел, вместо матери мне только сугроб с крестом показали… Ну а у Верка ноги и язык отнялись… Мямлить кое-что она месяца через четыре только начала… А без ног до могилы, видно, суждено… Катьке-то я уже рассказывал.

Фразу Вовка так и не закончил. Сгорбился, стих.

* * *

Сыпалась с берез синяя капель. На перерытой воронками поляне ноздрился, истекал чумазый снег. Воскрешенное апрельской благодатью, распалялось в склочных сварах воронье.

На сплющенную башню танка, наполовину ушедшего в землю, вскарабкался мосластый Колька. Деловито прокашлявшись, вытянул вперед квадратную, в цыпках ладонь.

— Внимание! Внимание! На вас идет Германия! — «Немцы» из его команды дружно забарабанили длинными жердями по броне танка.

Мальчишки, составлявшие команду «наших», стали поспешно напяливать на зимние шапки каски, подтягивать подпояски, поправлять опорки.

Колька предупреждающе покосился на Мишку — предводителя «наших», облизнул губы, скомандовал:

— Ахтунг! Ахтунг!

Вцепилась в полу Мишкиного полушубка крохотная мокроносая Шурка.

— Отвяжись! Прибьют, дура! — прикрикнул на нее Мишка.

Четверо самых сильных мальчишек из команды «наших» подняли носилки с Вовкой.

Господи, как же Вовка был счастлив в те минуты! Ведь он бежал. Сам, сам бежал по хрупкому, талому снегу, по разрыхленной весной земле. Бежал сразу восемью ногами. Живыми чуткими ногами четырех деревенских мальчишек, что подхватывали его носилки. Захлебываясь, задыхаясь, спешил вобрать в себя всю их упругость и силу. Хоть на миг слиться с великим даром движения, ниспосланного мчавшим его ребятишкам просто так, как данность, цену которой им никогда не суждено понять… В те блаженные минуты игры Вовка был с ними абсолютно на равных. На равных с первыми в его жизни здоровыми мальчишками. Даже немного выше их. Потому что был возведен временем и игрой в почетный ранг раненого бойца…

Колька снова вытянул вперед руку. «Немцы» перестали колотить по броне танка, принялись натягивать противогазы на головы.

— Айн, цвай, драй, фир… — медленно начал отсчитывать Колька.

— Атанда! — поперек правилам завизжала Шурка, рванулась наутек, замелькала рахитичными ножонками.

— Форверц! — завопил Колька.

Первыми побежали за Шуркой ребята с носилками, на которых Вовка крепко прижимал к гипсовой кроватке заветный мешочек с японской мозаикой и старый теткин будильник. Дав «нашим» отбежать от танка шагов на десять, Колька скомандовал:

— Файер!

Полетели вслед отступившим, ударили по спинам комья слежавшейся глины, острые ледышки.

Чавкала, разбрызгивалась черная жижа. Неслись навстречу, валили в хлябь, цепляли за ноги обгорелые вывороченные пни, заледеневшие кочки, скользкие рытвины.

Настигала, беспощадно секла грязная шрапнель. Скользила, падала, пахала острое крошево незадачливая Шурка. Вскакивала, спотыкалась, снова летела в топкую слизь. Ее нечаянно сбивали, подхватывали за руки, за хлястик, волокли по вязкой луговине.

Перебежав через поляну, «наши» с разгона посыпались в липкое месиво, на дно окопа. Носилки с Вовкой оттащили в сторону, спрятали за широким кустом бузины… И скорее в укрытие!.. Не отряхнувшись, судорожно нашаривали наскоро заготовленные «боеприпасы».

Развернувшись в широкую цепь, от темной глыбы танка уже шли в атаку надменные «немцы».

Надвигались, сковывали страхом запотевшие лягушачьи глазницы безносых противогазов.

Зловеще потрескивала подожженная пакля на концах жердей — «огнеметов».

«Немцы» шли не спеша, запаливая на своем пути «города». (Заранее заготовленные кучи хвороста, присыпанные мокрой соломой.) «Города» медленно занимались, заволакивали поляну едким, прогорклым дымом. Ветер подхватывал темные клочья, гнал на окоп.

«Наши» бестолково, вразброд швыряли в наступавших останки трухлявых пней, тощие снежки со дна окопа, рассыпающиеся на лету куски влажной земли.

