Четыре верхоконных воина пробирались по дороге, ведущей из стольной Твери на полдень. Раскидистые чёрные ели теснили дорогу, по обочинам толстыми пластами лежали глубокие сугробы. Навстречу конникам то и дело попадались большие обозы, запруживавшие всю проезжую ширину. Конники вынужденно съезжали с дороги, ожидая их прохода. Даже когда обозы кончались, встречное движение на пути не замирало: в сторону недалёкого города тянулись как одиночные возки, так и пешие группы народу. По большей частью это были люди крестьянского обличья, шли зачастую семьями: следом за санями-розвальнями, в которых, как правило, сидели одна-две бабы с младенцами на руках и лежало несколько мешков и коробов, ковыляли старики и старухи с посохами, крепко державшие свободной рукой ручонки отроков-парнишек или девок. Попадались и небольшие стада. Под ногами устало бредущих коров путались бестолковые блеющие овечки. Коровы, зимой животное стойловое, испугано таращились на сугробы.

— Эй, дядя, далеко ли до Яскино будет? — один из вершников нагнулся из седла к проходившему мимо мужику, навьюченному двумя кулями, висящими на ремне через шею.

— Да недалеко, версты четыре, — куленосец остановился, подпрыгнул, поудобнее прилаживая ремень, — только не ездить бы вам туда. Говорят, татарин уже Городню взял.

Другой из конников, подъехав ближе, недовольно погрозил мужику кулаком и обратился к первому:

— Пустое болтают, Степан Игнатьевич, рано татарам тут быть. Да нам и много времени, думаю, не понадобится.

Степан Игнатьевич, в котором и без всякого упоминания имени-отчества половина Твери узнала бы бывшего дознавателя по тяжким разбойным делам Степана Самохвала, озабочено почесал кожаной рукавицей по заросшей щеке:

— Лёгок ты на обещанья, москвичок. Тебе, может, и всё едино, в чьей петле болтаться, а вот мне с татарами видеться не с руки. Ох, смотри у меня, Одинец, коль что… Сам себе дивлюсь, как меня с тобой угораздило связаться!

Самохвал махнул рукой двум приотставшим воинам и, когда те подтянулись ближе, сказал:

— Ладно, едем! Авось Господь не попустит до беды…

* * *

Одинец въехал в Тверь не без некоторой опаски, хотя все увиденное им на подъезде к городу подсказывало, что столице осаждённого княжества сейчас не до мелкого бывшего арестанта. Тверь ломилась от прибывающих час от часу беженцев. Толпы людей на улицах, дворы, забитые повозками со скарбом, сонм калек и юродивых на папертях. Церкви и кабаки, два верных пристанища русской душе в годины испытаний, так наполнялись народом, что из них вываливались как из бани — вспотевшие и красные…

Надо ли говорить, что и прежде не шибко расторопные городские власти в таких условиях окончательно растеряли бразды правления. Относительный порядок сохранялся лишь среди военных: отряды княжеских дружинников без видимой цели проскакивали то туда, то сюда, у оружейных амбаров шла раздача оружия призванным в ополчение горожанам, да на ночь привычно запирались городские ворота.

В суете и толчее столичных улиц Одинец приободрился, окончательно удостоверившись, что его решение не миновать города было правильным. Ехать кружным путём в одиночку сейчас было слишком опасно, в малолюдстве сёл любой чужак оказывался на виду и вызывал подозрение. Выдерживать допросы в волостных правлениях было не с руки, хотя, наверное, отбрехался бы… Вот если ты с отрядом воинов да с какой-никакой охранной грамоткой тогда другое дело! Оставалась малость: добыть отряд и грамоту в чужом городе, воюющем с твоим князем.

В Твери Одинца знали двое. Первым был тверской князь Александр Михайлович. Но его Одинец исключил из списка сразу. А второй, пристав Самохвал, мог и пригодиться.

Самохвала он стерёг на улице полтора дня, за это время к вящему своему удовольствию выведав, что бывший грозный пристав ныне находится в опале и его не велено пускать на глаза великого князя тверского: князь Александр не простил Самохвалу неудачно окончившегося следствия по делу о зачинщиках бунта. Редкий самовластец способен примириться с мыслью, что в иных случаях причиной возмущения народа может быть искреннее чувство самого народа. В самом деле, неужели вот этот туповатый и покорный черный люд, которого во множестве перевидело княжеское око, способен вдруг сам по себе решительно кинуться в драку на грозных татар? Конечно, подбил его на это кто-то…

Андрей Борисович, тверской тысяцкий, глядел на дело проще. «Князь, — винясь, сказал он, — рубь за сто даю, всё едино татарам не жить было: уж больно надоели своими шалостями». Ему что, тысяцкому, ему перед Узбеком ответ не держать!

В общем, Самохвал оказался не у дел. Его можно было брать тёпленьким. После скоропостижной отставки он по обычаю всех больших людей, не мыслящих своей жизни без любимого дела, запойно запил. Безрадостное будущее обозревалось им сквозь мутную пелену похмелья и выглядело, особенно по утрам, отвратительным. Тут-то перед ним и предстал бывший колодник.

Узнал Александра он не сразу, но стоило Одинцу напомнить про горячие успенские дни, как сердце ревностного служаки радостно вострепетало. Хватай беглого мужика — и в кутузку! Колодник, впрочем, знал, что делает — опальный пристав в тот миг шёл один, а на улице царила такая толкотня, что Одинец при опасности мог легко скрыться в толпе.

— Да не беглый я, Степан Игнатьевич, — остудил его Одинец. — Если думаешь с моей поимки какой навар иметь — не выйдет. Продержал меня князь Александр Михайлович в чулане на своем дворе, а потом за ворота, да — в шею! Так что чист я аки слеза.

— Ну и что тебе, лебедь белокрылый, надобно от меня? — опечалился кудесник сыска.

Одинец давно уже для себя решил, что расскажет Самохвалу всё (ну, почти всё) без утайки. Так он и поступил, вкратце поведав злоключения на родной московской стороне. На сочувствие и жалость он при этом не рассчитывал. Расчет был исключительно на ощутимую выгоду для бывшего дознавателя. Да и вообще так было проще, нежели ломать голову, что врать в следующий раз.

— И, думаешь, их теперь разыскать возможно? — засомневался Самохвал, подразумевая Жука и Толстыку. — Времени-то прошло столько!

Но зёрна надежды были посеяны, и Одинец с жаром развернул перед неудачливым приставом блестящие дали:

— Понятное дело, разыщем! Не успеет стриженая девка косы заплесть. А дальше — тебе от князя повышение. Награды, почести и небо в алмазах… В шёлковых штанах ходить будем!

— Щас нашему князю не до нас с тобой, — кисло сказал Самохвал, и было приятно слушать это «нас с тобой», значит, зацепило. — По слухам, собирается князь Лександр Михайлыч съезжать из Твери. То ли в Новгород, то ль в Корелу…

— Так ведь без сундуков своих не поедет. А к сундукам и верные слуги пригодятся. Или ты остаешься город защищать?

— Куда мне, больному! — Самохвал неопределенно указал на грудь, где, по всей видимости, притаился недуг. — Колотье у меня…

— Вот видишь, самое время к сундукам!

Самохвал задумался, но, впрочем, ненадолго.

— Пошли ко мне на двор.

— Пошли.

Жил пристав не богато. Дом был хорош, но внутренней обстановкой не поражал. Удивило только многолюдство семьи, одних дочерей Одинец насчитал с полдесятка.

— Шесть, — уточнил Самохвал, очищая от домочадцев горницу, — кыш, кыш отсюда, курицы! Двоих, слава Богу, пристроил замуж, а эти покуда при мне.

Жене своей, полноватой невысокой бабе лет сорока в потрёпанном плисовом сарафане, вопросительно поглядевшей на супруга, сказал кратко:

— Угощенья пока не надо.

Самохвалиха уточкой просеменила к дверям. Одинец вновь обозрел жилище грозного пристава. Про семейные обстоятельства Самохвала сведения он собрал самые точные, тверской народ уверял, что мзду тот всегда брал самую малую, не кровопийствовал, за честь служил. Похоже, народ не врал. Это тоже ободряло.

А сердце пристава раздирали крючки сомнений:

— И ты вот так землячков сдать готов? Да и князю Александру теперь, боюсь, всё равно кто первый начал ордынцев резать!

Одинец постарался не отвести взгляда:

— Сдам, Степан Игнатьевич, сдам… Моему князю надо, чтобы я отыскал их. Я не обещался привезти их с собой обратно в Москву. Вернусь, доложу, мол, нашёл: сидят в плену. И всё — с меня взятки гладки. А у тебя повод предстать перед своим князем появляется. Глядишь, и зацепишься за его сундуки!

Окончательно дозрел пристав, когда пили по четвертой:

— А-а-а… черт с тобой (прости, Господи!) едем!

«Вот так, служишь верой-правдой, — крупная слеза катилась из опьяневшего пристава. — А потом — бац! — и пшёл вон! И куда я пойду с моей оравой?!! На черный день не скопил, кому ж я в Литве иль в Новгороде нужен?!! Только и остается сидеть тут да татар дожидаться».

Отъезд назначили на следующее утро. И теперь, ввечеру, перед ними замаячили едва различимые разрозненные огни нужного села. Ехавшие чуть позади двое Самохваловых холопов, одетые по такому случаю в воинские железные шапки-мисюрки (издаля ни дать, ни взять взаправдашние воины), подтянулись и в село въехали все вместе. Встреченная на окраине старуха указала дом местного посельского старосты.

Посельский, довольно молодой светлобородый мужик в одних исподниках и накинутом на плечи тулупчике, вышел на двор, поразглядывал в сгущающихся сумерках их четверку, сказал:

— Поезжайте пока к Митьке Чоботу. Это на второй улице третий дом, становитесь постоем. Я позже подойду. Там и поговорим.

И ушёл, дожевывая. Самохвал сплюнул, сказал: «Попался бы ты мне…», но мысли не докончил и поехал со двора.

У Чоботовых их встретили гораздо радушнее. Хозяин, привычный сдавать на ночлег старый домишко (который выходил сенями на тот же двор, что и новый, недавно рубленый, где жила его семья), засуетился:

— Располагайтесь, гостенёчки дорогие. Туточки, правда, не топлено. Да мы это сейчас, — он сбегал к себе, принёс горшок с углями, сунул под заранее припасённые в печи дрова трещавшую от огня бересту, — это мы сейчас, сейчас…

Говорил часто, как зерном сыпал:

— Из Твери, значится, едете? Это редко, кто сейчас из Твери. Всё больше туда едут. Последние недели так прямо отбою от постояльцев не было. А вот дня два уже никого! Тишина… Мимо, по тракту, видим, что бегут и бегут. А к нам и не заворачивают. Чего бы это?

Самохвал, уставший от дороги, полулежал уже на лавке, не раздеваясь, и на вопросы словоохотливого хозяина не отвечал. С утра он не принял ни капли, ему было тяжело. Слуги ушли на конюшню пристраивать лошадей. Для разговора оставался только Одинец.

