Боюсь, ты отчасти права… Живем мы очень трудно, невообразимо трудно. Твоего лагерного опыта, поверь, недостаточно, чтобы постичь, какая мука искать общий язык с дураками и нравственными уродцами. С превеликим удовольствием погнал бы их. Но куда их гнать? Ведь тогда они примкнут к нашим врагам. А нас и без того наперечет. Но всякому миролюбию, всякой заботе о сплоченном противостоянии неприятелю есть предел, за чертой которого измученное компромиссами нравственное чувство начинает судорожно биться в истерике, вопя: «Не нужно мне побед над врагом такой ценой — ценой союза с явной дрянью».

Я давно уже утратил способность сострадать тем падшим, которые не только не ужасаются собственной низости, но, напротив, будучи уличены в таковой, легко находят себе оправдание: высоко вознесясь в собственном мнении, такой на сто лет вперед разрешил и простил себе все.

И вспомни пословицу, что не страшна тюрьма стенами, а людьми. Кроме того, я отсылаю тебя к излюбленным мною «Запискам из Мертвого дома», где Достоевский говорит о русских дворянах в каторжном остроге, что «лучшие из них были какие-то болезненные, исключительные и нетерпимые в высшей степени», а о поляках сообщает: «…все они были больные нравственно, желчные, раздражительные, недоверчивые».

И еще: не поражало ли тебя, что на одного толкового бунтаря приходится минимум десяток бестолочей? Тут я не имею в виду поразительный феномен растерянности, паралича воли и откровенного страха, которыми одержим даже вчерашний фронтовой герой, ныне замахнувшийся на икону государства: подняться на государство — ведь это значит посягнуть на святыню, уж ниспровергнутую разумом, но перед коей подкорка дрожит священным трепетом, ужасаясь святотатству. Наиболее тому яркие примеры дает история декабристов: их сомнамбулическая суета и стояние на Сенатской площади, их фантастическая бестолковость на Украине, их покаянные стенания на допросах… лишь тот, кому лично ведомо ледяное пожатие благословляющей длани божества по имени тираноборство, не удивится бестолковости декабристов, не осудит допросной дрожи их колен, захлестнутый волной болезненно-стыдливого понимания, сопереживания и родственного сочувствия.

Нет, я сейчас говорю о другой бестолковости, о бестолковости, так сказать, в чистом виде. Впрочем, и в охранке не велики мудрецы, но она может позволить себе роскошь комплектоваться всяческой бездарью, ибо мощь ее покоится не на качестве, а на количестве. Но черт с ней, с бестолковостью-то, это еще куда ни шло, хуже, когда под высокими знаменами рядом с теми немногими, кем движет бескорыстная любовь-ненависть, кишат случайные людишки, в основе политико-образного бунтарства которых лежит личная ущербность, неудачливость, честолюбивая потребность самоутверждения любой ценой или Геростратов комплекс. Когда у тебя десять пальцев, расстаться с одним, пораженным гангреной, не велика беда, если их пять — тяжело, но еще куда ни шло, если же их всего два, то как отрубить один — последним и ложки не удержишь, и V не изобразишь, когда повлекут тебя к стенке… Вот и нянчишься с ним, кряхтя от боли, ночей не спишь, делая припарки-ванночки, а он день ото дня все черней да смердючей и уже распух в зловонную сардельку, грозя смертельной заразой последнему пальцу и всей руке…

Ты знаешь, что хаотическая атомарность в нашей банке всячески поощряется экспериментатором, едва он приметит признаки возможного выпадения кристалла, как вмешивается властной рукой. Но времена меняются: то ли экспериментатор стал слабоват глазами, то ли отвлекают его и пугают внешние шумы, то ли еще что, но кристаллик-то выпал. Хотя всякий кристалл жестко организован, в его структуре должно быть место и слабым, и сильным молекулам, он отторгает лишь элементы, несущие хаос и болезнь.

Одно утешение: нас стало меньше, но зато несомненно возросла наша жизнестойкость, воцарились согласие, взаимодоверие и дружелюбие. Далось нам это нелегко, порой мной овладевало отчаяние и казалось, что вся эта работа не достойна таких усилий.

