Поп был немолодым и каким-то невзрачным, блеклым. Бледное лицо, бороденка клочками, потертая, вылинявшая ряса, сапоги каши просят — левый так вообще проволокой подвязан. Только глаза живые, пытливые, как у молодого. Глядя на него, Александр почему-то вспомнил другого попа, того, которого они с Виктором и Димкой встретили в двадцать седьмом году на Кексгольмском тракте. Тот шел быстрым семенящим шагом, то и дело оглядываясь, как будто опасался погони, хотя его никто не преследовал. «Батюшка-то ряженый, — сказал приметливый Димка. — Дерганый, суетливый, ненастоящий». «Привыкай, — посоветовал ему Виктор. — Они здесь все такие, те, кто жив остался…» Потом они увидели этого же попа в трактире на станции, он сидел на веранде, пил пустой чай и что-то тихо говорил степенному бородатому мужику. Тот все оглаживал свою бороду и согласно кивал. «Говорил же я вам, — шепнул Димка. — Вот, к связному на встречу пришел». Тихая беседа за дальним столом действительно походила на встречу двух агентов. Впрочем, Димке таинственное мерещилось постоянно. Не человек, а ходячая пещера Лейхтвейса. Парабеллум за поясом, граната в кармане — благородный рыцарь Ланселот двадцатого века. Проклятый век, все перевернулось с ног на голову, кто был ничем, тот стал всем, а кто был всем, тех уже нет… Двадцать седьмой год… Хорошее было время, тяжелое, но «надежное», как говорил Виктор, имея в виду, что смотрит он в будущее с надеждой. Ничего, что война проиграна, тогда товарищи оболванили мужика, заморочили ему голову идеями — бери даром землю, паши, хозяйствуй… Землю-то дали, но все, что эта земля приносила, начали отбирать. У товарищей всегда так — необходимость и сознательность, а кто не проявляет сознательность, когда приходит необходимость, тому пулю в лоб или в затылок. В восемнадцатом году в Белоострове кожаный комиссар стрелял врагам революции в затылок. Выхватывал их из толпы желавших перейти на финскую сторону, отводил на десять шагов в сторону, ставил на колени и «исполнял», как принято выражаться у товарищей, из маузера. Долго он потом снился матери, этот комиссар. Бедная мама… Так вот. В двадцать седьмом была надежда на то, что все наконец-то вернется на круги своя, обманутый народ скинет богопротивную бесовскую власть, и Россия возродится. «Мы не объект взрывать идем, — говорил Виктор. — Мы Россию взрывать идем! Россия сегодня сидит на пороховой бочке, совсем как в семнадцатом году. Достаточно одной искры…» И в двадцать восьмом была надежда, и в тридцатом, и в тридцать третьем… А к тридцать пятому она иссякла, улетучилась вся, даже маленькой капельки не осталось. Если бы осталась хоть капелька, разве пошел бы он, Сергей Соловьев, потомственный дворянин, сын полковника русской императорской армии, служить немцам? Оксюморон какой-то — гауптманн Соловьев, вроде «живого трупа». Сергей Соловьев этих немцев ненавидел всеми силами своей детской души, начиная с шестилетнего возраста. А в десять лет, когда погиб отец, возненавидел еще сильнее, хотя дальше уже, казалось, ненавидеть было некуда. Это уже после, почти через год, в Гельсингфорсе, мать рассказала, что отца убили не немцы, а свои же русские солдаты, распропагандированные большевиками. Готовилось большое наступление, а солдаты отказывались воевать. Отец попытался образумить их, но они подняли его на штыки. Бедный папа, это же так больно… После такого не то что немцам, Сатане пойдешь служить, если тот станет воевать с товарищами. Впрочем, не станет, потому что они и есть Сатана. «Вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя „смерть“; и ад следовал за ним; и дана ему власть над четвертою частью земли — умерщвлять мечом и голодом, и мором, и зверями земными…». Когда-то спорили с Мишкой до одурения по поводу этого отрывка. Мишка был буквоедом и все удивлялся, почему в Библии сказано про четвертую часть, если Россия — шестая часть суши. А он возражал