Дождь был типично сентябрьский и типично немецкий — аккуратно, деловито, как дятел, каждую ночь стучал в окно. Дождь был приставуч, как бродячая собака. Если бы можно было его накормить — или хотя бы дать пинка, чтобы убрался. Бродячих собак, кстати, в Голштейне было мало. Немцы не терпят побирушек. А вообще-то климат был почти как в Петербурге. Только вместо проспектов — улочки, сдержанная готика центра, деловитая утилитарность порта. Ближе к центру — кирхи, ближе к порту — бардаки. И дела, дела… У всех — дела. У Баглира, разумеется — тоже, иначе не торчал бы он в этой удивительно провинциальной столице, провинциальной, несмотря ни на порт с миллионотонным оборотом, ни на вполне приличный университет. Университет, кстати, забитый русскими. Что делать — на всю громадную империю было пока только три университета — в Москве, в Кенигсберге, и здесь — в Киле. А немцев в империи было сравнительно немного.

Зато теперь здешний немец мог спокойно орать на всю улицу свой «Шлезвиг-Холстейн», не опасаясь датской полиции. Здесь и по всей своей маленькой стране, которая вдруг оказалась частью большой. Баглир приехал в Киль, когда эту песню, свой гимн, еще громко пел весь город. Его — победителя, триумфатора, да просто — русского генерала, встретили с восторгом, не поленившись выстроить войска городской стражи канареечными шпалерами, горожане выглядывали из-за солдатских спин и кричали "Хох!", навстречу вышел магистрат в полном составе. Иными словами, было проделано все, что могло оказать герою почесть, и в то же время не повлечь заметного расхода для городской казны. Но как можно было упрекать в скупости город, за собственные средства отправивший на датскую войну три полка добровольцев?

Ознакомившись с проектом канала, магистрат поначалу испугался, что с города сдерут крупную сумму на бредовый проект. Но Баглир денег не требовал, а просил помощи в устройстве дела, и настороженность вновь уступила место восторженной деловитости. Нашли горных инженеров для проведения изысканий по трассе канала, начали геодезическую съемку. Строились временные поселения для рабочих.

А вот с самими рабочими была проблема. Баглиру нужно было двести тысяч человек на три года. Он обещал десять рублей в год — и был удивлен, когда почти никто не явился. Пришлось изыскивать резервы. Причем резервы дешевые.

Решение нашел один из сотрудников магистрата, обнаружив бездельную французскую галеру в порту. Бежавшая от английского флота еще в самом начале войны, злосчастная посудина существовала на присылаемые из Франции деньги. Но шли разорительные военные годы, казна Франции истощилась — и вот деньги перестали присылать. И капитан галеры встал перед вопросом: за счет чего кормить солдат и гребцов? И решил сдать сидевших на веслах каторжников в аренду — а заодно и солдат в качестве надсмотрщиков.

Баглир, едва услышав о таком предложении, стал отнекиваться — мол, ненадежно, может выйти беспокойство спокойной стране. И сбил цену вдвое. После чего обратился ко всем государям Европы: а нет ли у вас в тюрьмах и каторгах негодяев, способных держать кирку и лопату, которых вы могли бы уступить за довольно заметное вознаграждение? Охрану же, чтобы негодяи не разбежались, обещал обеспечить сам.

Первыми на его письма отреагировали мелкие германские княжества, не только опустошившие застенки, но и резко ужесточившие законы. В иных людей хватали без суда, так же, как в солдатчину, и продавали на канал. Людей в измученной семилетней войной Германии было еще достаточно, а вот денег, как всегда, не хватало. Фридрих прислал мало, всех закованных в кандалы, сообщив в сопроводительной записке, что посылает наиболее отъявленных — а прочих давно загреб в солдаты. И рекомендуя не снимать с присланных кандалов ни днем, ни ночью. Только что подписавшие с ним мир австрийцы, удрученные территориальными потерями, прислали прусских пленных. А когда Баглир не согласился их принять, отказались вернуть задаток. Баглир поговорил с бывшими пленными — и они согласились поработать охранниками. Сразу же случилось два-три побега, причем не без помощи охраны, но все беглецы были выловлены, а виновные капральства целиком сменили ружья на лопаты. Круговая порука дала некоторую гарантию, и в дальнейшем на пруссаков жаловаться не приходилось.

Завернул один раз и корабль с неграми. Капитан-работорговец был очень удивлен, когда его вдруг повесили.

— Каждый порабощенный человек, ступивший на землю Российской Империи немедленно становится свободным, — объявил Баглир, — это следует из царского манифеста о вольности.

Чернокожих же отказался взять даже вольнонаемными, заявив, что в таком климате они перемрут за неделю.

Ночами в Киле стало жутковато. Некто очень грустно и пронзительно выл, перебирая высокие ноты в самых минорных сочетаниях. Можно было бы предположить, что в центр города повадился забегать волк, но, во-первых, Киль не Петербург, и волку забежать неоткуда, кругом цивилизация, во-вторых, волки не знают сольфеджио, а в-третьих, печальные песни доносились откуда-то сверху. Нет, Баглир не летал кругами. Он просто устраивался среди химер под крышей древнего собора. Позиция оказалась акустически очень выгодной, и слышно его было — как хорошего муэдзина или звонкий колокол.

Киль был городом протестантским, и вызвать инквизитора было никак не возможно. Самодеятельные же попытки посмотреть — а кто это там воет? — окончились неудачей из-за величественности собора. Чтобы залезть под крышу, надо было установить леса, что стоило денег. На Баглира никак не подумали — разговорный голос у него был низкий, порыкивающий. Так что грустить ему никто не мешал.

А грустить было отчего. Первые месяцы в этом мире Баглир провел, пытаясь выжить, потом — устроиться, потом его, не давая опомниться, тащила за собой яростная политическая интрига. А тут навалилась спокойная, обеспеченная жизнь. Да и новизна впечатлений поубавилась. Вот и накатывала тяжелыми волнами ностальгия, заставляющая изо всех песен Тиммата выбирать самые старые и печальные, так непохожие на бравурный лай новоделов последней республики. Лысые человеческие физиономии ему приелись до невозможности, и вместо изначальной симпатии стали вызывать раздражение. Единственное же нормальное лицо, ежели не считать зеркал, милое личико Виа, находилось в восьмистах милях от него.

По тимматским понятиям, близко. Три часа на сигарно вытянутом пассажирском цеппелине, по дороге — обед в бортовом ресторане, прогулка по верхней палубе, остекленной от встречного ветра, рассматривание облаков и проплывающих внизу ландшафтов. Если есть деньги на билет — можешь работать в одном городе, а жить в другом. Здесь же — двое суток на самом быстром судне, и лишь при условии свежего попутного ветра, и храброго капитана, не слишком зарифившего паруса.

Или трое суток курьерской тройкой, той самой ездой, при которой любой нерусский седок, по уверениям кучеров, жив не будет. А русский будет как с очень сильного похмелья.

Был и еще один способ — лететь самому. При большом старании Петербурга можно было достичь за сутки. Только после такого перелета Баглир был бы целую неделю способен только есть и спать. Так что к Виа он выбирался раз в месяц, на день-два. И о делах они в эти дни не разговаривали.

А зря. По крайней мере, Баглир был бы меньше удивлен, когда узнал, что является теперь руководителем масонской ложи. Случилось же это после очередной дискуссии в магистрате. Многие городские советники возмущались тем, что транспорт с материалами для устройства шлюзов совершенно забил акваторию порта и мешает нормальной торговле. Баглир возражал, упирая на то, что честно оплачивает аренду причалов, и хвастался опережающими темпами земляных работ, намекая на скорую прибыль для города после открытия Североморского канала. Однако мысленно уже смирился с необходимостью устройства в Кильской бухте для своих нужд отдельного терминала. Бургомистр же вдруг открыто его поддержал.

А потом, когда сошка помельче разошлась, ухватил под локоток, и зашептал пониже уха — люди почему-то были уверены, что у Баглира уши там же, где и у них:

— Князь, я хотел бы вступить в вашу ложу.

— Куда?

— В ложу Большого Орла, руководителем которой вы являетесь. Как видите, я кое-что знаю! Не стоит таиться, здесь инквизиции нет… Про вас многое говорят. Это правда, что некогда вы были обычным человеком? А потом случайно облились красной ртутью?

Алхимический термин бургомистр произнес с почтительным присвистом. Баглир чуть не расхохотался. Немного же подумав, решил — прикрытие как прикрытие.

— Ну, уж обычным-то человеком я не был никогда, — честно ответил он.

— Разумеется, — поспешно согласился бургомистр, — и все-таки, говорят, даже простой человек, ставший членом вашей ложи, способен весьма усовершенствоваться.

— Человек способен усовершенствоваться всегда, — изрек Баглир очередную прописную истину, — но не всегда имеет желание и возможность.

Так вот и поговорили. Потом бургомистр намекнул на денежный взнос — на что Баглир, вальяжно отмахнув рукой, заметил, что упомянутая материя — всего только инструмент, более того — это, в сущности, всего лишь условная единица способности совершать работу, запас социальной энергии.

Бургомистр не отставал.

— Ладно, — сказал ему под конец Баглир, — хотите — вступайте. Только вам нужны два поручителя.

— Одного я, смею надеяться, нашел в вашем лице.

— Разумеется. Но второго вам придется найти самостоятельно — таковы уж наши правила.

Он ожидал, что бургомистр расстроится, но тот только деловито кивнул. И назавтра же, бросив всю городскую текучку, укатил в Петербург.

Баглир удивился — и вылетел следом.

И уже следующим утром, расправив по дивану в казенной квартире усталые крылья и поедая очередную белорыбицу, вполуха выслушивал женины объяснения. И соглашался. Логика Виа была простой — денег на наемную агентуру нет, а масонство модно. А тут можно заполучить множество информаторов и агентов влияния, которые еще и взносы приплачивать будут. Грех упускать такую возможность. А поскольку лож развелось, даже и в России, уже превеликое множество — надо привлечь внимание. Наобещать. Заманить. Виа посоветовалась со старым тайноканцеляристом Шуваловым, и он одобрил. И сам вступил в капитул ложи.

В качестве номинального главы и ходячей витрины было решено выставить князя Тембенчинского — умницу и героя, удачливого алхимика, обросшего перьями после пошедшего вкривь и вбок эксперимента, когда он вместе со своей невестой-помощницей надышался парами красной ртути. Красная же ртуть, как известно, последняя ступенька перед получением философского камня.

Таким образом, всякому, вступавшему в ложу, обещалась надежда на бессмертие — но только надежда. Опыты-то еще не закончены, и на получение самого камня — а значит, и эликсира жизни, и метода получения золота из свинца — могло уйти и полгода, и полтысячелетия. Ложа честно ничего не обещала — но и намеков было довольно.

С масонской символикой все обстояло еще проще. Известные церемониалы были сделаны более конспиративными и сумрачными. Знаки и приветствия назначались каждому неофиту особые и постоянно менялись. Поэтому узнавание всегда шло сверху вниз — и ограничивалось общностью поставленных задач. Графические коды разработал неугомонный Кужелев, добавил им свойство изменчивости, ввел обязательные шифрованные знаки, которыми означалась дата составления документа.

Степени распределялись просто — до 5-й включительно шли малонадежные, случайные люди, до 10-й — люди толковые, но все-таки используемые втемную. От 10-й до 20-й — ограниченно осведомленные сотрудники аналитического отдела, полагающие, что они работают в рядах организации-союзника, до 30-й — высшие офицеры и капитул, знающие все, 31-ю ступеньку одиноко занимала Виа, 32-ю — Шувалов, 33-ю, верхнюю — сам Баглир.

Который был таким подходом весьма польщен. И сразу запустил руку в средства ложи, велев увеличить ассигнования на украинский проект ввиду ухудшения здоровья польского короля. И отправился спать на двое суток.

Через полгода накативший было вал забот схлынул. В этом была повинна манера работы князя Тембенчинского, который сначала впрягался в любую работу сам, и тащил, подобно ломовой лошади, пока не находил кого-то, кто мог бы выполнять ее не хуже. Тогда он оставлял приевшееся занятие, и больше к нему не возвращался. Так вышло и с Североморским каналом. Только на этот раз начитавшийся Гоббса Баглир действовал вполне осознанно, создавая левиафана — существо, клеточками которого являются люди. Когда оказалось, что левиафан оживлен, он, подобно специально выведенному животному, неохотно выполнял нужную работу, слишком жадно пожирал потребные ресурсы… ну и вызывал некоторые обратные проблемы. Тогда, оставив тяжелую работу Бога, Баглир взялся за более легкую работу дрессировщика. Когда компания Нортензееканал приучилась ограничивать аппетит, и поняла, что сытость брюха пропорциональна выполненному объему работ, а проблемы научилась тихонько прикапывать вынутой из будущего русла землей, ему стало совершенно нечего делать.

Баглир вернулся в Петербург, где с удовольствием помог немного располневшей Виа натаскивать левиафана масонского. Это был уже не гужевой тяжеловоз, а скорее сыскная собака. Спустя недолгое время странная зверюга радостно прыгала через государственные границы, приносила в зубах злоумышленников, отыскивала крамолу…

Нашлось время и для уроков у мосье Пика, и для перевода тимматских песен на русский язык. Баглир обзавелся камергерским ключом, который, сверкая на вороте жупана, распахивал двери Зимнего дворца в любое время. А в Зимнем было весело и интересно: императоры Петр и Иван делили комнаты и полномочия. При этом Петр аргументировал свою точку зрения математической логикой, Иоанн же прибегал к схоластике. Последнее слово, впрочем, обычно оставалось за князем-кесарем Румянцевым. Короткое и весомое солдатское слово, неопровержимое, как устав.

Веселые, интересные месяцы пролетали мимо, свистя, как воздух при пикировании. Событий же было мало. Неплотная низка, как говорила Виа.

Кужелеву удалось закончить составленную по чертежам Баглира установку. Странная машина подозрительно напоминала вечный двигатель. Во всяком случае, работала, без завода и топлива. А если останавливали, сама со временем и запускалась. Сие перпетуум-мобиле было торжественно подарено Ломоносову от имени аналитического отдела на день ангела в качестве занимательной задачи. Агрегат кирасиры просили держать только во дворе, в дом же не вносить — остановится.

