— Ты только посмотри, какие смешные прически носили тогда женщины! — Ленка протянула отцу «Огонек» сорокового года.
— Откуда он у тебя? — обомлел Вовка, листая журнал.
— Тетя Катя дала!.. Ты посмотри! А у этой!.. А шляпы! Шляпы-то какие!
Насмешливый взгляд Сергея заставил Катьку покраснеть, пуститься в поспешные объяснения.
— Там одна фотография есть. Здание очень на наш санаторий похоже. Я подумала, может быть, Верку это как-то…
— А девочки какие стрижки носили? — неожиданным вопросом прервала Ленка ее путаные пояснения.
— Ну… всякие. — Катька изо всех сил старалась перевести разговор в смешливое русло. — Тогда все больше косы в моде были. Косички разные. Косищи. У нас девочка лежала, Галя. Галиной ее все звали. Самая старшая в палате. Вот у кого косищи были! Громадные, тугие! Красно-рыжие! На солнце как огненные, с переливами… Точно из меди. Вот… только фамилию Галины я никак припомнить не могу, — снова внезапно сбилась, растерялась Катька. — Все фамилии помню. А вот ее и Марика… — сгорбившись, она покосилась на Сергея.
— Мечкин у Марика фамилия была, — подсказал Вовка.
— Правильно! Мечкин! — встрепенулась, радостно замахала руками Катька.
— А у Галины? Не помнишь, Сережа?..
— Нет, не помню, — соврал Сергей, выхватил «Огонек» из рук Вовки, спрятал лицо в хрустящие листы, скверно имитируя мальчишеский восторг, забормотал:
— Ух ты! Здесь же весь «Спартак» тогдашний!.. Леута! Степанов! Андрей Старостин!
Он еще что-то пытался лепетать, а перед глазами уже высветлилась четкая, как скальпель, ухмылка сорокапятилетней Галины. Галины Переведенцевой!.. Переве-ДЕН-цевой!.. Переведен-ЦЕ-е-е-вой! Изобличал, бил по вискам колокол.
Насмехались, дразнили тугие, крупные губы. Снисходительно глядели темно-зеленые беспощадные глаза. В резких световых перепадах колдовски вспыхивали изобильные красно-рыжие волосы. Начинали вдруг двигаться, плыть, зависали в воздухе, а затем, разом слившись в литые пряди, замирали, успокаивались на крутых сильных плечах…
Она сама его разыскала. По телефону. В редакции. Он долго и бестолково мыкался на такси по глухим переулкам… Наконец размытый номер на желтой обшарпанной стене. Двадцать пять дробь одиннадцать… Гнет тусклых ламп в серых пролетах. Застоявшийся запах на щербатой лестнице… Сергей неуверенно карабкался вверх, когда справа вдруг распахнулась дверь, и лавина света ослепила его.
Сначала он услышал резкий смех. Потом увидел огромное колесо кресла-каталки… Черно-зеленый плед, закрывавший ее ноги от пояса до пола…
— Господи, да мы никак все в Вертерах ходим! Это в сорок-то лет! Ну давай, давай сюда твои гвоздички-розочки, раз уж принес! Ну?.. Поцелуемся, что ли?..
Весело оттолкнув от себя Сергея, Галина с поразительной легкостью развернула громоздкое кресло на сто восемьдесят градусов, быстро покатила в глубь захламленного коридора, требовательно зазывая гостя:
— Пошли! Пошли! Есть страсть как охота! С утра стряпаю… Выясним все по ходу…
Не сбавляя скорости, Галина распахнула рельефные створки расшатанной двери, вкатилась в неровно освещенную комнату, разноликие высокие стены которой, как показалось Сергею в первую секунду, наклонились, подались вперед, будто хотели его получше рассмотреть.
— Мой будуар. Он же — машбюро! Привыкай и осваивайся! — Галина подкатила к круглому массивному столу красного дерева, заставленному аппетитными закусками.
Сергей еще не успел вытащить из портфеля бутылки с шампанским, как Галина насмешливо заворчала:
— Неужели ты это любишь?
— Так я думал, что ты…
— Ну уж нет! Газировку я никогда не почитала! — замотала головой Галина, разливая по рюмкам коньяк. — Даже портвейн на худой конец, только не это… Ну да леший с ним!.. Давай-ка за то, что мы все-таки встретились и пьем вопреки всем объективным и субъективным причинам!
Время застопорилось, заблудилось на одной из выпуклых стенок Галининой комнаты, обклеенной на одну треть, сверху донизу пестрой вязью глянцевых календарных проспектов лучших курортов в райских уголках планеты.
Иногда среди фантастически ирреальных лагун с розовопарусными яхтами, цветущих, олеандровых рощ, заоблачных горных замков, фисташковых водопадов и дельфинариев, мозаичных минаретов, восточных базаров и роскошных девиц на водных лыжах появлялись самые что ни на есть реальные тараканы предельной крупности. Останавливались, шевелили усами и, убедившись в чем-то своем, продолжали начатый путь.