Мишке, что не в цифрах, не в дробях дело, а в сути. Только сейчас понял, что в Писании нет ничего лишнего и ничего ошибочного — товарищи победили, захватили половину Европы и теперь правят на четвертой части суши. Товарищи победили? Или все-таки народ победил? В конце двадцатых народ и товарищи были порознь, это бросалось в глаза всем, и тем, кто жил в России, и тем, кто приходил из-за кордона. Виктор, перед переходом границы, намеренно тренировался перед зеркалом, вырабатывал соответствующее выражение лица, чтобы во френче да с портфелем в руке выглядеть настоящим товарищем. Ничего, получилось, и у Сергея получилось, и у Димки. Взорвали партийный клуб в самой «колыбели революции», напротив «Авроры», можно сказать, большевистского фетиша, и живыми, без единой царапины, вернулись обратно. Радостные вернулись от своей удачи и грустные от того, что стало с Россией… А сейчас какое-то странное впечатление от России — то ли товарищи стали как народ, то ли народ стал как товарищи. Сразу и не разберешь, сгладилось все, переплавилось. Нет, попадаются такие, на которых посмотришь и сразу понимаешь, что перед тобой товарищ. Это все равно, как в Бильфингере виден немец. Пусть он в ватнике, в кирзачах, с недокуренной беломориной в углу рта, а все равно порода проглядывает. Странно, что этого никто из местных не замечает. Долго пришлось привыкать называть его Алексеем, язык все время сбивался на Фридриха…
Летом сорок второго в Майкопе был хаос, и в этом хаосе все смешалось настолько, что не было возможности понять, насколько за двенадцать лет изменилась Россия. Прифронтовая полоса не дает впечатления о стране, там все по-другому. Но одно бросалось в глаза сразу — скрытая ненависть в глазах людей. В сорок втором люди смотрели на своих освободителей точно так же, как смотрели мужики на комиссаров в двадцатые годы. Это было непонятно, это удивляло, огорчало… но тогда еще можно было списать все на большевистскую пропаганду, выставлявшую немцев совершенными зверями. Немцы, конечно, не ангелы, но и не все сплошь поголовно звери, серединка на половинку, как и все прочие народы. В сорок втором удалось списать все на пропаганду… Но в сорок пятом, здесь, в Москве, объяснить все одной лишь пропагандой было невозможно. По логике вещей, победа над немцами, означающая упрочение власти большевиков, должна была восприниматься народом сдержанно, без особой радости. Чего овцам радоваться тому, что медведь задрал волка? Но то, что случилось, нельзя было назвать радостью, это было настоящее всенародное ликование, когда стар и млад, невзирая ни на возраст, ни на партийность, ни на что другое кричал «Ура! Победа!», и было видно, что ликуют они по зову души, а не напоказ. Возле Белорусского вокзала к ним с Фридрихом подбежал патруль. Они чуть было отстреливаться не начали, но солдаты и не думали проверять документы — хлопали по плечам, лезли обниматься, поздравляли, кричали «ура», а потом немолодой капитан пустил по кругу фляжку со спиртом. Бильфингер в первой же подворотне сунул в рот два пальца, чтобы выблевать спирт, выпитый за победу над Германией. Небось и от него ждал того же, но как-то не тянуло блевать по подворотням, да и спирт уже успел всосаться. «Радуются, что остались живы», сказал Бильфингер, когда они вышли на улицу. Это само собой, но то, что творилось, нельзя было объяснить столь просто. Да — война кончилась, да — живы остались, но ликование было чем-то большим. Подумалось, что так, должно быть, радовалась Москва изгнанию поляков в далеком шестьсот двенадцатом году. Но в шестьсот двенадцатом не было большевиков, Михаил Федорович правил, первый из Романовых…
— С вами все в порядке?
Судя по озабоченному выражению лица, поп задавал этот вопрос не в первый раз.
— Простите, батюшка, задумался.
— Задумываться — это хорошо, — одобрил поп. — Человеку положено думать. Так вы ко мне или просто спросить чего хотели?
