— Давай, рассказывай, как всё было, — потребовал князь Корней на первом же нашем привале в лесу. Когда мы, экономя силы, мелкой трусцой рысили по чащобе, он выпытал у меня главное: что Салгар с малышкой живы-здоровы и сейчас под охраной бдительного деда Тимофея живут в его зимовище. А теперь ему захотелось подробностей. И пока я их излагал, Корней с блаженной улыбкой, смежив усталые от непривычного яркого дневного света очи, валялся на траве.

— А дед-то Тимофей молодчагой оказался! — он хихикнул. — Хоть рыло в крови, да наша взяла!

— Насчет рыла точно, а вот чья взяла — надо посмотреть.

Признаться, меня и самого распирало, хотелось брякнуться на мураву и так же как Корней радоваться, радоваться… Вид этого коренастого остолопа, млеющего от сознания воли и простора был смешон и трогателен. Босой — сапоги у Корнея отобрали в темнице, и я намотал ему на ноги свои портянки, в порванной до пупа сорочке, он меньше всего походил на отпрыска могущественного семейства, уже четыреста пятьдесят лет правящего на Руси. Но, Господи, до чего тепло было у меня на душе! Чего хотите: с родной сторонки и собачка мила.

— Всё, пошли, — заторопил я Корнея.

— Далеко ещё?

— Далеко, не расслабляйся. Нам бы вон на ту горушку взобраться.

Шли долго. Корней уходился, его мотало из стороны в сторону, но я был неумолим и на горку, пусть из последних сил, мы всё же затащились. Князь снова повалился на землю, а мне нашлось дело: я стал взбираться на деревья. Первая сосна, выбранная мной для наблюдений, оказалась несчастливой — крепкие сучья росли слишком высоко и, не добравшись до них, я съехал пузом по шершавому стволу. Потом всё наладилось, и с покорившейся мне высоты стала видна всхолмленная равнина, прогалины полян и болот, крохотный кусочек какой-то речушки. Наконец я увидел то, что искал: там, где в синем мареве идущего к окончанию дня прятались едва угадываемые купола города, в той стороне, на расстоянии двух-трёх вёрст от нас среди леса расплывался клубок чёрного дыма.

— Ну, как там, наверху? — Корней даже не открыл глаза.

— Погано, братец, там…

— Чего так? — он был не прочь подурачиться.

— Друзья твои тверские по нашим следам топают.

— Не ври! — Корней резко поднялся и, охнув, замотал больной рукой. — Я думал мы ушли от них. Как ты узнал?

— Охотничек наш с утра на дереве сидит над тропкой, по которой мы бежали. Если за нами ищеек пустили, то он костёрчик запалить должен был.

— И?

— Дымит костерчик.

— Мать твою… — облегчился князь. — Что делать будем?

Он встал и долго пристально вглядывался в окружавшую чащу:

— Ни хрена не видно!

— Зато они нас видят. Ты как, ещё с версту продержишься?

— Эх, жаль ты меч или сабельку не догадался припрятать по дороге. Я б им показал…

— Ага, удалось картавому крякнуть! Какой ты боец сейчас? Да и они не дураки с тобой на кулачках схватываться. Засветят из самострела и вся недолга. Ну, ничего, мы тоже не лаптем щи хлебаем. Давай, пошли!

Снова в глазах замелькали кусты, пеньки, валежины и стволы. При такой быстроте бега наши преследователи неминуемо должны были подтянуться ближе, чтоб не упустить добычу, но, сколько я ни оборачивался назад, неподвижный нижний ярус леса оставался спокоен, не выдавая никакого движения.

— Стой! — вовремя заорал я, когда Корней, выскочив на лесную прогалину, ринулся к ровной зелёной поверхности поляны. Под тонким слоем обманчивой манящей травки скрывалась жидкая бездонная глыбь. — Стой, князь! Трясина там!

Корней затравлено озирался по сторонам:

— И дальше чего?

— Самое весёлое начинается. Видишь, бечева к кусту привязана? (Ах, какой я молодец — точнёхонько к месту вывел!) Хватайся, и держись покрепче…

Веревка отвязана, и мы оба цепляемся за нее.

— Москва! — трижды надрываю я горло, и тонкая, но крепкая бечева начинает рывками уползать через трясину в направлении недалёких кустов по другую её сторону. Я плюхаюсь на живот, следом это же проделывает Корней и, натянувшаяся как струна, верёвка с увеличивающейся скоростью затягивает нас на траву, разлезающуюся под тяжестью наших тел.

— Господи! Вручаю душу мою… — стонет позади князь и захлебывается тинистой водой. Я молю Бога молча, про себя. Но мы продолжаем ползти и неожиданно оказываемся на твёрдой почве, разевая рты, как рыбы.

— Лучше бы я остался там и передушил всех голыми руками, — бормочет Корней, и на четвереньках ковыляет в кусты. А на оставленной сзади стороне трясины поднимается суета. Преследователи, не таясь, высыпали из леса и забегали вдоль кромки болота. Их было человек семь, у четырёх за спинами висели самострелы. Меня охватило ликование.