Михайло Васильевич быстренько прошелся по механизму, заключенному в прозрачный корпус. И нашел источник движения — жестяной цилиндр, из которого торчал поршень. Поршень не двигался и соединенную с ним пружину заводить не хотел.

— К утру остановится! — вынес вердикт Ломоносов.

Однако утром штуковина была заведена, поршень же торчал наружу. Ломоносов, любопытствуя, внес устройство в дом — и оно назавтра остановилось. Снова выставил наружу — а к вечеру, к возвращению со службы, оно самозавелось. Мысль о том, что некий ловкий кирасир забирается к нему во двор и заводит машину, Михайло Васильевич сразу отбросил. Тембенчинского он считал своим благодетелем и в высшей степени приличным человеком — и остальных кирасир относил к той же категории.

А потому стал думать — чего такого нет в доме, и есть во дворе? Догадался — холода, и подогрел цилиндрик свечкой. Поршень сразу высунулся до предела. Облил холодной водой — тот неохотно втянулся. Пружина была заведена!

Неделю спустя к нему нагрянул и подбросивший диковину Тембенчинский.

— Разобрались, Михайло Васильевич?

— От тепла и холода действует?

— Именно. А уж этого добра в России, а особенно в Сибири — неизмеримо… — согласился Баглир, — Считайте, и вправду вечный двигатель. Сами же вы писали про прирастание Сибирью. Но я на большее, чем такая поделка, не способен. А нужна технология! Устройства, удобные в использовании — и которые можно делать сотнями и тысячами, дешевые и надежные. С такими аппаратами можно забыть даже про дрова!

— А что у него внутри? Что толкает поршень?

— Обычный нашатырный спирт. Какой сомлевшим подносят понюхать… Купил в аптеке. Расширение при нагревании, сжатие при охлаждении. Привычное свойство вещества, непривычно примененное, только и всего.

И князь Тембенчинский убежал, отмахиваясь от обвинений в гениальности. Первая тимматская технология была внедрена!

Седьмого октября Баглир обедал в Зимнем. Император Петр пригласил. Как, наверное, единственного благодарного едока. Потому что дворцовую кухню переносил, кроме самих царей, только он. Остальные ели из обязанности, даже и свычные ко всему генерал-адъютанты. Еще, конечно, была графиня Воронцова — вприглядку к Петру она могла валенок съесть. Но это же совсем другое дело!

Прежде, при Елизавете, дворцовая кухня тоже не славилась изысканностью. Хотя при Анне, по рассказам того же Миниха, была вполне приличной. Причина оказалось проста — последние правители России были непоседами, ели каждый раз на новом месте. А кухня была одна. Как выходили из положения прежде — неизвестно, но Петр придумал свою систему: пища готовилась заранее, а в нужный момент в очередной столовой разогревалась на водяной грелке. То есть кастрюле с кипятком.

По уверениям гурманов, соусы при этом гибли. Баглир, как и все его сородичи, от рождения обладал весьма грубыми вкусовыми рецепторами, и проверить это утверждение не мог. Для него изыски самых модных рестораций ничем не отличались от блюд, что подавали на стол императору.

Не имея возможности оценить качество, Баглир налегал на количество. Постоянные перелеты приучили его есть за шестерых — он так и поступал. Вот и на этот раз, проигнорировав всяческую рябчикообразную мелочь — еще бы дроздов подали, под благожелательными взглядами двух царей, он взялся за гуся.

В эпоху просвещения английская королева еще ела курицу руками. Но князь Тембенчинский уже порождал новую моду. Нож и вилка просверкнули фрезерным кругом — и сотрапезникам предстал на его тарелке великолепно препарированный гусиный скелет. После чего князь плотоядно улыбнулся, отпил глоток сухого венгерского — вот вина здесь были хороши! И только приготовился рассказать занимательную историю из жизни голштинских землекопов, как хлопнули двери, и запыленный фельдъегерь, лихо отмахнув отдание чести, выпалил:

— Польский король Август — позавчера скончался!

Царь Иван погрустнел лицом и перекрестился. Царь Петр вскочил, грохнув спинкой стула о паркет.

— Вот и окончилась твоя опала, Михель, — сказал он Баглиру, — Собирайся. Поедешь полномочным министром в Польшу.

Так в те времена называли послов.

Только вот не поехал, а полетел. По земле к Варшаве вслед карете торопился целый поезд с разнообразным припасом — а вот самого посла в карете не было.

Предыдущий посол, Кейзерлинг, замены ждал давно. Свой срок в беспокойной Варшаве он выслужил, и теперь, в конце долгой карьеры, как он надеялся, его ждал приятнейший и почетнейший для дипломата пост посла при французском дворе. Намеки на такую возможность стали проскакивать совсем недавно — а вот теперь и сообщение о прибывающем преемнике. Неужели?

Кейзерлинг не был в русской столице уже давно. По Германии тоже не езживал. А значит, князя Тембенчинского не видал. Больше того — и слухов не доходило. А все потому, что посол газет не читал, ограничиваясь информацией служебных сообщений. Ну, князь и князь. Кажется, проходная пешка, выломившаяся в ферзи. За полгода — из безвестности к общеевропейской славе. Хорошо показал себя в датскую войну.

Поэтому образ преемника рисовался в воображении Кейзерлинга по аналогии с другими царскими фаворитами. Гудовича и Мельгунова, сновавшими через Польшу туда и обратно с дипломатическими миссиями, он видал. И собирался передать дела молодому еще человеку на середине четвертого десятка, с небольшим брюшком, с умными ранними залысинами, добродушному и наглому одновременно.

Баглир явился к дверям русского посольства один, вдоволь нагулявшись по варшавским улицам. От прогулки, кроме эстетического удовольствия, он получил неплохое представление о возможном театре борьбы — в первую очередь политической. И, если придется, военной. Город он осматривал, будучи скрыт под той самой стильной маской. Когда же ему надоело бродить без цели, а, главное, когда вызванный перелетом голод стал совершенно нестерпимым, он стал спрашивать у прохожих на своем лающем немецком языке, где можно найти русское посольство. И после изрядного анабазиса обнаружил нужный дом.

Тут он снял маску, и секретарь посольства, который газеты читывал, немедленно его узнал. Заглянул для проформы в бумаги и проводил к Кейзерлингу. Если бы к тому пришла сменщицей известная старуха с косой, посол был бы потрясен меньше. По крайней мере, эта гостья пришла бы не слишком рано.

Почему старик не помер на месте, неизвестно. Сперва схватился за сердце, потом за пузырек с нашатырем.

— Я-то думал, меня уже все знают, — виновато потупившись, сказал Баглир, — но теперь понимаю — славы пока пожал недостаточно. Хотя с меня уже и лубки печатают. И, что радует, ни одна сволочь в антихристы пока не записала! Может быть, потому, что в церковь хожу исправно. Хотя и вижу — все у меня впереди. А бумаги мои вот…

Кейзерлинг дрожащими руками раздергал аккуратный свиток.

— Я не вижу своего отзыва, — недоуменно сообщил он.

— Это оттого, что его там и нет, — объяснил Баглир, — я прислан не на смену, а в помощь. Дипломатического опыта у меня никакого, но если возникнет необходимость стучать кулаком по столу и показывать зубы — я к вашим услугам.

Кейзерлинг улыбнулся. Этого, собственно, Баглиру и надо было. Почему-то людям, отошедшим от первого испуга, его внешность казалась располагающей. Некоторые дамы находили ее очаровательной. Как у человека вызывают непременно положительные чувства почти все куньи и их дальняя родня — тюлени, киты и дельфины. С другой стороны, люди снова казались ему довольно симпатичными существами. И посол в Варшаве не был редким исключением.

— Мне кажется, с вами можно варить кашу, князь, — сказал этот достойный представитель своего вида.

— Не столько варить, сколько заваривать, — уточнил Баглир, — а это теперь неизбежно. Не могли бы вы мне обрисовать положение в стране и в городе, охарактеризовать людей, влияние которых существенно.

Кейзерлинг поморщился.

— Влияние тут есть у любого депутата на сейме. Заявит свое liberum veto, и все решения сессии побоку. Все прочие делятся не столько на партии, сколько на фамилии. А у тех есть как минутная политика, так и давняя вражда. Сторону России сейчас держат Чарторыйские, род очень богатый, а значит, и сильный. На деле же просто хотят провести своего в короли. Так что вернее будет сказать, что это мы держим за князя Адама. Обсуждали и Станислава Понятовского, он помоложе и позволил бы роду дольше пробыть наверху — да вот только он до сих пор дуется на Россию. Известно, бывший любовник императрицы Екатерины. Князь же Адам хотя бы человек приличный: твердый, проницательный, уважаемый равно друзьями и врагами. Прочие роды побогаче, кого нелегко купить, сбились вокруг молодого саксонского курфюрста. А намекни мы, скажем, гетману Браницкому, что хотели бы видеть королем его — живо отстал бы он от саксонской партии и стал бы за нас. Тогда Чарторыйские подались бы к саксонцам. А на словах, конечно, все почти как в Англии — партия реформ, партия охранителей старины. И еще — голосование ничего не решит все из-за того же veto, так что победит та партия, которая выгонит из страны всех соперников. Франция и Австрия, хоть и поддерживают Саксонию, но не в той форме, чтобы воевать. Потому ограничатся мелкими гадостями. Так что, князь, вы рано приехали. Надо было — к самым выборам, и сразу с солдатами.

— А диссиденты?

Вот тут посол крепко скривился. Да было отчего.

Само слово «диссидент», позже ставшее обозначать просто инакомыслящего, в те времена обозначало человека иной конфессии. Применительно к Польше — некатолика. Это были или православные — таких было побольше, на Украине и в Литве, или протестанты — таких было поменьше, в Померании. Католики почти равно угнетали и тех, и других, время от времени допуская перекосы — во время войн со Швецией доставалось протестантам, во время войн с Россией — православным. Неудивительно, что православные с надеждой смотрели на Россию, а протестанты — на Пруссию и Швецию. Но по прошествии времени Польша ослабла из-за внутренних беспорядков. А ее старые враги вдруг перестали грызться между собой, уладили свои внутренние дела — и полезли в чужие.

И начались гневные окрики. "А ну, перестаньте перекрещивать крестьян в унию и отдавать на откуп наши церкви!" — требовала Россия. "Перестаньте брать с наших единоверцев дополнительный налог!" — требовала Пруссия.

Старому королю еще позволили дожить спокойно. Для нового же условием избрания становились два условия: обеспечить права диссидентов и обеспечить права католиков. Первого требовали соседи, приводя доводы в сотни тысяч штыков и сабель. Второго требовали свои. При этом настрадавшиеся диссиденты считали своим правом открыто служить державам-заступницам, а католики — утеснять диссидентов.

Выйти из такого положения мог бы только человек отчаянно храбрый, обладающий сильной армией. Достаточно сильной для того, чтобы отпугнуть чужих и припугнуть своих. Вот только армии польским королям по статутам не полагалось. Была небольшая гвардия, содержавшаяся на доход от королевских имений — и только. Последнее время Саксония подкармливала за свой счет несколько полков поверх того. Но королю-поляку на эту роскошь денег взять было неоткуда. Только из собственного кармана.

А на собственный карман знатного Пяста уже давило свое удельное войско. При каждом магнате кормились клиенты — безземельная шляхта, помимо сабли и шапки, иных достояний и не имеющая. Радзивиллы, Сапеги, Браницкие и те же Чарторыйские могли в любой момент посадить на коней не один десяток тысяч шляхтичей. Вот только качество этого ополчения оставляло желать лучшего. Нет, рубаки это были отменные и бойцы отчаянные. Но беспорядочная толпа самых отборных рубак никогда не одолеет нормального регулярного войска. Вот и получалось, что воевать поляки могли только сами с собой. А исход усобной борьбы решит один батальон регулярной армии. Например, русской.

Вот и кланялись — одна партия России, другая — Саксонии. Да вот только русский заединщик Фридрих приставил Саксонии к загривку одну свою дивизию — и та уже не смеет ни двинуться, ни пискнуть. А Австрия и Франция ему только что проиграли. И никак не желают получить еще по стольку тумаков.

— Диссиденты — это безнадежно, — сказал наконец Кейзерлинг, — Если, конечно, вам не угодно говорить обтекаемо. В Петербург, я, например, отписал, что почти все диссиденты — народ худородный, а то и вовсе подлый — но там подлый народ теперь называют простым. И требуют действия. А какое действие тут вообще возможно предпринять? Да, я говорил с Чарторыйским. Он хочет убрать это самое дурацкое вето, и уверяет, что таким образом заботится и о иноверцах. На деле замена принципа единогласия принципом большинства это большинство несомненно усилит. Пока одинокий депутат-диссидент может угрозой срыва сейма отклонить какую-нибудь пакость — а вот две трети или даже три четверти голосов католики в Польше наберут легко! И так будет не только в Варшаве, но и на каждом мелком соймике. Тогда остается действовать только королевским указом — а князь Адам не дурак, и править страной, где больше половины населения его ненавидят, не захочет. Все, что я из него выжал, это обещание провести опыт: предложить сейму вопрос о диссидентах. И, если он будет сорван одиноким вето — помочь штыками ввести единогласие. Только будет не вето, а гневная буря.

— Император Иоанн настаивает. Говорит, несовместно с достоинством Нашим и честью поступиться малыми сими. А буря — это хорошо, — раздумчиво заметил Баглир, — когда не на нашем огороде. Буря взмучивает воду. В мутной воде удобнее ловить рыбу. А я, кстати, рыбу люблю. И с утра еще ничего не ел…

Остается добавить: Кейзерлинг действительно знал Польшу, и все было, точно он был оракулом. Голосование партии собирались провести отдельно друг от друга, объявить себя победителями и обнажить сабли. Но на место сбора саксонской партии явились части русского легкого корпуса, казалось, только введенного в страну и пребывающего в районе Гродно. Князь Адам стал королем. И немедленно узаконил вынужденную эмиграцию оппозиции, объявив ее ссылкой.