— А ты чего вместе со всеми не едешь? — Александр поддержал беседу, с блаженством грея руки теплом начинавшим распространяться от печи. Когда заможжило в кончиках пальцев, он расстегнул, наконец, пояс, отбросил ножны и стянул свою короткую кольчужку.

— Дык и рад бы уехать, — ответил Митька, — да куды? У меня дома семеро по лавкам. Сын вон еще неотделившийся со снохой беременной. Куды поедешь? А хозяйство кинем, потом что? К головёшкам вовращаться?

— Татар, значит, не боишься?

— Кто ж не боится? Ясно — боюсь. Только наша волость ордынскую десятину завсегда исправно платила, а ордынцы, хоть и нехристи, а, говорят, коли им не перечат, не трогают.

— Думаешь, будут они разбираться, кто платил, кто нет? В лучшем случае — обдерут как липку, да голыми пустят…

— Э-эх! — Чобот уныло закрестился на образа. — Чему бывать, того не миновать. Как говорится, повинную голову меч не сечёт. Да и… того… — он перешел на шёпот, — кабанчиков двух, да телка на мясо пустили, а мяско в ямку, а ямка в лесу…

— Па-а-анятно: игла в яйце, а яйцо в утке! Кто ж у тебя в хлеву мычит и топчется?

— Коровёнка да барашков пара.

— Чего же их тоже не в ямку? Да и самим бы в какой лес отъехать, земляночку вырыть, и живи-пережидай?

— Было б лето, глядишь, и уехали! А зимой что ж, зимой всякий нас по следу разыщет. Чего-чего, а доброхоты, которые ордынцам укажут, всегда найдутся. Так что хоть башкой об пень, хоть пнём по башке. Вот и оставил коровёнку татарам на закусь, авось, съедят да подобреют.

Хозяин умолк и застыл среди комнаты, задумавшись. Александр хотел ещё что-то возразить расчётливому мужичку, но подавил в себе желание. Он вдруг представил себя на месте Чобота и тех тысяч мужиков во всех местечках тверского края, томящихся в этом тягостном и безнадёжном ожидании хоть какого-то конца. Вдоль хребта, от крестца к затылку, прокатилась волна холода: «Не приведи, Господи!»

Меняя разговор, сказал:

— Ты б, Митрий, на стол нам чего сообразил. Мы заплатим.

— Сей… час, — деревянно ответил хозяин, выходя из задумчивости, — конечно, конечно… счас сообразим.

Тут в дверь протиснулся посельский. На этот раз он был при портках и как знак власти на голове его громоздилась несусветная шапка, круглая как чурбан. Шапкой этой он довольно долго цеплял за притолоку низкого входа, но снял ее лишь тогда, когда вполприседа ему удалось одолеть порог. В нагловатых выкаченных глазах Самохвала засветилось даже какое-то уважение: он любил, чтоб всё по форме было.

— Как звать? — рявкнул бывший дознаватель, садясь прямо и привычно сплетая пальцы рук на столешнице. Посельский, по чьим прикидкам беседа с неизвестными людьми в условиях военного времени должна была протекать несколько иначе, мгновенно потерял нить прежних рассуждений и растеряно заозирался по сторонам. Александр, пряча улыбку, поспешил старосте на помощь, представив Самохвала:

— Пристав по разбойным делам Степан Игнатьев Самохвал…

Посельский испуганно взглянул на Одинца и, тут же позабыв о его существовании, ответил столичному чину, что он — староста села Минай Васильев… ну, то есть Василий Минаев… в смысле… он — староста и потому, как есть должен… и… в общем, он рад… и… чем может…

Ещё не пропели первые петухи, когда Самохвалу удалось выяснить у посельского: верно, летом через их село (как раз когда в Твери замятня происходила) скакали спешно московские торговые гости, да заночевали. Тут старосту опять заколодило.

— Ну, не тяни кота за хвост, — недовольно подталкивал Самохвал. — Ели, спали, ускакали?

— Ага, ускакали…

— Прям-таки все-все? — видно было, что дознавателю остро не хватает привычных клещей и плётки, входивших в обязательный набор любого следователя на всей Руси.

Дальнейшие расспросы с трудом, но вывели все общество на искомое: два мужских тела, обнаруженных тремя днями позже вспоминаемых событий.

— На пустыре за овином у Гурьки Будилы обнаружились. Я тогда же и в волость сообщил, волостной дознаватель приезжал. Оказалось, эти двое из московского обозу. Только где же кого нагонишь, купцов уж след простыл.

Это был гром с ясного неба.

— Ты, любезный, не попутал чего?

— Ей-ей, — забожился староста, — да вот и Чобот подтвердит, они ж на его дворе, прям тут и останавливались…

И Самохвал, и Одинец надеялись, однако, на другой исход поездки, оба предпочли бы увидеть бывших охранников Рогулинского каравана живыми и здоровыми. В крайнем случае хотя бы живыми. В самом крайнем — убывшими из села по одной из двух дорог, либо по той, что вела на запад, где Псков и Новгород, либо на восток — на Ярославль и Нижний. А вот два трупа… Такого Александр предположить никак не мог. Самохвал тоже счастья не излучал и хмуро играл бровями.

— А может и не они. Кто знает? — сказал Одинец.

* * *

Богопротивное, но, увы, необходимое дело по раскопке могил решили провести на следующий день. Староста отрядил нескольких мужиков, которых вылавливал по всему большому селу и с великой руганью и угрозами отправлял на кладбище. Сам же он показал и место упокоения: умерших без покаяния, как эти москвичи, хоронили за кладбищенской оградой. Тут же были и могилы самоубийц. Посельский уверенно указал на холмик со стоявшим над ним свежим неструганным крестом: «Мы их в одну яму…».

Мужики собрались один к одному: голь перекатная, по виду готовая за хорошую выпивку убить и ограбить. Но — робели, стояли, переминались, пытаясь всё время спрятаться друг за другом.

— Ну, что, християне, — кратко напутствовал их Самохвал, — дело государево, будете копать…

— Дык ить страшно, — громким шёпотом выразил общее мнение мужичонка с бельмом на глазу.

— Страшно тому станет, кто копать не схочет. Кому зубы жмут, тот может ещё чего-нибудь сказать. Как дело сделаете, всем вина подадим. Начинай!

Кайлы вразнобой ударили в землю, уже промёрзшую на глубину заступа. Ниже дело пошло спорее и легче. Когда первая из лопат ткнулась в гробовую крышку и под ней глухо отдалась пустота, мужиков как ветром выдуло из широкой ямины. Самохвал стоял на краю и, поминая царя Ирода и весь род его, спихивал копателей обратно.

Открыли крышку.

— Толстыка… — опознал Александр. Он отвернулся, и его вытошнило в невытоптанный белый-белый снег.

Угрюмый Самохвал, процедив «закапывайте», пнул вертевшуюся рядом приблудную востроносую собачонку и грузно потопал к лошадям. Одинец тоже побрел с кладбища, предоставив расчёт с мужиками старосте. Конечно, ни Жук, ни Толстыка в число его друзей не входили, но вид знакомой по жизни бренной плоти, еще недавно ходившей по земле рядышком с ним, дышавшей одним с ним воздухом, а теперь лежавшей под слоем земли, плоти раздувшейся и опревшей, не вдохновлял. «Упокой, Господи, души их» — неотвязно, как заклинание, вертелось в голове.

На двор к Чоботу, в духоту избы не хотелось. Александр догадывался, чем заполняет сейчас свой досуг Самохвал. Выпить и помянуть грешные души он и сам был бы не против, но когда он представлял, как опойный следователь будет в тысячный раз плакаться на злую судьбу, ноги сами замедляли шаг. Между прочим, надо было обдумать и свое положение. После такого поражения в надеждах Самохвал мог удумать сдать его, Одинца, тверским властям.

Село укутали ранние зимние сумерки, избы исторгали в стоялый стылый воздух столбы горьковато-приятного дыма, зазывно светили окнами. Деревенская церковь, неожиданно попавшаяся ему на пути, тоже была обитаемой. Одинец поднялся по ступенькам нечищеной лестницы, дернул за ручку двери, дверь подалась.

Внутри помещения ему, зашедшему с мороза, показалось даже тепло. «Свечку бы за упокой поставить», — Александр, не видя пола, в полной темноте осторожно двинулся на пятно яркого света в боковом приделе церкви. Там горели несколько сальных свечей и на высоких неказистых лесах сидел и сосредоточенно выписывал святые лики монах-богомаз. Одинец приблизился, стал сбоку от лесов, глядя как мягко и неторопливо выкладывает живописец краски на грунтованную левкасом деревянную стену.

— Лепо? — спросил монах с высоты, покосившись на пришедшего зрителя.

— Мне б так уметь! — ответил Александр.

Монах отложил кисть, спустился вниз по крутой лесенке, отойдя назад, осмотрел свою работу: «Да, вроде ничего! Прости, Господи, за гордыню…» На вид иноку можно было дать лет двадцать пять. Скуластое лицо, широкий короткий нос, русая не до конца оформившаяся бородёнка — таких молодцев во множестве производит русская сельская глубинка.

— Помолиться зашёл? — иконописец устало потёр виски. — Ну-ну, помолись, скоро всем нам вышняя заступа ой как понадобится. Отец Иона, священник тутошний, вскоре тоже подойти обещался, ночь с молитвой бдеть. Эх, и времена настали!

— А что это вы храм взялися расписывать в такие времена? Татар сюда не ждёте?

— «Марфа, Марфа, ты тревожишься о многом, а нужно одно!»

— Это из евангелия, что ли? — Одинец редко сталкивался с начитанностью «жеребячьего» сословия. — Что же это — одно?

— Исполнять службу свою. А уж сожгут агаряне эту церковь, или, выстоит она — кто знает? Мне от благочинного выпало сию роспись выполнить, я и исполняю. Потому как всё в руке Божьей. А если бегать, то и веру потеряем, и храмы наши не достроим.

— Высоко, отец, сказал! Мужики проще бают: «Помирать собирайся, а рожь сей!»

— Во-во, сей… Вроде не из нашенских будешь? — монашек пытливо взглянул на Одинца. — Я сам-то родом отсюда, всех сельских знаю…

Длинно проскрипела входная дверь, через темный притвор церквушки раздались осторожные шаги.

— Отец Иона? — окликнул инок. Но вместо священника в круг света выступила небольшого росточка женщина. — А-а, это ты, Олёна… Сестрёнка моя младшая, безмужняя. Родителев-то Бог прибрал, остались мы с ней нынче сиротами. Я через то и просился у отче Мелхиседека отправить меня на роспись в родительское село. Что, Олёна, ужинать принесла? Давай, давай узелок-то…

Богомаз перенял у женщины завернутый в старую шаль сверток, развязал испачканными в краске руками, вытащил пирожок и, обнюхав со всех сторон, надкусил. Одинец разглядывал гостью. Одетая в старенькую заячью шубейку и укутанная до самых глаз в тёмный — не разберешь — синий или чёрный тёплый платок, она показалась ему сперва женщиной в годах, но теперь, когда она распустила узел, он различил тонкие девичьи черты и совсем юный румянец на щеках.