Снова вечер. Я изрядно устал сегодня, и так хочется тишины. А мои сокамерники трещат без умолку — с трудом усмиряю волны раздражения. Сижу у печки — спине жарко, ногам холодно, с потолка зловеще таращится желтый волдырь лампы.

Жмут меня в последнее время ужасно. Я забыл, когда пользовался ларьком. И это бы еще куда ни шло (хотя голоден, в отличие от остальных, сижу без гроша и, следовательно, без возможности как-то выкручиваться). Но меня лишили свидания. Удар сокрушительный — слишком многое я с этим свиданием связывал. Главное — старуху хотелось повидать (вряд ли в следующем году она сможет везти свою дряхлость в такую даль), ротером запастись (опять мучает желудок) и вообще, сама знаешь. К тому же для меня было важно обменяться с тобой (пусть и через третье лицо) информацией, некоторой толике каковой и будет посвящено это письмо. Но сперва о свидании: я-таки решил попробовать отвоевать его. Шансы невелики, но, учитывая то, что целых десять человек изъявили готовность помочь мне, я полагаю, что мне удастся навязать начальству выбор между свиданием и крупным скандалом. В связи с этим, прежде чем я ввяжусь в драку, мне необходимо выяснить совершенно точно, сможет ли Б. привезти матушку в начале апреля? То есть отпустят ли ее из интерната, позволит ли ее состояние и тому подобное. А то все мои усилия могут оказаться пустыми. Узнай и сообщи мне определенно. Слишком это для меня важно.

О внутреннем положении. Призывая меня к терпимости, ты заблуждаешься относительно моей роли здесь и позиции. Лично я не задет ни одной из конфликтующих сторон, и потому мои мнения и предпочтения основаны не на почве какой-либо личной ущемленности, а базируются на интересах общего дела.

Дабы ты убедилась в том, что тут не может идти речь о личных обидах (как причине конфликтов) или скоропалительных выводах, я ознакомлю тебя с моим подходом к «казусу А» — это попытка наметить принцип подхода к таким ситуациям вообще (довольно типичным для лагеря, да и для лагеря ли только?). Я подчеркиваю со всей ответственностью, что тут нет ни одного пустого слова, что все сомнительное, все, что почти несомненно, но не может все-таки быть доказано неопровержимо, я опускаю.

До какого-то времени наиболее трезвым из нас удавалось удерживать за полы тех, кто рвался вынести сор из избы. Теперь он вынесен и, так или иначе, будет выставлен на всеобщее обозрение. Посему я озабочен сведением этой беды до минимума, и ты убедишься, что наиболее мягкая и наименее болезненная подача наших распрей возможна лишь в намеченном мною ракурсе. Остановлюсь на «казусе А». Готовясь к предстоящему обсуждению поведения А., я наметил факты, проблемы и задачи, которые нам предстоит осмыслить. Привожу свою запись частично. Некоторые факты: 1. А. сидит не один десяток лет; причем последние 15 лет ведет себя очень стойко. 2. В конце пятидесятых годов, публично каясь в грехах, хаял былых соратников и призывал лагерников к «исправлению». Освобожден досрочно. 3. Через несколько лет снова посажен за антисоветскую деятельность. 4. Некий журналист-самиздатчик делает из него кристально чистого героя, борца и жертву (вполне истинными являются лишь последние два утверждения). 5. Эта версия подхвачена на Западе, и ныне А. - одна из икон тираноборческого иконостаса. 6. На самом деле он в чем-то очень неглуп, а в другом весьма недалек, к сожалению. 7. По единодушному мнению, А. сумасшедший, причем агрессивный сумасшедший, что называется, «преследуемый преследователь». Я считаю, что это у него полоса сейчас такая, и он вовсе не безнадежен. Внешне проявления его безумия таковы: а) он утверждает, что Картер, Бжезинский, Папа Римский и Трюдо — агенты Кремля; б)уверен, что здешние рядовые надзиратели — на самом деле переодетые майоры КГБ; в) подозревает всех в сотрудничестве с КГБ и убежден, что все в свою очередь подозревают его в том же; г) считает О. майором КГБ, специально засланным в лагерь, чтобы следить за ним; д) уверяет, что О. по ночам смотрел на него, не давая ему спать, тайком перекладывал его тетради с места на место, чтобы спутать его мысли, испускал в его сторону особо враждебные флюиды, от которых не спасает даже специально сооруженный щит из газет, хотя общеизвестно, что газеты экранируют флюиды; е) ночью напал на О. и выдрал ему полбороды, потому что тот кашлем подавал какие-то сигналы… на Лубянку. Ну и так далее. Но поскольку А. требует, чтобы его считали здоровым, а также потому, что среди нас нет профессионального психиатра, мы вынуждены формально считать его нормальным, а следовательно, и вменяемым. 8. А. неоднократно угрожал убийством одному из старейших политкаторжан, а на днях он кричал на весь коридор, что оттяпает голову одному, другому, пятому, десятому, в связи с чем предлагаю дать ему кличку Головотяп. Тот факт, что своим криком он немало повеселил злорадствующее начальство и уголовников, следует считать отягчающим его вину, а то, что, пофамильно перечислив тех, кому от оттяпает голову, он не назвал Мурженко, Федорова и меня, говорит о его хитрой дальновидности: он и впрямь рассчитывает на нашу защиту, забывая, что всему есть предел, ибо всякому миролюбию, всякой жалости, всякой заботе о сплоченном противостоянии врагу есть свой предел. 9. В письмах на волю А. объявил всех своих земляков сексотами (когда-то за такое враз убивали); 10. А. то и дело объявляет голодовки по самым вздорным поводам, что лишает нас возможности оказать ему поддержку.