После чего попытался выжить русские войска. Вежливо так. Мол, функции ваши выполнены, а мы вам тут уже собрали припасов на дорожку… Не тут-то было!

— Надо подождать результатов сейма, — объяснил посол, — мало ли, какой беспорядок. И вреда от нас никакого нет. Мы тихие.

И король Адам был вынужден кормить двенадцать тысяч ртов чужой армии. Тут и рад бы завести свою — а за какие шиши? В коронной казне — медный грош и три грустные мыши.

Чарторыйский был человеком деятельным. Поэтому он немедленно повысил пошлины на ввоз промышленных товаров, как два года назад поступили восточные соседи. Это было удобно — живые деньги в казну, теплые места на таможне для своих людишек, а в потенциале — развитие промышленности.

Вот только если Россия могла выбирать между товаром из Англии или Франции свободно, Польша получала такой товар все больше из Пруссии. И Фридрих Второй разозлился. Нет, воевать он не стал. Он просто решил отобрать свои деньги обратно. Невдалеке от городишки Мариенвердера Пруссия выходила своей восточной границей к Висле.

Пруссаки живо насыпали там земляной бастион, установили батарею тяжелых крепостных орудий — и стали досматривать любой проходящий по Висле корабль под угрозой потопления. Досмотрев судно, прусские таможенники оценивали товары в его трюмах. И требовали пошлину. Ни много, ни мало — пятнадцать процентов.

Судоходство по Висле встало. А польские дороги были никак не лучше русских.

Пришлось Чарторыйскому идти с поклоном к русским послам — а через них императорам. И просить урезонить разбушевавшегося Фридриха. Он, в конце концов, чей союзник?

— Я в своем праве, — настаивал Фридрих, — это мои воды, раз простреливаются из пушек, стоящих на моей земле. А еще вы можете снизить пошлины на прусские товары. На прочие можете оставить. Мне же лучше.

Торговались почти полгода. И вот, наконец, вахта на Висле закончилась.

Королю снова напомнили о диссидентах.

Адам Чарторыйский слово держал. И от званых, но приевшихся гостей спешил избавиться. Правда, сам говорить не стал. Погнушался. Выставил за себя примаса.

Русские послы следили из-за занавесочки. Вот примас Подоский начал речь. Слово, другое — и вот орет весь уже весь сойм, зрители на галереях выхватывают сабли. Сыплются поспешные клятвы умереть за веру.

Баглир тихонько поднялся и пошел вниз, в кипящую залу. Пару раз его останавливали люди с беспокойными умными лицами, уговаривали — не надо туда идти, примас еле спасся. По лицам было видно — об этом жалеют. Подоский был известен как самый продажный говорун королевства. Баглир кивал и шел дальше.

Взошел на покинутое примасом место. Грохнул кулаком по трибуне. Не помогло. Воинственные вопли больно били по ушам.

— Перестаньте кричать! — надрывая глотку, пролаял он, — Перестаньте шуметь, не то я вам сам пошумлю. А мой шум будет погромче вашего.

И правда, стало тише.

— Я не буду говорить о праве, о справедливости, о добрососедстве, — заявил он, — Я скажу грубо и жестоко, как скажет вам не всякий солдат. Любое государство стоит на доверии, а подрывается ненавистью. Любое государство стоит на страхе, а подрывается презрением. И если в некоторых ваших областях такое действие этого сейма отзовется ненавистью и презрением к вашему кликушеству — долго ли они останутся в пределах Речи Посполитой?

И прочитал русское предложение. Оно было весьма умеренным, и требовало для православных не столько даже равенства — сколько спокойствия. Началось голосование. И вопрос шел не так уж плохо — но тут черед дошел до краковского епископа Солтыка. И тот возгласил вето.

Баглир равнодушно пожал плечами и ушел.

— Отменят вето, вот и повторим, — заявил он позже, — не то придется все делать самим. Посредством войска.

Этот срок пришел через неделю. Как только сейм постановил отменить вето, Баглир объявил, что будет настаивать на повторном обсуждении вопроса о правах диссидентов.

Пришлось ему повторить свои прежние угрозы. Но главное — за день до голосования главные крикуны вдруг исчезли. Не то чтобы неизвестно куда — к ним в дома вошли русские солдаты, и увезли оппозицию прочь от города. Епископ Солтык тогда ужинал у маршалка литовского, Мнишка. Услыхав об арестах, пытался остаться на ночь — но был схвачен и в гостях.

Поэтому, едва сейм увидел князя Тембенчинского, зал взорвался негодованием.

— Потише! — прикрикнул на депутатов Баглир, — Я вам уже говорил — на любой шум отвечу большим шумом. Говорите по одному, тихо и учтиво — и я с удовольствием вас выслушаю.

— А говорить тихо, так не услышишь!

— Не беспокойтесь, господа — услышу. Я на ухо силен. Сосед ваш не услышит — а я все разберу.

— Тогда, ксенже Михал, отпустите Солтыка и остальных.

— А зачем? Какое мне дело до каких-то католиков?

Снова волна гнева.

— Еще раз — тише! Да отпустил я с утра вашего Солтыка и всех его конфидентов. Просто хотел им показать нынешнюю ситуацию с другой стороны. Если одного человека можно лишить самых простых прав — то и другие могут тому же подвергнуться.

— А если Солтык на свободе — то где же он?

— А прежде чем отпустить, его отвезли подальше от Варшавы… Так что на сегодняшнее заседание он не успеет. Но ведь кворум есть?

Потом выступал король. И намекнул депутатам — дайте гостям то, чего они хотят. Иначе не уйдут. И большинство согласилось с королем.

Баглир немедленно заявил, что его присутствие пока не требуется — и исчез, по его словам, в отпуск по семейным обстоятельствам.

Причина у него была самая уважительная — Виа собиралась рожать. Предлагаемых наперебой акушеров и бабок Виа напрочь отвергла, заявив, что тимматская подготовка офицера очистки включает в себя еще не то. Так что если что-то пойдет неправильно — помочь ей может только муж. Ну а если все будет правильно — оближет с ней на пару малыша и посидит с младенцем до тех пор, пока их не станет возможным доверить его нянькам.

— Зачем облизывать-то? — удивилась Елизавета Воронцова.

— Иначе Михель маленького съест, — объяснила Виа, — и ничего не поделаешь — так мы устроены. Зато если оближет, будет сидеть над ним с ятаганом и никого не подпускать, кроме меня. Пока маленький молоком кормиться не перестанет.

Разумеется, все получилось не так. Для начала Виа родила четверню, хотя у ее сородичей считалась невозможной даже тройня. Облизав потомство, Баглир закутал и сложил слепые, лысые и бескрылые комки рядком в заготовленную колыбельку. Которую рассчитывали, на редкий случай, на двойню. И заступил на определенный природой пост. Причем, по тимматскому обычаю, прихватил с собой не только ятаган.

Потом вмешался император Иоанн. Сначала он просто напрашивался на крестины. Узнав, что на седьмой день младенцы не будут крещены, вознегодовал. И прислал в Дом-на-Фонтанке приказ. Виа, слетав в Зимний, вернула его с наддранием и антиассигнацией Петра. То есть уравновешивающей подписью под отрицательной резолюцией.

Пришлось — впервые за два года — побеспокоить князя-кесаря Румянцева. Петр Александрович честно попытался рассудить дело.

— Почему не крестить то? — спросил недоуменно.

Виа объяснила. И опасность для жизни малышей. И опасность для жизни священника.

— Я всегда знал, что твой Мишка именно хорек, но не знал, что такой приличный, — заявил ей Румянцев, — Ну и ладно. А почему крестины отложить нельзя?

Император Иоанн разразился страстной теологической филиппикой. Князь-кесарь понял из его доводов половину.

— Пошли поговорим со счастливым отцом, — решил он.

Виа сразу стала ломать руки.

— Он же и вас…

— Я с ним через дверь поговорю. Это-то он вынесет?

Виа торопливо закивала.

Баглир находился в служебной квартире в Аничковом дворце. И был самим собой примерно наполовину. Эта половина перечитывала записки Манштейна, черкая пометки на полях. Вторая половина неотрывно бдела над потомством, слушая — не свистнут ли тихонько, давая знать о неудовольствии. Крикливостью его дети не отличались.

Когда в дверь постучали, правая рука сама легла на рукоять ятагана. Левая выпустила когти.

— Виа?

— Не только. Вы меня слышите, Михаил Петрович? Я Румянцев.

— Я вас узнал по голосу. Не заходите — убью.

Сказал буднично так. Как "здравия желаю". Князю-кесарю стало ясно — убьет. Ну и ладно. Петр Александрович описал ситуацию.

— А в чем, собственно, затык? — поинтересовался Баглир.

— Загвоздка, — поправила его Виа, — понабрался ты в Варшаве чужеземных словечек.

Баглир на поправку внимания не обратил.

— Ваших детей до появления на свет не крестят, — продолжил он, — а видели бы вы моих, Петр Александрович. Слепые, лысые, не кричат, не ползают даже. Потому им и нужно такое внимание. А как уподобятся вашим младенцам, глаза откроют, крылья прорежут, кричать станут — тогда и я мешать уже не буду. Тогда и окрестим. А государь Иван Антонович торопить будет — скажите ему, что так нас устроил тот, кто создал и все остальное…

В Польше все недовольные ждали лишь до тех пор, пока русские войска не ушли из страны. А уходили русские со скоростью в стельку пьяной улитки. Но как ни старались — за полгода управились.

И сразу в городке Баре возникла конфедерация.

То есть законный, оформленный по всем правилам мятеж. Еще конфедерация должна была соблюдать некоторые правила — но на такие вещи уже сотню лет никто внимания не обращал.

Конфедерация требовала отмены всех решений предыдущего сейма, восстановления вето и разрыва соглашения о диссидентах. Бердичев и Краков пали сразу. Небольшое королевское войско только и могло, что прикрыть столицу.

Опять позвали русских. Русские, по обыкновению, были не готовы и принялись долго запрягать. А потом шли со скоростью тяжело похмельной улитки.

Конфедераты от делать нечего рассыпались бандами. Законно — грабили, законно — вешали любого встречного. Особенно прославился отряд ротмистра Хлебовского, обожавшего ревизовать местечки — то есть устраивать погромы православных жителей. При этом не просто били — забивали до смерти. Вешал же сей удалец и вовсе всех подряд. Даже и католиков. Известное дело — бог на небе узнает своих…

Варшавские газеты писали о нем восторженно!

И тогда вернувшийся в Варшаву отдыхать от отцовских забот и буйных крестин Баглир вспомнил свою основную специализацию. Тимматскую. Подготовка в таких делах у него была больше теоретическая, никакого боевого опыта. Но просто бездельно сидеть на месте он уже не мог. И убедил Кейзерлинга в том, что ему надо на несколько дней покинуть город.

С собой он взял только карту и ружейный шомпол.

Вернулся грустный и голодный. Сжевал, не заметив, два телячьих окорока, полдюжины копченых карпов из Вислы.

— Нету больше Хлебовского, — сообщил послу. И завалился спать. Рассказал же свою историю только через три дня. И то — по дипломатическим обстоятельствам.

Гибель удалого ротмистра взбудоражила город. Разгром крестоносного отряда приписали войскам короля. И те под взорами национальной укоризны, начали перебегать к конфедератам. И вот мятежники уже заняли Прагу, ближайшее предместье столицы.

— Надо ускорить выдвижение наших войск, — предложил Кейзерлинг, — иначе Чарторыйского детронизируют. Он же за нашу политику пострадал! Его войска Хлебовского вырезали…

— Не надо ничего ускорять, — отрезал Баглир, — слабое государство выгоднее иметь врагом, нежели лицемерным другом. А Хлебовского вырезал не король. Это сделал я.

— У вас есть тут сторонники? — заинтересовался Кейзерлинг.

— Я перебил эту шайку один, — признался Баглир, — причем запросто. На часы они ставили совершенно негодных людей, да еще пьяных. К этим просто подходил со спины, ятаганом горло перехватывал. Оказывается, очень удобно. Хорошую вещь арабы придумали. Обошел лагерь по кругу, обработал всех часовых. Остальные спали мертвецки. Было темно. Одет я был вполне по-свойски, лицо прятал. Ходил вразвалку. Любой полупроснувшийся мог подумать, что товарищу понадобилось до ветру. Или поблевать в сторонке хочет, как европейский человек. Тут ятаганом было блестеть опасно. Так я шомпол взял, от карабина, с которым летаю, короткий, в рукав спрятал. У любого подобного нам существа есть уязвимое место — ухо. И если достаточно глубоко туда засунуть шомпол — это существо умрет. Может, успеет немножко вскрикнуть. Но рот можно зажать. Зато ни проблеска ятагана под луной — луны не было видно, тучи, но мало ли какой лучик? — ни лужи крови. И проснувшемуся кажется, что товарищи просто спят. А там и его черед настает. Триста восемнадцать душ на тот свет отправил за ночь. Страху натерпелся — непредставимо. Но что поделаешь — если надо? Лечу назад. Внизу — Литва, хатки небеленые. А главное — происходит в душе гадостное самокопание. Обрусел, думаю, себе на голову. Парю, ветер свищет, совесть угрызает. Облетел стороной Гродно. Вижу — внизу церквушка, крест православный. Еще, стало быть, не сожгли конфедераты. Я, между прочим, христианин ревностный только с виду. В Бога верю. А вот церковь полагаю учреждением. Хожу, когда предписано. Исповедуюсь по графику. То есть исповедовался, пока был военным и у полкового попа в журнале надо было крестик в нужной графе получать. А за последний год ни разу.

Лютеранин Кейзерлинг кивнул. Для него такой подход был не слишком еретическим.