— Вот я и говорю, — продолжил общаться инок, видимо, намолчавшись за день работы, — всех в селе знаю, а ты, видать, с тем дознавателем из Твери приехал?

— С ним самым, — Одинец, наконец, сообразил, что смутило его в облике девушки: одно плечо Олёны было несколько выше другого. «Вот не повезло девке, — мелькнула мысль, — горбунья!» А вслух сказал, чтоб покончить с представлениями:

— Сашкой меня Одинцом кличут.

Показалось или нет, что при этом девушка удивлённо вскинула бровь? Да, наверное, почудилось.

— Ну, что ж, раб Божий, Сашка Одинец, садись да угощайся, — монашек пристроился на приступке лесов, теперь уже разложив всё съестное. — Ты ступай, Олёнушка, ступай милая. Я сегодня подольше поработаю, что-то мне у Николы хламида не нравится, переписать придётся.

Святой в неисправной одёжке кротко и прощающе смотрел со стены. Одинец помялся в нерешительности, но голод взял своё, он подсел к тароватому иноку. Это было лучше, чем возвращаться к Самохвалу. Девушка ушла.

Когда спустя довольно много времени, уже в начале темнейшей декабрьской ночи, после отслуженной отцом Ионой службы Александр вышел на мороз, деревня прочно отошла ко сну. Александр, с трудом угадывая направление на улицах освещенных лишь узким месяцем, завернул за угол.

— Одинец! — осторожно окликнул его из темноты переулка смутно знакомый голос. Повернувшись на зов, Александр увидел того с кем никак не чаял встретиться. Перед ним стоял Битая Щека. На изумлённо-радостное Одинцовское «Батюшки! Ты ли…» пропавший наперсник замахал руками: «Тихо! Тихо!» и, не переставая оглядываться по сторонам, повлёк Сашку за собой.

* * *

В середине декабря пали Кашин и Калязин. Кашинский воевода, восемь дней удерживавший с небольшой дружиной полусгоревшие стены крепости, на девятое утро вывел за ворота города оставшихся у него воинов — сотни три человек, большую часть в пешем строю. На последний бой. Почернелые, пропахшие дымом пожарища, с воспаленными красными глазами дружинники поскидывали с себя всё теплое и, кое-как построившись в боевой порядок, двинулись на осадный лагерь ордынцев. Над заснеженным лугом, подступавшим с этой стороны крепости к самым её воротам, висело такое безмолвие, что татары за версту слышали тяжёлое дыхание наступавших. Со стен детинца, безмолвно рыдая, вослед им смотрели чёрные женщины с чёрными малышами на руках.

— Сдаваться, что ли, идут? — тихонько спросил Петруха Зерно, младший из сыновей московского тысяцкого, взятый в свиту князя Ивана для посылок.

— Ага, и подарочки несут! — сердитым шёпотом через уголок губ, не поворачивая головы, прошипел Иван Данилович, нервно похлопывая по шее своего красавца-коня.

Царевич Сюга, успевший отдать все необходимые указания и теперь видевший, что безумные кашинцы уже наполовину окружены его нукерами, обернулся к москвичам:

— Князь Иван, тебе представилась хорошая возможность доказать свою верность великому хану…

Толмач, беспощадно коверкая слова, перевёл. Иван Данилович, понял и без перевода, татарский он знал. Со щёк московского князя отхлынула всегда сопровождавшая их здоровая краснота. «Вот б…! — вырвалось неожиданное, — прости, Господи…»

— Чего он? — осведомился Сюга у переводчика.

— Сквернословит и молится, — пояснил толмач.

— Одновременно? — удивился царевич.

— Урусы! — пожал плечами толмач: дескать, что ж удивительного — дикий народ!

Суздальская дружина на сытых мощных конях, посланная против кашинцев, растоптала всех в полчаса почти без потерь со своей стороны.

Кашинских женщин, после того как тараном сбили ворота, ордынцы изнасиловали и оставили в живых, хотя по заветам Чингисхана убить было положено всех жителей сопротивлявшегося города. Резали, однако, только отысканных стариков, старух и неходячих младенцев, то есть тех, кто не перенесёт долгого зимнего пути в Орду.

— Вот барышники, — вновь сквернословил князь Иван, — вот торгаши! Им, прям, не война, а чисто купи-продай. Да, измельчал татарин, — сокрушался без пяти минут великий князь, — нету уважения к заветам предков, только об прибылях и думают, живоглоты!

Причиной негодования была не особенная кровожадность князя, в ней он меру знал. Просто это был непорядок…

Сам он настрого запретил своим дружинникам мародерничать. Бесчинствовали и рыскали по домишкам посада и суздальцы, и муромцы, и прочая мелкота, а москвичи лишь завистливо провожали взглядами союзников, тащивших в свои станы вороха одёж и скарба. Московские дружинники чуть не в открытую хулили Ивана Даниловича, но он знал, что делает: великому хану непременно донесут о беспримерном бескорыстии московского князя, служащего ему — о, продлит Аллах его дни бесконечно! — великому хану, за честь, а не за злато. А уж опосля князь московский ведал, как перековать доверие и любовь хана в звонкую монету…

Под оставленных в живых отвели несколько вместительных амбаров, где и держали до той поры, пока на рассвете третьего дня в Орду не отправился большой обоз. Татарские сотники с замиранием сердца тянули соломинки из кулака тысячника: а ну как твоей сотне выпадет незавидная доля охранять обоз и сопровождать пленённых!? Ведь это обозначало, что дальнейшее ограбление тверской земли будет проходить без их участия. О, горе, горе! Знать, матери родили тех батыров под несчастливой звездой. Лучше бы им лежать среди бездыханных счастливцев, которых-таки нашли кашинские стрелы и мечи, и коих теперь с почетом доставят на далёкую ковыльную родину, где их похоронят руки близких, и где каждой из семей погибших, по великой милости хана Узбека, да благославит его Создатель, выдадут причитающийся пай добычи.

* * *

Перипетии последних месяцев Битая Щека рассказывал под крышей бедного домишки, куда, соблюдая самые немыслимые меры осторожности, он привел Одинца. Александр почти не удивился, когда на пороге этого дома их встретила уже знакомая ему Олёна. По крайней мере, это объясняло, как Щека разыскал его.

Плотно закрытые ставни позволяли разжечь лучину без боязни быть увиденными и услышанными с улицы. Одинец с жалостью смотрел на бывшего товарища. Тот сильно изменился, заметно исхудал, болезнь заострила черты лица, отметилась резкими складками над переносицей и в углах рта. По той торопливости, с какой Олёна бросилась стаскивать с него зипун и валенки, по его неуверенным движениям, было понятно, что до полного выздоровления должно пройти еще немало времени. Битая Щека, перехватив соболезнующий взгляд Одинца, покривился: «Что? Заволокла кручинушка светел месяц?»

— Да, уж… — качнул головой Александр.

— Ну, обо мне позже поговорим. Ты как тут оказался? — в приглушенном голосе Битой Щеки слышались одновременно недоверие и надежда.

— Искал Жука с Толстыкой. И тебя немножко. Не поверишь, об вас сам князь Иван Данилович беспокоится. По крайней мере об них.

— Иван Данилович?!! Ну, тогда точно — амба мне. Карачун, копец и крышка…

— А не мерещится? — не выдержал Одинец. Он считал бесшабашность единственным жителем в голове товарища.

— Померещится тут… Когда в чистом поле, да при острой сабле, да нос к носу, это — одно. Ты ж меня знаешь! А когда невесть что грозит, тут-то и прослабит. Я ведь всё это время тайком в селе жил. И по сей день, кроме Олёны да её брата, никто обо мне не знает. Олёнушка! — окликнул он девушку, поразительно бойко явившуюся с женской половины на зов. — Олёнушка, поди, глянь, как там, на улице…

Когда девушка выскользнула за дверь, Битая Щека помолчал, затем, преодолевая смущение, сказал:

— Это она меня выходила. Вот и дрожу теперь за себя и за неё тоже.

— Давай по порядку. Я тоже подрожу.

— Ну да. Как привезли меня в село толком не помню, — заповествовал Битая Щека, — очнулся: лежу за печью, перевязан сикось-накось, рана огнем горит. Жук воды подает. Где мы, спрашиваю? Он сказал. И говорит, мол, Толстыка за знахарем пошёл, потерпи. Дальше опять ничего не помню… обрывки какие-то… Вроде б вечером в избе пир горой шёл. Ещё двое или трое мужиков в гости подошли. Кто такие, шут его знает… Личин их я не видел. И пошло-поехало. Все наши, как я понял, на следующий день дальше в Москву уехали. А Жук с Толстыкой остались вроде как при мне. И спасибо им… нет, честно: Жук за мной ухаживал как нянька. Потом бабку какую-то ко мне приспособили, она перевязывала, мыла меня… Только я почти ничего не помню, одни видения смутные. Ну, а они все дни пьянствовали. Их понять можно…

— Угу: кто воевал, имеет право у тихой речки отдохнуть! Так ты думаешь, что они по боевой дружбе тебя здесь не кинули?

— Ну, и это тоже. Хотя… В общем, как-то очнулся я средь ночи, слышу разговор у них меж собой, мол, двигать надо отсюда в новгородчину иль того далее. Никита, то есть Жук, и говорит, мол, с такими деньгами, какие они получат, и в Литве жить безбедно можно. Я помню, подумал о каких это деньгах речь, ведь голытьба же казённая, а туда же — «Литва! Деньжищи!». Но ничего не понял из их разговора. Да и не до того мне было, на Страшный суд готовился.

В избу вернулась Олёна, впустив клуб холодного пара. «И впрямь парня переклинило», — подумал Одинец, видя, как дёрнулся Битая Щека при звуке отпираемой двери. Девушка ободряюще улыбнулась, сделав успокоительный жест, и принялась накрывать на стол.

— Все случилось через несколько дней. Дружки мои к ночи опять нарезались до зелёных соплей, тут нас и пришли убивать. Темнота, хоть глаз коли, слышу удары, хруст, булькотенье какое-то. И тащат тяжёлое из избы. Сам не могу объяснить, почему догадался голоса не подать! И, главное, почему-то сразу понял, что Жуку и Толстыке аминь пришел. И голос снутри подсказывает, мол, сейчас до тебя черёд придёт. Ведь только что лежал с жизнью прощался, а вдруг жить захотелось, откуда и силы взялись… Ну, дополз до порога — никого, на двор — никого…

— Они тела на задний двор потащили, — догадался Одинец.

— Наверное… В общем на рассвете, ночки-то летние короткие, меня в своём дворе Олёнкин брательник, ну ты его знаешь, обнаружил. А она, вот видишь, выходила.

Битая Щека поймал руку хлопотавшей возле стола Олёны и погладил. Девушка вспыхнула, но руки отнимать не стала, а мягким движением опытной сиделки провела свободной рукой по курчавой молодецкой макушке. Битая Щека при этом заимел вид довольного кота, только что не замурлыкал.