— Эй, тверские! — я встал во весь рост и замахал им. — Тут недалече брод есть, вёрст с десяток до него. С вашей-то прытью вы к завтрему туда точно добежите, только времени не теряйте. Прощайте, кланяйтесь от меня князю Михаилу!

Ответом послужили несколько тяжёлых стрел, как осы прожужжавших мимо. Я не стал искушать судьбу и убежал за деревья. Шагах в ста в глубине леса нас ожидали трое: Салгар-старшая, Салгар-младшая, широкой шалью привязанная у матери на груди и по своему обыкновению спящая, да корова Пеструха с самодельным хомутом на шее, с помощью которого безответное животное переправило нас через трясину.

— Спасительница! — я обнял Пеструху за шею и поцеловал в курчавое темя. Животное замахало ушами и вырвалось.

— А меня целовать будете? — засмеялась Сал-гар. — Я вроде тоже корове помогала!

— Можно мне? — скромно сказал князь Корней и, спрятав руки за спину, слегка нагнулся и чмокнул Салгар в щёчку. Та зарделась как маков цвет. Князь повернулся ко мне и, гнусно ухмыляясь, посоветовал поцеловать Пеструху и за него.

Дед Тимофей собрался уходить. Пару дней после нашего побега он еще хлопотал, устраивая нас на новом месте, а потом решился бесповоротно.

Жили мы теперь в землянке, отстоявшей от прежней заимки немногим менее дневного перехода. В неё, не заходя на старое лежбище, мы направились сразу прямо с памятного болота.

— Ты, парень, совсем свихнулся. Кто ж нас отыщет на заимке? — дивился бобыль моей осторожности.

— Береженого Бог бережёт. Так что, если с Корнеем всё гладко пройдёт, уйдём туда.

— Ладно. Зайду хоть к отцу Сильвестру, попрощаюсь…

Разговор этот у нас состоялся за день до побега. В последние дни я порядочно помотался между заимкой и городом. Ходили и на болота, подыскивая самое узкое место, через которое сутки спустя мы удачно проехались на корове. С Пеструхой тоже удалось договориться не сразу. Упрямое животное никак не могло уразуметь, что любая остановка в её коровьем галопе неминуемо погубит в трясине цвет и гордость московского княжества. На корове перепробовали всё: уговаривали, били длинной хворостиной и даже тыкали горячей головнёй в беззащитный коровий зад. Салгар, на чью долю выпала ответственность погонщицы Пеструхи в тот день, когда вместо деревянной колоды корове придётся волочить нас с князем, очень сердилась. Но, в конце концов, животина сдалась. В её бестолковой голове кое-как улёгся порядок действий: сначала получаешь хворостиной вдоль хребта, затем бежишь к корявой сосне, под которой стоит дед Тимофей, и получаешь от него в награду корку хлебца. Удар, галоп, корка. Удар, галоп… Салгар брать в руки палку отказалась наотрез:

— Только завтра и только один раз!

— Мы будем приходить к тебе по ночам из трясины, — пообещал я. — И душить, душить…

Салгар засмеялась. Пеструха не подкачала, и Салгар избежала ужасов жизни с еженощно являющимися к ней двумя утопленниками.

Дед Тимофей, кстати сказать, легко перебрался через болото по одному ему известной тропе.

— Что ж ты её раньше-то Сашке не показал?!! — обомлел князь Корней.

— Сначала хотел, — серьёзно ответил старик. — А потом прикинул, что легче и быстрее: обучить Пеструху бегать или Сашку ходить этой тропой?

— Вывод ясен… — пробормотал Корней и продолжил чистить одежду от тины. Затем мы ушли и поселились в землянке.

Еще одной причиной, задержавшей деда Тимофея, кроме обустройства всей нашей ватаги на новом месте и трудности расставания с маленькой Салгар, стала болезнь князя Корнея. До землянки Корней дотащился из последних сил, опираясь с одной стороны на меня, с другой — на Салгар. Бобыль нёс малышку и вёл за собой корову. Той же ночью у князя случился жар. Он бредил и так душераздирающе стонал, что все мы не смогли уснуть ни на миг. Едва рассвело, хмурый и посерьёзневший старик собрался на охоту:

— Я ненадолго, может, дичину какую стрельну. Да травки князю соберу.

Сам я тоже предпочел не торчать в тесной как склеп землянке и, прихватив топор, всегда, судя по многочисленным отметинам на бревне хранившийся у деда под рукой, в изголовье лежанки, вышел нарубить дровишек.

Утро, похоже, предвещало великолепный день. Лес был укутан туманом, тянувшимся от небольшого озера, чья спокойная масляная гладь проглядывала кое-где среди сосняка. Сквозь туман пробивался свет солнца. Пучками, снопами, целыми колоннами стоял ослепительный свет, белый свет на пологе густой зелени.