Спросить хотелось много чего. В первую очередь, хотелось спросить, настоящий ли батюшка или же большевистский агент в рясе. Есть же такие, у которых под рясой партбилет спрятан. Но спрашивать нельзя, надо самому разобраться. Взгляд у попа добрый, участливый, да и выглядит он плоховато для большевистского агента. Уж что-что, а новые сапоги ему бы товарищи выписали, да и рясу бы получше нашли. Нарочно плохо одет? Для маскарада? А зачем здесь маскарад?
Из предосторожности церковь была выбрана дальняя, в городе Бабушкине. Из новых, сразу видно, что ей не более четверти века, но действующая. Типичный храм в захолустье, неприметный, малолюдный.
— Исповедоваться у вас можно?
Вопрос прозвучал грубовато, по-пролетарски, но поп нисколько не обиделся.
— Исповедоваться можно, — кивнул поп. — Я чувствую, что вы давно не исповедовались…
Уточнять, что не был на исповеди более пятнадцати лет, не хотелось, достаточно просто кивнуть.
— Может, мы поговорим сначала, — предложил поп и посмотрел на небо. — Денек-то какой пригожий! Пойдемте, присядем…
Возле трех чахлых яблонь, призванных изображать сад, была вкопана в землю новенькая лавочка, крашенная светло-зеленой краской.
— Благоустраиваемся, — подтвердил поп, поймав взгляд собеседника. — Война закончилась, пора. Вас как зовут?
— Николай… то есть — Сергей.
— Давайте я к вам по крестильному имени обращаться буду, — мягко сказал поп, садясь на лавочку и делая приглашающий жест рукой. — Не опасайтесь, краска уже высохла, не пачкается.
— Сергей я, — Сергей сел рядом с попом. — Николай — это так…
— Псевдоним, — подсказал поп. — А я отцом Владимиром зовусь.
Сергея передернуло. С чего это батюшка про псевдоним упомянул. «Псевдоним» — слово из шпионского лексикона. У блатных или, скажем, у партийцев — клички и прозвища. Или у партийцев тоже псевдонимы? Ленин — это псевдоним Ульянова или прозвище?
— Вроде того, — согласился он и замолчал, не зная с чего начать.
Отец Владимир смотрел приветливо и ждал.
— Я недавно в Москву вернулся… — наконец начал Сергей и снова умолк.
— Я тоже, — сказал отец Владимир. — В августе сорок четвертого.
— Воевали? — вырвалось у Сергея.
— Строил, — коротко ответил отец Владимир, но по тону, каким было сказано это слово, и по тому, как на мгновение затуманился взор, Сергею стало ясно, что речь идет о каторге, которую большевики называют исправительно-трудовыми лагерями.
— Я ничего не строил, — на всякий случай уточнил Сергей. — Я воевал. А сейчас вот исповедоваться надумал…
— Нельзя надумать исповедоваться, — ласково-увещевающе перебил отец Владимир, — можно захотеть. Исповедь, она идет от сердца, а не от ума. С Богом часто беседуете?
— Каждый день по нескольку раз, — честно ответил Сергей и столь же честно уточнил: — Только он мне ни разу не ответил!
— Он отвечает всегда! — отец Владимир покивал головой в подтверждение своих слов. — Только мы не всегда слышим.
— А вы, батюшка, хоть раз слышали? — Сергей испытующе посмотрел священнику в глаза. — Только честно!
— Каждый день по нескольку раз слышу, — ответил отец Владимир словами Сергея. — Вот совсем недавно, как только вас увидел, то сразу же услышал: «Поговори с человеком, надо ему»…
— Это не то, — перебил Сергей. — Я вам про Бога, а вы мне про мысли. Подумали вы, что если я к храму пришел, то, значит, мне надо с батюшкой поговорить, и подошли ко мне. Какой это Бог?
— А вы как хотите? — улыбнулся в редкую бороденку отец Владимир. — Чтобы как с Моисеем? Чтобы куст огнем горел или молнии с неба падали? Так редко бывает… Вы, Сергей, прислушайтесь хорошенечко — и услышите. Отрешитесь от суетного, обратитесь мыслями к Богу и услышите.
