Клуб прятался в полуподвале, как и все московские клубы. У входа толпилась орава молодых ребят в шинелях, пальто не по росту и майках с портретом бородача в обрамлении колючей проволоки и надписями "Гражданская оборона" и "Все идет по плану". Ни за что бы сюда не пошел, подумал Глеб, если б знал, что здесь такие уроды. Лучшие силы сопротивления антинародному режиму — так, кажется, Ося сказал. Ну-ну. По мне — так просто пэтэушники.

К началу концерта он опоздал. Оси не видать, на сцене худой интеллигентного вида очкарик кричал, отбивая ритм правой ладонью и с трудом перекрывая грохот музыки. Глеб расслышал "все мы тепличные выродки из московского гетто" и вздрогнул. Он чувствовал это много лет. Пусть Таня говорила, что Глеб не похож на ее мархишных друзей — он знал, что это не так. Они жили в своем особом мире, словно в теплице. Мир московских художников или мир математических символов, цифр и байтов в Интернете — лишь разные облики одного и того же гетто.

Глеб снова прислушался.

Все листья станут зелеными

Ресницы все станут пушистыми

И все котята, и все утята

Запомнят войну с фашистами

Спокойной ночи, спокойной ночи,

Спокойной ночи малыши!

Слова приходилось разбирать сквозь барабанный перестук и невпопад играющую гитару. Интересно, подумал Глеб, а "Спокойной ночи, малыши" еще живы? Как там Филя и Степашка? Он понял, что не может представить персонажей детства в новой реальности. Филе и Степашке нет здесь места, как машинке «Эрика», продуктовым заказам, Самиздату и песням Высоцкого. Все эти вещи, такие далекие друг от друга, вместе ушли на дно. И нельзя сказать, чтобы Глеб о них жалел.

Малыши уснули спокойно

И ничего не хотят

Ведь их охраняет память

Память котят и утят

Память грязного снега

Память осенней листвы

И память русских колоний

Украины и Литвы

Под рев набитого пьяными подростками зала Глеб понял, что именно сейчас его война обрела слова. Его война — воспоминание детства, немного сентиментальное, в одном ряду с Филей и Степашкой, с котятами и утятами, с невозможностью помыслить Украину и Литву русскими колониями, а не братскими республиками. Детская трогательность котят и утят не исключала военной жестокости. В конце концов, котята и утята тоже не дожили до 1996 года.

С Осей Глеб встретился только после концерта. Бешено жестикулируя, Ося восторгался "Красными звездами" и "Бандой четырех". Глеб, разумеется, их и не распознал. Он спросил о песне про котят и утят, но Ося опоздал еще больше и не знал, что была за группа. Они распили по бутылке пива, купленной в ближайшем ларьке. Становилось прохладно, и Ося предложил поехать к нему домой. Глеб с раздражением подумал, что можно было так сразу и договориться, не ходить на дурацкий концерт, где и слушать-то почти нечего.

— Кто это у тебя на майке? — спросил он Осю.

— Летов, — удивился Ося. — Видишь: "Все идет по плану"

Глеб подумал о Снежане, и ему стало грустно. Ни Таня, ни ее подруги Летова не слушали, но имя все-таки Глебу знакомо.

— Пожалуй, — сознался он, — я ни одной его песни не слышал.

— Ух ты! — оживился Ося. — Я тебе тогда даже завидую. Я помню, первый раз мне его дал послушать приятель из параллельного класса. Я тогда любил «Аквариум» и к «Обороне» заранее относился с предубеждением, но кассету взял. По дороге к метро вставил кассету в плейер — и… сейчас я бы сказал, что тогда и стал евразийцем. Это была "Поганая молодежь", вторая версия, и меня ударило, как пиздец. Помню, я спускался на эскалаторе и вдруг подумал, что если бы мог сделать так, чтобы все эти люди услышали Летова прямо сейчас — мир перестал бы существовать. Сразу бы разрушился, взорвался изнутри. Такая в этом была сила. Я, наверное, уже не могу объяснить, но у меня было такое чувство, словно я совершил прорыв к настоящей реальности.