— …Не знаю я, почему этот угол так странно за стенку загибается, — говорила Галина. — А ведь действительно нелепость какая-то… Хотя, что ты, собственно, хочешь? Дому-то лет сто, может быть, восемьдесят. Из доходных он. Времен купцов Приваловых. Я здесь тридцать пять лет живу. Ну да… С сорок первого. Как мать привезла. Ладно. Поехали. Будь! Пирожок слоеный возьми, тебе же понравился. И курицу, курицу ешь, французская. Да… Все правильно… В сорок втором похоронка на отца пришла. Так я его и не увидела. Когда в санаторий увозили, два года мне было. Потом он вечно в экспедициях по стране метался. В санаторий ко мне мать с бабушкой ходили. Так и не пришлось. Только на фотографии вот. Молоденький еще совсем. Хочешь посмотреть?
Сергей взял снимок, вглядевшись, спросил:
— Сколько ему здесь?
— Двадцать четыре… — Оттолкнувшись от стола, Галина поехала в заползавший за стену угол, к маленькому холодильнику, открыв дверцу, обернулась. — Еще чего-нибудь хочешь?
— Да уж как прикажешь. — Выглядел в тени, у противоположной стены машинку с высокой кареткой, притулившуюся на груде старых папок, спросил: — «Эрика»?
— «Оптима».
— А печатаешь хорошо?
— Так если б плохо, давно бы с нашими из тридцать второй песенки в раю распевала, — отрешенно усмехнулась Галина, обнажив крупные зубы. — Заочный мой дипломчик еще дешевле инвалидности оказался. А на этой кормилице-лошадке, если работа есть, всегда в день рубликов семь-восемь выколотить можно.
— Закладку пробивает?
— Свободно.
Галина протянула руку, дернула свисавший с потолка шнур.
Поплыл вверх продолговатый матовый колокол стеклянного абажура. Высветил кремово-блеклые стены с чуть заметными сиреневыми разводами. Теперь почти без помех можно было рассмотреть черный резной комод, припавший на левый бок. Одна из нижних дверец комода полуоткрылась, обнажив скомканное белье.
Сергей невольно отвернулся, перевел взгляд на старинный книжный шкаф, небрежно забитый книгами.
Рядом со шкафом, в углу, выстроилась батарея полных бутылок нарзана. Тут же, прямо на полу, соседствовали горшки с посеревшими кактусами разной величины.
Из-за шаткой японской ширмы выглядывал угол продавленной, низкой тахты. А напротив, почти до самого потолка громоздилась странная, обросшая пылью гора. Чего в ней только не было… Картонные короба с нарисованными красно-черными рюмками; множество томов Большой советской энциклопедии первого выпуска; блоки папок, скоросшивателей, журналов по юриспруденции и стирального порошка; десятки коробок и коробочек из-под конфет, башмаков, посуды, электроутюгов; деревянные квадратные и круглые шкатулки для ниток и пуговиц; подставки для цветочных горшков из разноцветного пластика, пустые и полные флаконы шампуня; надорванные теннисные ракетки, два полураскрытых обтрепанных веера…
— Маменькино наследство, — пояснила Галина. — Разобрать — времени жалко. А выбросить почему-то рука не поднимается. Маменька моя, несмотря на юридическое образование, редкого разгильдяйства женщина была. В сорок третьем, когда бабушка наша померла, маменька, чтобы со мной кто-то сидел, приблудную старушку из подмосковной деревни, Евлампию Тимофеевну, приютила. А вскорости, чтобы ее задобрить, умудрилась еще и прописать постоянно. А чего ты кильки не берешь! Не любишь? Это балтийские. На сегодняшний день самые что ни на есть наилучшие…
— Сейчас попробуем… — Сергей подхватил на вилку сразу несколько рыбешек. — Так что с Евлампией Тимофеевной вышло?
— А все очень просто, — улыбнулась Галина, — к ней очень скоро племянница Агаша из деревни приползла…
— И матушка твоя ее тоже из жалости прописала, — подсказал Сергей.
— Совершенно верно! Но дальше еще интереснее пошло. Агаша на редкость плодовитой оказалась и довольно-таки за короткий промежуток произвела на свет четырех инфант. Словом, ту комнату, в которой двадцать два метра, только мы и видели. Агаша под нее расширенную жилплощадь получила, а к нам семейку хорошо пьющих мясников заселили. Чтобы не соврать, с сорок девятого по нынешний у нас тринадцать соседей переменилось. Счастливейшим трамплином для перелета в отдельные квартиры комната та оказалась. Маменька, правда, только четыре перемены вынесла…
Кофе Галина разливала по широким японским чашкам. Щедро сдабривала рижским бальзамом. Одним глотком осушив добрых полчашки, проговорила:
— Машу — самую нашу светлую помянем давай…
И опять через наволочь погребенных в маслянистой жиже забвения, провалившихся черных часов высветились уцелевшие запахи, предметы, звуки…
Мерцали никелированные бока поцарапанной губной гармошки на подсвеченных емких ладонях Галины.
Из рук Сергея упрямо выскальзывала запотевшая от холода банка с персиковым компотом, которую он тщетно пытался вскрыть «своим методом», используя трехкопеечную монету.
