Дядька Никифор моему скорому отъезду очень опечалился. Мне показалось, он даже пустил слезу. Но удачно скрыл это, долго и тщательно сморкаясь в старую крапиву возле ворот.
— Далёко тебя князь посылает? — полюбопытствовал.
— В Новгород, батя, — убедительно соврал я.
— А чего, в Новгород так в Новгород, ты человек служивый! — вздохнул он и больше вопросов не задавал. — А твоего каурого перековать бы, на передней правой подковка-то хлябает. Ну, давай, не стой, проходи, спрыснем дорожку. Сало в подклети, брага там… под… ну, в общем, ты найдешь…
— Так пост же.
— Воинов пост не касается, — без тени сомнения заявил дядька.
В то вечер мы нашли все дядькины заначки. И что самое удивительное, когда я утром смог выползти взьючивать коня, жеребец оказался уже перекованным. Как дядька в таком состоянии не перепутал лошадиные ноги, было загадкой.
— Я её, ногу то есть, с вечера пометил, — открыл он тайну. — А не любит настоящего мужеского запаху, кусается, стервец! Пришлось полбуханки хлеба скормить, что б его не тошнило. Зато сейчас, гляди, каким молодцом!
Дядька засмеялся и хлопнул конягу по холке. Животное подогнуло ноги и, закатив глаза, рухнуло на бок.
— Обморок что ли? — дядька чуть огорчился. — Ну, ничего, полежит, оклемается, и поезжайте с Богом помаленьку. С Машкой-то простишься?
— Ты что, не помнишь? Мы ж вечером к ним вместе с тобой попёрлись прощаться, нас мать Яганиха обоих с порога турнула. Сегодня совестно им и на глаза показываться. Ладно, увидишь Машутку, передашь ей берестину и скажешь, что ненадолго в этот раз уехал.
— Скажу… — дядька посмотрел на непонятные для него закорючки, которые я нацарапал на бересте. — Давай, присядем на дорожку…
Указанье князя Ивана я не выполнил, и в Москву на пути из села заглянул снова. Не то что бы в сам город, а в недалёкий от него Данилов монастырь. Тут мало что изменилось с тех лет, когда я жил в нём мальчишкой. Та же торная дорожка, бегущая среди строевых сосен, те же огороды на подъезде, та же невысокая изгородь, через которую можно увидеть шатровую крышу храмовой колокольни и тесовые, с желобами, крыши некоторых монашеских келий, окружавших церковь.
Ворота монастыря были распахнуты настежь, и в них мне повстречались две старушонки-богомолки, беседовавшие с послушником. Бабки были одеты в одинаковые белёсо-серые от многократных стирок ветхие салопы, но у обеих на ногах красовались новенькие лапти, а на головах тоже совершенно новые белые нарядные платки. То и другое, без сомнения, они до самой Божьей обители несли в заплечных сумах. Послушник, мужик лет сорока, указывал богомолкам на боковую тропку, ведущую, как хорошо мне помнилось, в странноприимный дом, а затем обернулся ко мне:
— Здравствуй, молодец. Дело пытаешь, аль от дела лытаешь?
Я едва удержался, чтоб не рассмеяться: впору было подумать, что свои врата мне открыло Берендеево царство, и общаться с монахами предстоит высоким языком былин про Владимира Красно Солнышко и незабвенного Илью Муромца.
— Ой, ты, гой-еси, любомудрый мних! — ответил я, спрятав улыбку и кланяясь остолбеневшему от таких оборотов мужичку. — Да не скажешь ли ты мне, калику перехожему, жив-здоров ли будет отец Нифонт?
— Жив, слава Богу — уже вполне нормальным языком сказал послушник и, почесав заросший кадык, добавил с намёком. — А насчет здоров — не знаю, он пост всегда тяжело переносит.