Глеб кивнул.

— Я что-то похожее чувствовал, когда Галича в школе слушал, — сказал он. Несколько лет разницы сильно сказались на вкусах матшкольных мальчиков. На секунду Глеб вспомнил ту сопричастность тайне, то поднимающееся изнутри волнение, какого больше не будет никогда. Падение коммунизма лишило его мир тайн — Глебу теперь нечего скрывать. Для внешнего мира он уже не бомба с тикающим в глубине ритмом чужих стихов, что открывают путь к настоящей, невиртуальной, реальности.

Поднимаясь в исписанном граффити лифте в Осину квартиру на Рязанском проспекте, Глеб подумал, что за последнее время ни разу ни попадал в нормальное жилье: Хрустальный — смесь офиса и коммуналки, Беновы роскошные хоромы в самом деле превратились в коммуналку, а у Луганского — сквот. Глеб не удивился бы, если б выяснилось, что Ося живет в коммуне или еще в какой временной автономной зоне.

Между тем Осина «двушка» оказалась самой обычной квартирой, похожей на ту, где прошло детство Глеба. Все стены большой комнаты занимали книжные полки, с книгами на английском и русском, и стелажи с кассетами. На полу, среди детских игрушек, сидел трехлетний малыш. Галя, жена Оси, что-то готовила на кухне. Разве что музыка сменилась, да картинки на стенах: вместо Хэмингуэя был Летов, вместо открыток с видами Парижа — распечатанный на принтере плакат: "Большой Брат все еще видит тебя".

— Я тоже люблю Оруэлла, — сказал Глеб.

— Культовый автор для хакеров, — ответил Ося. — Он был коммунист, ты в курсе?

— Хакеры — это кто вирусы пишет? — спросил Глеб.

— Хакеры — это очень хорошие программисты, — сказал Ося. — Иногда ломают защиты чужих программ, потому что information wants to be free. А вот вирусы, — махнул рукой Ося, — пишут те же люди, что и антивирусные программы. Это как с наркотиками: менты их продают и сами же с ними борются. Собирают, так сказать, двойной урожай.

Осина жена Галя оказалась невысокой худощавой женщиной, с подвижным, остроносым лицом. Слово «девушка» к ней как-то не подходило — хотя она была одноклассницей Оси, от нее исходило какое-то чувство покоя, словно ей было уже за тридцать. Годовалая девочка не слезала у нее с рук и громко кричала, словно подпевая магнитофону. Глеб с трудом разобрал слова — непрерывный суицид для меня — и подумал, что не стал бы ставить своим детям таких песен. Во всяком случае — в младенчестве. Снова мелькнула мысль о Чаке, но Глеб ее прогнал.

На обоях черным фломастером нарисована большая буква А в круге, а рядом с ней прикреплены разные значки — со свастикой, с такой же буквой А, с перевернутой пятиконечной звездой (тоже в круге), с тем же Летовым и еще куча других, которых Глеб не запомнил.

— Что это? — спросил он, показывая на А.

— Анархия, — ответил Ося. — Мы хотели сделать такую композицию, по принципу дополнительности, со свастикой. Типа "все, что не анархия — то фашизм". Никак не можем придумать, как изобразить.

— Послушай, — спросил Глеб, пытаясь вспомнить, где он раньше слышал эту фразу, — я все хотел спросить. Ты же еврей, а вот у тебя свастика, сам говоришь, фашизм… как это все сочетается?

— А что? — сказал Ося. — Нормально сочетается. Нужно просто подходить ко всему с точки зрения геополитики. Евразийские силы можно найти и внутри иудаизма, и внутри нацизма. Вот, скажем, Эвола. Его же нельзя путать с Геббельсом или даже с Хаусхоффером.

Глеб рефлекторно кивнул, как делал всегда, слыша больше двух незнакомых имен подряд. Правда, имя Хаусхоффер показалось ему смутно знакомым, но он не мог вспомнить, где и когда оно ему встречалось.