Папиросной, оброненной на пол бумагой, что укутывала бокалы из чешского стекла, шуршали по ногам сквозняки.
Над истонченной вязью карандашных рисунков Галины плыл терпкий запах корицы… Сергей попытался рассмотреть их поближе. Обильные ромашки полоскались на ветру, беспечно прорастая сквозь плоть яхты, насаженной на скалы.
Гигантская ворона с грустными человеческими глазами несла в клюве цирк шапито. Полог брезентового шатра распахнулся, приоткрыл каскадный танец клоунов…
Среди островерхих дюн, щедро утыканных верблюжьими скелетами, длинноволосый слепец протягивал своей высохшей подруге торт из ощетинившихся ежей и дикобразов…
Последним из воспоминаний всплыл ее рассказ, ее сон наяву.
…— В шестьдесят седьмом, в Кисловодске флигель, куда меня поместили, на отшибе стоял. Кругом сад дикий, заброшенный… Некоторым чинарам лет по двести, наверное… Кипарисы… Орехи могучие, раскидистые. Всюду плющ по веткам вьется. Проснулась я рано. На воздух сразу выкатилась… и стоп-кран. Туман вокруг. Все заволок, размыл. Ветка над головой только прорисуется, моргнуть не успеешь, а она уж исчезла, растаяла… И ни единого звука… Долго-долго… Ни единого…
Галина не выговаривала — выдыхала слова. С такой трепетной сокровенностью, как будто от малейшего перепада ее голоса могло что-то рухнуть, оборваться в том миражном рассвете.
— Даже намека на звук не рождалось… А когда туман все-таки дрогнул, я… заснула… Сколько проспала — не знаю. Проснулась — туман исчез. Хотя небо все заволочено. Как в предгрозье… А разбудили меня птичьи голоса… Вернее — странность, надрывность в щебете том. Сначала понять ничего не могла. И птиц в листве не разглядеть. Вперед проехала мимо чинары старой, что от самой земли под углом расти начинала, а затем выпрямлялась резко. Обернулась, посмотрела вверх… Тогда и углядела… Высоко на стволе. Под самой кроной почти… Пичуга на голой веточке капелькой распушилась, дрожит, криком исходит! Тут же вторая подоспела. Тоже всклокоченная. Крыльями бьют, надрываются, словно грозят кому-то. Вспорхнули, пометались-пометались наискось, вдоль ствола — шасть! Местами на лету поменялись и разом зависли головками вниз, на ветке одной. Бушуют, ярятся… А в глазенках такой страх! Даже мне видно. Догадалась я наконец за взглядом птах проследить… Ба-ба-ба! По стволу вверх летучая мышь карабкается… Сильная, крупная. Под шерсткой гладкой, темно-коричневой, что искрой серебряной припушена, лопатки литые, мускулистые ходят. Крылья резиновые, перепончатые черным веером распахнуты. Коготки, как крючья, за ствол цепляются… Все выше, выше слепая ползет. А пичуги с ветки на ветку мечутся, негодуют! Господи, думаю, да чего же вы так уж трепыхаетесь зря? Ведь слепая она. Какой вам от нее страх? Хотя и больше вас вдвое, зато беспомощная она на свету. Вдруг как по башке меня хватило!.. Ведь у птах у этих наверху гнездо, поди! И откуда им все, как мне, про эту мышь понимать?! А мышь лезет и лезет. Вдруг та из пичуг, что поменьше, камнем с ветки вниз и клювом мышь в голову — шарах! Мышь как током прошило! Тут вторая птаха вслед — хрясь вражину по башке! С такой силой, что слышно. Ей-богу! Почудилось, помню, что вскрикнула мышь! Вжалась в ствол и… вбок попятилась. Птицы как заверещат! Как кинутся на нее снова! Одна другую перехлестывает! В раж вошли! Что твои коршуны!.. Мышь пятилась сначала, а потом развернулась и вниз, наутек, бедняга… Хоть щель найти какую. Забиться, спрятаться!.. А птахи еще пуще бьют… Как бешеные!.. — Галина схватила чашку, судорожно глотнула. Словно кошмар прогнать спешила… — Иногда я себе мышью той кажусь… Куда карабкаюсь?.. Зачем?..
Он ушел, пообещав Галине позвонить в конце недели… Но так и не позвонил. Ни в конце недели, ни на следующей, ни через месяц… Причин было много: срочный очерк, болезнь жены, неожиданная командировка в Тбилиси, приезд друга из Мурманска, гастроли французского театра под руководством Планшона, трансляция хоккейных матчей сборной с профессионалами НХЛ… Всякий раз он пытался спрятаться, укрыться за всеми этими «объективными» обстоятельствами, страшась признаться себе в жалкой несостоятельности. В том, что он — здоровый и сильный — не только ничего не пытается сделать, чтобы хоть как-то скрасить жизнь Галины, но, изыскивая разные оправдания, по сути, боится снова увидеть ее глаза, соприкоснуться со всей беспощадностью жизни бывшей подруги.
И теперь нестерпимый и хлесткий стыд жег его лицо, глаза, затылок, заставлял прятаться за пожелтевшие страницы журнала.