Про эту особенность моего духовного наставника я хорошо помнил. И загвоздка была вовсе не в еде: отче Нифонт мог обходиться без пищи неделями. Другое дело, что в обычные, не постные, времена года крышки глиняных крынок, в которых Нифонт хранил самолично изготовленный отличный стоялый мед, поднимались его рукой раз пять за день…
Святого отца я застал в его келье как раз замершим в большой задумчивости перед голбцем, где и покоились в холодке вожделенные сосуды.
— Крепка вера наша православная! — громко сказал я.
Отец Нифонт, не вздрогнув, неспешно обернулся ко мне и совершено спокойно, будто мы расстались вчера, молвил:
— Сказано апостолом Матфеем: «Если правая твоя рука сооблазняет тебя, отсеки её и брось от себя…». Сашка, у тебя меч при себе?
— Нет, отче. Можно, конечно, воспользоваться пилой, но как ты потом сможешь переписывать летописи?
— Ты прав. Ну, здравствуй, здравствуй, блудный сын, — он привлёк меня к себе и похлопал по спине. От него пахло чем-то тёплым и домашним. Я, действительно, почувствовал себя блудным сыном.
— Проходи, гость дорогой, — продолжал монах, — я как раз отобедать собирался. Давай водичкой полью, умоешься с дороги.
Отца Нифонта в моем представлении что-то очень роднит с дядькой-кузнецом. Внешне разница огромная: дядька большой, широкогрудый, с тяжёлыми руками, на которых резко выделяются вспухшие вены, а Нифонт — весь из округлостей, узкоплечий, с животом-шариком. Но я, глядя на любого из них, сразу вспоминаю о втором, видимо, потому, что никто другой так сильно не повлиял на мое воспитание в отрочестве. Они взаимно дополняют друг друга — сила и ум. А отец Нифонт ой как умён!
Нифонт, пожалуй, один из самых старейших насельников монастыря, прожил здесь уже лет тридцать. Менялись игумены, приходили и уходили послушники, кого-то постригали в монахи, кто-то из монахов шёл в дальние места и рубил там новые монастыри и скиты; и только отец Нифонт сидел тут твёрдо, как скала, храня заветы отцов-основателей монастыря. Ему уже не раз предлагалось возглавить монастырскую братию, стать игуменом, но он, печально шмыгая мясистым красным носом, отнекивался по-книжному, на старославянском, каким в народе давным-давно не пользуются:
— Аз грешен есть! Вы же, братья, знаете мою слабость, прости меня, Господи…
— Знаем, — понурялись монахи и избирали игумена мимо Нифонта. А за советом всё же ходили к Нифонту.
— Присаживайся, Сашок, поснедаем, чем Бог послал, — отче засуетился вокруг грубо сколоченного стола, служившего ему одновременно и рабочим местом. Убрал листы пергамента, чернильницу, пучок гусиных перьев, а на их место водрузил две кособоких (не иначе, сам вырезал) деревянных миски, куда накрошил хлеба, лука, бросил по шепоти соли, капнул льняного масла и залил кипятком. Усмехнулся:
— Отвык, наверное, от монашеских яств на воинской службе? Правда, и монах монаху рознь. У нас тут в последние годы пара-тройка иноков из боярского сословия постриглась. Так эти с прежними привычками расстаться не могут, со злата-серебра есть норовят. Я все жду не дождусь, когда по монастырям общежительный устав вменят, чтоб не было разницы меж черноризцами. Богу-то все равно, боярином ты родился или холопом, но уж, коль пошёл своей волей в монастырь, так и живи по вере. А то: жил всю жизнь барином, лиходействовал, а как косая на пороге замаячила, так постриг принимать кинулся. Каются в последнюю минуту, Бога обмануть хотят… Что, готово? Ну, на вот, взвару испей. На сушеной клубничке, люди добрые пожертвовали…
— Спасибо, отче.
— Какими судьбами к нам занесло? Ты всё так же у князя на службе? Я ведь все письма твои храню, вон, на полочке лежат. Кое-что из них о ваших смоленских событиях даже и для летописи моей пригодится. Так куда сейчас направляешься?
— В Новгород, — я стойко держусь одного берега. — Иван Данилович послал с порученьицем к старшему брату. Переночую у вас, да утром и трону.