По команде Кольки «немцы» взвыли, распластав руки пикирующими «юнкерсами», понеслись на окоп.

Шагов за пятнадцать до цели раскрутили, швырнули полыхающие жерди. Почти каждая из огненных змей, пролетев над головами «наших», уткнулась в землю далеко за окопом.

«Немцы» с ходу обрушились на головы врагов. Сцепившись, покатились по дну траншеи, сбиваясь в грязный рычащий клубок.

— Гибель! — внезапно прохрипел Колька. И сразу все замерли, распластались там, где застала их команда, зажмурили глаза.

Вовка, дождавшись наконец своей звездной минуты, впялившись в теткин будильник, во все горло отсчитывал секунды.

— …восемь, девять, десять…

Первым, скинув противогаз и оттого превратившись в «нашего», взлетел на бруствер окопа Колька, радостно заорал.

— За Родину! Вперед! Уррра!!

Отшвыривая каски и противогазы, вынеслись за ним вслед остальные.

— Ур-р-р-ррр-а-а-ааа!!!

Рванулись, раздирая глотки, к танку, скидывая на ходу душегрейки, рукавицы, шапки.

Безнадежно пыталась вскарабкаться по отвесной стенке окопа мокроносая Шурка. Ломала ногти, подвывала от обиды, цеплялась за каменистую, предательскую землю, силясь подтянуть хлипкое тельце до недоступного бруствера, и… снова и снова скатывалась на скользкое дно…

А ватага штурмовала танк!..

Полоснул, высветлил поляну, пробившись через лохматые овчины туч, широкий луч солнца.

Где-то за деревьями заголосила зловредная Колькина бабка.

— Анчутка! Ирод треклятый! Куды спички подевал?! Иро-о-од!!! Последние ведь спички! Последние! Иде ты?! Анчутка!!!

Но внук ее не слышал… Плясали на башне танка счастливые победители.

Со стороны деревни, жмурясь от солнца, выползла на луговину Верок. Прислушалась. Подобралась на четвереньках к краю окопа, заглянула, увидела исходящую слезами Шурку.

Трудно ворочая непослушным языком, замычала.

— Ну-ыы!.. Ны-ыу!.. Смли-и-ы!..

Шурка разом притихла, стерла, размазала соленые слезы.

Верок прилегла на край окопа, протянула девчонке руку. Всхрапывая, вытащила Шурку наверх.

Обтерла лицо краем старого платка, достала из кармана телогрейки выпиленного деревянного Емелю.

Улыбнулась Шурке, что-то прошамкала по-своему, дернула нитку.

Емеля засучил ногами, дрыгнул громадным пальцем, плохо прорисованным чернильным карандашом. Завозил по балалайке, изукрашенной мелкими цветками.

Шурка улыбнулась, потянула к Емеле руку…

Орали, надрывались вороны на березах. Словно вторя им, голосила невидимая за деревьями Колькина бабка.

— Анчутка!.. Спички иде?

* * *

— А вот вас, тетя Кать, здесь совершенно узнать невозможно, — утверждала Ленка, перебирая фотографии обитателей далекой тридцать второй палаты. — А эта девочка кем стала?

— Не знаю… — отозвалась Катька, склонив голову набок.

— У папы челка, как у пони! — восхищалась Ленка… — А вы, дядя Сережа, ну ни чуточки не изменились! — объявила девчонка, перехватив взгляд Сергея. — Только два новых зуба выросли! А те молочными были, да?

— Молочными, — подтвердил Сергей, беря фотографию из рук Ленки. — Господи! И здесь с револьвером! Это какой же год, Кать?

— Сороковой, — встрепенулась Катька.

— Почему у меня все лежачие фотографии обязательно с оружием?.. То с ружьем, то с шашкой, то с пулеметом ручным… А здесь с пистолетом… Хорошо, хоть улыбаюсь, а то везде мрачный, как вахтер наш, когда с перепоя…

…— Папа спрашивает: почему ты вся в снегу? — возвратил Сергея в вагон голос Ленки. — Я объясняю, что делала автопортрет.

— Как это автопортрет? — не поняла Катька.

— Очень просто. Надо только дождаться, чтобы обязательно свежий снег выпал. Когда несильный мороз, он прямо как пушок, — увлеченно объясняла Ленка. — Потом подойти к совершенно нетронутому месту. Лучше всего на газоне. Раскинуть руки во всю ширь и осторожно лечь на снег, так, чтобы до ушей зарыться. Чуть-чуть полежать и так же потихоньку подняться. Тогда наверняка получится роскошный автопортрет!.. Неужели вы, когда младше были, про это не знали?

