Шестого июня, в день рождения Пушкина, Долли готовила в библиотеке Пушкинский вечер. Ей очень хотелось пригласить на встречу с читателями известного пушкиниста. Сознавая всю несбыточность своего желания, она все же рискнула позвонить по телефону и попросить его об этом. Он ничего определенного не ответил, но назначил ей встречу.

Уже в десятом часу вечера, не без колебаний, позвонила она в его квартиру. И когда услышала донесшийся из прихожей звонок, подумала: «Это же наглость — беспокоить такого человека».

Ей открыл сам ученый, старый, очень румяный, с седыми пушистыми волосами, ровненьким рядком окружавшими лысину. Умные, совсем молодые глаза дружелюбно взглянули на девушку.

— Проходите, пожалуйста, проходите! -— И зашагал в кабинет, шлепая большими клетчатыми домашними туфлями.

Долли пошла за ним.

Он сел за письменный стол, словно приготовился к длительному ученому разговору, указал ей на кресло напротив. Она присела на самый краешек, и ей так захотелось сейчас же провалиться сквозь землю.

— Ваше имя и отчество, милая?

Еще этого не хватало! Долли покраснела до корней волос.

— Дарья Федоровна.

— Фикельмон? — улыбаясь, спросил пушкинист.

— Кутузова, — чуть слышно ответила Долли.

— Все же Кутузова! Это великолепно! — искренне восхитился пушкинист. — Пушкинский вечер будет проводить Дарья Федоровна Кутузова. Как же могу я не приехать?

— Нет, в самом деле, вы приедете? — поднялась Долли и чуть не расплакалась от радости.

И он действительно приехал в районную библиотеку выступить перед обычными читателями, от которых ломился небольшой читальный зал.

Он вошел в зал так же спокойно, как, вероятно, входил ежедневно в свой кабинет, чтобы сесть за стол с разложенными на нем книгами и рукописями и углубиться в них.

Серый костюм ему был к лицу, к светлым умным глазам, скрадывал старческую сутулость, которую подметила Долли еще в первую встречу, тогда на нем была домашняя куртка.

Долли придумала несколько необычно украсить ту часть читального зала, где находилась воображаемая сцена. Вверху был повешен большой портрет Пушкина, а снизу стены украшали полуметровые листы бумаги в рамках со стихами о Пушкине его современников-поэтов. Стихи были написаны крупными цветными буквами.

Н. И. Гнедич:

Пушкин, Протей Гибким твоим языком и волшебством твоих песнопений! Уши закрой от похвал и сравнений Добрых друзей; Пой, как поешь ты, родной соловей! Байрона гений иль Гете, Шекспира — Гений их неба, их нравов, их стран — Ты же, постигнувший таинства русского духа и мира, Пой нам по-своему, русский Боян! Небом родным вдохновенный, Будь на Руси ты певец несравненный.

Ф. И. Тютчев:

Вражду твою пусть Тот рассудит, Кто слышит пролитую кровь... Тебя ж, как первую любовь, России сердце не забудет!..

А. И. Полежаев:

Эпоха! Год неблагодарный! Россия, плачь! Лишилась ты Одной прекрасной лучезарной, Одной брильянтовой звезды!

К. Кюхельбекер:

А я один средь чуждых мне людей, Стою в ночи, беспомощный и хилый, Над, страшной всех надежд моих могилой, Над мрачным гробом всех моих друзей. В тот гроб бездонный, молнией сраженный, Последний пал родимый мне поэт... И вот опять Лицея день священный; Но уж и Пушкина меж вами нет!

М. Ю. Лермонтов:

Погиб Поэт! — невольник чести — Пал, оклеветанный молвой, С свинцом в груди и жаждой мести, Поникнув гордой головой!..

Ученый одобрительно кивнул. Знакомые ему поэтические высказывания современников Пушкина были здесь весьма к месту.

Долли это заметила, и не покидавшая ее тревога за эту встречу стала чуточку меньше.

— Сколько же ему лет? — спросила у Долли сидящая возле стола старушка в допотопной шляпе и с костылями в руках.

— Кажется, около девяноста, — шепотом - ответила Долли.

— Батюшки светы! А какой орел! — изумилась старушка, с восторгом провожая взглядом ученого.