Некоторые проблемы:

1. Как исправить промах того журналиста-самиздатчика? Ибо когда ныне славословящие А. увидят его воочию, то устыдятся, а враги наши опять (в который раз!) торжествующе завопят: «Вот они те, кого вы защищаете!»

2. Кто возьмет на себя деликатный труд довести до сведения того журналиста наш упрек: не строя себе никаких иллюзий относительно А., он погнался за внешне выигрышным материалом, идя навстречу потребности определенных кругов в иконе. Пора положить предел беспринципно деляческим приемам в идеологической борьбе. Следует помнить, что единожды предавшему надо предоставить возможность кровью искупить свое предательство, чтобы заслужить право быть рядовым бойцом, в герои, а уж тем паче в святые возводить его ни в коем случае нельзя, ведь, кроме всего прочего, еще живы те, кого он предал…

3. Если бы мы сидели в поистине нормальной тюрьме, то нам следовало бы потребовать, чтобы А. направили на излечение в психбольницу. Но поскольку у здешних психиатрических заведений мрачная репутация, требовать отправки в желтый дом кого бы то ни было негуманно и двусмысленно.

4. Учитывая каторжный стаж А. и его «иконность», опасаясь быть непонятыми теми, кто воображает, что такая правда может быть вредной, мы многое спускали А. Но, в конце концов, мы же не психиатры, чтобы нянчиться с сумасшедшим и приветствовать плевки в лицо лучезарной улыбкой. Каторжная ноша каждого из нас и без того достаточно тяжела. Как быть, если нельзя бить? А если не бить, то как быть?

5. Большинство предлагает объявить А. сумасшедшим (что истинно), распространив при этом слух, что его специально свели с ума (что ложно).