Старый охотник понимал толк в красоте. Местечко, где поставить землянку, он подобрал живописное. Я покружил вокруг поляны, стараясь не удаляться далеко, свалил пару сухостоин и, весь взмокнув от усилий, притащил их к землянке. Точёный дедов топор легко вгрызался в податливую мякоть древесины. Я рубил стволы на мелкие полешки и мне было так хорошо оттого, что выдался вот такой тёплый день, оттого, что мы снова вместе и оттого, что впереди у нас лежит дорога домой. Как только поправится Корней.

Когда я вошёл в землянку, Салгар, сидевшая подле князя, сделала упреждающий знак рукой. Корней приходил в себя. Он лежал на спине, вытянув вдоль туловища длинные руки, до пояса укрытый дедовым армяком.

— Кажется, просыпается, — шепнула Салгар. При звуках её голоса веки князя дрогнули, он открыл глаза и какое-то время непонимающе глазел на меня, потом перевёл взгляд на женщину и неожиданно по-детски светло улыбнулся:

— Чего это вы ребята как будто кем напуганные?

— Ой, тебе нельзя разговаривать! — всполошилась Салгар.

— Тобой пуганные, — раздался позади нас голос деда Тимофея и он сам протиснулся в проём землянки, отчего в ней стало окончательно не повернуться. Два подстреленных рябчика висели у него на поясе. Он отстегнул их и небрежно протянул Салгар:

— Почисти-ка, девочка, дичь. Уж что есть, ничего лучше не попалось. А говорить князю можно. Пусть говорит. Оно всё лучше, чем в беспамятстве валяться.

— Давно это со мной? — удивился Корней.

— Вечор свалился, — ответил старик. — Ну, ничего, паря, сейчас отварчику тебе сладим, день-другой попьёшь и как новенький станешь. А ты чего, девонька, глаза тут мозолишь? Айда, айда, щипли курчонков.

Салгар, беспомощно оглядев землянку, юркнула наружу.

— Братцы! — взмолился больной. — Не дайте помереть в муках. Я до ветру хочу, спасу нет, ещё маленько — и в порты набуровлю. А при татарочке стыдоба…

— Ой, застеснялся, — проворчал дед. — Да она такими глазами на тебя смотрит, что и дурню понятно, кто готов твои исподники до скончания века стирать!

Дед Тимофей оставался верен себе и, как обычно, по-стариковски прямолинеен. Он полез из землянки, кинув мне через плечо:

— Санька, подай ему ведро. В самом деле обмочится.

— Ладно…

Когда дело было сделано, и я помог князю Корнею улечься на топчан, он задержал мою руку в своей сухой горячей ладони.

— А что, Сашка, старик правду говорит?

Я притворно вздохнул:

— Не хочу тебя расстраивать, но, похоже, ты влип. И пойдут у вас детки один за другим: первый, третий, пятый, десятый… Смугленькие, в маму. Алгуй, Багдуй, Жулдуй, Тархай, Малахай…

— Постой! Как ты сказал — Тархай? Я вспомнил. Мне сиделец один в тюрьме про какого-то Тархая рассказывал. Говорил, будто там недолго с ним Тархая — татарина крещёного, держали. А он у Кончаки служил.

— А куда потом Тархай делся, не сказывал?

— Куда? Подожди. Вроде отпустили. А-а, вспомнил, забрал его из тюрьмы княжий боярин. Твердило, не Твердило… Микула, да — Микула! И будто слухи доходили, Тархай нынче вольно в городе живёт, кониной торгует.

Последние слова Корней уже дошептал, соловея смыкающимися глазами, притомился.

Это было кое-что. Тархай, Тархай… Где ж ты, Тархай?

Ясный день слегка примерк в моей душе, отягощённый нежданной вестью. У костра на улице крутился дед Тимофей, колдуя над котелочком в котором побулькивало варево из трав. Здесь же на обрубке ствола сидела Салгар и, явно мучаясь, неумело обдирала тушку птицы. Я уселся рядом с ней, забрал у нее дичину и начал щипать сам.

— Сашка, у тебя много ловчей получается, — хмыкнул старик. — Одно из двух: либо ты охотник, либо жрать сильно захотел.

— Мальчишкой в монастырской трапезной послушничал. Ну и вонищу ты развёл…

— О-о! — уважительно сказал дед. — Монашком стать хотел? А про отвар: горьким лечат, сладким портят, слыхал?

Котелок был поставлен на траву, остывать, его место занял закопчённый медный казан, куда старик загрузил обеих птичек. Ощипанные и выпотрошенные они стали не крупнее кулака. Сал-гар вернулась от берега, утираясь платом и подозрительно нюхая свои ладошки:

— Кровью пахнут… Ты, Саша, о чём задумался?

— Похоже, знаю теперь, где искать вашего Тархая. А это пахнет похуже: неприятностями. Придётся снова в город идти.

— Фи-и-у, — присвиснул старик. — Ох, и въедливый же ты мальчонка! Плюнь на всё, да как Корней поправится, отправляйтесь домой, на Москву. А я к дочке похромаю. Нет? Ну как хошь…

— Не знай, какой-никакой Салгар я, — сообщил Тархай.