— Вот и хорошо, что погостишь! — отче Нифонт явно обрадован. — А сейчас пошли, пчелок моих проведаем. По дороге и поговорим, разговоры труду мешать не должны.
Мы неспешно шагаем малохоженным лесным уголком, где у отче Нифонта устроены борти. Я тащу на плече длинную, но лёгкую лестницу. Отец Нифонт идёт впереди, указывая дорогу.
— Нет, Сашка, причина не только в том, что князья наши не сумели объединиться, когда Батый пришел. Это полпричины. И не в том, что они и их дружины не храбры были. У нас на рязанщине из двенадцати удельных князей, как рассказывали, девять в тех боях полегли! Считай и от дружин не больше четверти осталось… Тут другое: народ татар как небесную кару принял. За грехи накопившиеся. Ты же сам летописи читал, знаешь, что творилось на Руси целый век до нашествия.
— Да то же, что и сейчас: спать не ложатся, пока ближнему пакость не сделают.
— Вот! И ладно бы простой народишко этим баловался, но рыбка-то с головы гниёт. Можно ли ждать от народа, что он животы за землю русскую класть начнёт, когда все, кто повыше сидит — мздоимцы и корыстолюбцы каких свет не видывал со дня сотворения? А раз Батый — кара небесная, кара Божья, значит, и противиться ей — грех… Вот тебе и объяснение!
— Ну, хорошо, отче… Но прошло столько лет, а я что-то не вижу, чтоб они там, наверху, образумились. Что ж нам-то делать?
Отец Нифонт лезет по лесенке вверх и оттуда, сквозь ветки с начинающими набухать почками, слышится его голос:
— Вам? Просто помнить, что княжьи голоса, это еще не голос всей земли. Бывает, голосят они по-разному… А-а-ай-ай-ай, матушка-царица небесная, ещё одна ужалила… Слушай, Сашка, после вечерней службы я одного послушника в келью зазову, Елеферием звать. Занятный, скажу тебе, парнишка. Молодой, да ранний. Он сын боярина Федора Бяконта. И, поговаривают, крестник самого Ивана Даниловича! Батюшка всё старается его при Великом князе в службу приспособить. В прошлом году даже с собой в Орду брал. Но у парня душа к другой стезе тянется. И, мнится мне, высоко взлететь может.
Будущая птица высокого полета оказалась худым, чуть сутулым парнем, уже переходящим в года молодого мужчины. Открытый высокий лоб, широкопосаженные глаза, пока еще по-юношески припухлые губы, в уголки которых закручивались реденькие усишки соломенного цвета. В келью он вошёл, смиренно спросив позволения; поцеловал руку у отче Нифонта и присел на лавку только после второго приглашения.
— Вот, Саня, послушник Елеферий… А это выученик мой мирской — Сашка сын Степанов, мечник княжеский, — представил нас друг другу святой отец. — Ну, вы покуда побеседуйте, пообнюхайте друг друга. Думаю, вам обоим знакомство на пользу пойдет. А я за кипяточком к братии сбегаю. А потом и посидим при лучинке, побеседуем славно, сбитенька попьём!
Елеферий разговорился не сразу. Выяснилось, что такое чудное имячко он получил при рождении, но в быту, в кругу семьи, все называли его проще — Семён. Ещё выяснилось, что наследственная вотчина его отца находится совсем рядышком с моим родным селом. Землячество сразу сблизило нас, повспоминали знакомые места.
В келью вернулся отец Нифонт:
— Расскажи-ка лучше, отрок, как ты в Сарай ездил. Сашке любопытно слышать будет, его давно мучает вопрос — что нам с татарами делать?
Елеферий рассмеялся:
— Для простого мечника это, конечно, самый важный вопрос в жизни! Только в советчики старшим я не гожусь.
— Скромничает, — сказал Нифонт. — Да Сашке советы не нужны, он на чужих советах уже хватил горячего до слез! А и мне интересно, как в Орде вас привечали.