— Ой, да не слушай ты его, — смущённо сказала она, обращаясь к Александру. — Выходила! Скажет же тоже… Он уж и так на поправку шёл. Только и нужно было спать да кушать.

Её лицо трудно было бы назвать красивым. А в домашней одежде она проигрывала и телом, поскольку высота левого плеча над правым была более заметна. Неразвитая девическая грудь тоже не производила неотразимых впечатлений. Девка как девка, скорей всего, судьбой предназначенная стать «христовой невестой» и найти покой в женском монастыре. И только глаза, вспыхивавшие всякий раз, когда они обращались на предмет неустанных забот последнего времени, предоставляли миру озеро красоты. «Ну-ну, — подумалось Александру, — кто поймёт, в чем бабье счастье? Нашла себе робятёночка — и сияет!»

— Лежу тут как ребенок малый, — неожиданно совпал с ним Щека. — И успокаиваюсь: кто сказал, что Жука и Толстыку не за простые долги кончали? Может, в кости проигрались… Иль опять же мало у нас народу просто так, по пьянке гибнет? Я-то тут при чем? Хотя очевидцев тоже не всяк любит. Но, скорей всего, тех супостатов и след давно простыл, зря страхи раздуваю. И становится мне всё веселей от таких правильных и приятных мыслей. До той самой поры, пока не услышал из-за перегородки голос… Да, забыл сказать, что хоть резали моих дружков в полном молчании, только одно слово все же кто-то молвил: баранами кого-то окрестил. Причем не баранами, а — ба-г-анами. Я хоть и не в себе был, а голос врезался. И представь: вновь его слышу. Поговорил-поговорил тот мужичок и ушёл. Олёну спрашиваю: «Кто был?» — «Да прасол какой-то! — отвечает. — Шкурами на продажу интересовался». И как в лоб меня ударили, понял: самая ценная шкура для этого «прасола» на мне надета! Вот с той поры дверь в чулан — на запор, и на улицу только по ночам. Силы вернутся — а уж скоро! — тогда и выйду, поговорю с тем картавым. Он у меня и «бар-р-ран» и «козья мор-р-да» туда и обратно без запинки выговаривать научится.

— Если он ещё в селе, то я завтра сам ему язык прямить буду, — сказал Одинец. — А других «прасолов» после него не появлялось? Кстати, как тот скупщик выглядел?

Вопрос был к Олёне, она виновато улыбнулась:

— Да вроде обыкновенно. Средних лет дядька, рябой. Волос светлый. А говорит, и правда, «рэ» не выговаривает.

— Про других лучше у брата спросить, — вмешался Щека. — Он как раз в село прибыл на росписи.

— Познакомились, — кивнул Одинец.

— Я и попросил его приглядывать, что за люди в селе появляются.

— Меж ними были и Ивана Даниловича посланцы, их можно б и не опасаться. Не ты князю нужен, а покойнички наши дорогие.

— Зачем?

— Вот бы знать. Но за сведения о них он бы определенно отблагодарил.

— Благодарность это — хорошо, да на хрен мне его благодарность? Слава Богу, кой-какое серебро в поясе зашито было, на него и живём это время. А как выздоровлю, волка ноги прокормят… И на Москву возвращаться передумал. Там у меня никого. А тут… И места воздушные.

— Особенно если телёнка в избе держать! — засмеялся Александр, заглядывая в огороженный у печи угол. — Ладно, спасибо за хлеб-соль. Пойду своего закадычного пристава проведаю. А к вечеру, думаю, сюда переселюсь. Как, хозяюшка, ещё одного постояльца примешь? Вот тут, рядом с телком хотя бы. И ещё, — Одинец уже держался за сучок, служивший дверной ручкой, — на Москву, наверное, всем придётся уходить. Тут до границы рукой подать. А через неё я проведу, минуя стражу. Ну да ладно, вечерком обсудим.

* * *

Самохвал пребывал в том расщеплённом состоянии, в каком Одинец встретил его в Твери. «Ни черта из нашей затеи не вышло», — убито подбил он бабки, лишь ненадолго вытащив свой могучий кривоватый нос из кружки с самым забористым пойлом, что смогли отыскать в селе его служки. «Завтра домой!» — возгласил он с тем трубным звуком, каким лось приманивает лосих. Александр спорить с ним не стал, рассудив, что утро вечера мудренее, и полез на полати.

К утру пьяное воодушевление покинуло бывшего дознавателя и он, десять раз за ночь пытавшийся разбудить Одинца — «Пить будешь?» — уснул мертвецким сном.

День этот прошёл впустую. Самохваловых парней Одинец, уходя из дому, попросил держать коней наготове: «Завтра, действительно, пора отсюда двигаться. Игнатьичу пить не давайте, скажите: нету, мол. Достаньте ему квасу поядрёнее, пусть голову поправляет. А я сегодня заночую у… в общем, есть у кого заночевать». Старший из холопов, долговязый Парфён понимающе улыбнулся, наверное, про бабу подумал. Оно и к лучшему.

Картавого прасола Одинец не нашёл.

«Какие к чомору шкуры?!! Не видишь, к чему дело идёт? — рассеяно отвечал на его расспросы посельский староста. — Как корова языком слизнула. Не до торговлишки, ноги бы унести. Впрочем, того картавого я помню, долго у нас живёт, с осени. А, может, и сейчас ещё тут. Помнится, с неделю назад его встречал».

Александр уломал посельского и время спустя тот привёл его в дальний конец села, где держали постой скупщики скота.

— Их несколько человек было, по всей округе ездили. За старшего коренастый такой мужик с серьгой в ухе. Тот редко в нашем селе появлялся, больше на московской стороне промышлял.

— Так закрыта же граница!

Посельский с превосходством улыбнулся:

— Серебро любые границы отпирает. Война войной, прибыль прибылью…

На дворе прасолов они не застали никого. Хотя по ещё недавно топленой печи можно было догадаться, что хозяева отсутствуют временно. Под навесом во дворе лежали несколько, не больше десятка, задубелых от мороза телячьих и бараньих шкур.

— Негусто, — сказал Александр, — что ж: не идёт торговлишка?

— Прогорят, — с затаённым удовлетворением ответил посельский. После чего удалился с чувством исполненного долга. Александр направился к дому Олёны.

В избе богомаза слоился дым пригоревших блинов — Олёна ждала гостя. Из-под сбившегося домашнего плата торчал её остренький носик, запачканный сажей. Хозяйка, судя по всему, она была ещё та! Битая Щека, воровато озираясь, вылез из печного закута, где было страшно жарко, но соответствовало его нынешним представлениям о безопасности.

— Я пойду до церкви, братцу блинков отнесу, — Олёна споро, как всё у неё получалось, оделась и взяла в руку лукошко.

— Помнишь, — полуутвердительно спросил Битая Щека надёжно запирая дверь за ушедшей, — как я на твою жёнку подивиться хотел? Сильно мне странно казалось, чтоб мужик из-за бабы переживал. Мало ль их на белом свете? А вот оказалось — мало. Вернее, одна.

Александр вежливо усмехнулся.

— Одна, брат! — убеждённо повторил Битая Щека. — Вижу, ты догадался, что не только мази да примочки меня в этом селе держат. Не так уж слабы ноги, до Москвы-то доковылял бы. Да не идут!

— Неужто под венец собрался? — поддразнил Одинец.

— Непременно! — до Битой Щеки подначки не доходили. — Эх, свадьбу отгрохаем! На две недели! В дружки пойдёшь?

Проговорили до поздней ночи, не ведая, какое утро несла судьба.

* * *

Первым углядел татар старикан Аника Первушка, сельский сторож. С колокольни, куда он забрался уже под утро, устав за ночь бродить по пустым улицам, старик рассчитывал полюбоваться на игру утренней зимней зари. А там и спать можно идти.

Заря отыграла и прямо из под ало-жёлтого края неба на деревню выехали всадники. Село уже начинало жить обычным своим днём, орали петухи, мычала, хрюкала и ржала скотина, из труб шёл дым.

— Ордынцы! Мать честная, ордынцы же! — Первушка ухватился за веревку и часто-часто заколотил в малый колокол.

— Ордынцы! — закричал старик, увидев, что внизу появились мужики из ближайших к церкви дворов, и бросился вниз по крутой загогулистой лестнице.

Весть разнеслась по селу мгновенно.

— Время пришло! — возвестил отец Иона. Он стоял на крылечке церкви в лучших одеждах, какие могла предоставить ему служба на небогатом сельском приходе: смуглая позолота риз, должно быть по его разумению, наиболее соответствовала чину пусть и рядового, но ратника христова воинства. В руках батюшка держал напрестольный крест. Крест был тяжеловат для ветхого пастыря, и он положил его на плечо, отчего походил на воина с секирой, собравшегося в поход. Отче свободной рукой благославлял метавшийся народ и наизусть возглашал из откровений евангелиста Иоанна:

— Тот, кто творит несправедливость, пусть ещё творит несправедливость; и тот, кто праведен, пусть ещё творит праведность; и тот, кто свят, пусть ещё будет святым!

Скрипели отворяемые ворота, селяне семьями выходили из домов, становились на колени, бабы в чёрных платках, мужики без шапок. В руках у каждого, вплоть до самых малых детей — иконки. Свечи гасли от ветерка, продолжая ещё какое-то время пускать дымок. И это было самым страшным, миг, когда дымок отлетал и в руке оставался безжизненный никчемный огарок. Все молчали.

В таком же полном молчании небольшой татарский отряд, всего двадцать — тридцать воинов, втянулся в главную улицу села. Ордынцы ехали медленно, кое-кто с луками наизготовку, настороженно вглядываясь в открывавшиеся им переулки. На площадке у церкви несколько из них спрыгнули с коней, примотали уздечки к коновязи и вошли внутрь храма мимо продолжавшего проповедь отца Ионы, словно не замечая его. Был строгий приказ: русских попов не избивать. Встречались, правда, случаи, когда те на нукеров и в драку кидались. Тогда понятно: ножом по горлу. А просто так — ни-ни!

Другие всадники, разбившись на группы, разъехались по ближайшим богатым дворам, теснившимся, как это заведено на Руси, поближе к церкви. Воины не торопились, навидавшись за последний месяц похода вот таких сёл и деревушек. Куда, в самом деле, спешить: сейчас оглядимся да грабить начнём. Слава Всевышнему, служба в дозорном отряде хоть и поопаснее, зато и достаётся всё русское добро ещё нетронутым, выбирай, чего получше.

* * *

Одинец проснулся как от толчка, ещё до набатного звука. Принялся быстро одеваться.

— Ты чё так рано? — высунул из-за занавеси курчавую голову сонный Битая Щека. Олёна возилась у печи.

— Не знаю… Тревога нашла.

Тут и ударил колокол.

— Или пожар, или — ордынцы, — Одинец постоял миг, вслушиваясь в тревожный звон. — Так, ребята, я — за конём, а вы, не мешкая, за мной огородами пробирайтесь. Знаешь, где Чоботы живут?

Олёна кивнула.

На двор к Чоботам Одинец вбежал с заднего хода. Здесь же в проёме калитки он и столкнулся с первым ордынцем.