«А что она скажет, когда послушает его?» — подумала Долли и усмехнулась.

Председательствовала заведующая библиотекой — женщина средних лет, ее черные вьющиеся волосы с обесцвеченной под седину прядью были зачесаны кверху. Черное платье облегало стройную фигуру. Заметно волнуясь, она представила ученого. Долгие аплодисменты не давали ему говорить. Наконец они стихли. В зале установилась тишина, и молодо зазвучал спокойный; негромкий, проникновенный голос;

— Только теперь, когда творчество Пушкина стало подлинным достоянием народа, он предстал перед читателями во весь свой необъятный рост великого народного поэта.

Тишина в зале была необычайная. Казалось, собравшиеся боялись дышать и осторожно переводили дух, чтобы не помешать ученому.

А тот говорил, негромко, горячо, убедительно. И казалось, в эти мгновения груз лет покинул его, плечи распрямились, глаза горели, руки молодо, энергично жестикулировали.

Он коснулся детства поэта, рассказал о Лицее, о двукратной ссылке, цитируя на память и стихи, и поэмы, и прозу Пушкина. Он рассказал о женитьбе поэта. О той ярости, которая охватила его от «милости» императора, произведшего его в камер-юнкеры. И еще более от того, когда он узнал, чтр письма его к жене, адресованные ей одной, просматриваются полицией, а один отрывок письма даже доставлен императору. Ученый прочел этот отрывок:

Письмо твое послал я тетке, а сам к ней не отнес, потому что рапортуюсь больным и боюсь царя встретить. Все эти праздники просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди, и мне, вероятно, его не видеть. Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфиродным своим тезкой, с моим тезкой я не ладил. Не дай бог ему идти по моим следам, писать стихи да ссориться с царями! В стихах он отца не перещеголяет, а плетью обуха не перешибет. [3]

Ученый рассказал о злейших врагах Пушкина: Уварове — министре просвещения и президенте Академии наук; его подчиненном Дондукове-Корсакове, министре иностранных дел Нессельроде с его супругой; шефе жандармов Бенкендорфе, Булгарине, Идалии Полетике; Дантесе с Геккереном и, конечно, о государе.

— Жестокая цензура, вмешательство в личную жизнь, трудное материальное положение, бесконечные анонимные письма — все это мешало поэту творить, мешало семейному счастью.

Ученый некоторое время помолчал и сказал горько:

— Пушкин трагически и безвременно ушел из жизни. Да, он погиб на дуэли, защищая честь семьи, честь жены, свою честь. Но к этому надо добавить главное: смерть Пушкина — это политическая расправа с неугодным правительству поэтом, точно такая же расправа, как и с Лермонтовым.

Он опять помолчал и, доверительно обращаясь к слушателям, сказал:

—- Я хочу предвосхитить неизбежные ваши вопросы. Речь о Наталье Николаевне. «Пора, — как сказал один из ученых наших, — закрыть затянувшееся почти на полтора столетия «обвинительное дело» против жены поэта». Она была первой красавицей великосветского Петербурга. Пушкин дорожил ее молодостью, красотой, блеском в обществе. Но дороже всего ему было то простое человеческое счастье, которое она давала ему и которое Пушкину было так необходимо. Нельзя же забывать, что гений Пушкина перешагнул свой век и ушел в. век грядущий. Великого русского поэта нужно было уберечь от того страшного одиночества, которое преследовало его. Наталья Николаевна не была виновата в смерти поэта. Она, как и он, была, жертвой страшных, изощренных интриг. Десятого февраля Вяземский писал Булгакову А. Я. (почт-директору):

...Адские сети, адские козни были устроены против, Пушкина и его жены. Раскроет ли время их вполне или нет — неизвестно. Но довольно и того, что мы уже знаем. Супружеское счастье и согласие Пушкиных было целью развратнейших и коварнейших покушений двух людей, готовых на все, чтобы опозорить Пушкину.

Вяземский писал Смирновой-Россет, приятельнице Пушкина:

Проклятые письма, проклятые сплетни приходили К нему со всех сторон... Горько его оплакивать, но горько так же и знать, что светское общество (или по крайней мерс некоторые, члены оного) не только терзало его сердце своим недоброжелательством, когда он был жив, но и озлоблялось против его трупа.

