С начала 1862 года Соколов — постоянный автор «Русского слова». Его первая статья — рецензия на «Руководство к сравнительной статистике» Кольба — была, по существу, пробой пера, хотя уже и в ней вполне проявляется своеобразная позиция автора. Он приводит здесь основные статистические данные по финансам Англии, Франции, Австрии, Пруссии и России для того, чтобы сделать следующий вывод: «Таким образом, несвободные и полусвободные сословья составляют более 87 % всего мужского народонаселения России» (1862, 4, III, 60). Критический пафос, неудовлетворенность положением дел в стране красной нитью проходят через все его статьи в «Русском слове» 1862–1863 годов.

«Что у нас делается? Голод в Финляндии, голод в Архангельской, Вологодской, Тобольской, Пермской и других губерниях, неурожай повсюду, упадок земледелия, застой фабричной промышленности, повсеместная дороговизна жизни и страшное безденежье. Вот краткий перечень всем известных явлений нашей экономической жизни. Мы переживаем тяжелое время, время экономического кризиса» (1863, 3, I, 37), — писал он в марте 1863 года, когда вся либеральная журналистика трубила по поводу блистательных результатов правительственных реформ. По мнению же Соколова, и после реформы 19 февраля «народ живет бедно, грязно и перебивается со дня на день».

В своих статьях Соколов последовательно проводит отрицательный взгляд па положение дел в пореформенной России. «Отрицание — это дух истории, это сама жизнь. Поэтому и самый прогресс есть не что иное, как прогресс отрицания, его развитие и непрекращаемое движение» (1862, 5, III, И), — формулирует он свои исходные позиции, столь близкие «Русскому слову», в одной из первых же своих статей.

Правда, в своих статьях — он прежде всего выступал в «Русском слове» как экономист — Соколов замечает в жизни и некоторые перемены, связанные с тем, что крестьянская реформа, несмотря на всю ее ограниченность, дала большой простор буржуазному развитию страны. «…На развалинах крепостного права появился вольнонаемный труд и, затем, в промышленности и торговле провозглашено свободное соперничество» (1863, 1, I, 13). Более того, в статьях Соколова в 1863 году звучит забота о том, чтобы развитие промышленности, основанной на вольнонаемном труде, шло интенсивнее и быстрее. В статье «Чего не делать?», например, он яростно протестовал против вывоза хлеба и сельскохозяйственного сырья за границу, ратовал за собственные фабрики и заводы, за коренное улучшение земледелия, подчеркивая при этом, что «устройство фабрик и заводов всегда предшествует и способствует развитию рационального земледелия». «Вывозить хлеб и сырые продукты па дальние рынки и за границу — значит продавать, отчуждать самую землю, обращать ее в бесплодную пустыню. Поэтому каждый земледелец… должен желать, чтобы по соседству с ним заводились фабрики, заводы, куда бы он мог сбывать свой хлеб…» (1863, 3,I, 45), — писал он.

Соколов не может принять «теорию народного самозаклания», по которой русское государство «должно заниматься земледелием, а не фабричной промышленностью», — потому что теория эта на практике означает «навсегда отказаться от свободы народного труда и экономического развития». Он — за всемерное развитие национальной промышленности, ибо «чем страна более развита, и чем более скопила капитала, тем она сравнительно богаче». Как ни парадоксально, из этого же стремления к быстрому промышленному прогрессу он исходил и в том случае, когда решительно протестовал против строительства в России железных дорог. Соколов отдает отчет в необходимости и пользе железных дорог в высокоразвитых экономических странах. Но, задает он вопрос, нужны ли железные дороги в России? «Развиты ли у нас производство, промышленность и торговля настолько, чтобы мы действительно в них нуждались?» (1863, 3, I, 15). По его мнению, строить железные дороги выгодно и необходимо лишь тогда, когда в стране будут развиты промышленность и сельское хозяйство. Сейчас, по мнению Соколова, усиленное строительство железных дорог тормозит развитие промышленности, потому что заберет все капиталы и будет способствовать вывозу русского хлеба за границу. Протест Соколова против строительства железных дорог был наивен, однако диктовался он стремлением максимально ускорить развитие промышленного производства в России. Но был ли Соколов апологетом буржуазного развития страны? Нет. В своем отношении к капитализму он занимал позицию, типичную для «Русского слова» и общую для всех шестидесятников. Понимая относительную прогрессивность буржуазно-промышленного развития в сравнении с рутиной и застоем крепостничества, Соколов отдает себе отчет в том, что «…благосостояние народа измеряется не столько количеством накопленных богатств, сколько равномерностью и правильностью их распределения. В настоящее время даже передовые, цивилизованные народы, французы и англичане, жестоко страдают от нищеты. Вот почему экономисты пишут свои сочинения о богатстве этих народов, умирающих с голоду» (1863, 3,I, 6).