Сапог пропечатал в ордынской груди, покрытой синеватыми бляхами железного панциря, снежный след, татарин отлетел в середину двора, юзя на заднице, и, поражённый неожиданностью, замер, раскинув руки. Непривязанный шлем, бренча, откатился в сторону. Александр рубанул по беззащитной голове нукера, прикрытой лишь нетолстым войлочным подшлемником. Рукоять меча передала удар на руку, словно он бил по дереву, стало больно в кисти. Ордынец выгнулся телом и тут же опал, хотя удар вряд ли был смертельным. Но добивать его Одинец не стал. На миг от волнения помутилось сознание. Очнувшись, он увидел устремлённые на него взгляды: всё семейство Чобота кучкой стояло здесь же во дворе. Впрочем, очи многочисленных Чоботарёвых, разъехавшиеся от ужаса, смотрели и в другой угол двора. Там под навесом сеновала стоял второй татарский воин. Какой-то миг он показался неживым изваянием, настолько был неподвижен. В руке воина лишь трепетала веревка, которой он только что успел связать Степана Игнатьевича Самохвала. Бывший следователь страдал от боли в перетянутых за спиной локтях, но гордо не издавал ни звука назло врагам и надменно выпячивал подбородок. Даром что лежал на земле в чём мать родила!

Одинец, не сводя с ордынца глаз, медленно присел и подобрал саблю поверженного врага. Молодой татарский воин как завороженный смотрел на кончик Сашкиного меча.

— Господи… — раздался со спины хозяйский вскрик. — Ты что натворил?!!

Мгновения Сашкиного замешательства, вызванного этим криком, хватило ордынцу, чтобы юркнуть в широко распахнутые ворота. Одинец подбежал к Самохвалу и резанул по путам, исторгнув из последнего вздох облегчения.

— Что ж ты натворил, окаянный!?? — вновь послышался голос Чобота. В нём клокотали рыдания. Александр вовремя обернулся: с вилами наперевес Чобот прыгал к ним. Александр, с трудом увернувшись, отбил вилы мечом и ударил мужика в седой висок рукоятью сабли. Тот выронил вилы и упал на четвереньки, мотая головой. Истошный женский крик затопил двор.

— Тиха!!! — заорал Одинец, замахнувшись на окруживших его женщин. — Бегите враз отсюда, пока татар нету! Ну, быстро, я говорю!

Женщины, похватав детишек, кинулись врассыпную. Одинец торопливо заседлал Каурого. Откуда-то с сеновала скатился самохвалов холоп, Парфён, трясущимися руками принялся взнуздывать свою кобылку. Второго холопа рядом не было, да было и не до него.

— Садись охлюпкой, догоняй! — прокричал Парфёну Одинец, вырываясь в снежную ширь на задах хозяйства. Наперерез им, пробираясь по сугробам, спешили Битая Щека с Олёной. Одинец сдержал коня, Битая Щека подсадил Олёну ему за спину. Мимо них, не остановившись, проскакали Самохвал с Парфёном.

— Стой, стой! — попытался задержать их Одинец. Но ездоки лишь набавили скорость.

— … — выругался Одинец, — ладно, хватайся за стремя, — скомандовал он Битой Щеке, и направил коня к лежавшему слева ближнему мыску леса, окружавшего село. Каурый, чуя запах крови, исходящий от хозяина, напряг все силы и в несколько скачков вынес седоков из заваленных снегом огородов на менее заснеженное пространство поскотины, ближнего луга на околице села. Битая Щека вцепился в ремень стремени и волочился следом. На твёрдом лугу ему удалось подтянуться, встать на ноги и бежать рядом. Он прыгал, повисал на стремени и пролетал по воздуху несколько саженей.

«Только б удержался, — подумалось Одинцу. — Дотянуть до леса, а там Бог даст!»

Боковым зрением он видел, что из недалёкого переулка, на самой окраине села выбежали несколько пеших нукеров и, припадая на колена, натянули луки. Он снова глянул на товарища. В этот самый миг татарская стрела с каким-то сверлящим звуком пронзила плечо Битой Щеки. Еще несколько стрел, прожужжав мимо, впились в сугроб впереди. Битая Щека, охнув, опустил раненую руку, но продолжал бежать, видимо, уже не управляя собой. Упал он только тогда, когда первые деревья опушки заслонили их от преследователей. Ордынцев было всего человек пять-шесть, они скрылись за изгородью крайней избы и через несколько мгновений показались вновь уже верхоконными. Между ними и преследуемыми тянулась неширокая низинка, середина которой слабо курилась над тёмными незамёрзшими пока промоинами во льду местной речушки. Ордынцы вынужденно поскакали в обход. Это давало хоть какую-то передышку.

Одинец остановил Каурого, спрыгнул, нагнулся над Битой Щекой; черпанув снега, бросил на побелевшее лицо друга.

— Олёна… — прошептал Битая Щека, приходя в сознание. Его взгляд приобретал ясность. Он смотрел на что-то позади Одинца.

— Олёна… что … с ней?

Одинец оглянулся: девушка полулежала, опершись грудью на луку седла: из её спины торчали оперения двух стрел. Сукно вокруг ранок быстро напитывалось кровью. Одинец снял Олёну с коня, положил на бок рядом с Битой Щекой, лицо в лицо, тронул тонкую девичью шею. Не учуяв под пальцами биения жилки, потянул шапку с головы:

— Всё… Прямо в сердце.

Слабой рукой раненый тормошил Олёну за плечо:

— Олёнушка, единственная моя, что же ты молчишь? Не молчи, скажи хоть словечко… Олёнушка… Олёнка…

— Кончилась Олёна… — Александр отвёл глаза.

— Нет!

— Да…

— Нет…

Битая Щека погладил лицо мёртвой, оставив на нём рубиновые полоски от окровавленных пальцев. И тихонько заскулил: всё понял.

— Её нет больше… нет… понимаешь? — он сделал попытку встать, не смог и обратился к Одинцу. — Подними меня. И дай саблю.

— Ты чего? — не уразумел Александр. — Уходить надо! Ей уже не поможешь…

— Никуда я не уйду, — твёрдо ответил Битая Щека. — Я их сейчас на ремешки резать буду семо и овамо. Дай, говорю, саблю! — его голос сорвался.

Одинец, засопев, выдернул татарскую саблю, в спешке пихнутую в приседельный сагайдак, отдал Щеке. Тот неосознанно, привычным движением воина, ковырнул лезвие, пробуя на остроту. Левая рука его, из плеча которой всё ещё продолжал выглядывать обломок стрелы, повиновалась плохо, но всё же действовала.

— Потом отомстишь, — снова попытался уговорить его Одинец. — Садись в седло, уйдём чащей…

— Эх, брат! Вдвоём не убежать, — на лице друга появилось лихое выражение, так привлекавшее Александра прежде и не оставлявшее сомнений в его намерениях. — А мне куда идти? И зачем идти?! Я уже пришёл, куда Бог начертал, осталось только напоследок дверью хлопнуть! Щас хлопну… А ты езжай. Деткам своим расскажи потом, что был вот такой дядя Миша по прозванью Битая Щека. Да возьми вот, — он вытянул из-за пазухи продолговатый холщовый сверток, — на память.

Потрясённый Одинец стоял в нерешительности.

— Иди, иди, — Битая Щека подтолкнул его в грудь, — не мешай резвиться.

— Прости, брат…

— Иди…

Каурый, сам выбрав торную стёжку, оставленную прежде проскакавшими Самохвалом и Парфёном понёс Одинца вглубь леса. Три десятка махов по сыпучему снегу и, оглянувшись, Александр уже не увидел из-за низко опущенных еловых ветвей ни изб, ни опушки, ни Битой Щеки.

Догнал он бывшего дознавателя версты через две, в самой середине леса. Приморённые кони, утопая в снегу по колена, шли медленным шагом.

— Ты?!! — удивился Самохвал. — А мы думали…

Окончить он не успел, Одинец, поравнявшись, ударил ему в зубы. Дознаватель зажал рассечённую губу и втянул голову в плечи. Парфён виновато моргал и за начальство не вступился. Дальше поехали втроём. Еще через полверсты, там, где по расчётам должна была показаться большая тверская дорога, на них наткнулась такая же выбившаяся из сил кучка беглецов.

— Здорово, служивые! Тоже из Яскино драпаете? — мрачно приветствовал их молодой детинушка, трусивший впереди на низкорослом соловом меринке. — Может, вместях пойдём?

Одинец, потуже стянув концы башлыка, защищавшие щёки от ветра и скрывавшие половину лица, примкнул к ватаге, Самохвал с холопом последовали за ним.

* * *

«Любит — не любит… любит — не любит… прискачут — не прискачут… татары — не татары… остаться — не остаться…»

Великий русский князь Александр Михайлович Тверской оборвал последнюю позолоченную висюльку на подушке, попавшейся под руку в минуту высших раздумий о судьбах родины. Выходило «не остаться». Подушка-думка полетела на своё законное место на княжеском троне, а сам князь принялся шарить очами по Думной палате в поисках какого-либо другого предмета для гадания. Следующей жертвой суждено было стать чучелу любимого княжеского сокола. Александр Михайлович, страстный охотник с самых младых ногтей, получил это набитое сеном рукотворное чудо от кравчего Осипа Мусата как подношенье на именины. Сейчас гордая птица сидела на злащённом столбике позади княжеского седалища и пучила на белый свет два зелёных глаза, искусно выточенных из изумрудов. Князь прицелился и с треском выдрал перо из соколиного хвоста: «Любит…»… Тресь! — «Не любит». Тресь! — «К сердцу прижмёт». Тресь…

— Князь! Князь… — в палату влетел окольничий Сёмка Булай. — Батюшка князь! Александр Михайлович!

— Чего тебе? — недовольно откликнулся великий князь, всерьёз увлечённый пернатым оракулом.

— Та-а-а-т-т-а-а-р-р-ы!!!

Окольничий обнаружил, наконец, князя за столбом и звучно шлёпнулся на колени:

— Татары, батюшка! Татары в Яскино!

— В Яскино?!! Врёшь! Кто принёс вести?

— Дознаватель Самохвал…

— Зови сюда!

Самохвал, подслушивавший за непритворённой дверью, оттолкнул стража и, оставляя следы мокрых валенок на изукрашенном полу, повалился перед ногами великого князя.

— Ну-у-у?!!

Самохвал торжественно перекрестился:

— Как Бог свят, великий государь! Сам видел… Они меня в полон забрать хотели, да я не дался! Троих… пятерых зарубил.

Бывший дознаватель явился в княжеский терем, не заезжая домой. Пар, валивший от его волчьей шубы, источал запахи неудержимого усердия. Под глазом дознавателя доказательством татарских жестокостей разливался припухлый синяк, губа была разбита. Это убедило князя Александра бесповоротно.