Лавка торговца кониной стояла в длинной череде таких же лёгких дощатых балаганов в мясном ряду тверского торжища. Это были приземистые избушки, в задней части коих помещался склад-ледник. Передняя, открытая, с навесом и прилавком, выходила на длинный и узкий торговый проход. В торговой улице суетился покупательский народ и гремели голоса лавочников, зазывавших глянуть на товар. Отыскать в этой толчее и путанице базарных рядов нужную мне лавку, украшенную для вящей убедительности выструганной из дерева конской головой, оказалось не таким лёгким делом. Тем более, это был не первый облазанный мной вдоль и поперёк базар города. И вот теперь маленький редкобородый татарин, которого я распознал по подробному рассказу Салгар, начинает прикидываться валенком: «Я не я и лошадь не моя!».

Я вздохнул:

— Прости, батюшка, обознался, выходит… Мясца бы мне купить. Вот тот кусочек…

Того мига, на который торговец отвёл свой напряжённый взгляд, чтобы оглянуться на висящую за ним кобылью ногу, мне хватило: я невзначай прижал его руку с зажатым тесаком к столешнице, а у самого его живота очутился мой нож, по размерам самую малость уступавший средней величины мечу. Со стороны могло показаться, что покупатель и продавец о чём-то сговариваются с ухо на ухо. Обычное дело…

— Ножик опусти и шагай в лавку, — прошипел я. — Да не вздумай клёкот поднимать, степной орёл: я не один.

В леднике было сыро и зябко, пахло прелой соломой, которой укрывалось переложенное льдом мясо. Косой луч солнца из слухового оконца прорезал полумрак клети и падал на пол между наших ног. В луче кружились пылинки, поднятые с соломы.

— Так говоришь, ты не тот Тархай, которого эмир Кавгадый оставил ханскую сестру Кончаку охранять?

— Я не…я… — татарин затравлено посмотрел на меня. — Убьют меня, господин. Зачем я тебе?

— Ну, слава Богу, по глазам вижу, вспомнил, кто ты есть. Теперь и привет, который я тебе принёс от Салгар, по месту попадёт. Убить тебя не убьют, ибо я о нашей встрече никому не расскажу. Так что ты ещё не один табун по фунтам распродашь. Если, конечно, не откажешься со мной поговорить.

Кадык под пергаментной кожей торговца дважды прокатился вверх-вниз:

— Я скажу.

— Вот что более всего мне любопытно: это кто тебя поил той ночью как княгине Кончаке кончаться?

— Десятский Лавр, начальник караула… Сторожам тоже подали.

— Им-то хоть бы что, а ты к утру в дымину накачался…

— Татарин мало-мало пьет. Сама не помню…

— Частенько вы с Лаврушкой-начальником выпивали?

— Один раз только.

— А утром было что?

— Я не знай. Я в тюрьма просыпался. Говорят — за то, что Кончака-хатунь помирал. Как помирал, зачем помирал? А помирал, говорят…

Татарин сокрушённо вздохнул и швыркнул носом. Легкая испарина покрыла его лоб: боится, видать.

— Как же ты из колодок выбрался?

— Однако просидел десять, двадцать дней, Лавр пришла. И с ним ещё один — Микул-боярин. Говорят: душа у нас добрый. Говорят: будешь лавка торговать, только молчи. Никому не скажи как вина пил.

— Лавка эта чья?

— Мой лавка.

— У-у-у, вот, значит, как с нужными людьми пить! Молодец! Слушай, Салгар девчонку свою рожала ещё до тебя? Ну, до того как тебя прислуживать Кончаке прислали?

— До того, до того… Мой пришёл, девка большой был — один, два, три день. Тархай любит маленький Янжима. И Кончака любил Янжима.

— Кто это — Янжима?

— Салгар — большой, Янжима — маленький. Дочка.

— Ты, мужичок, ничего не путаешь? Сколько у Салгар детишек было?

— Один. Янжима.

На мгновение я засомневался в окружающем мире. Я хорошо знал способность многих сумасшедших убеждать собеседника в своей правоте. Помнится, жил у нас в селе Ваня-Дудка, так ему всё время чудилось, что он — разведчик Великого хана. И ведь грамоту разумел, паразит. А потому редкий год он не пытался с кем-нибудь из проезжих переслать в Орду бересту, в которой он, Дудка, мелкими буквами доносил обо всех творящихся в селе безобразиях. Грамотки те под громкий хохот читали вечером на гульбищах, и из них деревня узнавала тайну отцовства всех девятерых детишек разбитной Дуськи-Гулёны и более крупные тайны, вроде той, кто стянул старый хомут со двора старосты. Разоблачённые сельчане не раз бивали Дудку. Но это только укрепляло его уверенность в том, что он истинный разведчик во вражеском стане. Стоило подойти к Ваньке и, сделав серьёзное лицо, заговорщически передать привет от хана Менгу, как он проникался к тебе полным доверием.