Главный пафос творчества Соколова — обличение капитализма и буржуазной политэкономии. Исходные позиции этой критики те же, что и у Чернышевского: переосмысленный закон трудовой стоимости, открытый классиком английской политэкономии Адамом Смитом, — то «экономическое учение, которое объявляет труд первым источником богатства народа» (1862, 5, III, 13). Если труд — источник богатства, то, следовательно, все плоды его должны принадлежать трудящимся. Таков «великий принцип экономической жизни обществ». «Но если труд — только один труд — есть принцип богатства, то, с другой стороны, каков же принцип той ужасной нищеты, которая разъедает цивилизованный Запад?» (1862, 11, I, 13), — спрашивает Соколов. Он выступает как защитник интересов «самого бедного и многочисленного класса людей». Оп отвергает учения современных ему буржуазных политэкономов именно потому, что видит классовый смысл этих учений: защиту интересов имущих классов общества. «Политическая экономия, — скажет он несколько позже, — теория лихоимства; другого определения нет и быть не может» (1865, 8, II, 3). Соколов обрушивает свой сарказм прежде всего на небезызвестного Мальтуса — автора теории перенаселения, утверждавшего естественную закономерность голода и нищеты, так как народонаселение будто бы растет в геометрической прогрессии, а продукты питания увеличиваются в арифметической. «Заслуга Мальтуса, — иронизирует Соколов, — состояла в том, что он, к неописуемому восторгу школы экономистов, первый провозгласил политическую экономию как доктрину нищеты, рабства и смерти» (1862, 5, III, 18). Соколов видит в теории Мальтуса фундамент политической экономии, апологетизирующей буржуазный строй. С его точки зрения и Рикардо и Джон Стюарт Милль, да, собственно, все политэкономы после Адама Смита — «замечательные глашатаи этой теории».

Впрочем, уже в этом утверждении Соколова ощутима ограниченность его критики буржуазной политэкономии, выражавшаяся в огульности  и антиисторизме многих оценок, что шло, в свою очередь, от дилетантизма и эклектичности, свойственных воззрениям Соколова. Вряд ли правильно сводить учение Рикардо или Дж. Ст. Милля к теории мальтузианства; вряд ли справедливо одним взмахом пера перечеркивать всю буржуазную политэкономию после Адама Смита. По-видимому, эта-то дилетантская размашистость оценок, с такой явственностью проявившаяся впоследствии, скажем, в его статьях о Милле, и заставила Чернышевского сказать Соколову, что он — за сотрудничество его в «Современнике», но только не по вопросам политической экономии. Экономические статьи Соколова, с точки зрения Чернышевского, серьезного научного интереса, по-видимому, не представляли. Их значение в большой степени было публицистическим.

Пристальное внимание Соколова к проблемам политической экономии, его яростная критика буржуазного общества отнюдь не были оторваны от насущных и нерешенных вопросов российской действительности; и прежде всего от центрального, главного вопроса: каким путем пойдет развитие России? Соколов здесь отвечал, казалось бы, определенно: «Россия решительно не может идти тем избитым путем экономического развития, которым шли до сих пор западные государства» (1863, 2, I, 2).

Но каким образом Россия может избежать «избитого пути экономического развития», свойственного буржуазной Европе? На этот вопрос в статьях Соколова 1862–1863 годов ответа нет. Зато в них можно встретить наивные рецепты общественных преобразований, свидетельствующие, что Соколов не зря в 1859 году в течение ряда месяцев чуть не ежедневно посещал Прудона.