— Обыкновенно, как… Отец послан был московский выход туда увезти. Хан выходом доволен остался: и деньгами, и товарами, что князь Иван ему прислал, так что пару слов ласковых отцу моему обронил.
— Вы сколько в Орде прожили? — спросил я.
— Чуть больше месяца. Юрий Данилович свадьбу отгулял, пайцзу на Великое княжение получил, да и все вместе стали домой собираться.
— Как тебе Сарай показался?
— Красивый город. Вольный такой, раскидистый, в центре всё больше дворцы стоят каменные, и дворец Великого хана там же, а на окраинах кибитки из кошмы. Народищу — уйма, много приезжих: ясы, хинове, магометане, генуэзцы. Наших, православных, тоже немало — кто поторговать приехал, кто давно уж там живёт, рукодельничает.
— Княжну-то новую, Кончаку-Агафью, видел?
— Почему не видел? Пару раз даже и поговорить пришлось…
— По-татарски разумеешь?
— Да она по-нашему тараторила — шуба заворачивается! Молоденькая, восемнадцати не исполнилось тогда ещё.
— Красивая?
— Это на чей погляд, — у послушника запунцовели щёки и уши.
— Значит, красивая… Отче, а ты не знаешь, сколько лет князю Юрию?
— Под сорок, — отец Нифонт потянулся к рукописям на полочке. — Могу и поточнее сказать, где-то у меня записана их родословная…
— Да ладно! — остановил я его. — Годом больше, годом меньше… Что ж она за старика-то пошла?
— Будут ее спрашивать! Сказал хан слово — и пошла как миленькая, — хмыкнул Елеферий. Малыш начинал нравиться мне всё больше. — У хана Узбека свой расчет, надо полагать, был. Да и Великий князь наш — парень не промах. Возьмется рассказывать про бои и походы — ушей не хватит переслушать! А девкам много ли надо? Хотя про Кончаку такого сказать не могу, её этим вряд ли пронять было. А тут еще история с…
Он замолчал, посмотрел мне прямо в глаза, как бы прикидывая какими размерами ограничить свою откровенность.
— Ты Сашку не опасайся, — заметив его колебания, сказал отче Нифонт. — Он не растрезвонит.
— Да я этого не боюсь, история известная — смутился Елеферий. — Просто не хочется сплетнями заниматься. В общем, Великий князь, после того как в первый раз овдовел, монахом не жил. И, говорят, Кончака уже после свадьбы застала его с какой-то давней зазнобой.
— Ничего себе… Как говорится, честный муж одну только жену обманывает. И кто ж была та счастливица?
— Не знаю, шум за пределы ханского дворца не вышел. Однако в тот же день из Сарая умчался по срочному делу один из суздальских князей. Так торопился, что из всего добра, с которым в Орду приехал, обратно захватить успел только свою сестру. Слышал я потом стороной: у той суздальской княжны деревенька здесь неподалёку имеется, в московском уделе.
— А Узбек что?
— Ходили слухи, что жаловалась ему Кончака, но он предпочел замять всю историю.
— Да и правильно, — рассудительно молвил отец Нифонт. — Что ему было обратно ярлык Великого князя у Юрия отбирать? За что? Какая выгода? По их магометовым законам вообще можно иметь несколько жен. Так что на женскую кончакову обиду ему плюнуть и растереть…
— А её смерть?
— Это другое дело. Тут, думаю, головы еще полетят. Виновные ли, безвинные, но полетят.
— Может она больная какая была?
— Не-е, — запротестовал Елеферий. — Девка — кровь с молоком.
— Шепотки идут: отравили её в Твери. Кто бы мог?
— Могли-то многие, да только смотреть надо кому это выгодно, — отец Нифонт поднялся и, захрустев суставами, потянулся, выгнувшись в пояснице. — Наломал я сегодня спину, побаливает… Ну, ребятки, давайте спать. Покойной ночи, Елеферий, ступай. Ты, Сашок, завтра когда поедешь?
— Чуть свет.
— Ладно, ложись на полатях, утром разбужу.