«Я — друг хана. Он обещался мне прислать войско. К Успенью подойдут!» — шептал несчастный дурачок и смотрел на тебя такими ясными, чистыми глазами, что не поверить ему хотя бы на самый краткий миг, ты не мог. После знакомства с такой мощной убеждённостью всегда требовалось время, чтобы прийти в себя и перестать задаваться вопросом: «А кто из нас сумасшедший?». Нечто подобное я испытал и в этот раз, держа за шиворот невесомого татарина.

— Янжима?

— Янжима.

— Угу. Пускай будет так. Ты говоришь, Кончака любила малышку? Они втроём в одной комнате жили?

— Да, да… Кончака, Салгар, Янжима. Сначала хорошо жили, потом мал-мал плохо. Сал-гар говорила: «Зачем Кирсан убил?» Из-за твой князь Юрий убил! Кончака ругал её, кричал, Сал-гар плакал. Кончака выгонял её, она на лавке в коридор спал.

— Ладно. Слушай, а Салгар всегда ту еду, что им приносили, первой пробовала?

— Я не знай. Мне Кавгадый сказал, я пробовал. А в то утро я спал.

— Знаю, знаю. Пил, спал, проснулся — тюрьма.

Тархай тяжко вздохнул и пожал плечами. Я сунул свой нож за голенище, поднёс к носу татарина кулак, сказал «тс-с-с» и выбрался из ледника. На торговой улице всё также шумела и суетилась разношёрстая толпа покупателей. И кто-то из них уже успел поживиться: на перекладине, где прежде висел двухпудовый окорок, теперь сиротливо трепыхался на ласковом майском ветерке остаток обрезанной бечёвки.

— Чисто сработано! — я обернулся к вышедшему следом за мной Тархаю и показал на обрезок. — Ну, ничего, дружище. Надеюсь, это единственный урон, который ты понёс от меня. Ты, главное, сам никому не рассказывай про нашу встречу.

Пока растерянный татарин озирался по сторонам, надеясь узреть вора, уносившего приметную добычу, я смешался с толпой и нырнул в ближайший закоулок между лавками.

На становище я возвращался в большой задумчивости.

Янжима… Почему Салгар солгала, не назвав настоящее имя дочери? Почему она выжила? Неужели была в сговоре с этими ублюдками? В это верить не хотелось. Вообще, надо признать, в Салгар было что-то необычное, какая-то внутренняя уверенность, позволявшая ей держаться даже с нами, мужиками, на равных. Может быть, она осознавала свою красоту, которая магически действовала на окружающих мужчин, укрощая даже самых необузданных. Может быть, сказывались годы, проведённые на положении ханской любимицы? Если почестному, в женской натуре я знатоком не был. А мои победы над этим племенем сводились к одной-единственной Машке, дочери хромого Ягана, моей односельчанке и товарке по детским играм. Когда-то, совсем малышами, мы вместе гоняли гусей на реку, вместе ходили по грибы и ягоды в ближайший березняк, ловили пёстрых пескарей возле мельничной плотины, а то и купались голышом, нимало не стесняясь друг дружки. Единственное, что всегда огорчало Машутку — отсутствие у неё того, что делает мальчика мальчиком. «А у меня тут ничего нет!» — с грустью и завистью говорила она, указывая на припухлость между ножонками. «Может, вырастет?» — утешал я её на правах старшего. Я был на три года взрослее.

Потом, вступив в отрочество, мы на какое-то время разбежались с моей Машуткой. Конечно, родительские дома всё так же стояли по соседству, и мы частенько виделись с ней, переговариваясь через прясло. Но мы, и это более относилось ко мне, начали стесняться своей былой детской дружбы. Мои сверстники на длинных вечерних деревенских посиделках возле костра, разложенного где-нибудь за поскотиной, уже вовсю жали девок, однако я, уж не знаю в силу каких причин, был страшно робок в этом привычном для сельчан развлечении. Первый урок целования и всего прочего по части взаимоотношений мужиков и баб, я, само собой, получил от той же Машутки. Она, как выяснилось, тоже не была сильна в этом, поскольку не подпускала к себе парней ближе, чем на длину печного ухвата.

«Для тебя береглась!» — призналась Машка позже.

Как бы то ни было, неизбежное произошло. Машутка так и осталась перестарком, отказывая подряд всем сватавшимся за неё окрестным женихам, а родителям пообещав непременно утопиться, если они выдадут её замуж неволей. Наши встречи были нечасты: меня гоняло по всей земле, и только раза два-три в году я заявлялся под сень дядькиного крова. Не знаю, как это получалось, вещало ли ей сердце, приносила ли сорока на хвосте, но почти всегда первой на деревенской улице меня встречала верная Машутка.

