Жак Деррида или Предательство Декарта
В 1990-е все вокруг менялось с головокружительной скоростью. Время взбесилось и сокрушало любые препятствия на своем пути. «Империя зла» (ныне превратившаяся в «империю добра») рассыпалась в одночасье – почти так же как в 1917-м. Как тогда написал Розанов в своем трагическом и путаном «Апокалипсисе нашего времени» – «Русь слиняла в два дня, самое большое в три. Даже “Новое время” нельзя было закрыть так быстро, как закрыли Русь. Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей».
Теперь все случилось не так страшно: по крайней мере, не было резни. Но не только политика, но интеллектуальная атмосфера менялась с каждым месяцем до неузнаваемости. Религиозную философию стал агрессивно вытеснять западный постмодерн – прежде всего, французский. Иноземные звезды новейшей философской мысли прилетали один за другим – Лиотар, Деррида, Бодрийяр, Поль Рикер, не говоря уже о фигурах второго и третьего порядка. И собирали переполненные залы.
Заморские гости изумлялись переменам. Жак Деррида в одном из московских интервью с недоумением заметил – очень странно, что я не встретил тут ни одного марксиста. Тем более, что его ближайшей книгой станут программные «Призраки Маркса». В его словах даже прозвучала легкая нотка сожаления: как это? Я искал своих героев! Еще вчера тотально марксистская страна, а сегодня ни одного адепта «единственно верного учения»? Получается, что все были марксистами поневоле, исключительно по долгу службы.
Мой старший приятель, либеральный профессор, всю жизнь преподававший исторический материализм, как-то с нескрываемой радостью сказал мне при встрече: «Вы знаете, у меня сегодня праздник! – Почему? – Пришел очередной номер “Вопросов философии” и, представьте себе, ни одной ссылки на Маркса или Ленина!»
Но на самом деле, адепты еще оставались, им пришлось затаиться в глухих углах, где они весьма болезненно переживали свое поражение. Время от времени они пытались призвать к возвращению к истинному, «неискаженному Марксу», но почему-то их никто не слушал.
В результате, скажем, Ю. С., декан философского факультета большого университета в Питере, запил горькую. Это был высокий, седовласый харизматичный и весьма неглупый мужчина в расцвете лет, который глушил горячительные напитки в неимоверных количествах прямо в кабинете вместе со своими заместителями и коллегами. Прежде существовало «партбюро», которое могло бы одернуть и воздействовать на «моральный облик». Но и оно бесследно испарилось: кругом – полная, гибельная свобода. Что может быть страшнее?
Временами, как медведь-шатун, декан бродил, с трудом сохраняя равновесие, от стенки к стенке по широкому коридору с портретами великих философов, путал женский туалет с мужским и, не находя себе места, забредал на какую-нибудь конференцию или семинар. Выступала вполне себе степенная и дородная дама. Профессор слушал ее минут пять и в полголоса произносил: «Какая х-ня!», затем тихо засыпал за партой. Всем оставалось делать вид, что ничего не произошло.
Время – тяжелое. Одна весьма обаятельная женщина средних лет с кафедры «воинствующего безбожия», отдавшая жизнь борьбе с «поповщиной» и «религиозным мракобесием», как-то тихо и незаметно помешалась рассудком. Возможно, проект каких-то малограмотных московских чиновников – открыть в университетах отделения теологии (к счастью, не осуществившийся) и стал последней каплей.
Впрочем, и в стане побежденных произошла смена парадигм. Отчаявшись воскресить «истинного Маркса», Ю. С. и сотоварищи выдвинули нехитрый тезис, что философия – это ни что иное как рационализм, идущий от Декарта и Гегеля к Марксу и противостоящий всем формам «мистики» и «иррационализма», наступавшим тогда со всех сторон, как варвары на Римскую империю во времена переселения народов. Причем к «мистике» относилось все «иррациональное»: не только оккультизм, эзотерика, религиозная мысль, но и многозначительная невнятица входивших в моду постмодернистских текстов. На обсуждении статей для нового сборника или журнала декан гневно возмущался: что это такое?! Это опять ваша мистика! Где рационализм, я спрашиваю?! Философия – это рационализм!