6. Пока можно было терпеть, мы старались прятать от людских глаз наши семейные дрязги, но буйство домашних тиранов становится все безобразней. Они решили, что наше беспокойство о реноме беспредельно, и пытаются на этом спекулировать, подобно алкоголику, вымогающему у жены последнюю трешку: «Давай! — кричит. — Или высажу окно и такой тарарам учиню!.. Пущай все знают, как ты родного мужа уважаешь!..» Реноме — штука важная и нужная нам позарез, но все же не любой ценой, реноме — хорошо, а правда — лучше. Ибо в конце концов все пройдет, а правда останется. Я настаиваю: единственно возможная позиция — полная правда, сколь бы она ни была некрасива и сложна. Мы уже неоднократно обсуждали эту проблему, и я убедился, что не все из нас способны охватить ее во всей ее противоречивой сложности и главное — подать (раз уж вообще приходится подавать ее) в максимально выгодном для арестантов свете. Меня это настораживает, и я опасаюсь, что те, кто возьмутся за эту тему, примитивизируют ее, сведя к декларативным обвинениям. Надо рассчитывать на предубежденного читателя — наша правда должна расплавить кору его предубеждения. Я предлагаю при обрисовке этой правды руководствоваться следующими установками: а) следует отделять истину от истерики; б) не всякий враг твоего врага — твой друг; в) каждый имеет право на безумие и на защиту от агрессивного безумия; г) поразительно, что в созданных нам условиях, все мы еще не спятили, поразительно, что мы каждодневно не бросаемся друг на друга, словно дикие звери; ликующим врагам нашим мы говорим: «Окажись вы в этом бедламе, вы давно бы уже одичали, а мы еще держимся кое-как; друзьям нашим, благодушно взывающим к миру и всепрощению, мы говорим: «Во-первых, уступки лишь поощряют агрессора, во-вторых, всякое движение, перестав быть кабинетной болтовней, обречено на болезненные акты избавления от балласта; в-третьих, не сотвори себе кумира, а паче из дерьма, сотворив же таковой, можешь лобызать его, но не принуждай к тому другого, и, в-четвертых, лучше меньше, да лучше!»» д) попытки персонифицировать ту или иную идею, то или иное политическое движение, порочны в основе своей. Заслуживает всяческого сострадания тот, кто репрессирован за достойную идею или правое дело, каким бы дрянцом он ни был сам по себе, ибо интеллектуально-нравственный уровень конкретного человека не способ характеристики отстаиваемой им идеи: если поп невежда, развратник и пьяница, это не значит, что Бога нет… и наоборот.

Наши задачи: а) помнить, что скальпель не самоцель, но лишь крайнее средство для спасения организма от смерти; б) мы обязаны пресекать мстительные по отношению к А. побуждения тех, кому он более всего напакостил; в) необходимо изыскать способы нейтрализации вредоносности А., при этом помятуя о его помешательстве, не загонять его в тупик, дабы дело не кончилось топором, петлей или новым покаянием; г) следует довести до сведения. Комитета защиты прав человека в СССР наше мнение о необходимости заблаговременной деликатной подготовки общественного мнения к истинному восприятию А. и просить Комитет об активизации кампании за скорейшее освобождение А.; д) предложить Комитету предпринять усилия для освидетельствования А. объективным специалистом, дабы подкрепить требования освобождения А. ссылкой на закон о страдающих хроническим расстройством психики.

Теперь ты, надеюсь, поймешь, что наши конфликты отличаются от кухонных, и они не результат истеричной блажи сторон. Я счел эту тему достаточно важной, чтобы, отложив свои дела, написать не о чем-то сугубо своем, а именно об этом.

…Мое июньское письмо, насколько я понял, ты уже получила. Я соорудил его впопыхах, перед самым этапом… И всегда-то найдется оправдание неряшливости, неосновательности, легкомыслию: то спешка, то болезнь и погода… Чаще же всего наш брат любит многозначительно кивнуть в сторону эпистолярного Цербера, на которого чего-чего мы только не списываем и в первую очередь — свою душевную вялость, неподвластность нам слова, неумение обходиться без заборных лозунгов, единственно на которые, собственно, и натасканы местные церберы псы злобные, но, как правило, туповатые. Для многих из нас — слишком многих! ссылка на обстоятельства — всего лишь удобная маскировка личной несостоятельности. Разве тому не ярчайшее свидетельство — трагикомичная участь многих радетелей свободы слова (не говоря уж о прочих благах демократии), которые наконец эту свободу обрели… а сказать-то и нечего.

Разумеется, интеллектуальная нищета крикунов не отменяет общей правоты их былых требований и упреков, как и большой процент психопатов среди диссидентов (которых я подразделяю на несидентов, отсидентов и пересидентов) не может дискредитировать то движение, к которому они примкнули.

Перефразируя Жаботинского, можно сказать, что всякое движение имеет право на своих дураков, психов, юродивых и сволочей, — иначе это и не движение вовсе, а кабинетная химера. Но… не слишком ли их много? Иной раз поневоле задумаешься: кто к кому примыкает — дураки к нам или мы к ним? Мы с удовольствием выискиваем дураков у чужих народов и во вражеском стане, а своих прячем… А зачем их прятать? Им просто не надо ходу давать, почаще говорить в глаза: «Послушай, братец, ведь ты дурак… Может, и благородный — даже наверное благородный — а все ж таки дурак». Впрочем, реальная свобода сама по себе для них разоблачительна. Или они и там умеют изыскать «обстоятельства», уподобляясь тому импотенту, который, имея приличные апартаменты, предпочитает обнимать девицу в парадном — всегда есть возможность тревожно прошептать: «Подожди минутку — кажется, кто-то идет».