— Ты что ж столько лет девке голову морочишь? — ворчал мой дядька. — Сколько можно? Стыда у тебя совсем нет. Ну, пожалей хоть её! Ведь в девках засиделась из-за тебя, сумасброда…

— А лучше если она вдовой сидеть будет? Я ведь покуда на княжеской службе. Куда, между прочим, ты меня и засунул. «Служи, Санька, глядишь, и в люди выбьешься!». Вот и служу, весь лоб от шишек синий…

— Нет, никуда ты не выбьешься! — сокрушался дядька. — Не рука крестьянскому сыну калачики есть. Давай уж обратно в село, а, Саня?

Между прочим, в последний раз я дядьке точно обещался. Всё, хорош. Если выберусь живым из нынешней передряги, больше от Машки ни ногой.

Родители ее, конечно, ведали про то, что знало все село, но поделать со своей упрямой дочерью ничего не могли. Она была у них младшенькой, поскрёбышем, и отец любил её до самозабвения. Когда-то он, тридцатилетний мужик был едва живым привезён после страшной сечи под Переяславлем, но оклемался и дал себе зарок по гроб жизни не поднимать руку ни на одно живое существо. Он даже курице не мог срубить головы. Говорил: «Итак, прости Господи, чужую жизнь живу». А уж когда судьба на старости лет подарила ему дочерь, совсем раскис душой. Пару раз в год он перестругивал ворота, очищая от въевшегося дёгтя которого не пожалел очередной отвергнутый жених, громко матерился в пространство и пальцем не дотрагивался до своей «порченой» Машутки.

В конце концов, село сдалось, хотя это было и не в его обычаях: отщепенцев мир карал жестоко и заедал до смертного конца. Может быть, подействовали мои задушевные разговоры с некоторыми особенно настойчивыми женишками (слухи, будто я их стращал мечом и своим служебным положением — совершенная неправда, разговаривал я с ними на равных, и если чем помогал языку, то обычно выдирал это из прясла). Машутка, не в пример своим подружкам-одногодкам, рано вылетевшим замуж и теперь потускневшим от тяжёлых забот по хозяйству, расцветала год от года.

«Машка, ты почто когда Егорка Рогуля к тебе сватался не пошла за него? Эвон домина у них какой! Каталась бы как сыр в масле!» — как дурак, бывало, шутил я. Машка лезла ко мне, крепко обхватывала за шею, её серые глаза шарили по моей самодовольной роже. «Разлюбишь — выйду!» — отвечала она. Ну и скажите, чего я мог тут поделать?

Среди леса я сделал привал. Уж больно далека была дорога до землянки. Хотел разжечь огонь, да выяснилось, что где-то посеял кресало. Я пожевал насухую корку хлеба и улёгся, задрав ноги на мшистый еловый пенёк. В траве заполошно стрекотали проснувшиеся кузнечики, изредка раздавалось басовитое гудение шмеля и сам он, неповоротливый и грузный как бочонок, шлёпался на цветы рядом со мной, заставляя тонкие стебельки дугой сгибаться под своим грузом. Затем, снова возгудав, он перелетал на соседний цветок, а освобождённый им стебель долго покачивался, как отряхиваясь.

Отдыхал я основательно. Мысли постоянно возвращались к странной истории с нашей пленницей. Вспомнилось и небольшое происшествие вчерашнего утра. С того времени, как дед Тимофей перевёл нас в свою землянку, прошло уже четыре дня, Старик, конечно, несмотря на все сборы, никуда не ушёл. Князь поправился настолько, что смог посильно участвовать в ведении несложного таборного хозяйства. Дед поручил ему заботу о костре и он, жмурясь как кот, целыми днями то лежал, то сидел на старой медвежьей шкуре, подкидывал в огонь прутики, да следил за готовившейся в казанке едой. Салгар по большей части была занята с малышкой, иногда она подсаживалась к костру, укачивала девчушку на руках, пела длинные татарские колыбельные и бросала быстрые взгляды на Корнея, а когда ей случалось перемолвиться с ним парой слов, то куда и девалась её обычная бойкость…

Корней красовался вовсю. Его непосредственность просто умиляла. Стоило чуть-чуть подзажить ранам, синякам и ссадинам, и он готов был снова ввязаться в любую заваруху. О том, что каких-то два дня назад он без чужой помощи не мог и на горшок сходить, было забыто напрочь. Перед нами снова представал могучий и неустрашимый боец, ратным подвигам которого несть числа. По крайней мере, речи, разливавшиеся с линялой медвежьей шкуры, свидетельствовали именно о том. Понятно, уж одного-то восторженного слушателя они непременно находили.

— Ты рот-то закрой, девонька, муха залетит, — посмеивался бобыль, проходя мимо костра. Салгар смущалась, уходила в землянку, но спустя время враки Корнея возобновлялись с новой силой.

Наконец, не выдержал и я:

— Эх, князь, пора бы тебе бросать эту службу окаянную. Мыслимое ли дело столько за землю русскую страдать? Сколько мечей иступил, столько ворогов побил! Пора на покой… Так, говоришь, тебе матушка и невесту уже присватала?

— Какую невесту?

— Сам говорил, помнишь, мол, у соседского князя девка на выданье…

— Я говорил?!! — такого удара ниже пояса Корней не ожидал и растерялся.