Очевидно, в состоянии хронического похмельного синдрома и «спиритуозной мистики» рационализм стал для него единственным спасением, позволявшим различать лево и право, верх и низ.
Справедливости ради, профессору надо отдать должное. Он не «сменил вехи» в одночасье, как тысячи бойцов идеологического фронта, и его драма вызывала даже некоторое уважение (после него на факультете стало еще хуже). В советские времена он имел репутацию свободомыслящего марксиста, школяры охотно посещали его лекции, но теперь, увы, они были мало кому интересны.
Идейный враг – «иррационалист» Жак Деррида, необыкновенно импозантный седовласый алжирский сефард, разумеется, собрал переполненную аудиторию. Мест не хватало, сидели в проходах, благоговейно внимая рассуждениям о «деконструкции» и «следе» в философии (тогда это была его главная тема). Он говорил неспешно, серьезно, продумывая каждую фразу…
Где-то ближе к концу выступления внезапно дверь в аудиторию с грохотом отворилась и перед почтенной публикой предстала высоченная фигура пепельно-седого декана, едва сохранявшая равновесие.
Парижский властитель дум умолк и с изумлением взглянул на необыкновенного коллегу. Это и был тот самый «призрак Маркса», которого он безуспешно искал в столице… «Но своя своих не познаша».
Воцарилась, что называется, гробовая тишина. Сделав несколько нетвердых шагов, Ю. С. поднял руку и пронзил перстом указующим интеллектуального врага:
– Вы-ы, – громыхнул он зычным голосом, – предали Декарта! Это вам никогда не простится! – Грохнул дверью так, что зазвенели стекла, и бесследно испарился.
Французский интеллектуал был в полной растерянности. Переводчица с большим трудом пыталась объяснить, что, собственно, произошло, и почему он «предал Декарта». Но так как с подобной критикой Деррида встретился впервые, ее истинный смысл так и оказался ему, похоже, неясен.
Русский богатырь, как в рассказе Шукшина, одной фразой «срезал» его. П по-своему, с метафизической точки зрения, он был прав.
Деконструкция, постмодерн и Декарт – вещи несовместные.
Бог и Бодрийяр
Метафизический и культурный голод – одно из фундаментальных ощущений именно позднесоветского времени. Насытить его невозможно, но даже перехватить несколько случайных крошек – уже событие.
Тексты, книги, альбомы, самиздат, все это, конечно, присутствовало, но явно в недостаточном количестве. Кто-то даже умудрялся под хитроумным предлогом получить доступ в спецхран, но и это не утоляло ни голода, ни жажды.
Не существовало главного – современности и живой жизни. Не было авторитетов, учителей, полноценной среды (она таилась в глубоком подполье или отвалила за бугор, особенно в Питере). Что-то творилось в Москве, но, скажем, диссидентская культура была слишком политизирована и откровенно невротична. И при приближении – разочаровывала.
Мутный «Сайгон», еще пара-тройка кафешек, или унылые, запуганные профессора и даже академики – небогатый выбор.
Да, в подполье, где, вопреки названию мемуаров генерала Григоренко, можно было встретить «не только крыс», были и встречи, и собрания, и споры, и скандалы, но, как правило, на утро они оставляли чувство не столько метафизического, сколько реального похмелья.
Все окна, форточки, щели были заперты наглухо, законопачены, зашпаклеваны, все источники духовной энергии – обесточены, и это герметичное пространство было наполнено спертым воздухом окаменевшей, забальзамированной истории, который время от времени вызывал приступы чудовищного удушья. «Свирепейшая имманенция», как когда-то выражался Герцен, порождала экзистенциальный вакуум. Город был вычищен, выскоблен, как выскабливают после аборта. Оставалось ощущение серой, темной, засасывающей дыры, провала на 60-й параллели, которая могла ввергать и в состояние сладостного одиночества, и в давящей убийственной тоски.
С завязанными глазами мы шарили руками в пустоте: она была нашей почвой, отчаяньем, воздухом и свободой. Жизнь как ожидание невозможного чуда… Что мы искали? Смешной вопрос: того, что в этом мире не существовало.