Знаменательно, что с французским мелкобуржуазным социалистом, отцом анархизма Прудоном Соколов познакомился через Герцена. Герцен был другом Прудона. Он называл его «неукротимым гладиатором» и высоко ценил его «смелую речь, едкий скептицизм, беспощадное отрицание, неумолимую иронию». Сила и значение Прудона, по словам Герцена, были в отрицании, в критике несправедливых общественных порядков. «Прудон не создавал, — писал Герцен, — он ломал, он воевал, а главное — он двигал , он все двигал , все покачивал, все затрагивал, отбрасывая условные уважения, освященные навыком понятия, и принятый без критики церемониал ‹…›. Это была своего рода ликвидация нравственно-недвижимых имуществ».

Эта неустрашимость критики эксплуататорского строя и всех его атрибутов, эта «ликвидация нравственно-недвижимых имуществ» буржуазии страшно пугала реакционеров и покоряла сердца революционно настроенных людей. Не лишена была обаяния и личность Прудона.

Выходец из трудовой крестьянской среды, он гордился своим происхождением и громогласно провозглашал себя защитником интересов народа. Отвечая как-то раз в Палате оратору-аристократу, хваставшемуся знатностью своего рода, Прудон воскликнул:

— У меня четырнадцать предков мужиков, — назовите мне хоть одно семейство, имеющее столько благородных предков!

Популярность этого неистового «безансонского мужика», самородка и самоучки, бесстрашно громившего собственность, католическую церковь, буржуазную политэкономию, философию, казенную нравственность и мораль, была огромной. Первую книгу Прудона «Что такое собственность?» (1841 г.), объявлявшую собственность «кражей», с восторгом приветствовал молодой Маркс. «Прудон, — отмечал он, — не только пишет в интересах пролетариев, он и сам пролетарий, ouvrier (рабочий). Его произведение есть научный манифест французского пролетариата…»

Однако уже последующая работа Прудона — «Система экономических противоречий, или Философия нищеты» — полностью представила как мелкобуржуазный характер его социалистической утопии, так и эклектизм и дилетантизм автора. Маркс ответил на «Философию нищеты» знаменитой работой «Нищета философии».

Но если Маркс критиковал Прудона с позиций научного социализма, то русским революционерам, подходившим к его учению с позиций утопического социализма, Прудон был часто созвучен. Им были близки демократизм, отрицание социальной несправедливости, народолюбие Прудона, его культ «народа» — в домарксовом, недифференцированном понимании этого слова, — оборачивающийся в конечном счете культом крестьянства и мелкого ремесленничества. Им были понятны утверждения Прудона вроде нижеследующего: «Крестьянин ждет только знака: он хочет земли, он пожирает ее взорами, и она не уйдет от его вожделения… Крестьянин прежде всего настроен революционно; это диктуется ему его мыслями и его интересами».

Но Герцен, Чернышевский, Бакунин, обладавшие несравненно более широким кругозором и философской образованностью, чем Соколов, каждый по-своему критиковали учение Прудона. Соколов же не видел отсутствия научного основания в идеях своего кумира. Из своей длительной поездки за границу он вернулся яростным поклонником Прудона. Правда, к чести Соколова, любимым его трудом была книга «Что такое собственность?». Из нее вынес он свою излюбленную идею: «Собственность — это кража», точнее, «лихоимство», по терминологии Соколова. Аргументация Прудона слышна и в нападках на буржуазную политэкономию, с которой начал Соколов свое сотрудничество в «Русском слове». Поначалу он со страстностью прозелита воспринял не только столь близкий ему по неистовству критический пафос Прудона, но и его наивную утопическую программу социальных реформ. Впоследствии его отношение к положительной программе Прудона изменилось, но на первых порах он поверил даже в результативность прудоновского обмена без денег, беспроцентного кредита, «народного банка» и прочих не применимых не только для крепостнической России, но и для развитого буржуазного Запада наивных идей.