— Конечно, ты. Не я же! Мол, девка в самом соку, кровь с молоком, а у батюшки её денег несчитано.

Корней онемел. Салгар сделала вид, что ей что-то срочно понадобилось в землянке.

— Ты, вражина, что мелешь? Какая невеста, какая кровь с молоком? — дар речи к нашему герою вернулся не сразу.

— Обыкновенная: не видишь — душа мрёт, увидишь — с души прёт. Ты, князь, чего хвост распушил? Ну, обиходишь бабу, а дальше? Под венец поведёшь?

— Тебе какая печаль? — взъярился Корней. — Я хоть и пятый сын у родителей, и мне мало чего из остатков отчины перепадёт в наследство, но заявиться на прадедов двор с женой татаркой, это ж ни в какие ворота не лезет. Хоть и крещеная она…

— Ну, князь наш Юрий тоже не на гречанке царьградской женился.

— Его Кончака, царство ей небесное, хоть роду царского. А эта — кухарского. Да ещё с приплодом …

— Ладно, князь, я понял тебя. Насчёт того жениться тебе или нет — дело твое. А бабу не обижай, она мне дорога, как птичка певчая. Вот споёт у князя Ивана на Москве, а после вы хоть целуйтесь взасос, хоть рожи царапайте друг дружке.

— Я ей поцарапаюсь… А вообще, конечно, подержаться у ней кое за что я бы с удовольствием.

Неизвестно, чем закончилось бы дело, если б дед Тимофей не позвал меня строить баню:

— Попаримся как люди, а то что-то чесаться начинаю!

Баню старик изладил замечательную. Шагах в семи от кромки озёрной воды встал крохотный шалаш, для которого мне пришлось полдня резать камыш, ползая по колено в студёном липком иле. Дед выровнял глинистое основание, вколотил в него несколько свежих жердин и связал их сыромятным ремешком. Я покрыл хлипкое сооружение толстым камышовым слоем, а дед долго и старательно выкладывал каменку — полую изнутри горку камней.

Банные приготовления мы закончили уже на вечерней зорьке. Нагретая каменка светилась, потрескивала и дышала зноем. Я намешал в казане золы с водой, и перелил смесь в ушат, использовав вместо сита малышкин подгузник. Салгар подгузник отняла, шлёпнула меня им по шее и потребовала перестирать всё, как было.

— Я, друг героя, буду пеленки стирать?!!

— Ах, не будешь?!!

— Иду, матушка, иду…

Пока я неумело жулькал тряпицу в воде, дед Тимофей разыскал в землянке целый пук прошлогоднего мочала и с величественным видом разделил его меж нами, присовокупив:

— Пользуйтесь моей добротой, берите, хоть и бает народ, что чёрного кобеля не отмоешь добела.

Я связал из елового лапника веник:

— Ну что, дядя Тима, айда загар смывать?

— Благослови, Господи! — дед плеснул на камни кружку воды. В свисте и шипении утонуло его завершающее: — Язви её в душу…

Приготовленный в ушате щёлок пошел на мытье голов, в него же мы обмакивали и свои вехотки. В шалаше было совсем темно, неясно светились лишь наши голые тела да клубы пара, вкатывавшиеся понизу через неплотно укупоренный лаз.

— Дядь Тима, ты каменку-то совсем не заливай, оставь для девки жару…

— Она отказалась, нельзя ей говорит нынче. По бабьи…

— Ну не хочет, как хочет.

— Па-а-берегись! — Корней выпал из шалаша и, мелькнув белым задом, обрушился в озеро. Я последовал за ним, за мной, мотая слипшейся бородёшкой, спешил дед Тимофей. Он забежал в воду по пояс, перекрестился, и, зажав пальцами нос, как делают маленькие дети, окунулся с головой.

Вода озера, ещё не прогретого солнцем, обжигала. Но после парной это было только любо.

У костра нас ждала Салгар, разложившая на обрубке толстенной доски, служившей столом, немудрящий ужин: горка ломтей ржаного хлеба, несколько очищенных луковиц, соль на чистой льняной тряпочке, пластики сала. В котелке легко курился дымком взвар на смородиновых листьях, благо наш бобыль озаботился их сбором прошлым летом. К питью на этот случай расщедрившийся старик позволил достать и туесок с мёдом.

— Красота! — восхитился князь Корней, ткнув пальцем в туесок. Мёд еще не успел доехать до рта, как Корней получил звонкий щелчок дедовой ложкой по лбу.

— Дома Илья, а в людях свинья! — веско сказал старик. По-моему, наши отношения начинали переходить в родственные. Старик этого не замечал, а юный князь пока ещё не принимал: он растерянно обвёл нас взглядом, забыв вытащить палец изо рта. Положение спасла Салгар: её звонкий смех, дробно отражаясь от обступивших поляну невидимых елей, вмиг разрядил напряжение. Корней поглядел на женщину, сначала слабо и неуверенно хихикнул, а затем, откинув голову, гулко и неудержимо заржал в небеса.

— Прости, батюшка, больше не буду!