Хотя мы вращались в кругах, где к Западу относились отчасти скептически, нашествие заморских гуру, начавшееся в конце 80-х – начале 90-х, у голодных и страждущих вызывало вполне объяснимые надежды.
В отличие от изысканного, весьма утонченного Деррида, Жан Бодрийяр, в прошлом либеральный марксист, был крепким, плотно сбитым и весьма витальным оратором. Он выступал в нескольких местах, в частности, в большом зале филологического факультета с окнами на Неву, вместе с очаровательной французской переводчицей.
Бодрийяр сыпал хлесткими, провокативными парадоксами и во всех аудиториях говорил примерно одно и то же.
Мы живем в эпоху искусственно созданных тотальных симуляций – в мире копий, не имеющих оригиналов, либо постепенно их утративших. Симулякр – это совсем не то, что скрывает истину. Это – сама истина, скрывающая то, что ее нет. Иными словами, мы проживаем жизнь, скорее, в нарисованной карте китайской империи (отсылка к рассказу Борхеса «О строгой науке»), которая более реальна, чем сама Империя. У нас нет способов для различения виртуального и онтологически существующего. Поэтому «Войны в заливе не было» (в Персидском заливе, 1991 г. – П.К.) – эссе, которое принесло Бодрийяру скандальную известность. Это не настоящая, а медиавойна, да и вообще ничего нет и не было, идеологии рассыпались, философия умерла, – в том числе и сам постмодерн (Бодрийяр отрицал свою принадлежность к нему), все, кроме сообщений на телеэкранах. Медиа – единственный свидетель, искаженным образом транслирующий нам происходящее, остальное – от лукавого. Мы живем в эпоху полной утраты реальности.
Кстати, насколько можно вспомнить, в 70-е мало кто сомневался в действительности высадки астронавтов на Луну, а в 2000-е все наперебой заговорили, что, возможно, это лишь шоу, срежиссированное Спилбергом или Кубриком.
Впрочем, последняя реальность все же существует – это смерть (эссе «Символический обмен и смерть»). Но если смерть реальна – значит, реальны и тысячи мертвых тел, оставшихся на полях «виртуальных сражений». Следовательно, «Войны в заливе не было» – не более чем хлесткий журналистский фейк, подлинный симулякр, в своем цинизме превосходящий многократно ложь обычных медиа, которую философ так презирал.
Конец тысячелетия Бодрийяр определил как состояние человека, проснувшегося утром после оргии. Метафизическая оргия – это высвобождение политических, художественных, утопических, сексуальных и прочих энергий. Сегодня все освобождено, – сообщил философ, – все утопии реализованы, все ставки сделаны, все возможности проиграны, и мы все оказываемся перед роковым вопросом: «Что делать после оргии?» Надо сказать, что некоторые советские профессора не поняли и обиделись на Бодрийяра. Как сказал один из них: «Может быть, оргия где-то и была, но для нас это, как на чужом пиру похмелье: по усам текло, да в рот не попало».
Посыпались вопросы. Ответы были столь же неожиданны и парадоксальны. Но, говоря о полной нереальности окружающего, сам оратор был более чем реален. Он отдаленно напоминал крепко сложенного крестьянина с полотен Курбе или Ван Гога, поэтому напрашивавшийся вопрос, насколько реален он сам, как-то отпал сам собой. Наконец, одна очень юная слушательница спросила его о двух вещах:
– Скажите, пожалуйста, в чем отличие постмодернистской иронии от романтической, на Ваш взгляд? И какое место занимает Бог в Ваших представлениях?
От второго вопроса Бодрийяра аж слегка передернуло:
– Бог – это не моя проблема! – Не по-галльски резко ответил он, – А вот про иронию я расскажу…
В самом деле, вопрос прозвучал «неприлично». Уже больше ста лет мир живет и мыслит «после смерти Бога», реальность рассыпалась и исчезла, о чем тут можно говорить?!