— Да нет вроде, — смутилась Катька.

— А какие вы игры помните?

Громыхнула, отворилась огромная белая дверь с рубчатым стеклом.

Ударило по глазам солнце. Взмыла к потолку сокрушительная песня.

Если завтра война! Если враг нападет!

Осами метались над койками, полосовали воздух жестяные сабли. Малиновыми пятнами полыхали щеки бойцов-малолеток. Шалые, гривастые кони-койки несли их навстречу врагу, разметав, развеяв по ветру тугие фиксаторы.

Громче других, ворочая громадными лилово-угольными глазищами, выкрикивал слова чернявый мальчишка с квадратной головой.

Не переставая дирижировать, к Сергею обернулась женщина с короткими пепельными волосами, схожая с добродушной, вспугнутой совой.

— Во как встречают тя! — умилилась нянька Паша, вкатывая койку с Сергеем в палату под номером тридцать два.

А песня множилась, свирепела, рвалась ввысь.

Если завтра война! Если враг нападет!

Самураи шли сомкнутыми рядами, выставив прямо перед собой короткие стремительные штыки. Они прорастали из-за каждого бугорка, выпрыгивали из-за самой малой кочки. Ловко приноравливали шаг, злобно щерились скошенными улыбками.

Впереди, поигрывая широким палашом, вышагивал офицер, голодно клацая кинжальными зубами.

В сводчатом коридоре санатория, на тесно сбившихся койках, вжались взмокшими спинами в гипсовые скорлупы, замирали от страха девчонки и мальчишки.

Мультипликационная, раскосая орда заполнила весь экран, сотворенный из шести простыней и упорства медсестры Маши.

Все настырнее, злее колошматила по перепонкам барабанная дробь.

Расползались по коридору тяжелые, въедливые запахи: мочи, ранних пролежней, пота, гноя.

Выбросился над круглыми фуражками флаг с солнцем.

Бешено скалился, надвигался, подплясывая, коротконогий офицер.

Выкинулись клыкастым веером штыки.

— Бонзай! — завизжал офицер.

И вдруг!.. Как вкопанный замер, выронил палаш.

Взлетел на пригорок, навстречу косоглазой армаде танк-великан с пятиконечной звездой на башне.

— Ура-а-аа! — первым неистово завопил большеголовый Гурум… Как-то главный врач санатория Борис Борисович шутя назвал мальчишку Грумом за его африканскую внешность. Ребята услышали и переиначили по-своему — Гурум. С тех пор настоящее имя мальчишки — Тимур — было позабыто.

— Урр-а-аа!! — рванулось, понеслось с каждой койки.

Рядом с первым танком встал второй… шестой… пятнадцатый! Целая армия несокрушимых великанов!..

Коридор санатория завыл, завизжал от радости! Зазвенели, зацокали кружки о железные прутья коек!

Тщетно пытались спастись коротконогие самураи. Могучие танки настигали их, легко расплющивали, превращая в смешные блины с недовольными, сморщенными физиономиями.

Незаметно вошла в жизнь Сергея медсестра Маша с ярким румянцем на щеках…

Взрослые в белых халатах обычно сразу захватывали центр палаты. Обосновавшись за массивным столом, следили, кто и как ест, спит, играет, справляет нужду. Из-за стола дирижировали, разучивали с детьми песни и стихи. Направляли и пестовали, выводили на чистую воду и выносили приговоры. Объявляли о карантинах и массовых прививках. Всегда из центра палаты.

За стол уходили от их капризов, запахов, жалоб, просьб. Там укрывались и отдыхали.

Уличив кого-нибудь в нарушении всеобщей гармонии, наказывали оптом всю палату, присуждая к часовому молчанию, и… засыпали, удобно устроившись за тем же массивным столом.

Маша у стола никогда не сидела. Даже графики утренних и вечерних температур она заполняла, пристроившись возле чьей-нибудь тумбочки.