Когда через час-два боярская спешно созванная Дума собралась в кремлёвых палатах, князь уже заканчивал с распоряжениями по подготовке своего отъезда. Выезд было решено свершить на завтрашнее утро. (Вообще-то, к этому исподволь готовились не одну неделю, пожитки княжеской семьи по большей части давным-давно были уложены по сундукам и ждали своего часа. Государственную казну, которая была одновременно и его собственной, Александр пересчитал лично и тоже ссыпал в сундуки, прихлопнув своей печатью. Оставалось загрузиться в сани и — айда, пошёл!).

Бояре и ближники, оглушённые Самохваловой вестью, потерянно сидели по лавкам, чесали в бородах. Эк как оно привалило: раньше чем к Сретенью ордынцев и не ждали, а они, поди же ты — под самым носом объявились. В потёмках дворца вытянутые лица придворных создавали впечатление, что происходит тайное сборище упырей. Пришаркал служка-сытник с охапкой свечей, запалил их в общем молчании и ушёл. Сразу стало душновато, зарябило в глазах от цветастых кафтанов дорогой камки и шёлка.

— Ну, ненаглядные мои советнички, — в голосе великого князя разливалась ядовитая горечь, — дождались. Кто у нас тут уверял, что татар морозы испугают? Ты, Булай? Или это ты, Еремей Алпатьевич?

— А чё я-то? — старший боярин выпростал руку из бороды, ткнул пальцем в окольничего. — Булай за разведку отвечает. Он и обмишулился.

— А ты тогда скажи, кто за переговоры с новгородцами в ответе? И когда нам от них слова ждать?

— На следующей неделе грамоту должны привезти…

— И что в той грамоте?

— Верный человек мне весть подал: отказывают новгородцы.

— Что ж ты молчал до сей поры об этом?

— Так буквально вчера гонец прискакал, вот сёдня и говорю.

К вольному городу Новгороду великий князь воззвал среди всех прочих малых и больших княжеств расколотой Руси. Сначала, пока была какая-то надежда, правда, весьма призрачная, что вдруг взыграет русский дух и к сопротивляющейся Твери присоединятся остальные, Александр Михайлович о бегстве помышлять не торопился. Потом стало ясно, что понюхать ордынский кулак желающих нет, а напротив, уйма татарских доброхотов ждёт не дождётся, когда настанет время тащить тверское добро по своим норам. Великий князь (впрочем, какой великий: Александру уже доставили ханскую грамоту, в коей Узбек низлагал его с владимирского великого княжения) обратился к Новгороду с просьбой об убежище. Новгородская старшина, подумав для приличия пару недель, отказала. Оставались еще Псков и Литва.

— Всё, — порешил князь, — отъезжаем в Торжок. Там станем ждать известий из Пскова.

Бояре шумно стали расходиться.

— А ты, — обратился Александр к Самохвалу, которого по причине общей неразберихи забыли выкинуть из палаты и он впервые в жизни удостоился побывать в сонме ближайших князевых советников, — при мне будешь. Сохранность личных имуществ на тебя возложу…

Только доски навощенного пола сдержали глубину благодарственного Самохваловского поклона. «При сундуках… при сундуках!» — глупо-радостно плескалось в гудящей голове бывшего опального следователя, взлетевшего на три ступени по службе.

Это кто же спускается там по красной лестнице? Не дознаватель ли Самохвал идёт? Какой такой дознаватель?!! Не видишь — младший стряпчий Степан Игнатьевич шествуют…

* * *

…Вот она, рукопись. Она лежит на столе перед Одинцом, желтея в свете свечи согнутыми от долгого лежания в свёртке пергаментным полотном. Последний дар Битой Щеки, упокой, Господи, душу его. Длинный пергамент из подшитых друг к другу листов намотан на толстую палку, вроде скалки, какой бабы раскатывают тесто. Всё это вкладывается в соразмерную палке трубу с притёртой по горлышку узорчатой деревянной пробкой. Так внутрь не попадёт никакая влага. Сама труба из золочёного серебра. А на ней, в овальных оконцах — три золотых же грифона. Да и на пробке вроде ручки приделаны два изумительно вырезанных из кости пардуса-леопарда, вцепившихся друг в друга передними лапами в яростном объятии. Тонкая работа, что сказать…

Александр снова покрутил скалку, распуская ленту пергамента. Вчитался. Да-а, в греческом он не силён… Остатки Нифонтовского обучения позволяли только предположительно уловить, что речь в этих древних писаниях идёт о землях полян, древлян и прочих обитателях земли, что в его время зовётся Русью. Мелькали на страницах незнакомые названия, незнакомые имена: каган Друз, каган Хорив… чёрт их знает кто такие. К последним листам дело, правда, шло веселее — каган Аскольд, каган Дир. Хоть что-то знакомое. Одинец свернул рукопись, перед тем как снова втиснуть в футляр и убрать в мешок, зачем-то понюхал. Пахло, естественно, мышами. Сокровище…

В светёлку, что ныне отвёл Самохвал для Александра на втором ярусе дома, не скрипнув ни единой половицей, просочился Парфён. Запахло сивухой и чесноком, но на вид он был трезвей трезвого.

— Заснули, — сообщил холоп.

Одинец ещё раз подивился способности этого мужика разговаривать, почти не шевеля губами. Парфён был ещё и расторопен. А после чудесного бегства из Яскино, его спорота в выполнении Сашкиных просьб увеличилась троекратно. В глаза, правда, не смотрел, виноватился. Самохвал тоже в отношениях с Одинцом опростел, поубрал спеси. Выделил для гостя едва ли не лучшие покои в доме, с высоченной кроватью под пологом из полупрозрачной льняной реднинки (от мух, хотя какие в январе мухи). Александр оценил это своеобразное извинение: так надоело за последние полгода спать по-походному. На брюхо лёг, спиной прикрылся. Хоть ночку-другую поспать как люди.

— На вторых петухах меня разбуди, — попросил Одинец. — И сам будь готов. Да за этим присмотри, чтоб не сбежал…

— Сделаю…

«Этим» Сашка называл того детинушку, что повстречался им в лесу под Яскино. В первый и последний раз Одинец видел парня в памятный день столкновения с дорожными разбойничками, но запомнил хорошо. И вот негаданная новая встреча. Даже имя вспомнилось — Онфим. Не требовалось много воображения, чтоб понять, что отирался юнец под селом Яскино не просто так. Одинец постарался быть неузнанным и уже на подъезде к Твери предложил Самохвалу дать приют на эту ночь всем беглецам в его доме. Самохвал без лишних расспросов распорядился. Сам он, как известно, отправился прямиком в княжеские палаты, а когда поздним вечером вернулся, вся ватага беглецов пребывала в блаженно-покойном сне: Парфён, по Сашкиному наущению, споил мужичков каким-то особо убойным хмельным зельем. Онфима холоп заботливо оттащил в дальнюю каморку, где уложил среди прялок, кросен, тюков льна и другого девичьего рукоделья. В доме уже вовсю кипела предотъездная кутерьма, сновали домочадцы. Паковались сундуки и корзины. Впрочем, Самохвал, по недостатку лошадей и повозок, распорядился собирать лишь самое-самое необходимое. Сам хозяин рассчитывал отъехать не позже полудня, а остальных домочадцев оставлял за сборами ещё на день.

Пробуждение Онфима состоялось на ранних подступах к рассвету, и приятным его назвать было нельзя. В неверном свете лучины над Онфимом склонилась жуткая бородатая харя с двумя носами и огромным жабьим ртом. «Проснись, Онфимушка!» — проквакала жаба и, предупреждая вскрик, крепко прикрыла ему рот мохнатой лапой. Онфим издал мычание и несколько раз дёрнул ногами, придавленными тяжелой жабьей тушей. Когда с глаз окончательно ушла сонная одурь, жабья рожа стала шириться, порвалась на две половинки и оказалась просто двумя человеческими лицами, склонёнными над ним. В одном парень распознал холопа Парфёна, в другом…

«Не ори — убъю…», — прошептал другой, и Онфим сразу вспомнил жаркий летний день, спящего на телеге мужика, Жилу, Елоху. Тут же вспомнилась матушка, ласковые руки, гладившие его по детским вихрам, тёплое парное молоко после вечерней дойки… Ну почему он сейчас не там, в родном родительском доме, почему?!!

Летошнего мужика этот вопрос тоже волновал, видимо, не на шутку, хотя и с несколько другой стороны:

— Ты как в Яскино оказался, недомерок?

Вид у мужика был зловещий. При этом он снова размахивал своим ужасным памятным мечом перед самым носом лежащего Онфима.

— Ма-ма… — прошептал Онфим.

— Лександр Степаныч, давай хоть посадим его, всё ж лучше словам-то выскакивать будет, — подал сбоку голос Парфён. — Да вот водички дать…

Зубы Онфима залязгали по краю железного ковша, поддерживаемого рукой сердобольного холопа.

— Тепереча — другое дело, — довольно сказал Парфён и выплеснул остававшуюся в ковшичке воду Онфиму в лицо.

Александр убрал меч, опустился на лавку против Онфима:

— Говори…

Даже на церковных исповедях Онфим не бывал так искренен. После той стычки на можайской дороге они с великими хлопотами довезли своего полуживого атамана до села. А дня через три на мельницу нагрянули стражники из Москвы. Жилу, только начавшего приходить в себя, без церемоний забросили в телегу и увезли неизвестно куда. Вот тогда-то встревожившийся более опытный Елоха и предложил на время утечь из Ракитовки. Оказалось, что он ещё раньше знал о тайной связи атамана с неким купцом, жившим в столице. Туда они и направились. Имя? Нет, имени купца он не знает. Да и самого ни разу не видал. С ними имел дело только его приказчик. Елоха называл его…

— Силантий Саввыч? — Одинец был почти уверен в ответе.

— Ага…

— Дальше.

А дальше что… дальше им указано было бежать на тверскую сторону и дожидаться в Яскино.

— В тот день, когда в Яскино купеческий обоз из Твери прискакал, — Онфим несколько успокоился, речь его пошла более связно, — мы с Силантием вновь увиделись. Правда, ему не до нас было. Ну, дал денег немного, сказал, поживите покуда тут, потом он нас на Москву вызовет. И всё. Мы на радостях на постоялый двор забрели, отметить это дело хотели. А на том дворе познакомились с одним стариканом. Тот тоже из Твери бежал. Слово за слово, разговорились, посидели. Старикан и выпивку оплатил. А потом и говорит, мол, есть у меня к вам дело, ребятушки. Мол, с московским обозом едут двое охранников, и будто бы охранники эти везут с собой какую-то рукопись. Он когда про эту рукопись говорил, аж трясся весь, и хотел, чтоб мы ту рукопись скрали.

— Вы её так «скрали», что Жук с Толстыгой теперь в земле лежат!

— Это не мы, не мы… — испугался Онфим. — Елоха про старика потом Силантию проболтался. Мы только на карауле стояли да помогали тела, прости Господи, из избы унести. Силантий всё там перевернул, но книжки так и не нашёл. Она, сказал, верно, у третьего охранника, болящего, который неизвестно куда подевался. Вот Силантий и оставил нас да еще двоих своих людишек в селе, чтобы его выследить. А он как в воду канул.

— Дальше я знаю. А старик?

— И старик пропал.