Я не помню, что он рассказывал об иронии, мне вспомнилось одно эссе Чеслава Милоша, где поэт пишет, что на стене Университета в Беркли некто начертал большими буквами:
«Бог умер»
Ницше.
«Ницше умер»
Бог.
Жан Бодрийяр прожил еще добрых полтора десятка лет, написал немало книжек и покинул этот мир симулякров 6 марта 2007 года, соединившись с последней реальностью.
Слотердайк как апостол прогресса
Другой гуру западной мысли – немецкий философ и публицист Петер Слотердайк – посетил Санкт-Петербург через много лет – весной 2013. Автор уже почти классической «Критики цинического разума» (1983 г.), трехтомных «Сфер» (1998–2004), растянувшихся на полторы тысячи страниц; книг «Ярость и время» (2006 г.), «Стресс и свобода» (2011 г.).
Метафизический голод прошел, страждущих осталось совсем мало. Одну «свирепейшую имманенцию» сменила другая – прямо противоположная. На смену идеологии пришла власть Мамоны. Но аудитория, – впрочем, давно не ожидающая никаких откровений, – по-прежнему полна.
Основное в Слотердайке – как и в Бодрийяре – это острота ощущения времени, стремление почувствовать его нерв, и если не отвечать, то задавать вопросы, соответствующие сегодняшнему дню, но разговор получился уже совсем иным. Замечательный ариец, с пшеничной копной волос и столь же выразительными усами, больше похожий на швабского фермера, чем на философа, вещал с кафедры весьма убедительно.
Начало «Критики цинического разума» ставит столь точный диагноз, что нельзя его еще раз не процитировать:
«На протяжении века философия лежит на смертном одре и не может умереть, ибо задача ее не исполнена. Поэтому конец вынужденно и мучительно затягивается. Она или похоронила себя, предавшись пустой игре в мысли, или пребывает в агонии, во время которой ее посещают откровения, и она высказывает то, что забывала сказать на протяжении всей жизни. Перед лицом смерти ей хочется быть честной и открыть свою последнюю тайну. Она признает: все великие темы были сплошь уловками и полуправдой. Прекрасные, но тщетные взлеты мысли: Бог, Универсум, Теория, Практика, Субъект, Объект, Тело, Дух, Смысл, Ничто – всего этого более не существует… В нашем мышлении не осталось больше ни проблеска от былого взлета понятий и от экстаза пониманий. Мы просвещены, мы пребываем в апатии. О любви к мудрости больше нет и речи. Больше нет знания, любителем которого можно быть. То, что мы знаем, мы не можем любить, но, напротив, задаемся вопросом: как нам удается жить, переносить это знание и не окаменеть».
Что же такое цинизм и почему мы существуем в эпоху тотального цинизма (не путать с античным кинизмом). «Цинизм – это просвещенное несчастное сознание», которое больше не верит в парадигму Просвещения «знание – сила». Напротив, сегодня знание ведет к бессилию и параличу, защитой от которого выступает именно цинизм. Тот самый, который точно определил еще Оскар Уайльд – «циник знает всему цену, но не ведает никаких ценностей». Цинизм – это форма самозащиты современного невротика, скептика и агностика, который, вопреки отсутствию смысла, должен продолжать работать. Зачем?
В «Критике…» Слотердайк превосходно показывает банальность современного цинизма на разных уровнях бытия: «Если раньше циниками становились только самые смелые политические умы, то сегодня любой заурядный функционер может сравниться в своем цинизме с Талейраном, Меттернихом или Бисмарком».
Но перед многочисленной аудиторией в здании Двенадцати коллегий предстал совершенно новый и неожиданный Слотердайк с докладом «Непрерывный Ренессанс» и попыткой создать уже не критическую, а «позитивную философию». Почему произошел столь радикальный перелом? Философ сразу же ответил на этот вопрос: мы все существуем в пространстве медиа, т. е. в пространстве абсолютно Негативного, которое поставляет нам исключительно отрицательные сведения о катастрофах, убийствах, террористических актах, войнах, эпидемиях… При этом медиа идут на поводу у своих читателей или слушателей, которые, в свою очередь, сами желают информационного «перца» для остроты ощущений и уже не реагируют на любые новости, кроме негативных, поэтому «новая философия» призвана перейти к позитивному осмыслению бытия. Слотердайк вместе с коллегами основал в Германии премию «Имени князя Мышкина» (восхитительно!), и всем своим видом стремился подчеркнуть, что ныне философы способны дать «позитивные ответы» если не на все, то на многие драмы и трагедии современности.