Во время ее дежурств можно было орать во все горло, свистеть, перекидываться «оплеухами» (импровизированными мячами из скомканных бумажных обрезков и лигнина), выяснять отношения, окликать друг друга по прозвищам, петь не хором, а как хочется. Машу все называли на «ты»… Ее никогда ни о чем не просили… Маша сама знала, кому подстричь ногти, поправить перевязку, смазать вазелином пролежни. Расслабить слишком тугой фиксатор, научить вышивать крестом, показать, как делать бумажного голубя, или, освободив на полчаса от гипсовой кроватки, дать полежать на животе, задрав на спине рубаху «для прохлады».

Во время мертвого часа Маша чаще всего чинила брошенные игрушки, докрашивала, доклеивала, довырезывала за тех, кто не успел.

Маша им редко читала. Чаще рассказывала. Когда читаешь — руки заняты. А рассказывая, можно еще кое-что успеть. Сыграть в летающие колпачки с Федором, поднести Вовке черепаху для кормежки, запустить к потолку парашют из бледно-желтого шелка для Гюли, наладить подвесную дорогу между койками Галины и Марика.

Однажды, когда Ольку-плаксу (самую младшую из палаты) увезли в рентгеновский кабинет, Маша, пришивая кисточку к испанской шапочке Марика, тихо спросила, кивнув на освободившееся место рядом с его койкой:

— Ты ничего удивительного за своей подружкой не замечал?

— Она мне не подружка, — презрительно скривил губы Марик, — я с плаксами-ваксами и неумехами не вожусь.

— Это за что же ты ее так?

— Как за что?! — удивился Марик. — Она же все разбивает и портит. Да еще ревет почти каждый день, после отбоя… В субботу вся палата ее за это дразнила. Ревет и ревет… А можно, чтобы ее совсем от меня переставили?

Маша сначала ничего не ответила. Долго лоб морщила, губами пухлыми шевелила и, когда вовсю загалдели в палате, ответный вопрос задала!

— А где, по-твоему, Ольга была сегодня, когда солнце вставало?

Разговоры застопорились, стихли.

— Дрыхла без задних ног! — прорвался через всеобщее смущение дерзкий выкрик Гурума.

— Ты сам видел? — взглянула на него Маша.

И ушла, исчезла улыбка Гурума, стушевался он, локтями по простыне завозил.

— Так видел или нет? — повторила вопрос Маша.

— А что я?.. Я спал, — уже еле слышно признался большеголовый задира.

— Спал, — снова ушла в себя, задумалась Маша.

— А где ты Ольгу видела? — нарушила тишину Катька.

— Не знаю, стоит ли и говорить вам… То ли было, то ли почудилось…

— Что почудилось? — нетерпеливо прервал Машу Гурум.

Но она на полголовы даже к Гуруму не повернулась. Так же ровно, тягуче говорить продолжала:

— Очень я грибы первые люблю. Сморчки да строчки. Вот и пошла сегодня пораньше в лес наш. Думала, соберу чего перед дежурством… И ведь угадала. Есть. Штук восемь отыскать успела… Вдруг! Что такое?! Треск-грохот. Птицы переполошились… Смотрю. Батюшки-светы!.. Кабан сквозь молодняк ломится. Да не просто продирается, а березки и осинки, как косой, на пути своем режет. Да еще урчит от радости, прихрюкивает. Будто похваляется, что нет на разбой его управы. И тут… Откуда ни возьмись голос знакомый: «Ты что же творишь, скотина безрогая?!»

Кабана как кнутом по глазам. Так в сторону и шарахнулся. Оглянулась я. Глазам не верю. Стоит на тропе девчонка, вылитая Ольга наша. Брови насупила, веткой еловой кабану грозит, ногой топает: «…А ну брысь, тварюга!»

Ноги у меня подкосились. И больше не помню ничего… Очнулась. Солнце высоко-высоко. Птицы как ни в чем не бывало чирикают. Вокруг никого… Подумала — приснилось мне все. Только гляжу — на тропе ветка еловая. Та самая, с шишками новорожденными.

Маша выскользнула за дверь и тут же возвратилась, неся в руках молодую еловую ветку с тугими, темно-бордовыми шишками.

— Только уже никому, чур, ни слова. Тем более Ольге, — вздохнула Маша, пуская ветку по койкам.

А вечером у Ольги-неумехи получались такие мыльные пузыри, каких никто и никогда не видел. Каждый не меньше тыквы. Пузыри плыли через всю палату, переливаясь заколдованными замками, лазоревыми джунглями, лучистыми павлиньими хвостами.