Только о Наталье Николаевне, о ее будущем были последние мысли Пушкина. Думаю, что тот, кто против Натальи Николаевны, тот против Пушкина — нашего национального гения!

Он отступил от стола на шаг и опустил руки, которыми, во время выступления энергично жестикулировал, подчеркивая страстность мыслей и слов.

Слушатели некоторое время молчали, сохраняя ту же глубокую тишину, которую боялись нарушить не только словом, но и дыханием. Затем разразились громкими аплодисментами.

Вскочил молодой человек с девически длинными волосами, в черной кожаной куртке.

И не успела заведующая библиотекой дать ему слово, как он заговорил взволнованно, громко, резко рассекая воздух ребром ладони.

— Не понимаю я, дорогие товарищи, одного: вроде бы и любил Пушкин свою невесту и долго добивался ее руки, а Кривцову, с которым дружил во время ссылки, пишет, что женится без упоения, без ребяческого очарования...

Молодой человек замолчал. н о не сел. Стоя, ожидал ответа.

Ученый снова приблизился к столу и заговорил по-прежнему проникновенно и негромко:

— И дальше он писал:

Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностью.

Помолвка Пушкина с Гончаровой вызвала различные толки. Кто жалел невесту, предсказывая неудачный брак. Некоторые жалели Пушкина. Его приятельница Хитрово писала ему:

...Я всегда считала, что гению придает силы лишь полная независимость, и развитию его способствует ряд несчастий, что полное счастье, прочное, продолжительное и, в конце концов, довольно однообразное, убивает способности, прибавляет жиру и превращает скорее в человека средней руки, чем в великого поэта!

Свет судил и рядил, копался в интимных чувствах Пушкина. А он не хотел этого. Думаю, что письмами своими он стремился скрыть от посторонних истинные чувства свои, отмахнуться от желания копаться в его душе. Разве не ясно, что невесту свою он любил беспредельно? Вот что писал он:

Участь моя решена. Я женюсь. Та, которую любил, я целые два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которой встреча казалась мне блаженством — боже мой — она... почти моя. Ожидание решительного ответа было самым болезненным чувством жизни моей.

— Разрешите! — сказала белокурая красавица средних лет и чуть шагнула от стула, на котором сидела, очевидно, для того, чтобы всем стал виден ее коричневый бархатный комбинезон, отделанный белым кружевным воротником и кружевными манжетами. Она изящно отставила ножку в коричневом сапоге на десятисантиметровой шпильке (и как она только держалась на таких каблуках!) и сказала капризным голосом:

— А правда ли, что Наталья Николаевна была любовницей царя? А затем Дантеса?

Она села, прищурившись, обвела присутствующих взглядом красивых зеленоватых глаз и стала ждать ответ.

— Неправда! — почти грозно сказал ученый. — И нацелил указательный палец в сторону читательницы, задавшей этот вопрос. — Царь действительно, по всем данным, был неравнодушен к Наталье Николаевне. Пушкин по этому поводу полушутливо писал жене:

И про тебя, душа моя, идут кой-какие толки... Видно, что ты кого-то довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостью, что он завел себе гарем из театральных воспитанниц.

Не была Наталья Николаевна любовницей царя, не была и любовницей Дантеса! А враги Пушкина как раз на этом и пытались подорвать его душевный покой. Известно было, что те женщины, на которых падал выбор царя, считали это величайшей честью и благом для себя, для карьеры мужей и отцов. Но Наталья Николаевна была не из тех.

4 ноября 1836 года поэт получил пасквильный «диплом Светлейшего ордена рогоносцев». Он один своим гениальным провидением понял, что в этом «дипломе» был намек на связь его жены с Николаем I, понял, что написан был этот «диплом» для того, чтобы отвлечь его внимание от ухаживания Дантеса за Натальей Николаевной, натравить его на царя и тем самым погубить. Пушкин вызвал Дантеса на дуэль. Чтобы избежать дуэли, Дантес женился на сестре Натальи Николаевны — Екатерине. Но это не остановило Пушкина. Он написал оскорбительное письмо Геккерену — приемному отцу Дантеса, назвав его сводником. И Дантес вынужден был вызвать Пушкина на дуэль. Наталья Николаевна была верна Пушкину. В ней великий поэт любил черты своей Татьяны из «Евгения Онегина». Любил душу своей мадонны более ее прекрасного лица...