— Как бы мы не относились к нацизму, — продолжал Ося, почесывая взлохмаченную бороду, — тоталитаризм остается сильной альтернативой всеобщей либерализации. А мы должны поддерживать все, что ей препятствует: нацизм, сатанизм, педофилию, анархизм. Скинов, левых экстремистов, исламских фундаменталистов, неоконсерваторов — всех. Потому что иначе весь мир окажется одной сплошной Америкой.

— А чем плохо быть Америкой?

— Посмотри на него, — сказала Галя. — Похоже, он настоящий либерал.

— В каком смысле? — спросил Глеб.

— Ну, права человека, — сказал Ося, — Сергей Ковалев, Алла Гербер.

— Ну да, — смутился Глеб. — Права человека, да.

Пожалуй, последние пять лет он о правах человека не задумывался. Но когда-то — да, это было серьезно. Сейчас он удивился, что Ося знает имя одного из участников "Хроники текущих событий" — а Глебу казалось, о диссидентах все забыли.

"Права человека" Галя произносила с той же интонацией, с какой приятель Луганского говорил «тусовщик». Даже сохраняя старый смысл, слова со временем меняли свой окрас, хорошее становилось плохим, а важное — не стоящим внимания.

— А разве либерализм — это плохо? — спросил Глеб.

— Конечно, — ответил Ося, — в либерализме же нет вертикали, нет ни Бога, ни красоты. На его основе не построишь ни науку, ни искусство. А в мире должна быть иерархия. Потому что каждый отдельный человек ни на что не годен и только идея способна поднять его над самим собой.

— Ты понимаешь, — пояснила Галя, — что этот тезис не отменяет того, что every man and woman is a star.

— А при чем тут Америка? Там, судя по кино, все в порядке и с Богом, и с иерархией.

— Это фальшивая иерархия, — сказала Галя. — Если американцы — самая передовая нация, то истории пора остановиться.

— Если Америка — это будущее, то нам не надо будущего, — отчеканил Ося. — Лучше быть мертвым, чем американским. Потому что Америка — это засасывающее болото комфорта. Вот Вербицкий мне рассказывал, что когда он там жил, даже машину покупать не стал: мол, будь у него машина, ему стало бы там слишком комфортно, и он бы не смог вернутся.

— А он вернулся? — спросил Глеб, смутно помнивший, что Вербицкий — один из заграничных членов редколлегии журнала.

— Обязательно вернется, — сказал Ося. — Настоящему евразийцу не выжить в сердце атлантической цивилизации.

Глеб кивнул, решив не спрашивать, имеет ли атлантическая цивилизация отношение к Атлантиде или Атлантическому океану, но не выдержал и задал второй вопрос:

— А евразиец — это житель Евразии?

— Нет, конечно, — ответил Ося. — Евразиец — это человек, принимающий идеи и принципы евразийства. То есть примат идеи над экономической стимуляцией, отказ от либерал-демократической идеологии, ориентацию на некапиталистический путь развития, консервативную революцию, национал-большевизм. Собственно, антитеза атлантизму, который ориентируется на торговый строй и либерал-демократическую идеологию. Примитивно говоря, можно считать русских евразийцами, а американцев — атлантистами, но это очень примитивный подход. Среди любой нации можно выделить здоровое евразийское ядро — и больное атлантическое. И то, что я еврей, ничему не мешает. Вот, смотри, что у меня есть.

И он показал еще один значок, с изображением шестиконечной звезды в круге.

— Наш, еврейский сатанизм, — сказал он. — Ты знаешь, что Антон ЛаВей многому научился у Бен Гуриона? Они дружили в юности. Учитывая, что Бен Гурион привел евреев в Израиль, то есть по определению мессия, нетрудно додумать остальное.

Пока Ося говорил, Галя, прижимая младенца к себе, села на пол под изображением буквы А. Галя кивала головой в такт Осиным словам, и Глеб, заглядевшись на нее, почти перестал слушать Осю. На минуту Галя показалась ему какой-то анархистской мадонной.

— То есть сатанизм, сионизм и еврейское мессианство — это одно и то же, — досказал Ося, а Галя встала и пошла в соседнюю комнату укладывать младенца. Глеб, наконец, спросил то, ради чего пришел.