В статьях «Деньги и торговля» (1863, 1), «Торговля без денег» (1863, 2) он с энтузиазмом перелагал прудоновскую идею о ликвидации денег и системе прямого и бесплатного обмена как панацею от всех бед, не отдавая отчета, насколько далеки эти утопии от реальных проблем и вопросов российской действительности. Влияние Прудона в первых же статьях Соколова сказывается и в прокламируемом им индифферентизме к политике, что не было типичным для шестидесятых годов и стало столь распространенным в народничестве последующего десятилетия. В статье «Чего не делать?» он писал: «Историческая задача нашего века состоит в том, чтобы улучшить материальное состояние народа, который живет своим трудом… Политические вопросы о национальности, единстве, парламентаризме и др., которые занимают так называемых публицистов, не понимающих потребностей своего века, совершенно чужды народу; он их никогда не понимал и не поймет, потому что сохранил много здравого смысла и дорожит им. История не повторяется, и политические вопросы отжили свое время» (1863, 3, I, 3–4).

И у Благосветлова, и у Зайцева, и в статьях других публицистов шестидесятых годов можно встретить утверждения о том, что экономический, социальный вопрос — знамение XIX века. Но в таком крайнем выражении — «политические вопросы отжили свое время» — эта мысль встречается в шестидесятые годы только у Соколова. Источник ее — Прудон.

И все-таки главное, что привлекало Соколова в Пру» доне, были не столько слабости его, сколько сила его разрушающей и беспощадной критики, его стихийный демократизм. Прудон «знал хорошо то общество, в котором жил и трудился неутомимо, — писал Соколов. — Он видел разложение этого общества, наблюдал, изучал, раскрывал все его язвы и указывал на них не со смехом, а с выражением глубокого, искреннего страдания… Прудона считают гениальным критиком, который только отрицал, но ничего не создавал. Действительно, вся сила Прудона в отрицательной критике и в неподражаемом анализе современных идей и явлений. Все, что попадалось под его крепкую крестьянскую руку, все трещало, ломалось и разбивалось вдребезги» (1865, 6, II, 61, 65).

Разрушительная критика Прудона в условиях самодержавно-крепостнической России звучала революционно. «Отрицание существующего порядка грабежа и насилия — вот значение и назначение отщепенства, — утверждал в «Отщепенцах» Соколов. — «Отрицать, беспрестанно отрицать!» — восклицал Прудон в порыве страстного увлечения правдой отщепенства. Цель этого постоянного, неизменного отрицания состоит в том, чтобы освобождать человека от рабства мысли, в котором держит его практическая жизнь с ее позором и преступлением». Это было революционное отрицание всего экономического, политического и нравственного уклада современной Соколову действительности.

Тот Прудон, с которым мы встречаемся у Соколова, далеко не похож на истинного Прудона. Крестьянский революционер и демократ, Соколов переосмысливал наследие Прудона и по возможности приводил его в соответствие с нуждами и задачами русского освободительного движения.

Публицистика Соколова представляет для нас интерес в значительной степени потому, что он одним из первых слил идеи прудонизма с идеей крестьянской революционности. Увлечение теориями Прудона не перечеркивало революционно-демократической основы убеждений Соколова. Эти теоретические искания Соколова, пусть и не в самостоятельной, эклектической форме, выявляли демократическую сущность его убеждений. Социальным фундаментом их была крестьянская революция, а главным истоком, конечно же, идеология русской революционной демократии, качественно переработавшая в себе немало западноевропейских социалистических и философских учений. Пропагандируя Прудона, сердцем своим Соколов принадлежал русской революционной действительности бурных шестидесятых годов.

Эта органическая внутренняя причастность ко времени революционной ситуации выражена в его автобиографии с предельным лаконизмом, где за каждой фразой — огромное и важное для Соколова содержание: «Знакомство с Писаревым, майские пожары в Петербурге. «Отцы и дети» у Каткова (март, «Русский вестник»). Реакция. Запрещение «Русского слова» и «Современника» 25 мая. 4 июля арестован Писарев, 7 июля — Чернышевский, посаженный в Петропавловку. 20 декабря 1862 года он подает в отставку, к общему изумлению. В феврале 1863 года появляется опять «Русское слово». Все это время он живет с Благосветловым на Колокольной улице, 3-й номер, дом Миллера. Затем в июне едет за границу и поселяется в Дрездене, чтобы забыть Россию. Разлитие желчи по поводу польских дел».