— А тут — потянуло. Спустился. Нашел местного священника. Бедный поп сначала очень меня испугался. Чуть успокоился, когда я ему крестик свой показал. Он у меня нарочно серебряный. Чтобы сразу было понятно — князь Тембенчинский не нечисть. Но святой водой украдкой все-таки побрызгал. После чего совсем успокоился, и, дивясь многообразию мира, стал меня исповедовать. И вместо обычной формулы получил ту же историю, что и вы. "И ты был один, сын мой?" — спрашивает. Меня, кстати, такое обращение часто раздражает. Особенно когда так меня называет какой-нибудь вчерашний семинарист. Но этот священник был уже в летах, и прозвучало это как-то правильно. «Один», — говорю. "Тогда это не грех, а чудо господне. Бог этих ляхов через тебя покарал. А как иначе — одному на три сотни?". "Вопрос подготовки", — отвечаю, — "умеючи и шельму бьют". "А вот это", — говорит священник, — "уже гордыня, грех. И в нем покаяться надо". И перстом в меня тычет. Ну, я покаялся, он мне этот грех и отпустил. Лечу себе дальше, полонез Козловского под нос себе свищу. И понимаю — знаменитые русские самокопания есть банальный плод разума людей, обладающих совестью, но пренебрегающих исповедью…

Так из рассказа о приключениях вышла притча. А еще того не знал Баглир, что исповедовавший его священник видел его взлет. Вышел проводить гостя — а вместо копытного стука — хлопанье крыльев и громадная тень над отцветшими грушами. И пошел по Литве гулять слух, что Хлебовского, чашу гнева Господнего переполнившего, истребил посланный с небес ангел. И начали хлопы по всей Литве привязывать косы к древкам — вертикально. И поднимать на них отбившихся панов-конфедератов.

Варшава держалась еще около недели. Война тут шла не кровавая, зато горластая. Кто кого перекричит. У конфедератов получалось громче и складней. Скоро они уже вольно ходили по городу. Королевская гвардия пока следила, чтобы никто не лез в королевский дворец и к посольствам — но и только. Наконец, явился прусский посол с ненемецкой фамилией Бенуа.

— Кажется, пора отсюда съезжать, — заявил он, — в… где там ваши части?

— Дошли до Гродно.

— Значит, в Гродно. Соединим охрану посольств. Наши рейтары, ваши драгуны.

Кейзерлинг поспешил к королю — предлагая отступить и составить в Гродно свою конфедерацию, коронную. Но Чарторыйский бежать под охрану дружеских штыков не захотел. Заявил, что примет любую судьбу — но со своим народом. Даже если его изрубят в куски.

— Как бы то ни было, я останусь с нацией.

Тогда из тени русского посла вышел князь Тембенчинский.

— Жаль, — это было все, что он сказал. Но король почему-то понял — если его изрубят в куски, это будет еще хорошо.

Этого с ним не случилось. Зато конфедеративный сейм отменил все нововведения и восстановил все вольности. А епископ Солтык провел закон, объявлявший врагом государства всякого, кто осмелится хотя бы речь произнести в защиту некатоликов. В это же время конфедерация добралась до Украины. И тут — грянуло всерьез.

Кучка реестровых казаков, вместо вступления в конфедерацию против православных, то есть самих себя, поддела присланных к ним полковников на пики. Казалось, у нескольких мятежных сотен нет никакой надежды, разве бежать за рубеж. Но внезапно на помощь собратьям ринулась вся Запорожская Сечь. Следом — тучи беглых казаков, укрывавшихся на левом, русском берегу Днепра. И все чаще повторялось имя молодого вожака, объявившего себя гетманом — Василия Мировича.

Умань. Взятый в кольцо город. Пьяные песни под давно не чинеными стенами. Комендантом там был француз Ленарт, который полагал, что вокал и дисциплина — вещи несовместные. Вывел отряд на вылазку — резать пьяных. Увы, трезвых казаков оказалось больше. Пока вытащившие счастливый жребий везунчики изображали полную неспособность, остальные, осатанев от неудачи, ждали наиболее боеспособную часть гарнизона. Дали немного углубиться в лагерь — и ударили в спину, отрезав от замка. Голову командовавшего вылазкой Ленарта положили перед воротами. С запиской от самозваного гетмана. В которой он обещал в случае капитуляции города удержать своих людей от совершения разнообразных зверств. Так и написал. И обещал утром безудержный штурм. Шляхтичи-конфедераты и хохлы-католики из горожан, всю ночь провоображав эти самые зверства — а фантазия у них была богатая — к утру сдались на капитуляцию. Город был занят казаками. Потом последовал еврейский погром — а как же без? Настоящий, украинский, с резней. Последовал и общий грабеж. Горожан согнали в костел, а все прочие строения разворовали.

Потом казаки подошли к костелу, и начали вытаскивать католиков. Начали забавляться — бить. Но вмешался гетман. Высверкнул саблей — и головы допустивших разбой сотников Гонты и Железняка упали на булыжники мощеной площади.

— Не за ляхов казню, а за ослушание приказа, — сообщил тот своим, — без порядка вольной Украине не быть.

И велел католиков, от греха, из города выгнать вон.

Уманские беглецы потом описывали гетмана огромным человеком на небывалых размеров белом коне, одетым в русскую кирасирскую форму, поигрывающим усыпанной драгоценными каменьями булавой. И называли имя — Василий Мирович.

За Уманью казаки шли уже не одним огромным табором — рассыпались небольшими отрядами. Однако выбить их получалось не слишком легко. Рядом непременно оказывался другой отряд, побольше — и успевал подать помощь товарищам до их полного поражения. А если и тут не выходило победы, являлся полк. А то и собственная гетманская бригада — полторы тысячи сабель и коротких кавалерийских карабинов. Клейма на карабинах стояли саксонские!

Измерять силу войск и расстояние часами Мирович придумал не сам — слышал еще от князя Тембенчинского на датской войне. И вот теперь — воплощал. И каждого вновь назначенного есаула или полковника непременно одаривал тяжелой луковицей сносной французской фирмы — швейцарские часы были слишком дороги, поощрять же промышленность возможного противника — Англии — он не хотел. Многие часы теряли, другие, важно нося на брюхе — не пользовались. Такие зарывались дальше, чем нужно и погибали. А другие уже не пренебрегали расчетом времени. Казаки воевали по-прежнему, по-свойски, но в их авантюрной манере вдруг стало сквозить что-то аналитически немецкое. Видел бы Фридрих Второй — изумился бы и одобрил.

Ровно казаки заняли без хлопот. Под гетманское слово. И резни не было. Мирович же говорил на площади, и обещал всем русинам волю и казацкие права именем русских царей. Даже и католикам!

Тернополь не сдался. И отбил три безудержных приступа. И дождался помощи.

Изморосным летним утром украинское войско встало против конфедеративного. Блестящий под украдкой выглянувшим солнцем дождь, осечки отсыревших кремней. Эту битву должно было решить благородное белое оружие — сабля.

Конфедератов собралось довольно много — тысяч до восьмидесяти. Но большинство из них годились лишь для петушиной войны — жрать и драть глотку. Едва не самыми боеспособными были отряды своих, польских, хлопов — им сказали, что война идет за веру и ойчизну, а по такому случаю на битву пойдет любой поляк. Слова эти, поначалу бывшие насмешкой, понемногу сбывались — ведь за спиной казаков уже лежала, без малого клочка, вся Украина, и малопольские земли они могли рассматривать безо всяких оптических труб.

Мирович, отчаявшись придумать что-то путное — а еще у Тембенчинского в адъютантах ходил — препоручил ведение боя казацкой старшине, решив — что было хорошо для Хмельницкого, сгодится и для него. Забыл — хоть и ляхи не те, что при Вишневецком, да и казаки переменились. И не то, чтобы люди стали хуже. Просто теперь в Сечи куренями жили разве самые желторотые, остальные расселились вокруг хуторами. А известно — запорожец с женкой и ребятишками — запорожец наполовину. За родину они снялись с насиженной жирной земли, с наслаждением грабили богатые местечки — но теперь, глядя на вполчетвера большее польское войско, каждый из них мечтал не о славе, а о жизни. И потому не стоил в сече пятерых крылатых гусар, как прадед.

Так что и у него едва не самой крепкой силой оказались недавние гречкосеи, незаможные халупники, вооруженные лишь пиками из кос. Поляки таких на своей стороне звучно называли, на французский манер, "косинерами".

Сначала — стали напротив, стреляли бестолково. Осечки, дым. Наконец, самые нетерпеливые с обоих сторон рванули сабли из ножен — и пошло. За ними рванули, боясь прослыть трусами, или, что хуже, плохими товарищами, остальные. Напрасно гетман махал палашом и матерился — его собственная бригада, назначенная в резерв, с места пошла в галоп. Только тяжело плескалось в дождевых каплях старое казацкое знамя — красный крест на белом полотнище.

Вместо правильной битвы получилась беспорядочная, сумасшедшая свалка — и тут обе стороны показали себя совсем неплохо, и в пестрой свалке не разобрать было, чья берет. Под вечер гарнизон Тернополя не устоял — и хлынул на помощь своим.

Рубились на закате, рубились в сумерках. К ночи кремни высохли — и началась стрельба по теням, по вспышкам чужих выстрелов. Мирович, бившийся весь день простым бойцом и оказавшийся вдруг один, узнал по звуку тульские драгунки, маскированные под саксонские, и бросился к своим.

В него выстрелили — раз, другой.

— Не стреляйте, братья, я — Мирович! — крикнул он. Утром, как стало светать, его поздравили, рассмотрев порванную пулей штанину шаровар и след от более меткого выстрела на панцире. Тогда же один из его есаулов заметил — стрельба катится прочь, к западу.

Утром Мирович был вынужден удивляться — победу купила не сечевая лихость, а хуторская осмотрительность. Не видя своих и чужих, рассудительные казаки затаивались. А ляхи продолжали стрелять, и, растрепанные в дневной схватке, все чаще попадали по своим. Те думали на казаков и отвечали от души, сколько хватало пуль и пороха. Но заряды кончались, а перестрелка все разгоралась. Стали отходить, натыкаясь друг на друга. Отход же — большое мастерство, для него нужен куда больший порядок, чем для атаки. Так что отступление выросло в бегство, и конфедераты сами бежали и сами себя преследовали.

— Дела… — простонародно почесал затылок гетман, уяснив картину своей победы, и просиял молодой глуповатой улыбкой, — Так куда дальше двинемся, атаманы: на Львов или уж на Варшаву?

А князь Тембенчинский, сидючи в Гродно, рассылал по городам декларацию. В которой отмечалось — в силу прав, полученных Россией по Андрусовскому договору, Империя обязана защитить православное население Украины и Белоруссии. Что, в свете последних законов, принятых сеймом, может означать только отторжение этих областей из недружественного владения. Под декларацией стояли подписи обоих государей.

Фридриху же Второму декларации были не нужны. Он просто ввел тридцать тысяч штыков в Померанию. И начались превращения на картах, и спешно меняли указатели на дорогах: Гданьск — на Данциг, Торунь на Торн.

Вот уж чего Баглир никак не ожидал — так это того, что генерал-аншеф Захар Чернышев будет ходить за ним по пятам, прося ценного совета. А это произошло. Конфедератов в Литве никак не удавалось вывести — от русских войск они банально удирали, предпочитая отыгрываться на беззащитных. А генерала засыпал возмущенными посланиями император Иоанн, невесть каким способом узнававший о каждом устроенном бесчинстве. В конце концов, начал присылать возмущенные рескрипты и князь-кесарь: мол, велика ли честь бить этих партизан? И достойно ли с ними два месяца возиться?

Тем более, что под налеты попадали не только деревеньки и монастыри, но и воинские обозы.

— Все еще очень хорошо, — утешал Чернышева Баглир, — характер их действий определяется естественными склонностями, а не является продуманной стратегией, чего я поначалу боялся. Налеты на обозы — эка невидаль! А вот если бы они, к примеру, еще и мосты жгли, колодцы травили, устраивали завалы на дорогах — мы бы с вами совсем взвыли.

Но дни шли, многие отряды одержали над конфедератами победы — но тех только прибавлялось. Захар Григорьевич комкал победные реляции — главари всегда уходили живыми, и всем своим видом показывали: трепка от русских — пустяки, минутный страх. Сытая же и веселая жизнь «крестоносца» манила многих. Эскадроны конфедератов росли.

Надо было наступать на Варшаву — а как, если тыл не обеспечен? Пусть города сами собрали гарнизоны, но призрак голода уже бродил неподалеку. А русские легкие отряды, мотаясь за супостатами налегке, питались за счет местного населения, и иной раз именно они, а не доморощенные поляки забирали у белорусского крестьянина последнее. Платили — не всегда. Злоупотребления выявлялись, и иной раз офицера, а то и генерала, расстреливали — для науки — собственные роты.

Чернышев, ругаясь так, что бумага краснела, требовал из Петербурга легкую кавалерию. Бывший камер-юнкером при государе Петре Федоровиче все годы его прозябания в великих князьях, ровесник, участник всех шалостей и серьезных интриг, он в своих рапортах легко применял такие казарменные перлы, что у грядущих историков могли возникнуть сложности с переводом этих творений обратно на русский язык.

А кавалерия была нужна в другом месте. Отношения с Османской Империей вдруг стали натянуты. Австрийское золото сделало свое дело, и высокая Порта ждала только повода для нападения. Турция не желала ни усиления России, ни наведения порядка в Речи Посполитой. Сильная Польша была кошмаром турок со времен Яна Собесского, отбросившего их от Вены в конце семнадцатого столетия. С тех пор так далеко в Европу турки уже и не захаживали ни разу, а Австрия обзавелась полезным дополнением в виде королевства Венгерского. Россию же они боялись не сильно — неудачные крымские походы Голицына и прутский позор великого Петра опровергали взятие Азова и походы Миниха. И пусть Миних рассказывает, что от Дуная до Киева его армия убегала от чумы, а не от неприятеля — вы попробуйте это туркам доказать! Тем более что в ту войну они сумели отнять у Австрии кое-что из ранее потерянного, и не малость какую — Белград. Первая половина восемнадцатого века вообще сложилась для Османской Империи неплохо — пусть и не раздалась, как в предыдущие столетия, но и не потеряла ничего. Потому слабости султан за собой не чувствовал, а к старому врагу — Австрии относился покровительственно. И деньги принимал охотно, понимая их не как взятку или субсидию. В конце концов, еще сто лет назад Австрия платила ему ежегодную дань. Отчего бы ей и не оплатить защиту общих интересов в Польше деньгами, если уж впала в немочь? Вот и собиралась русская кавалерия напротив подчиненного туркам Крыма — отбивать возможный набег.