— Ты знаешь, я подозреваю, что Снежану убил кто-то из ее гостей. Ее же зарезали ножом из Хрустального, ты заметил?

— Да нет, — с сомнением сказал Ося. — Это было ритуальное убийство, понятно же. Иероглиф на стене видел? Что он означает, как ты думаешь?

— Я выяснил уже. — И Глеб рассказал про терпение, сердце и меч.

— Меч в сердце, — присвистнул Ося, — нож в спину. Я в этом городе жил. Явно сатанисткие дела.

— Ты хочешь сказать, она сама взяла нож, вышла на лестницу, и там ее ритуально убили? — спросил Глеб

— Да, это давно известно, — кивнул Ося. — Жертвы культов обычно идут на это добровольно. Опытный маг вводит их в транс — можно, причем, делать это через стену даже, неважно, — и этот зомби сам берет нож или там топор и идет к жертвеннику. Кроули что-то об этом писал, да и вообще — довольно распространенная практика.

— Понимаешь, — сказал Глеб, — иероглиф я ей накануне написал на бумажке по другому поводу. — И он рассказал про #xpyctal и человека по имени het.

— Убедительно, — согласился Ося. — Но кто тогда убийца?

Глеб перечислил.

— Бен и Катя, но у них, вроде, алиби — они были вместе. Луганский тоже говорит, что все время был с Настей. Шаневич и Арсен сидели на кухне. Остаются Андрей, ты и Нюра Степановна.

— Тут важно проработать все версии, — сказал Ося. — Кто и почему мог убить. Скажем, Андрей мог принести ее в жертву, чтобы журнал лучше пошел. А спланировал это Шаневич. Разумеется, позаботился об алиби. О том, что алиби Луганского и Бена не выдерживают критики, я вообще молчу.

— Ну да, — кивнул Глеб. — У тебя получается, что каждый мог убить.

Странным образом, стоило Глебу это сказать, как он сразу понял: ни один из них убийцей не был. Логика, на которую он так уповал, не имела к этой уверенности никакого отношения.

— И не удивительно, — подтвердил Ося. — Знаешь, чего Дугин писал? Чем бессмысленнее на первый взгляд конспирологическая теория, тем больше шансов, что именно она и будет подтверждаться фактами. Отсюда, очевидно, следует, что несколько конспирологических теорий верны одновременно. Скажем, Кеннеди убили ЦРУ, КГБ и инопланетяне. Просто инопланетяне контролируют и КГБ, и ЦРУ.

— Понимаешь, — сказал Глеб, — я еще могу поверить, что ЦРУ и КГБ не заметили друг друга, убивая Кеннеди, но что все мы резали Снежану в восемь рук, держась за один нож — это уволь. Лучше скажи, что ты делал полчаса до ее смерти.

— У меня идеальное алиби, — сказал Ося. — Знаешь, как в книжках: "я спал". Вот и у меня: "я пил и танцевал". Делал то же, что и все, и при этом, конечно, ничего не помню.

Вернулась Галя, и все пошли на кухню.

— Мне кажется, у маленькой небольшая температура, — сказала она.

— Если не пройдет, попробуем обтирание.

— Может, лучше анальгину дать? — спросил Глеб

— Ты что? — возмутился Ося, неистово замахав руками, — это же медикаментозное лечение. Оно лечит симптом, а не болезнь. А обтирание мобилизует ресурсы организма.

Галя кивнула и добавила:

— Мы наших с детства закаливаем. Потому они и здоровые.

Глеб подумал, что странно называть здоровым ребенка, у которого как раз сейчас поднимается температура, но промолчал. Тем временем, Галя налила чай и поставила на стол банку варенья.

— Сами сварили, — сказал Ося.

— Потому что когда сам растишь ягоды и варишь варенье, — пояснила Галя, — приучаешь себя не пользоваться плодами чужого труда.

— Выключаешь себя из экономики капитализма, — прибавил Ося, хлопнув рукой по столу. При этом он задел чашку и разлил чай. Галя усадила мальчика в стульчик и вытерла стол.