Здесь важно раскрыть причину его отставки, а также смысл фразы: «Разлитие желчи по поводу польских дел».

Отставка его целиком и полностью связана с «польскими делами». Как вы помните, это была уже вторая его просьба об отставке — на допросе в Муравьевской комиссии в 1866 году он объяснял ее «домашними обстоятельствами» (сообщая, кстати, в ответе на следующий вопрос, что он «холост»). В «Автобиографии» названа иная, более правдивая причина. Еще осенью 1861 года, когда его дивизия отправилась из Кременца в Польшу, Соколов, «предвидя Польское восстание, взял "отпуск в Петербург, невзирая на военное положение. Начальник генерального штаба не хотел оставить его в Петербурге, под тем предлогом, что никто из офицеров генерального штаба не хочет ехать в Польшу. Он тогда подал в отставку…» Осенью 1861 года отставка не была принята, и до декабря 1862 года он служил в генштабе в должности библиотекаря. 20 декабря 1862 года, в самый канун Польского восстания, когда представитель революционной Польши приезжает в Петербург для переговоров с «Землей и Волей», он подает в отставку вторично и получает ее 3 января 1863 года. Случайно ли это? Естественно, нет. Вне всякого сомнения, уже в декабре 1862 года Соколов, живший вместе с членом ЦК «Земли и Воли» Благосветловым (факт примечательный!), знал о надвигающемся сроке восстания в Польше и хотел встретить его за пределами русской армии. О его отношении к Польскому восстанию можно судить хотя бы по тому, как встретил Соколов в 1863 году брата, приехавшего в Петербург из русских войск, усмирявших поляков. Когда тот «бросился», чтобы расцеловаться, Николай Васильевич остановил его словами: «Постой, скажи прежде: вешал?» (т. е. поляков) — «Нет, не вешал», — ответил приезжий. «Ну, в таком случае, здравствуй!» — сказал Ник. Васильевич и расцеловался». Об этом случае рассказано, со слов поляков, в статье «Смерть и похороны Н. В. Соколова» в том самом номере «Свободы», в котором напечатана «Автобиография». Статья редакционная, и принадлежала она, по-видимому, С. Княжнину — редактору журнала. Все сведения, сообщаемые в ней, вполне достоверны. Самое пристальное внимание заслуживает то место статьи, где говорится, что на похоронах Соколова «особенно много было поляков, которые с особенной благодарностью вспоминают участие Николая Васильевича в восстании 1863 года. Один старик поляк с заметной военной выправкой, стоявший у гроба… взволнованно проговорил: «Сослуживцами были, вместе служили». К сожалению, волнение не дало моему соседу кончить начатую фразу», — пишет автор статьи. Это свидетельство об участии Соколова в Польском восстании чрезвычайно важно. Оно объясняет фразу о разлитии у Соколова «желчи по поводу польских дел».

Участие русских офицеров в Польском восстании по вполне понятным причинам ими не афишировалось. Об участии тех или иных русских в восстании и по сегодня мы узнаем зачастую случайно. Так, из материалов«Пражской коллекции» архива Герцена и Огарева мы узнали, к примеру, об участии в Польском восстании В. О. Ковалевского, близкого друга Варфоломея Зайцева (впоследствии известнейшего ученого-палеонтолога). В письме Герцену из Кракова от 22 октября 1863 года он рассказывал о трудностях повстанцев — о недостатке «в людях, которые сумели бы хорошенько повести отряд, и если повстанцы часто бегают, так именно потому, что тупоумные или не имеющие понятия о военном деле начальники ведут их, как баранов, на бойню».

Письмо Ковалевского, человека сугубо штатского, дышит недовольством организацией дела в армии восставших — «совершенный департамент военного министерства, только участниками его не генеральство, а наша братия», — замечает он. Так что было отчего «разлиться желчи» у такого образованного и опытного военного, как Соколов.