Впрочем, меня, как обычно, занесло в сторону — я хотел сказать всего лишь об огорчительной некачественности своих писем и о благом намерении впредь быть аккуратней и обстоятельней, а вместо этого как бы продолжаю недавний спор битву с некоторыми своими соузниками, которые больны всеми мыслимыми и немыслимыми недугами — от заурядной глупости до самых заковыристых умопомешательств (что, конечно, не лишает их права на всяческое сочувствие). Я оставляю за собой право когда-нибудь вернуться к этой теме, чтобы хоть отчасти раскрыть ее.

Никто из нас не лучше любого другого ни в каком отношении, всяк по-своему пригож и уродлив, каждый хорош на своем месте и черт-те что на чужом. Ведь это редко, чтоб и сапожник, и философ вместе, как Яков Беме.

Вот бедолага Горлопан — классный слесарь: железки всякие в его руках, что воск, — весело смотреть. Но в праздные минуты его влекут высокие материи — и горе обреченному слушать его! Вчерашний закадыка сегодня готов его съесть. Начальство наше опытно и хитроумно: ах, вы — друзья и все прогулочные 60 минут и шагу не шагнете врозь? Ну так дружите целый день, с подъема до отбоя… И все. И вроде бы даже гуманно. Но в камере, где на счету каждая крошка, каждый сантиметр, каждый глоток воздуха, горячая приязнь чахнет быстрее, чем прохладная терпимость. Дружбе нужна дистанция. Пространственный инстинкт так силен в человеке, что он приносит ему в жертву и дружбу, и любовь. Пустяк готов стать поводом к войне — лишь бы не быть плечом к плечу с утра до ночи: «Хиромантия ему — херомантия, френология — хренология… Ну, это еще куда ни шло! Но слышать, как он зовет спертый воздух спернутым, — это выше моих сил!»

Гоголь верно заметил: «Всякий из нас по сто раз на дню бывает то ангелом, то чертом». То ангелом, то чертом — как раз и значит быть человеком. Когда бы не такая теснотища: сосед взмахнет крылом — с твоих ушей столб пыли, а чихнешь, глядь — у него уже рога торчат и у тебя лоб засвербил… Рога куда сподручней, и оправдание им всегда найдешь: ведь каждый для себя такой умница и совершенство… Нет коварней ловушки самоупоения, и лишний раз высунуть себе язык куда более достойно, чем носить тяжелый подбородок дуче.

Когда мне душно и совсем уж невтерпеж, нет лучше средства, как скорчить в зеркало гримасу и показать себе язык. Когда бы не ирония, разве вынести, не впав в цинизм, всемирный кавардак, когда б не юмор, разве ужиться с глупостью людской… и со своею тоже?

Мне по душе, что ты вняла моему совету. Помнишь, когда стало известно, что в Вене тебя будет встречать целая дюжина министров? Минимум умничанья, еще меньше патетики и, главное, краткость… Министры — такие же люди, как мы с тобой, только раз в пять посуетней. Они все ужасно занятые и явятся встречать тебя не столько по сердечному зову, сколько по служебной необходимости. Он вечерком в бордель собирался или просто хотел подремать в шезлонге, а то, может, уже созвонился с приятелем — раздавить бутылочку втайне от жены, да вспомнил (бац себя по лбу рукой!): «Боже, ведь сегодня надо лететь встречать эту страдалицу из России! Как бишь ее зовут?.. Вот еще напасть!»

Я рад, что ты все это отлично понимаешь. И в первую очередь то, что все мы в значительной степени случайно попали в яркое перекрестье софитов паблисити. Тысячи и тысячи людей, более достойных, сгинули без вести, оболганные и проклятые. Чуть-чуть приотворилась калитка в мрачной стене, и сочувственное око европейцев разглядело в полумраке наши силуэты — вот и вся наша заслуга. Просто мы одни из первых, кого наконец можно назвать по имени. На нас излилось сочувствие к тем миллионам безымянных жертв. Сострадание, которое прежде было вынуждено оперировать безликими цифрами с многими нулями, теперь с радостью ухватилось за возможность персонификации.