Князь не отрывал взгляда от лица Салгар, хотя и повернул голову к старику. Он пялился на неё, она — на него. Ничего хорошего для всех нас из таких погляделок вытечь не могло.

— Дети мои, — голосом проповедника пророкотал я, — увещеваю. Через несколько дней ждёт нас исход из плена вавилонского. Будем идти с жёнами нашими, чадами и домочадцами, имуществом и скотом нашим прямо до святого града Иерусалима. В нашем случае до Москвы. И предстанем пред ясным ликом князя Ивана. А уж дальше как Бог даст…

— Аминь, — закончил бобыль и перекрестил лоб, — давайте повечеряем, да мы с Сашкой рыбалить поедем.

Лодка-долблёнка мягко скользит по чёрной невидимой воде. Старик бесшумно гребёт веслом, сидя на корме. Я на коленях устроился в носу лодки и напряженно вглядываюсь в пятачок света под горящей лучиной. Мы лучим щук. Долбленка, оказывается, была спрятана в кустах. Заваленная копёшкой сена лодка не сгнила и не рассохлась. Отыскали, сели и поплыли. Нашёл дедушка Тима и припрятанную им года два назад здесь же острогу, пятижалую зловещую железяку, отдалённую родню крестьянских вил. Ей-то, насаженной на длинную палку, я и должен разить щуку.

Поначалу нам не везёт. Мы описали вдоль берега порядочную дугу, заглядывая в каждую мелкую заводь, но несколько рыбин, которых я успеваю заметить в глубине, потревоженные нами заблаговременно улепетнули прочь.

— …, — шёпотом ругается бобыль, — ты, Сашка, где так боек, а тут как сонная тетеря.

— Сам садись на нос, а я погребу, — огрызаюсь я.

— Что ты, — пугается дед, — тебя на весла? Я ещё внуков увидеть хочу.

Наконец, мне удается загарпунить одну неосторожную рыбину. Я переваливаю щуку через борт, она яростно трепыхается, колотится о дно лодки, но быстро стихает. Чтобы вытащить зазубренную острогу мне приходится усесться к деду лицом и, обеими ногами упершись в холодное и скользкое рыбье тело, что есть мочи дёргать острогу. Она неожиданно легко освобождается, рыбина летит и бьёт деда Тимофея по босым ногам. Старина богохульствует и размахивает веслом, лодка колышется, зачерпывает воду. Я оказываюсь сидящим в луже воды. Теперь ругаюсь я. Дед деловито приподнимает добычу: — Ого, фунтов на семь потянет…

Скоро я приноравливаюсь, и щукам становится всё труднее уходить от моих бросков. В итоге к концу короткой ночи в лодке навалены уже шесть больших щук.

Мы причалили к берегу, затащили лодку в кусты, старик взвалил на плечо мешок с добычей и, кряхтя, побрёл к недалекой землянке.

— А я пожалуй, сполоснусь… Слышь, дед?

— Ну, иди, к утру водичка теплее кажется…

Дед ушёл. Я забрал по кустам левее и вышел к прогалине, где стоит наша баня. Уже совсем рассвело и, как обычно бывает к восходу, похолодало.

Не успеваю я дойти до берега, как возле самой бани натыкаюсь на Корнея. Босой, одетый в длинную, до пят, неподпоясанную рубаху князь сидел на корточках за густым малиновым кустом и, вытянув шею, неотрывно смотрел через заросли на что-то невидимое мне. Он был так увлечён, что не заметил моего присутствия. Я подкрался и тоже заглянул за кусты. Там, на лужайке у берега, нагая женщина обливала себя водой из ушата. Конечно, это была не кто иная, как Салгар, не пожелавшая, или, может, постеснявшаяся вымыться вечером в нашей бане. А вот теперь она пробралась сюда тайком…

— Простынешь, князь, — тихо сказал я Корнею. Князь дёрнулся, попал мне кудрявым затылком в подбородок и на четвереньках пополз прочь. Я также на карачках, изо всех сил сдерживая смех, кинулся за ним. Только выскочив к землянке, я дал волю душившему меня смеху. Князь, немного смущённый, постоял рядом, подпрыгивая на зазябших ступнях, и юркнул в землянку. Оттуда раздался стариковский ворчливый голос:

— Осторожней, балбесы, чего разрезвились? Где вы все шатаетесь, дитё бросили одно-одинёшенько?

— Дед, князь-то наш подглядывал, как Сал-гар купается, — сообщил я, укладываясь на наше общее жёсткое ложе.

— Шкура продажная… — гневно сказал Корней, двинул меня кулаком в бок и, охнув, затряс ушибленной кистью.

— Ты не ушибся? Ой, смотри, какая это подлюка между нами полено положила?

— Вахлаки… — сонно пробормотал дед. В жилище тихо, как мышка, прокралась Салгар и осторожненько улеглась возле малышки.

Всё-таки, девка она здорово красивая. Мне вспомнилась Машутка. Сероглазая моя… Добраться б только до Москвы.