А генерал Чернышев — сиди, ломай голову над тем, как прищучить шляхетскую кавалерию пехотой. Или хотя бы тяжелой конницей. Велел устраивать засады. Не помогло! Потери конфедератов выросли, и только. Оторваться от подстерегшей их пехоты конфедераты могли легко.

Тогда за дело взялся Баглир — и скоро была готова инструкция. Дела было — немного порыться в голове, вспоминая лаинские трактаты и тимматские уставы.

"Если вас втрое больше — травите врагов, как волков!" — писал Баглир, — "для чего надо их окружить." При этом на главных направлениях возможного отхода советовал расположить резервы. После этого кольцо медленно сжимать — со всех сторон сразу, или только с одной. В последнем случае рекомендовал организовать окружение четырьмя отрядами — один неподвижный, один — атакующий, два, прикрывающие фланги, понемногу уплотняются и помогают в атаке. Очень полезно, если в отряде есть пушки, оснастить ими позицию неподвижной стороны.

"При двукратном — бейте, как комара — хлопком!" — продолжал он, советуя вывести небольшой отряд, завязать не слишком успешную стычку, приманить всех неприятелей — а потом зажать резервами с флангов, окружить на пятачке и уничтожить.

"При равных силах — колотить, как молотом по наковальне," прижав к реке или обрыву. Или — двумя отрядами — один с фронта, один с тыла.

"При меньших силах — искать союза с небом", нападать ночью, нападать в дождь, в туман. Нападать среди болот и лесов. Любая, даже лучшая кавалерия при внезапном нападении обращается в беспорядок, к которому так склонны конфедераты. А уж ночью — тем более.

Но нельзя и повторяться, действовать по выделенной бумажке. Баглир жалел, что вместо личного разговора командиры русских команд получат дурно отпечатанные и наспех сшитые листки, и не смогут задать действительно волнующие их вопросы. Поэтому Баглир пытался охватить все. И больше всего советовал использовать силы местных повстанцев, брать их под управление, оставлять в отрядах военных специалистов — а лучше ставить своих командиров. Обеспечивать их оружием и патронами — а пропитание пусть добывают сами. Результат действия считать по пленным и по трофейному оружию. Не навязывать повстанцам ведение правильного боя по уставам, наоборот — смотреть, как действуют и перенимать все, приводящее к успеху.

В малой войне уже появлялись свои герои. Команда полковника Суворова, только из-за отца-мятежника не получившего генеральский чин в датскую компанию за взятие крепости Фредерисия, контролировала одна целое воеводство. Сам Александр Васильевич для смычки с народом нарочито просто одетый, обзаведшийся лопаткой бороды и напоминающий скорее разбойного казацкого атамана, чем офицера европейской армии, вызывал у остальных русских начальников подспудное раздражение — и своим внешним видом, и разнообразными выходками, порой действительно обидными. Вот его бы Баглир взял в соавторы! Его он ставил в пример едва не в каждой строке. И собирался было уже слетать к бивакам Александра Васильевича, как обстановка переменилась и пришлось лететь совсем в другую сторону.

Началось все с того, что у дверей дома, служившего временной квартирой для русского посольства в Речи Посполитой, стало очень шумно. Кто-то отчаянно рвался к послам, презрев сопротивление охраны, которой было велено отвечать, что у их превосходительств неладно со здоровьем: у старого подагра, у молодого линька. Обычно такой ответ вызывал тихое недоумение и долгую беседу о сущности князя Тембенчинского. Но не в этот раз! Посетитель обрадовался и потребовал немедля отвести его к линючему. А когда снова не пропустили, достал из-за бескрайних казацких шаровар кулаки.

Баглир заинтересовался шумом и высунулся в окно. И убедился — кулаки бывают не только пудовые. Но и куда больше.

— Монстра в перьях, одет ляхом, — задумчиво оценил Баглира казак, — это ты, что ли, Тембенчинский будешь?

— Я, — ответил Баглир.

— Тогда у меня к тебе грамота от гетмана. Ее в окно забросить или в дом пустишь?

Баглир велел — пропустить. А заодно собрать на стол. Однако прежде — протянул руку за посланием. Казак немедля уселся на пол, скинул сапоги.

— Тут ведь какое дело, — сообщил он, состроив виноватую рожу, в глазах же и уголках губ сквозило озорное, — ляхи по дорогам пошаливают. Ну как бы меня скрутили? Бумажку, конечно, можно при нужде и проглотить — так и живот же можно распороть. А вот онучи панове трогать побрезгуют. Ей-ей, старался, чтобы остались посуше. Но уж как вышло.

После чего размотал портянки и протянул их Баглиру. На материи, действительно, виднелись буквы.

— Твои портянки, ты и читай, — предложил ему тот.

— А я неписьменный.

Ну и что прикажете делать? А отдавать простой приказ — закорючки скопировать на бумагу один в один, и потом уже принести пред светлы очи князя Тембенчинского.

Львов и Перемышль. Какое-то проклятие поджидает русские войска у этих городов. Не отданные, как остальная Украина, Польше в шестнадцатом веке ослабевшим княжеством Литовским по Люблинской унии, но честно завоеванные еще у галицких князей и с тех пор пребывавшие под пятой — вечно они приманивали к себе дружины и полки, отвлекая от более важных целей или не давая вовремя спастись. Вот и воинство Мировича вместо совершенно беззащитной Варшавы почему-то повернуло на Львов. Хотя Баглир еще там, в Ютландии, упрашивал — как только будет возможность, войти на великопольские земли. Тогда у России появится возможность торговаться, предлагая полякам взамен белорусских и украинских земель защиту от кровожадных казацких орд.

Однако остатки конфедератов нашли себе друзей. После неудачного сражения, когда казаки, попрятавшись, выиграли битву, генеральный маршал конфедерации Браницкий, оставив попытки собрать разбрызгавшееся на маленькие осторожные отрядики войско, ушел на запад — за австрийскую границу. И удивительно быстро оказался в Вене, где просил взять беззащитное перед казаками-людоедами единоверное население под надежную охрану истинно католической державы. Просил — письменно, как генеральный маршал конфедерации. Австрийцы были уже готовы урвать свой кусок и так — но коль уж появилось столь благовидное прикрытие, не воспользоваться им было бы просто глупо.

Они шли по западной Украине — россыпь пандур, стройные ряды фузилеров. Шли, везя с собой на телегах пограничные столбы. На время стоянки эти столбы даже прикапывали. И мгновенно извлекался настоящий австрийский полосатый шлагбаум, а в палатке под двухголовым родичем русского орла помещалась передвижная таможня. В обозе ехали и паны конфедераты. И, прикрываясь широкими плечами армии великой державы, делали то, что более всего хотели — и что получалось у них лучше всего. Убивали беззащитных. Убивали за недостаточно земной поклон, за косой взгляд. Убивали от скуки. И уж конечно — за крест, положенный не в ту сторону. Замучить человека каким-то одним способом им казалось мало. Пытки и казни составлялись в этакую галицийскую икебану, и иные любители всерьез спорили — с чем лучше сочетается посадка на кол: со снятием кожи или все-таки со старым добрым повешением. Австрийские офицеры смотрели на эти изыски свысока, практично предпочитая не понравившихся обывателей просто вешать. Методика разработанная, дешевая — чего еще желать. Сюда же затесались ищущие свежих впечатлений авантюристы из Франции. Некоторые из них писали о пробуждении польского национального духа. Другие — о неискоренимости славянского беспорядка и пьянства.

Третьим эшелоном шли сборщики налогов. Брали все — а вдруг удержать не удастся? — оставляя тех, кто пережил первый и второй, голыми на голой земле. Теперь им и Речь Посполитая начинала казаться раем. Особенный же ужас вызывало то, что австрийцы явно устраивались надолго.

Армия Украины с вечера насчитывала шесть тысяч комонных рож, всяко вооруженных — саблями, пиками. Сколько их останется к утру? Татарские шевеления привели к тому, что запорожцы снимались целыми полками и мчались на юг — прикрыть родные хутора. Оно и неудивительно — на Украину уже заходили даже и не татары — сами турки. Грабежа у них, впрочем, не получилось. Поблизости случилась казацкая сотня, легко разогнавшая этих любителей. Сотник был человек решительный и перенес действия на вражескую землю. И провел короткую, но очень убедительную кампанию, после которой хотинский паша Колчак отписал к султану, умоляя того не ссориться с русскими.

Весы войны и мира колебались в голове султана. На одной чаше было мнение редкой чести человека и друга, на другой — обещанные Австрией двадцать миллионов флоринов военной субсидии. К чести турок, султан колебался.

Баглир, миновав охранение украинского лагеря под Бродами влет, осторожно взмахивая крыльями и очень стараясь не хлопнуть бьющим из-под них воздухом, приземлился прямо возле гетманского шатра. Часовых Мирович, оказывается, предупредил — на всякий случай.

Поэтому в шатер Баглир проник тихо.

Внутри Мирович, классически подперев подбородок кулаком, бдел над картой. На просветлевшем лице — новые линии на лбу и у крыльев носа. Но сказать, что его бывший адъютант постарел, Баглир не мог. Мирович просто заматерел. Даром что — гетман. Но что-то мальчишеское в нем оставалось. Особенно подчеркивала незрелые черты щенячья радость по поводу появления старшего товарища, который все знает и умеет.

— Скоро вы, эччеленца, — то ли дела, то ли ждал, — летели?

— Именно летел. А потому — ты мои повадки знаешь. Сперва покорми, а там я тебе и присоветую что-нибудь умное…

— Извиняйте, Михаил Петрович — рыбы нет. Есть поросенок, печеный на вертеле. А кавуны вы не едите?

— Ем. Но после перелета мне этой сладкой водички недостаточно. А вот поросенок подойдет. И что печеный — хорошо, сырых я уже пробовал…

— В Сибири?

— Угу… — князь Тембенчинский уже жевал.

Впервые Мирович видел, как сравнительно небольшой человечек, умяв двух поросят, остался голодным.

— Хотя бы мышцы не разложатся, и ладно, — недовольно буркнул Баглир, — знаешь, если мой организм после серьезной нагрузки не подкормить, он начинает заниматься самоедством. Ткани сокращаются. И восстанавливаться потом — долго. Ну, рассказывай, в чем проблема?

— Австрияки взяли Львов. Точнее будет сказать — заняли, никто не сопротивлялся. Хохлы мои разбегаются. Пытаюсь мобилизовывать местных жителей. Толку…

— Знаю, ты писал. Русские войска я уже повернул сюда от Варшавы. Встанут кордоном и не пустят австрийцев дальше. Воевать они не станут — устали уже от войн.

— А Львов? А Галич?

— А мы тоже устали от войн. И заметь — это не только мое мнение. Это оба императора и кесарь Румянцев, моими устами как посла. Так что пусть Мария-Терезия подавится Галицией.

Мирович так стукнул кулаком о колено, что тут же стал потирать ушиб.

— Ты говоришь, как немец. Или как офицер очистки, — процедил он сквозь зубы.

Баглир выпустил когти.

— Ты ничего не знаешь про очистку. Ты ничего не знаешь про мировые войны. Которые начинают такие вот ослиные упрямцы, вроде тебя. Поэтому ты и жив еще, — прошипел он, поднося оружную лапу к носу гетмана, — а немцы умный народ. Я сужу по Фридриху. Он понимает — не всегда можно взять все, что хочешь. И очень часто приходится, ввязываясь в операцию, платить неизвестную цену. Сейчас Галиция — это цена за Подолию и Волынь. Да, Украина остается разделенной. Где-то станет лучше, где-то — хуже. Пока выигрываем мы больше, чем теряем. Но! Турки уже шевелятся. Прикажешь вести войну на два фронта? По твоему, будет хорошо, если, цепляясь за Галицию, мы потеряем всю Украину? Не исключаю, что и Киев… Такова препаршивая работа государственного мужа — при надобности, уступать интересы части народа ради другой его части. Важно только не путать шкурное и державное.

Баглира себя немного отпустил, выдавил даже кислую улыбку:

— Вот так, гетман. Но я и сам виноват — думал, ты уже понимаешь, что правитель — уже не человек. А воплощенный дух нации. Божество. И если он позволяет себе оставаться человеком в государственной жизни — он божество негодное. И подлежит уничтожению. А посол, как голос его, человек наполовину. Так что мне легче. Я иногда могу сказать что-нибудь неофициально, как свое мнение. А у царей и гетманов своего мнения нет. А есть мнение России, Украины или все той же Австрии. "Государство — это я!" Это ведь не глупая гордость. Это заявление великого государя. Вот только прежде чем что-то сделать всей силой державы, надо себе напомнить, что ты — не человечек имярек, Людовик там де Бурбон или Василий Яковлевич Мирович, но — и государство. И поступить соответственно. Петр это, кстати, теперь понимает. А Иван представляет не государство, а православную веру. И он тоже смирится, потому что мы вытащим из под ярма больше епархий, чем отдадим обратно под гнет. А поэтому русские войска будут только стоять кордоном.

— И пусть! — горячо заговорил Мирович, — Прикройте нам фланги, а уж мы погуляем…

— И втравите нас в те же самые неприятности, — Баглир гадко улыбался, видели бы в Петербурге этот кривой оскал, подергивающиеся от брезгливой горечи кончики губ, — если мы хоть немного будем держать вашу сторону. Впрочем, это необязательно. Если вдруг гетману ударит в голову воевать за Галич или в другой форме возглашать вильну Украину вне власти царя московского — русские уйдут в Литву. Или, — Баглир замялся, но договорил шепотом, — договорятся с Австрией о совместных действиях. И последнее куда более вероятно. Потому что тогда мы спасем хоть что-то.

Мирович уронил голову на руки.

Потом достал из-за пояса гетманскую булаву.

— Пошли, — сказал быстро, словно боясь передумать.

Выйдя из шатра, велел будить лагерь — собирать большой круг.

— Народовластие, — зло сказал Баглир, — есть прикрытие слабого правителя. Оно разлагает нацию. Как всякая власть кого угодно.