Вопреки, а может, благодаря идеологическому обоснованию, варенье оказалось превосходным. Глеб положил себе полную розетку и с удовольствием пил чай. Мальчик пил из блюдечка, а Ося беспокоился, как бы он не обжегся. Трудно было поверить, что этот человек меньше часа назад призывал поддержать педофилию и сатанизм как врагов тотальной американизации.

— Мне всегда было интересно, — спросил Глеб Галю, — как такие люди, как вы, воспитывают детей? Мои родители старались, чтобы я был советским мальчиком, — тогда я думал, чтобы я их не выдал, а сейчас уже просто не знаю, зачем. А как теперь?

— Мы от них ничего не скрываем, — ответила Галя. — Мы вообще ничего ни от кого не скрываем. Ося каждый раз, когда пишет аппликацию или посылает резюме, честно указывает в графе «увлечения» и Телему, и Кроули, и коммунизм.

— Это кого-нибудь смущает?

— Иногда, — ответил Ося. — Но, значит, они не получают хорошего специалиста, вот и все.

— А насчет детей, — продолжила Галя, — мы их воспитываем на классических образцах

"Неужто на Кроули?" — подумал Глеб, но Галя пояснила:

— Вот я сегодня с Васюткой читала "Сказку о мертвой царевне и семи богатырях".

— Вполне арийская сказка, — заметил Ося, не прекращая дуть на чай в блюдечке. — Про то, что смерть — это родина.

— На самом деле — про другое, — сказала Галя. — Про общество тотального контроля. Вот "свет мой зеркальце" — это же явный искусственный интеллект с базой данных. Что оно умеет? Оно собирает информацию о всех красавицах, систематизирует и по запросу выдает параметр, соответствующий максимальному значению — "кто на свете всех милее, всех румяней и белее". С другой стороны, можно описать его как псевдодивайс, цель которого — манипулирование. Вроде телевизора — нам внушают, что необходимо покупать западные прокладки с крылышками, а зеркальце внушает Царице, что ее красота недостаточна. И Пушкин верно показывает, что люди, идущие на поводу у ТВ, становятся преступниками и нарушают традиционные законы. В данном случае — законы родства.

— Для меня, — сказал Ося, — важнее история про смерть и воскрешение. Царевна умирает, лежит в хрустальном гробу на шести столбах, на чугунных цепях, как-то так — и потом восстает из гроба. Как Лазарь — и это, кстати, вводит еврейскую тему.

— Мне другое интересно, — неожиданно сказал Глеб. — Когда она воскреснет, она будет прежней? Или в чудовище превратится?

— Она и есть чудовище, — мило улыбнулась Галя. — Священное чудовище нашей культуры. Сказка Пушкина. И, что характерно, охраняют ее семь братков.

— Почему братков? — удивился Глеб.

— Там же четко сказано, что занимались они "молодецким разбоем". Ну, как братки.

— И это верно, — сказал Ося, снимая мальчика с высокого стула, — потому что братки — выражение пассионарности русского народа. Положительное, по сути своей, явление. Нерыночный механизм внутри капитализма. К тому же они явно борются против атлантического геноцида: "сарацина в поле спешить, иль башку с широких плеч у татарина отсечь". Ну, то же самое, что теперь с чеченами.

— Столкновение двух цивилизаций, — подхватила Галя, беря ребенка на руки. — Пойдем, умоемся.

— Читал Гейдара Джамаля? — спросил Ося. — Там все очень четко сказано. Они же с Дугиным были друзьями когда-то, знаешь?

Глеб машинально кивнул и вдруг подумал, что сказка про Белоснежку и про Мертвую Царевну — это одна и та же сказка. Компьютерный монитор похож на хрустальный гроб, цепи — на переплетения проводов. Снежана — Мертвая Царевна — лежала в этом гробу, на канале #xpyctal, на сервере www.khrustal.ru, на залитой кровью лестнице в Хрустальном переулке. Сейчас Глеб всего лишь пытался, найдя убийц Снежаны, дотянуться до нее, поцеловать прощальным поцелуем и оживить, хотя бы на миг.