— Я и сейчас к нему обращаюсь, — проворчал Сергей, недовольный тем, что вместо исповеди, которую он так давно ждал, случился странный разговор с поучениями.
— Сейчас вы не к нему обращаетесь, а смотрите, не идет ли кто сюда, и думаете больше о том, чтобы пистолет успеть выхватить, — все так же спокойно сказал отец Владимир. — Не волнуйтесь, пожалуйста, меня эти ваши дела не касаются. Я, как принято говорить нынче, представляю другое ведомство. Небесное…
— И не боитесь? — возбужденно спросил Сергей, самообладание которого было поколеблено последними словами священника.
— Кого мне бояться? — искренне удивился отец Владимир. — Вас? Я вижу, что вы человек неопасный. Для меня, во всяком случае. А потом, у меня есть защитник. Это вы боитесь, напряжены, как струна. Я же недаром вас в храм не повел, а на улице посидеть пригласил, чтобы вы видели, что вокруг никого нет, и успокоились.
— Вам бы, батюшка, в НКВД служить, с вашей-то проницательностью, — сказал Сергей, чувствуя себя окончательно сбитым с толку. — Может, еще что про меня скажете?
— А надо ли? — прищурился отец Владимир. — Что же касается НКВД, то мне с этой конторой не по пути. Не имею душевной склонности. Бог миловал…
— А скажите! — попросил-приказал Сергей, машинально, сам того не заметив, расстегивая обе пуговицы на пиджаке.
— Что можно сказать, когда видишь вооруженного и настороженного человека, который не похож ни на уголовника, ни на сотрудника органов? — прищур собеседника стал еще заметнее. — Вы сами, Сергей, на моем месте что бы подумали?
Отвечать было нечего, вот Сергей и не стал.
— По хорошему-то надо было бы вам подготовиться, — отец Владимир протяжно вздохнул. — Но вы ведь больше ко мне не придете. Вы же не из тех, кто два раза в одно и то же место ходит, верно?
Сергей кивнул.
— Так что придется сегодня, — развел руками батюшка. — Раз другого раза не будет…
По окончании исповеди Сергей приложился к наперсному кресту, протянутому отцом Владимиром, и прислушался к себе — отпустило ли? Увы, не отпустило, стало только немного спокойнее на душе, но этому скорее всего поспособствовали общение с батюшкой и умиротворяющая атмосфера храма.
— Я буду молиться за вас, — твердо, так что стало ясно — действительно будет, — сказал отец Владимир. — Буду просить Господа, чтобы он помог вам… Он всем помогает.
— Больше вы мне ничего не скажете?
Сергею непременно хотелось услышать что-то еще. Не какие-то общие слова, а что-то личное, в тон его переживаниям.
— Скажу, — немного подумав, ответил отец Владимир. — Россия не погибла, она была, есть и будет. И каждый русский человек решает для себя — враг он своей родине или друг. Люди совершают ошибку, отделяя власть от страны… Вы, я надеюсь, не подозреваете меня в коммунистической пропаганде?
— Никоим образом, — подозрения в отношении отца Владимира исчезли еще до исповеди.
— Так вот, власть неотделима от той страны, в которой она установлена. Нельзя в наше время, когда все уже решилось и состоялось, быть врагом Советов и другом России. Поймите меня правильно, Сергей, я вас не в партию вступать агитирую, я вас с пагубного пути увести хочу. Я сам знаете где к этой мысли пришел? На нарах, в Норильске, во время строительства комбината. Самые подходящие условия для того, чтобы из простого антисоветчика превратиться в махрового, а у меня, представьте, пошел обратный процесс…
«Смерть на Параде Победы станет актом возмездия, который прозвучит на весь мир и войдет в историю! — зазвучал в ушах Сергея отрывистый металлический голос Бильфингера. — Придет день, и восхищенные потомки поставят нам памятник на Опернплац!».
Сергей представил себе, как на постаменте среди прочих имен будет написано: «Hauptmann Sergei Soloviev», и ему стало не по себе.