— Ну-ка напрягись: что старик вам о себе рассказывал?

— Поминал, что дом в Твери против Покровской церкви имеет, и что извозом занимается, несколько лошадей у него.

— Ну, это хоть что-то! Давай одевайся, пойдёшь вашего извозчика опознавать.

* * *

Из округлого зева настежь открытых ворот под проходной западной башней тверского кремля выскальзывали гружёные сани. Одна за другой, а то и по две в ряд подводы, не мешкая, перебирались по льду на тот берег Тьмаки, где, сортируя их, с криком и руганью толклись княжеские ближники, начиная от молодых петушистых сотников из старшей дружины до седобородых дьяков. Иных возчиков, на чьих санях из под рогож торчали спинки или ножки дворцовой мебели, заставляли отъезжать в сторону — черед не пришёл — других, гружёных столовым серебром-золотом, мешками с мягкой рухлядью (бобровые, собольи и куньи шкурки) или сундуками с государевой казной строили рядами, пересчитывали и пачками по десятку саней немедля отправляли в дорогу. На каждый возок придавалась охрана: пара дружинников, одетых не по-боевому, а по-дорожному тепло. Распорядился об этом «дядюшка Твердило», и заботился он при том не об удобствах своих воинов.

«Воины — это когда в бой ходють. А когда обозы хранять, то не воины. Вот пущай в тулупах и едють. Штоб народ не смущать. Чё, скажуть, вся дружина с городу съезжяет?» — прищепётывая, прошамкал он венценосному племяннику, привыкшему к красивым пышным выездам. — Не на рать же собралися!»

Князь Александр наблюдал отъезд обоза с высоты птичьего полёта: из светёлки верхнего яруса своего дворца. Твердило был при нём. Они распахнули все окна и могли видеть происходившее на три стороны. Стояли в тяжёлых шубах и шапках, выдыхали пар.

— Ты как, дядя, надумал ехать? — спросил Александр.

— Нет, сынок, не неволь меня…

— Тут и без тебя есть кому распорядиться. Тысяцкий летом всю эту кашу заварил, вот пусть и расхлёбывает, обороняет город.

— Так-то оно так! Да только всё едино кто-то и остаюшшейся полдружиной командовать должон. Стены высокие, вдруг да и отстоим кремль!? Татары ведь долее чем до масленицы воевать не будут: им ишшо в обратный путь до вскрытия Волги поспеть надоть, — Твердило посмотрел вниз на прилегающую к детинцу улицу, где толпами собрался тверской люд, наблюдавший за княжеским отъездом. — Ну, и народ, понимаешь, не поймёт нас. Как, скажеть, усе сбежали?

Князь Александр тоже глянул вниз, плюнул, взгляд безучастно скользнул по двум шапкам, пробиравшимся против течения толпы.

— Ох, уж этот народ…

Ему, конечно, было не разглядеть, что под упомянутыми шапками через толпы зевак пробирались Онфим и Одинец. Парень покорно семенил впереди Александра. Одинец лишь придерживал и направлял его, держа жёсткой рукой за кушак, отчего у Онфима создалось стойкое ощущение, что в спину, того и гляди, воткнётся острый нож. Даже взаправду заболело под левой лопаткой.

Одинец худо-бедно город знал; когда они выбрались из толпы, он почти уверенно повернул в переулок. Вскоре показалась покровская церковь.

— Ну, коль не сбрехал, это где-то здесь, — Александр, — ага вот и съезжий двор.

Вместе они вошли в незапертые ворота. На дворе против ожидания было малолюдно, их встретил лишь один возок, повозничий которого, не пускаясь в разговор, указал, где искать хозяина, после чего укатил, сердито гикая на лошадь. Валы снега, приметённого к основаниям надворных построек, были основательно уснащены комками лошадиного помёта и сенной трухи.

— Лошадей нет, — вместо приветствия сообщила им старуха, выглянувшая на долгий требовательный стук из высоко устроенных сеней дома.

— Нам бы хозяина повидать.

— Болен хозяин. Лежит.

— Мы долг принесли.

Старуха, поколебавшись, распахнула дверь.

Содержатель извозного промысла оказался совсем не похож на того, кого рисовало Сашкино воображение. На лавке в жарко натопленной горнице, полусидел-полулежал не разбойничий богатырь, от свиста которого гнутся деревья, а всего лишь обыкновенный старик с длинной треугольной бородой, тонкий хвостик которой был прихвачен впопыхах завязанным поясом. Старик, видимо, попытался встать, заслышав голоса.

Александр покосился на Онфима; тот кивнул — он!

Одинец не произнося ни слова, всё так же гоня парня перед собой, прошёл к окну, перекрестился на святые образа, висевшие на положенном им месте. Старик с тревогой и недоумением смотрел на незваных гостей.

Александр выложил на стол футляр с рукописью.

— Нашлась, слава тебе, Господи … — старик протянул руку к рукописи. Но Александр, отодвинув, не дал ему коснуться её:

— Из-за этих козлячих шкурок в Яскино зарезали двух людей.

Старик внимательно поглядел на Александра:

— Кто ты?

Голос у старика был ломкий, с отдышкой.

— Родители нарекли Сашкой, люди кличут Одинцом.

Старик выпрямился, сел на лавке основательнее, хотя было заметно, что всякое движение давалось ему с трудом:

— Что тебе нужно?

— Вчера поутру из-за этой рукописи погиб и мой друг. Я хотел найти того, кто виноват в его смерти.

Старик прикрыл круглые белесые глаза голубыми плёнками век, помолчал.

— Ну, что ж, ты бы должен знать, что началось всё не в селе Яскино…

— Я знаю про хранителей, убитых в кремлевском дворце.

Старик снова помолчал. Затем сказал то, что разом обрушило все построения Одинца:

— Одним из этих послушников был мой сын…

Чего-чего, но такого объяснения Александр не ожидал, слова застряли в горле. Готов он был ко всему: к наглой изворотливости, к лживому покаянию, даже к тому, что придётся столкнуться с грубой ответной силой. Шагая сюда Одинец прикидывал свои возможности как при уличной драке, так и поножовщине в самой избе. Онфим при подобных раскладах, конечно, его сторонником не выступал, ладно, если просто свидетелем будет. Исход дела был весьма неочевиден, и в глубине души возникали сомнения: сумеет ли он благополучно удрать из этого дома, представлявшимся ему чуть ли не вертепом разбойников. Проще всего (и правильно, и правильно!) было бы заседлать Каурого да и оставить город, не прощаясь. А чего? Десять дней скоку и — вот рукопись, вот князь московский (исполнил сверх меры твоё повеление, государь), вот Рогуля (эх, морду бы набить). А дальше — воля вольная!

…Тут в памяти всплывала заиндевелая комлеватая берёза и опёршийся на неё Битая Щека, поджидающий ордынцев…

Да и в конце концов, жгла тайна книги. За что страдаю-то, братцы?!!

— Не думал, что моя последняя встреча с этой рукописью будет такой, — сказал старик, — но, похоже, Богу угодно, чтоб её историю узнали два случайных человека…

— Мы как раз не случайные, — дёрнул плечом Одинец, — мы в неё влипли — не отодрать.

— Не случайные, так не случайные, — примирительно сказал старик, — я ж говорю: божья воля… А может, и божий знак: мне-то уж недолго осталось, думаю, на дни счёт пошёл. Так что приходу твоему, Санька Одинец, мне радоваться надо. А моё имя — Радим по прозвищу Ярута.

В каких складках на его морщинистом лице прячется радость Александр угадать не смог. Но, раз говорит, будем верить. Одинец присел на лавку, выбрав место, с которого мог держать под наблюдением входную дверь в горницу и устроив ножны с мечом на коленях. Старик спокойно глядел на Сашкины ёрзанья, потом сказал:

— Отпусти Онфимку, вишь, как ворот ему перетянул, задыхается парень.

— Не задохнётся, — пробурчал Одинец, но руку разжал. — Такие только от жадности задыхаются.

В комнату вошла давешняя старуха (скрип двери заставил Александра привстать), сердито бормоча что-то себе под нос, она прошла к печи, загремела ухватом.

— Ермиловна, ты уж будь добра, подай нам перекусить чего, — попросил хозяин, — у нас тут беседа наметилась. Смотри, нашлась рукопись-то. Слышь-ка, а?

Хозяйка дома ответила как и следовало ожидать:

— Пропади она пропадом, рукопись ваша проклятая.

Старик сделал движение означавшее, мол — что возьмёшь с бабы? — и начал удивительную историю, похожую на те, что рассказывают бывалые странники, расплачиваясь ими за недолгий приют и кров в деревенских избах. Она могла бы называться так:

История, услышанная кузнецом Александром по прозвищу Одинец в городе Твери возле церкви Покрова и пересказанная им сыну Михаилу в лето… от рождества Христова.

В давние времена, настолько давние, что даже устные рассказы о них уже угасли в народе, на тех местах, где теперь, после татар, лежат в развалинах и запустении города Киев и Чернигов, жило многочисленное и грозное для соседей славянское племя полян. Грозными они были не только для своих ближних родственников вроде древлян, бужан, дулебов, полочан или тиверцев, нет: и пограничные крепости римлян, протянувшиеся вдоль большой тёплой реки Дунай, видали под своими стенами шумные и буйные их ватаги. Брали они эти крепости иль нет, доподлинно неизвестно, но что все окрестные сельца и городишки грабили дочиста, будьте покойны. Императоры римские, после переезда в Константинополь, ныне именуемый Царьградом, не гнушались нанимать славянских воинов к себе на службу, и про воинов тех ходила заслуженная слава как о храбрых, выносливых и стойких.

Да и на отчей земле полян в те давние времена дела шли неплохо. Мало помалу обустраивалась отчина: распахивались приднепровские степи, ставились погосты, деревни, сёла и острожки вдоль многочисленных рек, росли и крепли первые города, тот же Киев, к примеру сказать. В общем, народ работал… Стадо не без пастуха, корабль не без кормчего; так что были у народа сего и предводители. Говорят, звались они коганами, переняв это звание у живших рядом печенегов. В мирное и спокойное время правители полян собирали дань, объезжая обширную землю полянскую, следили за порядком, судили и рядили и простых одноплеменников, и богатых вотчинников. А в грозные дни вражеских нашествий выезжали в поле на врага во главе верных дружин и народных ополчений…

Одинец недоверчиво хмыкал в особо цветистых описаниях седой старины, но до поры до времени слушал. Даже Онфим, для которого услышанное было явным отклонением от нормальной мужицкой жизни (вспахал да выпил, скосил да опять выпил, а чего ещё-то?) — все эти древляне, бужане, римляне — и тот притих, переваривая насильно получаемые знания.

— И стали они жить поживать да добра наживать на молочных реках и кисельных берегах, — Александр не хотел обижать рассказчика, но пришёл он сюда всё ж не для выслушивания баек. Сам может рассказать.

Повествователя, однако, это не смутило.

— Что ж, — спокойно ответил он, — можно от сказок перейти к былям. Ты, похоже, летописи в руках держивал. При монастыре обучался?

— В Даниловом.