Белокурая красавица выслушала ученого, недоверчиво приподняв брови, вздохнула, как бы сожалея, что Наталья Николаевна оказалась не великосветской львицей, а простушкой Татьяной. И, повесив на плечо коричневую сумочку на длинном ремешке, демонстративно направилась к дверям, в тишине зала бестактно постукивая каблучками.

Долли, проводив ее взглядом, подумала: «Вот так и красавицы великосветского Петербурга хотели очернить Наталью Николаевну, а воинствующие обыватели — Пушкина».

— Если Наталья Николаевна очень переживала смерть Пушкина, почему же она снова вышла замуж? — спросила девочка в школьной форме, видимо девятиклассница.

Что могла эта девочка знать о жизни? Что могла она знать о том, что и горе притупляется со временем? Она прожила так мало. И с горем, наверное, еще не встречалась. Она не вступила еще в большую жизнь, полную противоречий, радостей и огорчений.

Ученый, видимо, так и подумал, прежде чем отвечать на ее вопрос.

— Наталья Николаевна очень тяжело пережила смерть Пушкина. Долли Фикельмон, приятельница Пушкина, писала тогда:

Несчастную жену с большим трудом спасли от безумия, в которое ее, казалось, неудержимо влекло мрачное и глубокое отчаяние.

Умирая, Пушкин говорил ей, чтобы она уехала с детьми в деревню, два года носила траур по нему, а затем выходила замуж, но только за порядочного человека. Но она не выходила замуж не два года, а семь лет. Это при ее-то красоте! И, будучи женою Ланского, Наталья Николаевна на всю жизнь сохранила в сердце своем любовь к Пушкину, священную память о нем. Каждую пятницу — черный день смерти Пушкина — она постилась. А в канун и в день годовщины его смерти никогда не выходила из дома. Она даже сумела сделать так, что и Ланской почитал Пушкина. Клевета великосветского общества преследовала Пушкина с семьей, унижая их достоинство и при жизни и после смерти. И этой клевете зачастую верили даже ученые.

— Можно спросить? — по-школьному подняв руку, сказал пожилой мужчина.

Он стоял у двери, прислонясь к стене. Видимо, ему не хватило места. Стулья со всего здания перенесли в читальный зал и они были все заняты.

— Пожалуйста, — предоставила ему слово заведующая библиотекой и объявила: — Народный учитель товарищ Глухарев, активный читатель нашей библиотеки.

Глухарев наспех пригладил волосы, откашлялся и сказал:

— Я слышал о том, что есть письма Вяземского, написанные сразу же после смерти поэта графине Мусиной-Пушкиной. И якобы он в этих письмах считает, что одна мз главных ролей в убийстве Пушкина принадлежит «красному морю» и особенно одному, «самому красному». Я хотел спросить, действительно ли есть такие письма и известно ли пушкиноведению, кто это «красное море» и кто этот «самый красный»?

Ученый одобрительно поглядел на учителя и ответил:

— Такие письма есть. Думаю, что под «красным морем» Вяземский подразумевает кружок кавалергардов, группировавшийся вокруг императрицы Александры Федоровны. Как известно, кавалергарды носили красные мундиры. «Мать всего красного» — так называл императрицу в письмах Вяземский. Она была шефом «ея императорского величества кавалергардского полка». На парадах она объезжала свой полк на белом коне, в красном кавалергардском мундире. «Самый же красный» — это князь Александр Васильевич Трубецкой, любовник императрицы, выполнявший довольно грязную роль в преследовании Пушкина.

Вопросы продолжались бы бесконечно, но, оберегая дорогого гостя, заведующая библиотекой объявила встречу законченной.

Когда ученый покидал зал, седая старушка в причудливой шляпке, с проворством перебирая костылями, приблизилась к нему и спросила:

— А где Пушкин написал свой вещий «Памятник»?

— В последнее свое лето, на даче, на Каменном острове.