Мирович пожал плечами.

Сначала сбежались самые беспокойные. Потом подтянулись люди посолиднее, затем степенно явилось от ближних шатров старшинство. Их неохотно пропустили поближе к гетману. Ночное вече в свете факелов выглядело устрашающе. Как сходка чертей в преисподней.

— Вот, — сказал Баглир, — перед вами тот самый русский князь, через которого цари обещали вам помощь. И который теперь не может предложить больше ничего. Ничего для войны. По расчету скорости движения наших отрядов, граница Российской и Австрийской империй пройдет по линии Каменец-Подольский — Луцк. На освобожденных землях будут действовать законы империи. Все желающие будут внесены в реестры вновь формируемых Бужского и Запорожского казачьих войск.

Мирович с ужасом увидел — большинство довольно. Та же старшина уже видела спокойную, сытую жизнь в почете и продумывала, как поднять свое хозяйство, использовав положенное от царей немалое жалование. А Украина — что ж, тот же Богдан Хмельницкий сделал меньше. Львов же подождет еще лет сто…

Заволновались только набранные по местным городкам и селам пополнения.

— Так что, нас опять под пана, жида и ксендза? — возмутились они.

— Уходите с нами. Земля в Подолии есть. Жирная землица, — сообщил им запорожский полковник, — да и паны убегли. Какие еще решатся вернуться! Даже и при москальских законах!

Он смачно захохотал, на лице заплясали багровые отблески. Старшина подхватила хохот — а там и все исконное казачество. Заулыбались и иные из «косинеров». У других, напротив, лица почернели от обиды. С невеселым торжеством смотрел Тембенчинский.

— Так что думаем, братья? — спросил Мирович.

— А что тут думать? Победа! — у этого уже три воза барахла отправлено на родной хутор.

— Мир! Надо принять мир. А то снова просрем волю, как под Берестечком! — а этот из-под Пилявиц. Свой дом освободил. И боится неудачи.

— Добро погуляли. А мало, так потом добавим, — полковник с Дона. Слуга царю. И преданно вылупился на Тембенчинского.

— Крымчаки и турки опаснее, — запорожец. Для него это так.

— А как же мы? — спрашивали те, кто жил западнее Луцка.

— А никак, — отвечали им, кто жил восточнее.

— Гетман же нам обещал…

— То и спрашивайте у гетмана. А мы — по домам.

Мирович переспросил:

— Круг решил — по домам?

— По домам! — несогласные потонули в дружном реве.

Тут Василий поднял булаву над головой. Выждал, когда круг стихнет. А потом отдал ее зверовидному москалю.

— Я обещал этим людям волю на их земле, — обвел он рукой обиженных, — и слово сдержу. И сдержу австрийцев на Буге — с теми людьми, которые останутся здесь к утру. А чтобы москалям не пришлось отдуваться за такое мое своеволие, звание гетмана с себя слагаю. Когда им сдамся, пусть ссылают в Сибирь! Там тоже люди живут. Мой дядя, например, в тобольские воеводы выслужился. А нового гетмана вам пусть цари присылают, раз вы такие послушные.

Хотел устыдить. Но — запорожцам было равно наплевать и на царя и на гетмана. Казакам же с восточной Украины и вовсе никакой гетман не нужен — одна от них беда. То Мазепы, то Разумовские — а народу разорение. Так что ушла даже гетманская бригада.

Утром Мирович насчитал восемьсот тридцать человек, из них только полтораста конных.

— Н-да, эччеленца, — сообщил он потягивающемуся со сна Баглиру, — если вы не придумаете сейчас какую-нибудь вашу кунью хитрость, я, поведя в бой такие войска, и до Сибири-то не доживу…

Сидя в копне, устроенной для маскировки наблюдателя, Мирович продолжал удивляться странному плану, предложенному князем Тембенчинским. Тогда, прежде, чем улететь, князь, вместо ожидаемого набора благих пожеланий несколькими фразами обрисовал силуэт операции, которая могла бы помочь хоть немного. И могла быть проведена небольшими силами, у Мировича имевшимися.

Поначалу Василий спорил, предлагая очевидное — пожечь мосты, выставить караулы у бродов… Тембенчинский скептически вздергивал белесые перья вокруг глаз, недоуменно показывал белки.

— У тебя, Василий Яковлевич, для пассивной обороны попросту нет людей, — показывал он улыбчивые клыки, — и не то что броды прикрыть — мосты разрушить не успеешь. Полтысячи пеших копейщиков и полтораста карабинеров — для стационарной защиты переправ по всему Бугу — кого ты хочешь насмешить, меня или австрийцев? А для активной обороны твое войско недостаточно подвижно. Для этого нужны наглость, скорость и скрытность. То есть наглость у тебя есть, скрытность — для обеспечения внезапных ударов — тоже, а вот как со скоростью-то быть? Ты, по силам, напасть можешь только на один отряд неприятеля. А потом не то, что перехватить другие — от первого оторваться не сможешь, если дела пойдут не так. Остается сделать так, чтобы австрийцы сами к тебе подходили. Причем по частям. Есть для этого один трюк, у меня на родине он называется стратегией сокрушения. Очень похож на ваши казацкие штуки — но требует большой выдержки.

Мирович не знал того, что на родине Баглира воплотить эту стратегию пытались, от недостатка сил, многие враги Тиммата. И никто не преуспел. Поэтому он был почти спокоен, когда по мосту шли австрийские солдаты. Не видевшие ни подпиленных свай, ни протянутых от этих свай в прибрежные кусты веревок. Нет, перед тем как вступить на мост, австрийцы его осмотрели. Но подпилы были замазаны грязью, веревками же были прикручены какие-то жердины, которые никто трогать не стал — а вдруг нужны?

— Будь мы в Германии, — заметил Мирович, — можно было бы повесить табличку: "веревки не трогать". И никто не тронул бы.

Мост обрушили, когда на него втянулась первая из обозных подвод.

Небольшой отряд Мировича ринулся в атаку. Копейщики ударили в лоб, карабинеры рассыпались, охватывая фланги, часто, хотя и довольно бесполезно, стреляя.

Австрийские солдаты, не успев дать залпа, оказались втянуты в рукопашную схватку. Штыковой бой, впрочем, всегда считался сильным местом австрийской пехоты. В точности, как русской. И дело было не в характере народов и не в сходстве мышления генералов, изрекающих перлы подобно суворовскому: "Пуля дура, штык молодец". Просто обе армии, и русская, и австрийская, отличались очень слабой системой обеспечения. Когда же приходится экономить патроны, штык действительно становится едва ли не единственным оружием пехоты. Бою на саперных лопатках в восемнадцатом веке еще не учили, пики — успели отменить, а знаменитые миниховские рогатки, благодаря которым его армия перла по Турции без потерь, как передвижная крепость, в Европе не применялись.

Австрийцев загоняли в воду — те угрюмо отбивались, явно не желая тонуть. Мирович узнал по мундирам тирольских фузилеров, и был весьма этим доволен. Он до последней минуты опасался схватиться с чехами, которые в межславянских войнах особой доблести не проявляли. И норовили, чуть что, задирать руки кверху, объясняя, что русским, что полякам, стоявшим за короля: "Мы братья чехи, мы нет австрийцы". Более всего он надеялся на итальянцев с их горячим характером — но не все же кости будут падать шестерками кверху! Тем более что тирольцы, едва заметив просвет в порядках врага, прорвались по умышленно оставленной для них дороге на предназначенный для них холмик. Тут враги поотстали, только из-за прикрытий стали раздаваться выстрелы. Австрийцы сначала отвечали на каждый — беспорядочным залпом. Потом немного успокоились. Построились. И ужаснулись бедственности своего положения — без еды, без боеприпасов — то, что было в подсумках, растратили бездарно — в окружении множества вооруженных пиками дикарей, поддержанных неизвестным, но, видимо, значительным числом конных стрелков.

Тут из кустов вышел казак и, коверкая немецкие слова, предложил капитуляцию. Условия были простые — вы сдаетесь, мы же вас режем. Быстро и совсем не больно. А если не сдаетесь, то у нас тут за плетнем восемь тысяч головорезов. И уж тут мы будем сажать вас на кол, вспарывать животы в поисках добычи — и все такое прочее.

Тирольцы испугались и еще плотнее сжали свое куцее каре.

Гусары спрятались в середину каре. На этот малочисленный эскадрон в шесть десятков сабель у австрийского командира была последняя надежда. Гусары быстро согласились, что надо прорваться и привести помощь. Спорили о том, как это сделать. Решили прорываться разом, малыми группами, сразу во все стороны. О том, что такое кривая преследования, бедняги понятия не имели. Зато Мирович это немудреное понятие растолковал своим конникам.

И все время до подхода австрийцев потратил на изучение местности и тренировку в ночных скачках, заранее определив трассу.

— А не получится так, что мы порежем всех? — спрашивали его обеспокоено.

Он успокаивал своих людей, и ссылался не только на высшее знание в виде функции Лапласа, но и на то, что двух одинаковых людей, как и двух одинаковых лошадей, просто не бывает.

Гонка ожидалась сумасшедшая. Казаки скинули даже рубахи — чтобы коням легче было. Все оружие — сабля.

И вот бухнули выстрелы украинских секретов. Началось.

Для гусар попытка прорыва обернулась не лучшим образом. Самых медлительных и невезучих догнали глупые пули пеших секретов. Самых наглых, скакавших вдоль дорог, подцепили на косы засады. Самых быстрых ждали в темноте плетни и ямы, да и просто деревья. Но главные злоключения достались на долю хладнокровных, умеренных людей середины. За каждым из них по-очереди вырастали из ювелирной тьмы звездной южной ночи полуголые гиганты с саблями. Иные отстреливались из карабинов и пистолетов. Иные бросались с саблей на сотню — конец был один, и уже к следующему гусару приближался неумолимый рок, приближался сзади и самую чуточку — сбоку.

Те, кто оказался слишком быстр или слишком медлителен, чтобы сложить голову, слышали ржание, стрельбу, сабельный лязг и вопли — сначала слева, потом справа.

И еще раз заметим — о кривой преследования гусары понятия не имели. А значит, не догадывались, что догонял и рубил их один быстрый отряд — на всех направлениях прорыва по очереди. И те из них, кто прорвался к своим, докладывали о целой украинской армии…

И полки поворачивали на помощь — со всех направлений. Чтобы обрушиться и уничтожить. В этом и была вся шутка. Куда бы австрийцы ни шли — только бы не на восток. А с запада приближались скорым маршем суворовские чудо-богатыри. Если бы они обрушились на собравшегося в кучу противника — тут-то и была бы самая стратегия сокрушения. Они бы рады. Но — приказ был другой. Однако границу в свою пользу исправить Мирович все-таки сумел.

Мирович понемногу приходил в себя. Его ошеломили — как, если верить бульварному чтиву, поступали мексиканцы при поимке диких лошадей — касательным ранением в голову. Пуля скользнула вдоль черепа, оставив кровавую полоску — и чудовищную боль, дерущую нежные ткани мозга цепкими паучьими лапками. Стоило лишь пошевелиться.

С горних высот человеческого роста раздавались звуки немецкой речи. Значит, плен. Василию стало страшно. И чем больше он уверял себя, что это и есть правильная казацкая доля — быть умученным врагами Руси, но — жить хотелось нестерпимо горячо. Нестерпимее головной боли. Еще немного поднывала совесть — многие его соратники, видимо, разделят незавидную участь атамана.

Еще несколько часов назад решение дать стрелковый бой у переправы казалось ему не единственно верным даже — просто единственным. Он обещал не пустить австрийцев за Буг — ну так и не пустит. Полтораста его отборных головорезов приготовились презреть смерть, скинув роскошные кафтаны на землю и расседлав лошадей. Потом примкнули к карабинам новые тульские ножевые штыки — это нехитрое оружие проходило в украинском войске испытание — стоит ли ими заместить носимый пехотинцами для ближнего боя тесак, чтобы не таскать в походах излишнюю тяжесть. Бой за переправу Мирович решил дать в пешем строю — почти классическими отступными плутонгами. Только строй решил держать рассыпанный, благо неприятельская кавалерия еще не подошла, задержанная устроенными засеками.

И когда вырученные из-под казацкой осады тирольцы принялись на вновь наведенном мосту обниматься со своими спасителями — среди них вдруг густо зажужжали пули. А чуть поодаль открылся казацкий строй, белеющий нательными рубахами.

Пока на мосту была неразбериха и совершенно бесполезная на дистанции в пять сотен шагов ответная стрельба. Пока австрийские части разворачивались в линию — Мирович с восторгом считал их потери. А когда линия пошла вперед, стал отрывисто хихикать, совсем как придумавший новую штуку Тембенчинский. Смех получался немного тявкающий, и очень пакостный. Собственно, князь-то эту шутку и вычислил. В своем по-немецки цифирном и по-русски наглом стиле.

Шаг австрийцы держали стандартный — три четверти аршина. Шагов под унылый барабан делали семьдесят пять. Получалось без малого шестьдесят аршин в минуту.

Казаки отступали быстрым и широким шагом — тем самым, которому русских и учить не надобно особо. Шаг — аршин, шагов в секунду два! Половина минуты — и, пока неприятель отыгрывает кусочек дороги, есть время — повернуться, сунуть в ствол скушенный патрон, сунуть пулю, пристукнуть ее сверху шомполом, добавить затравку на полку, упереть изогнутый приклад карабина в плечо, совместить мушку и прорезь на причинном месте неприятельского офицера или хоть сержанта. Превышение на такой дистанции составит дюймов двадцать — так что свинцовый привет вражина получит честь честью, в грудь. А потом спокойно повернуться — и отсчитать еще шесть десятков шагов. В это время стоять и стрелять будет другая половина небольшого войска.

Кто сказал, что линейная тактика устарела? Вот, пожалуйста — двухшереножная система. Почти по новому русскому — румянцевскому — уставу. У Мировича еще проскочило в голове, что за такие новации его не особенно бы взгрели и в регулярном бою. Линии его, конечно, жидкие. Напротив австрийцы развернули между неудобью два полка — в три шеренги, плечо к плечу. А у него, поперек их дороги — рота. И аж в две шеренги! Вот и зияет между человеками.