И все-таки главная причина, думается, не в этом, а в тех противоречиях узконационального и социального начал, которые раздирали Польское восстание. Как известно, среди восставших сильна была чисто националистическая партия, озабоченная тем, чтобы восстановить Польшу в ее так называемых «исторических» границах (с включением Литвы, Белоруссии и Украины) и меньше всего помышлявшая об освобождении крестьян. Можно предположить, что именно здесь прежде всего и коренилась причина «разлития желчи по поводу польских дел» у подполковника Соколова.

Неизвестно, когда и при каких обстоятельствах перебрался Соколов из восставшей Польши в Дрезден — популярное среди повстанцев место. «Там он, — говорится в «Автобиографии», — провел свое время до 28 декабря 1864 года вместе с Альбертиной Дюпон и с польскими повстанцами. Но, избив нещадно двух саксонских жандармов, отданный за это под суд, бежал». Не удалось пока выяснить и кто такая Альбертина Дюпон (о какой-то «истории с Альбертиной Дюпон» говорится в «Автобиографии» еще применительно к началу 1861 года). Зато его драка с саксонскими жандармами в деталях описана в деле III отделения «О неблаговидном поступке проживавшего в Дрездене отставного подполковника генерального штаба Николая Соколова».

Соколов в своих показаниях признает здесь, что действительно избил жандармов в результате ссоры с ними в Королевском саду: «Под влиянием чувства оскорбления и личной защиты я стал махать палкой направо и налево. Кого я ударил в ту минуту, я не видел, потому что моя шляпа была надвинута на глаза. Едва я успел выпрямиться и поднять голову, как меня схватили за руки два полицейских, и один из них сказал мне, что я дважды ударил его и сбил с него фуражку».

Дрезденские власти передали жалобу на отставного подполковника Соколова русскому поверенному в делах в Дрездене. Королевский прокурор «нашелся вынужденным или арестовать его на все время производства следствия, или потребовать денежное обеспечение в 200 талеров — в явке его в суд по первому требованию».

Так как денег под залог у Соколова не было, он бежал из Дрездена. Его разыскивали по всей Германии, дав объявление в газету «о беглом преступнике Соколове», а Соколов в это время находился уже в Париже, у Герцена.

3 февраля 1865 года Герцен писал Огареву: «Был у меня Соколов. Он в Дрездене подрался с полицейским и бежал оттуда. Здесь без средств, начал корреспонденцию для L'Europe, работать хочет и, полагаю, может. Самолюбие его знаем. Я дал ему из фонда 100 франков». Соколов рассказывает в «Автобиографии», что во время пребывания в Германии он «бегал за Лассалем, за Шульце-Деличем, слушал их внимательно, написал по-немецки целую брошюру под названием «Die Revolution», искал везде издателей и послал рукопись эту Герцену в Лондон, получил ответ, привет и приглашение явиться в Париж. 6 января 1865 года прибыл в Париж, был у умирающего Прудона и 20 января на похоронах его в Пасси, на кладбище сказал речь. Герцен прибыл только в начале февраля и сделал его своим секретарем на два месяца, поил, кормил и ублажал. Давал он в это время уроки, влюбился в Катерину Николаевну Марк, посещал семейство Реклю и 2 июля с отчаяния бросил любовь и появился в Петербурге. С любви попал снова на любовь. В этот раз не он влюбился, а в него влюбились. То была Вера Ивановна Писарева; но тем не менее он был занят в эту пору, он решился мстить, напал на Милля, захотел сделать стачку против редактора «Русского слова» (Благосветлова), и втроем (Зайцев, Писарев и он) объявили печатно в газетах, что «мы хотим произвести радикальную реформу», т. е. журнал — собственность подписчиков. Вышли из «Русского слова».

О речи Соколова на могиле Прудона мы встречаем свидетельство в книге воспоминаний «В эмиграции» Н. Русанова:

«В 1865 году Прудона не стало, и Соколову удалось… произнести краткую речь на похоронах знаменитого социалиста в Брюсселе, где он обратился к присутствующим с горячим увещеванием не забывать великих идей учителя: «Прудон умер — да здравствует Прудон!» Слух об этой речи дошел и до России, и власти не очень ласково встретили нашего анархиста по его возвращении на Родину».

А если бы Соколову удалось в ту пору опубликовать свою книгу «Социальная революция», о возвращении в Россию ему нечего было бы и думать.