— Доводилось бывать. Скажи-ка мне, с чего начинаются все ваши летописные своды?

Одинец пожал плечами:

— Как обычно, с Гостомысла: «Земля наша велика и обильна, идите править и володеть нами». Рюрик с братьями…

Настало время старика. Тень усмешки промелькнула на тонких фиолетовых губах:

— Понятное дело! До Рюрика никто не жил, он пришёл и все наладил.

— А не так?

— Так-то так, да не совсем. У тебя в руках рукопись, которую написали ещё до того, как твой Рюрик начал пелёнки пачкать.

— Сколько ж ей лет? — Одинец с невольным почтением покосился на книжку.

— Да почитай, уже пятьсот.

— Пятьсот? — не хотел, да ахнул Александр. — А я думал…

— А ты думал, как тебе втолковывали, что летописанье на Руси началось только при Владимире Красное Солнышко?

— Ну, что-то вроде того, — замялся Александр.

— Всё началось раньше: и обустройство земли, и княжеская власть, и мощь, и победы. Да только знать об этом не всем положено, то есть вообще никому не положено. Потому и летописи начинаются с призванья варяга Рюрика. Греки называли таких узурпаторами. А потомки его сколько лет старались всю память уничтожить, дорюриковские рукописи жгли. Как найдут, так — в огонь!

— Это у них здорово получилось, если тебе верить, хорошо погрелись. Как же эта-то уцелела?

— Много лет род последнего киевского кагана, которого звали Аскольдом, оберегал её. Род этот захирел при Рюриковичах. Да они, Аскольдовичи, не шибко и лезли на глаза. Так себе, бояре средней руки. И родовое имя сменили: стали Кучковичами. Но святыню свою берегли пуще глаза. Кое-кому из покушавшихся на неё Рюриковичей пришлось поплавать в собственной крови.

Одинцу не приходилось слышать, чтоб кто-либо из русских князей расстался жизнью, приладившись почитать запретную книжечку. Правда, князей, больших и малых, на всей земле русской за последние века было столько, что не будь междоусобных войн, на которых с необычайным усердием князья резали братьев, племянников и дядьёв, сейчас бы на каждой печке по князю сидело. Кто б в этом царстве-государстве землю пахал? Так что даже если старик и преувеличивает, всё же двух-трёх князей под шумок можно было за покушение на рукопись отправить на личное свиданье с Всевышним.

— Земля им пухом, — Александр не дал себе труда перекреститься. — Так ты, что же, из Аскольдовичей будешь?

Старик тихо дребезжаще захихикал:

— Ну что ты! Мой прапрадед, служивший последнему из них, дал клятву хранить эту книгу. Правда, он решил, что самое надёжное место для неё будет именно под рукой великого князя. Так рукопись попала к Ярославу Всеволодовичу, предку нынешнего тверского князя. Ну, а мы уж только тайно приглядывали за ней да пыль сдували иногда.

— А почему Ярослав её не сжёг?

— Потому что — последняя. Единственная. Одна-одинёшенькая. Ни у кого такой нет. А у него — есть! Князья, они ведь тоже люди, у них свои слабости. Гордыня, например. Так что — только наследнику в собственные руки…

— Подловили вы, стало быть, князей. А вдруг да однажды какой из наследников полистает, зевнёт и скажет: «На растопку её!»?

Ответить старик не успел. Дверь распахнулась, и через порог в горницу ввалились несколько человек. По густому мату и крепчайшему запаху лошадиного пота легко было угадать княжеских дружинников. Стучали подмёрзшие каблуки, беспорядочно звенели взятые наизготовку мечи и сабли. И в середине этой толпы важно, по-хозяйски, в избу взошёл, не вошёл, а именно — взошёл Степан Игнатьевич Самохвал. Позади всех, притираясь к стене, маячил Парфён. «Сколько волка не корми… Эх, Парфён, Парфён, холопская твоя душонка, успел-таки хозяину доложить!» — мелькнуло в Сашкиной голове.

— Как вижу, — Самохвал, не торопясь, огляделся, дав себе удовольствие убедиться в общей растерянности, — я вовремя. Александр Одинец, Онфим Пройма и Радим Ярута вы пойманы великим князем тверским на умышлении о воровстве рукописи.

На женской половине раздался глухой звук падения: хозяйка выронила сковороду, по полу запрыгали оладьи. Самохвал прошествовал к столу, сбросил меховые рукавицы, взял лежавший футляр с натугой выдернул пробку, убедился, что внутри — манускрипт.

— Говоришь, в топку её? — обратился он к Одинцу, стоявшему через стол от него. Стало ясно, что подслушивал. — Нельзя её в топку.

Самохвал как бы за подтверждением оборотился к старику, чьё лицо в тот миг приняло какое-то высокомерное выражение.

— Нельзя её в топку! — повторил Самохвал. — Удача отвернётся. Любую можно, а эту — нельзя. Поверье такое: у кого из князей эта рукопись хранится, тот и будет главным на Руси. Так?

Старый Радим кивнул.

— Так что не видать Ивану Даниловичу Московскому прочного главенства на Руси. Поелику возвращу я эту рукопись туда, откуда вы, ворюги московские, её спёрли, и тому, кому она и должна принадлежать — семье тверских князей.

На Самохвала было больно смотреть: от удовольствия он покраснел так, что это резало глаза.

— Я-то, положим, летопись не крал, — возразил Одинец и замолчал, устыдившись своего просительно-заискивающего голоса. Это получилось случайно.

— Не крал, не крал, — согласился Самохвал. — Ты просто хотел продолжить воровство. Иль намерен был сам князю Александру её вернуть? Тогда извиняй, что нашёлся дурной следователь Самохвал и лишил тебя этого счастья. Чего молчишь?

Одинец уже владел собой:

— Верно. Жаль, ты вовремя подсуетился. А то бы я сейчас на княжеские очи напрашивался.

Самохвал сложил обеими руками шиши, успев сунуть рукопись в подмышку:

— Вот тебе княжеские очи! Ты, поди, думал — зачем глупый сыщик с тобой в Яскино потащился? Ага-а… Больно нужны мне были два дохлых московских вояки! А я нюхом чувствовал… чувствовал, что ты мне колокола отливаешь: послал князь московский своих любимых дружинников найти, ах, ах, он жить без них не может. Вот что тебе нужно было!

Самохвал рискованно помахал рукописью перед самым Сашкиным носом.

«Выхватить да — в окно?» — подумалось Одинцу. Он примерился: окно было узковато. Да и на улице вполне могли оставаться стражники.

— Ладно, — окончил Самохвал, слегка остывая. Коробку он любовно поглаживал, на среднем его пальце блестел новожалованный перстень с синим камешком, — под стражу я вашу шайку брать не буду. Всё одно — тюрьма закрыта, все в отъезде… Старый гриб и без того не сегодня-завтра копыта откинет. А тебе, Александр свет-Степанович, сроку даю до обеда, чтоб убраться из Твери. Даже коня своего можешь взять. Хотя он бы и мне ой как пригодился. Но сегодня я добрый. И мы в расчёте.

Он совсем было направился к выходу, но вернулся, и не успел Одинец ничего сообразить, как получил такой удар в челюсть, что в глазах закрутились огненные круги.

— Сам знаешь за что! — удовлетворённо сказал Самохвал и теперь уж точно вышел.

Светозарное будущее в один миг разбилось вдребезги, оставив лишь сладковатый кровяной привкус во рту. Александр попробовал языком зубы, вроде целы, будет с чем возвращаться в Москву. Ну, Самохвал, ну, дока… Провёл как младенца…

Одинца захватила такая обида на себя, что горше не бывает. Плохо сознавая, что делает, он нашарил шапку и выскочил из горницы. Самохваловой дружины на дворе уже не было.

Сухой морозный воздух хоть сколько-то освежил его, привёл в чувство. Александр набрал полные пригоршни снега, погрузил в них пылающее лицо. Огляделся: он стоял посредине улицы, вокруг сновали люди, иногда прокатывали сани, обдавая тем особенным теплом всегда исходящим от коней, которое не спутаешь ни с каким другим. И никому не было дела, что в центре чужого города стоит одинокая душа, в одночасье потерявшая все надежды.

Одинец вернулся в избу. Онфимом в горнице уже не пахло, он вполне воспользовался неожиданным отсутствием внимания к себе и, скорее всего, наматывал на ноги не первую улицу.

Ярута был на кухонной женской половине, отделявшейся от общего помещения тонкой дощатой перегородкой. Он хлопотал над хозяйкой. Старуха недвижимо лежала на устроенной там постели, спрятав руки под фартук. По впалым щекам её катились слёзы.

— Вот так и сталось с ней после гибели Милослава, сынка нашего, — у самого хозяина голос тоже дрогнул, — замрёт среди комнаты и слёзы точит. А нынче ещё и эти аспиды напугали. Матушка! — Радим ухватил клюку, стоявшую подле лежанки, требовательно стукнул в пол. — Ну, хватит! Рассиропилась… Вот погляди: не забрали меня. Чего зря пугаться? Ах, бабы, бабы, мозги куриные. Ну-ка перестань! Я тебе сказал, чтоб и не думала раньше моего помирать? А я живой ещё…

Старуха, не отвечая, размазала слезу на щеке сухонькой ладонью и продолжала лежать с закрытыми глазами. Старик, несколько успокоенный, ухватил Одинца за рукав:

— Верни-ка, Олександр, меня на лавку, а то самому не дойти. Да оладьи собери… Ты как, не сильно брезгливый? Если нет — давай их на стол.

— Наша невестка всё трескает, — усмехнулся Одинец, — дай хоть мёд, всё жрёт. Это я про себя.

— Вот и славно. Спешить нам некуда, посидим, поговорим серьёзно.

По старику выходило, что предыдущее было так, забава. Весёлый старикан Радим Ярута, обхохочешься.

— А скажи, детишки-то у тебя есть?

— Как без них? Трое. Из-за них, можно сказать, и попал сюда.

— Ну-ка?

— Под замком моя жена с детишками. Иван Данилович велел, покуда не вернусь с рукописью, в монастыре их держать.

— Ишь ты как строго! — старик воздел палец к небу. — Тоже в книгочеи записался? Да ты ешь, ешь, пока оладушки не остыли.

— Остыли.

— Ну, ешь холодными.

Старик вздохнул, как бы сожалея об упущенной возможности повкуснее накормить непрошеного гостя. Но Александру и горячими они бы не полезли в рот. Однако он всё же взял один из оладьев, стал жевать. Помогало думать. Ярута молча, с прищуром, долго смотрел на него. Одинец зацепил с блюдца добавку — разъелся помалу — отстегнул верхнюю пуговицу ворота. Ярута одобрительно сказал:

— Крепок парень. Быстро в себя приходишь.

Одинец непонятно мотнул головой: то ли соглашаясь, то ли нет.

— Помогу я тебе, парень, — неожиданно молвил старик. — Не обессудь за такую малость, но чем смогу, тем помогу: есть у меня списка с этой рукописи. Сын сделал. Мне она теперь ни к чему, а тебе, глядишь, пригодится.