Немцев и венгров-гонведов хватило на полчаса ружейного треска. Потом они остановились, удивляясь — казаки стояли почти все, словно заговоренные. А с австрийской стороны львовский шлях оказался покрыт бело-красными пятнами убитых и раненых. Дело было просто — на расстояние в пятьсот-четыреста шагов обычный европейский солдат стрелять прицельно не мог. Не то чтобы не умел или не хотел. Ружья были слишком корявые. Все арсеналы почему-то воспринимали это убожество как саморазумеещееся.

Исключения, конечно же, были. Например, несколько германских княжеств вооружили своих егерей вовсе нарезными ружьями и могли прицельно выкашивать линии врагов шагов этак с восьмисот — но нарезные ружья оставались товаром штучным, а заделывание пуль замедляло темп стрельбы.

Но вот догадаться просто сделать удобный приклад, прижав который к плечу, солдат может совместить мушку и прорезь, не склоняя голову к подмышке? Или приделать заслонку, прикрывающую глаза стрелка от кремневых искр? А то, согнувшись набок вопросительным знаком ради прицельного выстрела, служивый даром искривит позвоночник, потому как инстинктивно закроет глаза в момент выстрела, заслоняя их веками от огня. И уж попадет — куда попадет. При этом охотничьи ружья позволяли стрелять нормально, а солдат довольствовался устройством для определения площади мишени по методу Монте-карло, и сочинениями теоретиков на тему воспитания мужества среди стрелков. Направил ствол в нужную точку, зажмурился, дернул крючком.

Конечно, когда цель — сомкнутая линия, стена из тел, целиться особенно и не приходится. Вот и не беспокоились фельдцейхмейстеры. А вот если линии — жидкие, пули летят мимо. И ядрами стрелять бесполезно — не тот кегельбан. За пять сотен шагов хорошо видно, когда пушку пробанят, сунут заряд и снаряд, поднесут пальник, и казаки прилягут на родную землю, пропустят чугунный шар над головой. А потом встанут и спокойно перестреляют орудийную прислугу. А картечь на пятьсот шагов не летит. В такой ситуации полезны только бомбы. Или гранаты. Различаются эти полые снаряды только по весу. Мелочь, до пуда — гранаты. Те, что весом в пуд и тяжелее — те бомбы. Так что все австрийские полковые пушки можно смело записывать в гранатометы. Потому как из полковой артиллерии во всей Европе — один шуваловский однокартаунный единорог пудовыми барынями плеваться умеет. А такие есть только у русских полков — и то не у всех, а если и есть, то только по одному. Этакий последний довод русского полковника. В других странах такими аргументами пользуются только генерал-аншефы с хорошим осадным парком…

А граната сама по себе не взрывается. А старый добрый фитиль можно и заплевать, и описать, как голландский патриотический мальчик, да и просто прилечь, пока горит, и пропустить осколки над головой. Есть и современное средство — дистанционная трубка. Очень хорошая вещь. Позволяет разрывать бомбы на нужной секунде — даже и в полете. Над головами. Эффектно. Эффективно. Только мало таких трубок. Дороги они. Мануфактур, их производящих — мало. Потому трубки эти — поштучно в полковой описи.

И со складов их точно так же выдают — поштучно. Вашему полку — пятнадцать на всю компанию. А ваш не глянулся начальству на последнем смотре — вам только десять…

Так что артиллерии Мирович тоже не боялся. Одно было средство против его жидких линий.

И вот оно явилось, и, развеваясь ментиками, понеслось вдоль тракта. Гусары!

Вот только гусар было немного, и лошади у них были измучены переходом, и задора в их атаке было немного. А жидкие линии Мировича — они для линий были жидкие. А как цепи весьма густы. И длинный ножевой штык вполне позволял колоть конных. Вторая сомкнулась с первой, сжались в одну — и устояли. И отбили. И в спины стреляли, хоть и попадали иной раз в конские зады. И снова рассыпались для перестрелки.

А потом с тыла налетели пандуры, обошедшие, наконец, завалы, и смяли, и изрубили. Кое-кто еще прятался за плетнями, стрелял из кустов… Их долго, с азартом ловили. Мирович, как и в давешнюю баталию с поляками, отбился от своих. И вот не повезло. Пуля, прогулявшаяся по его голове, была явно венгерская — пандуры стреляли не хуже казаков, и ружья у них были свои. Не хуже охотничьих!

Среди звуков немецкой речи узнался знакомый, лающий. Тембенчинский. Друг и покровитель. Неужели вытащит?

Мирович разлепил глаза. Перед глазами, приминая к земле дурманные летние стебли, обрисовались пара кавалерийских сапог и пара штиблет. На пряжках у штиблет были огромадные бриллианты. А в мягкой коже сапог красовались узкие прорези для когтей.

— Ну вот, князь — захватывающий предмет нашего с вами разговора уже и очнулся. Так что перестаньте говорить об атамане Мировиче в третьем лице.

— Василий, ты как себя чувствуешь?

А как такую дрянь словами выразишь?

— Могло быть и лучше, — проскрипел Мирович, переворачиваясь на спину.

— Если бы пуля пошла ниже, — хмыкнул беседовавший с Баглиром Сен-Жермен, — голова бы у вас не болела.

— Ротой лезть на два полка, днем, в чистом поле… Чему я тебя учил? — вступил и сам Тембенчинский. Он сердито поджимал перья на голове, всячески показывая, что Мирович его разочаровал. И заслуживает разжалования из гетманов обратно в адъютанты.

— А почти получилось.

— Почти, друг мой, на войне не считается, — грустно улыбнулся Сен-Жермен, он тоже был разок почти победителем, — и заметьте — если бы я не подоспел, вас бы уже повесили.

— Спасибо. А то и так повесят?

— Ну, если очень хочешь… — Баглир стал чем-то неуловимо похож на князя-кесаря. Румянцев нарушителям своих инструкций тоже щедро обещал повешение. И временами обещания держал. А иногда веревку заменял орденом. И инструкции исправлял.

Мирович возмущенно помотал головой. И пожалел об этом — виски вспыхнули болью. На его страдальческую мину, впрочем, Тембенчинский внимания не обратил. Или счел уместным в благородном обществе фиглярством. В Сен-Жермене нашлось чуточку сочувствия. Но не к Мировичу.

— Вы, Василий Яковлевич, очень дорого обошлись князю, — заметил он, объясняя сердитый вид Баглира, — а именно в две трети Мазовии. Собственно, все собственно польские земли, занятые русскими. Кроме Варшавы.

— Ее, к сожалению, забрал себе король Фридрих.

— Не забрал, а выменял на коридор от Курляндии до Кенигсберга.

— А что, Суворов даром ее штурмовал? Зато, Василий, земли восточнее Буга остаются за нами. А главное — мы с графом вдруг оказались союзниками. И если договоримся — возможно, под императором Петром реже станут взрываться кареты, как давеча.

— Я не слышал о таком взрыве! — удивился Сен-Жермен.

— Это потому, что адскую машину из-под задней оси вынул один из кирасир. И за город вывезти успел. А вот сам в сторону отойти — нет. Тем не менее, сейчас мы совместно делим Речь Посполитую. И делаем это в дружбе и согласии, а за куски грыземся исключительно словесно. Кстати, у графа это семейная традиция — делить Польшу. От дедушки…

Сен-Жермен покачал головой — сразу одобрительно и укоризненно. Мол, все-то вы разнюхали. Но болтать-то зачем?

— А никто не подслушивает. Разве только Василий Яковлевич — но ему ведь тоже интересно, и он тоже кирасир. Кстати, дружище, ты знаешь, что кирасиры теперь — только наш аналитический отдел? А остальных переделывают в карабинеры. Получается вроде тяжелых драгун — тот же панцирь, тот же палаш, да еще и винтовка со штыком. То есть нарезной карабин, конечно. А что до предков нашего собеседника — история действительно интересная, и очень романтическая. Настоящая сказка восемнадцатого века. И как настоящая сказка века нынешнего, она теряется началом в прошедшем — семнадцатом…

Семиградье. Название серебристо-звенящее, что на русском языке, что на венгерском — Сибенберген. А можно и на латыни — Трансильвания. Карпатские мохнатые хребты, впитывающие жаркое летнее солнце виноградники. Красное сухое вино. Красная кровь — кровь турок, кровь немцев, кровь хозяев края — венгров. Кровь и пот крестьян — влахов, с которых три хозяина дерут по три шкуры на брата. Кусочек земли, сразу неприступный и лакомый. И местные князья, которые восставали то против Османской империи, призывая на помощь австрийцев, то против Священно-Римской, призывая турок, в очередь платя дань тем и другим. А когда усталые сюзерены перестали рвать друг другу чубы за право заполучить в подчинение неверного вассала — тогда князья Семиградья повели себя как полноправные монархи, заключали в своих высоких белостенных замках союзы и вели войны. И шведский король не брезговал называть горного князя братом, пусть и младшим. А брандербургский курфюрст, прадед великого Фридриха, сам набивался в младшенькие, слал подарки и любезные письма. В одном из них он обещал поделить Речь Посполиту между Швецией, Бранденбургом и Семиградьем. Почему-то такие дела принято проделывать на троих!

Польша тогда только-только потеряла восточную Украину. И, с грехом пополам отбив потоп с востока, отразив краснокафнанные волны стрельцов Алексея Михайловича и восточно кривые клинки запорожцев, с грацией подраненной первой шпаги королевства, повернулась к шакалам, вцепившимся в нее со всех других сторон. Если бы она пала тогда, от ран, а не от гнили, это было бы величественно! Бумажные крылья латных гусар, блестящие в струях света, флажки на пиках посполитого рушения — все было тщетно. Железные шведы и методичные бранденбуржцы строились в несколько шеренг, делали длинные копья ежиком, и те из польских героев, кто успевал доскакать до врага сквозь редкие залпы бомбард и свист увесистых мушкетных пуль, находили славную, но бесполезную смерть на остриях копий.

Поле боя принадлежало пехоте — отныне, как и вовеки. Случайная флуктуация средневековья завершилась уже полтораста лет назад — и теперь приходилось платить за гонорливую отсталость. Шведы прошли Прибалтику — и уперлись в белорусские города. Не обновленные после войны с царством московитов, они держались не крепостью стен — а отвагой защитников. "Самое худшее — осаждать крепости", говорит восточная военная мудрость, и шведский король, в который раз потребовавший солдат и лошадей из метрополии, вдруг получил обескураживающий ответ: в Швеции уже нет ни тех, ни других. Зато есть голод. И шведы ушли, сорвав не куш — а несколько приграничных крепостиц. Бранденбуржцы взяли себе Пруссию — для начала в вассальный лен. Эти хоть что-то получили за мучения!

Сибенбергенцам пришлось хуже. Они были такими же отсталыми, как поляки. А польская или русинская сабля ничем особым не отличалась от венгерской. Напрасно кричал солдат и поэт Миклош Зриньи, что главные враги Венгрии — турки. А когда венгры повернули коней на турок — сил уже не хватило, и победы Зриньи оборвались с его смертью. В сабельных походах на Польшу истаяли храбрейшие бойцы — а австрийские немцы между тем отбивали у османов венгерскую землю.

После очередной турецкой войны, на которую семиградцев просто не пригласили, — той самой, во время которой князь Голицын трижды хаживал на Крым, а Петр Первый — дважды на Азов, выяснилось — великие державы договорились считать священно-римского императора венгерским королем. А Семиградье — частью Венгрии. И никакие горные кручи не спасли замки от отличных осадных мортир из арсеналов Вены.

Сын последнего семиградского князя двенадцать лет снимал шляпу перед австрийским императором. Он принес австрийскую присягу, и честно тянул ярмо государственной службы — но в то же время замышлял. Скоро по Венгрии заполыхали крестьянские мятежи. Потом — очажки соединились, и не стало Австрии ни в Трансильвании, ни в задунайских землях. Тогда венгры собрали Государственное собрание, объявили австрийского короля низложенным — и тут вышел из тени он, Ференц Ракоци, превратившийся, наконец, в семиградского князя Ференца Второго. Пять лет призрак независимого Семиградья жил и сражался — но тут выяснилось, что война за отчизну не отменяет барщину — и на князя махнули рукой крестьяне, стали разбегаться из его войска, сбиваясь в собственные отряды. Потом оказалось, что румыны для мадьяр — как бы и не совсем люди, даже которые дворяне. И эти ушли. Наконец, неуемный характер князя Ференца рассорил его с собственными генералами — и они стали перебегать к австрийцам. То, к чему князь готовился двенадцать лет, пало прахом за шесть. Летом 1711 года князь знал — как скоро австрийцы займут последние признающие его районы, зависит лишь от скорости марша их пехоты. Знал он и то, что куда бы он ни бежал, всюду за ним будут следовать австрийские агенты, надеясь предотвратить всякое беспокойство с его стороны. Ракоци знал, что работу по созданию независимой Венгрии ему продолжить уже не удастся. Но он предусмотрел все. Даже собственное поражение.

Еще десять лет назад, до начала главной борьбы, он объявил о смерти своего старшего сына — а сам передал четырехлетнего ребенка на воспитание друзьям, французским аристократам и фрондерам — двум герцогам и двум графам. Он надеялся, что если сам потерпит поражение, то хоть его наследник продолжит борьбу.

Но ошибся. У герцогов Бурбонского и Мейнского, у графов Шарлеруа и Тулузы получился всесторонне образованный аристократ, умница и храбрец, расчетливый авантюрист. Вот только родиной своей он почитал не какое-то занюханное Семиградье, и даже не полуварварскую Венгрию, а всю Европу. И заговоры строил исключительно в ее пользу.

Имя же графа Сен-Жермена он получил во Франции, честно выслужив титул у короля, и присовокупив к нему название местечка под Парижем, где он устроил химическую лабораторию.