Подзаголовок его доклада можно обозначить так: «О возможности счастливого существования в эпоху несчастья». Для этого он обратился к «Декамерону» Боккаччо, написанному в середине XIV столетия, когда чума скосила во Флоренции более двух третей населения. Фривольный «Декамерон» начинается с описания ужасающей эпидемии (о чем как-то забылось), а далее мы видим, как семь прекрасных женщин и трое юношей удаляются из чумного города и пытаются воссоздать новое, не подверженное чуме, сообщество. Они рассказывают друг другу множество самых причудливых и невероятных историй, и это рассказывание и становится, по Слотердайку, созданием новой реальности, с которой берет свое начало Ренессанс. Иными словами, рассказ, нарратив становится формой регенерации или восстановления человеческого сообщества, оказавшегося в предапокалиптической ситуации. Мы рассказываем друг другу что-то, и тем самым мы воскресаем для новой жизни посреди ужасающей реальности…
Это совсем не пушкинский «Пир во время чумы», а попытка воссоздания именно человеческой жизни в нечеловеческих обстоятельствах. Собственно, это единственно интересная идея, прозвучавшая в докладе знаменитого философа, который в дальнейшем, на протяжении почти часа, безуспешно пытался убедить аудиторию, что Ренессанс западной и, следовательно, мировой цивилизации как начался с тех пор, так и продолжается по сей день, пройдя через Барокко, Просвещение, Романтизм, Капитализм и все катастрофы XX столетия. Забавно сравнить его с Бодийяром, который утвеждал:
«Идея прогресса умерла, но прогресс продолжается. Идея богатства, предполагающая производство, исчезла, но производство осуществляется наилучшим образом… Идея исчезла и в политике, но политические деятели продолжают свои игры, оставаясь втайне совершенно равнодушными к собственным ставкам. О телевидении можно сказать, что оно абсолютно безразлично к тем образам, которые появляются на экране, и, вероятно, преспокойно продолжало бы существовать, если бы человечество вообще исчезло» («Прозрачность зла»)
В речи Слотердайка то же самое прозвучало с точностью до наоборот, что вызвало чувство недоумения. В конце концов стало понятно: теперь и сам интеллектуал – пленник медиа. Он вынужден отвечать на их запрос, дабы разбавить сплошную негативную ауру информационного поля хоть какой-то «позитивной» философией, пускай это даже будет набор банальностей. Это напомнило возвращение к идее прогресса XIX столетия или теодицее Лейбница, согласно которой мы «существуем в наилучшем из возможных миров». Но на самом деле, это имеет отношение не столько к Лейбницу, или Прогрессу, сколько, в первую очередь, к современному информационному полю, требующему от интеллектуалов хотя бы ложку меда в бочку дегтя, где люди цивилизации вынуждены существовать.
Что же такое «позитивное» (тема гламурных журналов) и возможность «счастливой жизни»? Если, скажем, за лето не произошло ничего «негативного», никто не умер, не обанкротился, не покончил с собой, не сломал руку или ногу, не заболел – все прекрасно! Любые травмы в бессобытийном мире становятся событием. В псевдо-позитивной Утопии общества массового потребления нарушение счастья, это нарушение порядка вещей, если угодно – структуры мироздания.
Но человек не создан для счастья – об этом писали сотни людей, заканчивая, скажем, Андреем Тарковским. Есть нечто выше. Это очевидно.
«Счастье», конечно, может быть очень скучным, но думая о том, что чума во Флоренции в 1348 году скосила десятки тысяч людей, об этом нечеловеческом ужасе, который миру пока не грозит – мы, глядя на еще сохранившиеся девственные поля, леса, луга, понимаем, как нам повезло.
Может быть, Слотердайк, по своему, в чем-то прав.