Сен-Жермен не служил никому — но со многими сотрудничал, и с равным благожелательством тискал руки и монархам, и карбонариям. Приглашали его на масонские посиделки — но граф вежливо отмахивался. Он совершил несколько поездок на Восток — в Египет и Персию. И знал по собственному опыту — никакого света оттуда не идет. А вот что идет оттуда, со зловонного Востока, так это холера и чума. И дурно вооруженные орды всякого сброда, охочего до добычи.

Поэтому единая и сыто порыгивающая Европа, пусть и достигшая просветления — масонский идеал — его не устраивала. Она была нужна графу с ее единым духом, но в виде набитого всякой всячиной бурлящего котла, в котором все друг друга знают и любят, и проходят в полонезах в черед с батальными линиями, где короли снимают шляпы перед философами, а философы подписывают свои рискованные трактаты именами королей, где внутренние войны напоминают танцы, а внешние, с неевропейским миром — охоту.

Поэтому, когда дикая Россия потянулась своими лапищами к одной из европейских провинций, Шлезвигу, принадлежащему маленькой Дании, он попытался дать отпор. И был немало удивлен, когда оказалось, что тамошнее население считает именно русского царя своим законным государем, и готово по доброй воле идти под картечь, требуя от повелителя только ружье, мундир и пропитание.

Тогда он и составил план, который должен был отбросить русских медведей обратно в их леса. Не получилось. Вместо этого скифы перекопали весь Шлезвиг и вторглись в Польшу — некогда главный восточный бастион западного мира. Зато стоило предположить, что косолапые умеют разговаривать — и ему о многом удалось договориться. Русские обещали не лезть в Германию, отозвать представителя из ландтага, и более не вспоминать о правах Голштейна, как немецкого княжества. И согласиться с границей по Неману и Западному Бугу. То есть остаться в пределах предполья перед польским бастионом. Обветшавшее же укрепление должно было получить новый прусско-австрийский гарнизон.

А чтобы окончательно избавиться от русской помехи, Петербургу обеспечили нового сильного врага. Двадцать миллионов талеров, наконец, убедили султана, что война с северным соседом — есть жизненная необходимость Османской империи.

Нет, на победу турок Сен-Жермен не рассчитывал. Он на себе испытал силу русских полков. Но турок было много. И техника у них была вполне современной. Французские пушки и ружья. А ятаганы — они получше шпаг и тесаков. Во всяком случае, любая рукопашная между европейской пехотой и вооруженными ятаганами янычарами неизменно оборачивалась резней, которую турки устраивали врагу, ошеломленному бесполезностью своего холодного оружия.

Граф не знал, что его фамильная шпага, некогда была создана австрийским мастером как шедевр, позволяющий его обладателю защититься против ятагана. И вообще не испытывал угрызений совести, стравливая одних варваров с другими.

А кроме турок, были еще и крымские татары. Выродившийся в разбойничье гнездо осколок мамаевой орды — такой же, как и Запорожская Сечь. Только на пороги ушли после гибели темника христиане, а в Крым — мусульмане. Жил Крым саблей. Иногда — просто набегами и грабежом. А временами за союз платили. То Москва наймет — налететь на Подолию, то Краков — разорить южнорусские земли.

Платил хану Богдан Хмельницкий — рубились татары бок о бок с его казаками. Перестал платить — ушли. Платили хану русские и безо всяких набегов — так называемые «поминки». То есть деньги, которые не жалко было отдать хану, лишь бы набегов не было. Набеги, впрочем, все равно были — только возглавлял их обычно какой-нибудь мурза. А хан отписывался, уверяя, что этому-то прошлой подачки и не хватило. И временами — не врал.

Но подкуп — не способ борьбы с разбоем. Как надо наводить порядок на южных границах, наглядно показал фельдмаршал Миних. Ввел в Крым армейский корпус, пожег все, что гореть могло, угнал скот, освободил тысячи русских рабов. Иные, довольные сытым рабством, особенно дети пленников, ничего кроме Крыма и не видевшие, не хотели идти снова через степь. Таких фельдмаршал согнал в кучу и велел казакам их изрубить в куски. "Простите, братья, но енерал прав", — говорили те убиваемым, — "не вашими ли руками держится крымский волдырь?".

В ту войну русские овладевали Крымом еще три раза. Для верности. Генералы менялись, пожары и блеяние угоняемых баранов были схожи. Вот только столицу — Бахчисарай четыре раза сжечь не удалось. Одного вполне хватило. Хан страдал и бесился, будто русские вводили тот корпус не в его страну, а в его задницу. Четыре раза туда-сюда, на всю глубину, как шомполом в ствол мушкета. Все стычки и бои русские не просто выигрывали — они побеждали без потерь. И после боя оставалась тамерлановская гора непогребенных вражеских тел, сваленная у подножия полудюжины православных крестов. Выглядело это немного по-язычески. Но искренний лютеранин Миних понимал — для крымчаков разницы между чужими верами нет. И надругаться над обычаями неверных они всегда готовы. Так пусть ужас заставит их держаться подальше от солдатских могил. Такая была наглядная агитация.

Что там могилы! Тридцать лет после этих походов не было ни одного крымского набега на Русь! И даже по приказу Блистательной Порты крымчаки вновь пошли в набег лишь потому, что родилось и выросло целое поколение, не помнящее Миниха. Его-то и повел за собой молодой и горячий, только что поставленный турками для войны хан. А старики спорили до конца. Пока головы не отлетали от тела под острой саблей хана. Они знали — фельдмаршал вернулся из опалы. И если нужно, повторит то, что уже делал не раз…

Графу было очень жаль, что события в Польше отвлекли его от возможности посмотреть набег — хан, образованнейший человек, знавший шесть европейских языков, и четыре варварских, искренне приглашал, обещая очень поучительное зрелище своего торжества над азиатами. Себя он почему-то считал европейцем…

Сен-Жермен даже поделился своим сожалением с собеседниками. И выразил сочувствие в том, что мер никаких они против татар принять уже не успеют.

— Уже! — сообщил ему Мирович злорадно.

И был, разумеется, прав. Те самые казаки, которых он недавно отпустил на юг, как и вся русская легкая кавалерия, ждали набега. И перехватили орду на поспешном преждевременном отходе. Преследовали по пятам, отвечая на стрелы — пулями, сходились в сабельных схватках.

И десятиязыкий хан сам-десят стучался в ворота Перекопской крепости. Турки на валу долго его не пускали, боялись, что по пятам налетят русские, ворвутся на плечах… Увы, погоня отстала — как и орда. Кони-то у простых татар были похуже, чем у хана. Первые ходы новой русско-турецкой войны были сделаны…

Разумеется, как только австрийские пикеты исчезли из вида, Тембенчинский скинул кирасу и развернул крылья, а уцелевшие соратники Мировича — рты. Василий им о князе уже рассказывал, но одно дело слушать байки, другое — увидать самому.

Перелет Баглир сделал в два этапа — сначала долетел до Гродно, сообщил новости Кейзерлингу, перехватил фунтов десять свежей рыбки — только из Немана — и снова взмыл в воздух. Сутки почти непрерывного полета — и в кабинет Виа он через окно не вошел, а ввалился.

— Отлично, что ты прилетел, — обрадовалась та, — но к столу не зову. Безымянный совет Петр Александрович назначил на через полчаса. Перекусишь по дороге, — и, в дверь, к адъютанту, — Николай Вильгельмович! Распорядитесь насчет копченого осетра в карету!

— Лучше сырого…

— Уж чем бог послал. Как тебе моя новая форма?

Новая форма была не только у Виа, и не только у кирасир. Как только Румянцев пообвыкся в роли князя-кесаря, он заметил неудобство новой, петровской, формы. Пусть и не столь роскошная, как положенная при императрице Елизавете, она сохраняла все те же недостатки — штиблеты с гетрами, парики с буклями и косами, дурацкие высокие гренадерки с медными бляхами, сверкающими, но легко пробиваемыми пулей. Узкий сюртук никак невозможно было подбить мехом, и зима, оставшись пыткой для нижних чинов, стала ею же для офицеров. А ведь когда-то русские именно зимой и предпочитали воевать. И поднимали на зимние, свободные от землепашества, месяцы огромные толпы народного ополчения.

Император Петр полагал, что форма должна быть красивой и воина возвышающей — а потому спорил за каждую из десятков пуговиц, за каждый фальшивый клапан. Скоро спор выполз и на очередном заседании Безымянного Совета.

Совет был безымянным и неофициальным для того, чтобы замедлить неизбежную фильтрацию в его ряды ненужных людей. Такова судьба любого властного комитета.

Совет делился на две части — вершители и исполнители. Вершителей было трое — два императора и князь-кесарь. Исполнителей — четверо: Шувалов, президент Сената, ответственный за производительные силы империи, Виа, присоединившая к отделу ландмилицию под громким именем корпуса Внутренней Стражи и обеспечивающая теперь как внутренний порядок, так и внешнее вынюхивание, Чернышев, как военный министр, заведовал обоими кулаками империи, морским и сухопутным, а Баглир руководил особо экстравагантными проектами.

Иоанн тогда заявил:

— Делайте, что хотите, лишь бы солдатам холодно зимой не было.

Чернышев, повоевавший и против пруссаков и за, столько набрался у заклятого друга Фридриха, что решительно защищал гетры и штиблеты.

— Красота должна быть практичной, — заявила тогда Виа, и отобрала у часового при дверях митру-гренадерку с медной бляхой. Выхватила пистолет, грохнула — и пуля, прошив насквозь бляху и растреллиевскую позолоту-штукатурку, выщербила камень стены Зимнего. После этого сняла свою сверкающую каску, и повторила опыт. Пуля с визгом отскочила вбок, вжикнула мимо уха графа Захара Чернышева, выбила осевшее тучей осколков оконное стекло и умчалась на волю. Генерал даже бровью не шелохнул.

— Почему не сделать каску и им? Стали мы варим уже достаточно. Красиво — и защищает голову от пули и от сабли.

А дальше — стоило только взяться. Штиблеты окончательно заменили сапогами, штаны в обтяжку — шароварами. Исчезли плащи, появились полушубки. Каски обтянули сукном. Мундиры сошлись у солдат на пузе и застегнулись под горло. Зато на плечах офицеров появились погоны, а на рукавах — нашивки. Красные у унтеров, золотые — у обер-офицеров.

Кирасиры стараниями Руманцева превратились в карабинеров — в этакие танки. Большие, бронированные и стреляют… Общий вес доспеха и оружия достигал четырех пудов. Из них три приходились на шлем и кирасу, теперь не пробиваемую пулей даже и в упор. Длинные карабины, прошедшие испытания на Украине ножевые штыки, палаши, пистолеты в седельных сумках. Аналитический же отдел превратился в отдельный кирасирский корпус, и в отличие от карабинеров, эполеты получил только на одно плечо. Как организация, военная уже только наполовину.

Исчезли гусары и пикинеры, обратившись в конных егерей. У этих не было доспехов. Зато имелись длинные нарезные ружья и сабли. В Туле и на Урале станки с дармовым приводом от дневного зноя и ночной прохлады без устали вращали сверла. Армии, и особенно кавалерии, нужны были ружья и еще раз ружья — чего в этом времени стоят дикари с одними саблями?

Нужны были новые легкие единороги — конная артиллерия разворачивала батареи в полки.

Петербург, как и вся страна, вдруг почувствовал всем нутром подготовку к войне. И к чему-то еще, неясному и непоименованному. В воздухе слышалась торопливая поступь времени — шаг аршин, в захождении полтора!

А вот Баглир почти спал. Физиология.

Совет же решал важное — как воевать. Посмеялись над турецкими планами. Виа доложила, что турки планируют обходной маневр четырехсоттысячной армией из Молдавии через Подолию на Киев. Было ясно — Первая армия, которую решил возглавить сам Чернышев, эти планы сорвет играючи. Но что дальше? Грустно волочься через степи, считать в битвах каждый патрон? И осаждать бесконечные турецкие крепости. Очаков, Хотин, Шумлу, Браилов, Измаил, Варну, Плевну, Андрианополь, если повезет? И постоянно помнить про австрийское нависание с фланга и тыла. И в результате себе оставить медвежье ушко, а тушу подарить тому, кто в лес и не ходил?

Был и еще один план. Быстрый и наглый. Кому пришла в голову такая мысль? Истории не вспомнить. Но кто-то же первый пробормотал эту ересь:

— А отчего бы не запалить Турцию сразу с двух концов? Отправить Балтийский и Немецкий флот к Дарданеллам?

Вокруг всей Европы. А ведь до того у русских военных моряков переход от Кронштадта до Киля казался очень долгим, и котировался, как кругосветка у англичан. Но люди в Безымянном Совете были решительные, и дерзость замысла им пришлась по душе.

Но и тут была неясность — а что делать потом?

Бунтовать греков, как советовала всеведающая Виа? Блокировать Проливы, как уверял погрязший в экономике Шувалов? Или?

— Или просто прорваться через Дарданеллы, вломиться в Босфор и высадить десант прямо в Стамбул. Поддержав корабельными пушками.

— И долго вы там продержитесь? — саркастически спрашивал Шувалов.

— Если к тому времени на Черном море будет господствовать русский флот, способный перевезти подкрепления и припасы — неограниченно! — увлеченно скреб когтями лакированный стол Баглир. И, чуть холоднее, — выход эскадр, полагаю, можно приурочить к открытию Канала.

Инициатива наказуема исполнением. Командовать обходной операцией поручили князю Тембенчинскому.

Но надо было найти и адмирала. Полянский всерьез занедужил и умер, не успев подать в отставку. Сенявин взялся за воссоздание Азовского флота. Селиванов — штабник, и не хочет покидать уютного кабинета в Адмиралтействе иначе, чем для инспекции. Рябинин — галерник, и что такое паруса, успел уже забыть. Спиридов же болел притворно, попросту не желая идти под команду дилетанта. Талызина еще когда Миних повесил… Пришлось искать из молодых да ранних. Капитан первого ранга Самуил Карлович Грейг согласился на эполеты контр-адмирала, то есть совершил прыжок через чин капитан-командора, и принял должность командующего эскадрой. Заранее предупредив, что если Баглир будет ему мешать, то будет вышвырнут за борт без церемоний. Выход флотов, как и открытие Канала, был назначен на весну следующего, 1766 года.