Прибыл Федор Кузьмич в Сибирь в 1837 году из Перми по этапу. В Перми за бродяжничество он был наказан плетьми.

В деревне Белозерской Ачинского округа возле дома крестьянина н иколая Сидорова он собственноручно построил себе келью и прожил в ней семнадцать лет. Жизнь вел аскетическую. Не ел скоромного. Много работал. Помогал крестьянам. Учил детей грамоте. Люди шли к нему за советами, поражаясь его обширным знаниям, увлекательным рассказам из истории русского государства и Других стран, изумлялись его знанию всех правящих лиц того времени, полководцев Отечественной войны 1812 года.

Слух о старце Федоре Кузьмиче шел далеко за пределы Енисейской губернии. К нему приезжали из других губерний, из разных городов.

«Кто он?» — спрашивали друг друга те, кто видел красивого, высокого старца с голубыми ласковыми глазами и белыми волосами до плеч, с длинной бородой, закрывающей медный крест. Он выделялся из всех отшельников, которые побывали в Сибири, своими манерами, каким-то особенным поворотом головы, движением рук, как бы привыкших не к крестному знамению, а к повелению.

Когда же спрашивали его, кто он, старец улыбался и отвечал: «Бродяга, не помнящий родства».

Однажды старец был на посиделках у своего хозяина Сидорова и его увидел сосланный в Сибирь казак Березин, прежде служивший в охране Александра I. Березин был поражен сходством старца с Александром I, особенно той же самой привычкой старца, что и царя, прижимать к груди левую руку. Ему показалось, что старец и есть сам царь. Федор Кузьмич заметил взволнованный, пристальный взгляд Сидорова и быстро покинул посиделки.

«Он, истинный крест, он! — убеждал Березин крестьян и в то же время растерянно говорил: — Но как же так? Я же участвовал в параде при похоронах императора. Не мог же он воскреснуть?»

И тут же припоминал, что все отзывались о смерти императора как о странной и внезапной; что мертвый он будто бы был тоже неузнаваем до странности. А императрица, прощаясь с ним, даже закричала: «Не он! Не он!» — и потеряла сознание.

В своей церкви Федор Кузьмич никогда не исповедовался. Его духовником был протоиерей красноярской кладбищенской церкви.

Слава о Федоре Кузьмиче распространилась далеко за пределы Западной Сибири. Его знали. О нем говорили. В редком доме не было его фотографии.

Эта известность была не по сердцу старцу, и он неоднократно, подолгу скрывался в тайге.

Купец Хромов из Томска давно упрашивал Федора Кузьмича переехать к нему на пасеку. И наконец старец согласился. Хромов выстроил ему на пасеке маленькую келью. Однажды старец тяжело заболел. Хромов обратился к нему с просьбой открыться, кто он. Памятны были Хромову слова Федора Кузьмича:

«Я не могу сказать, кто я. Если скажу, весь мир изумится, а совру — небо ужаснется».

Но старец поправился. Никогда никто не видел, как он молился, и только после смерти увидели мозоли от ежедневного долгого стояния на коленях.

И в Томске народ посещал старца. Было много приезжих издалека. От наблюдательного народа не укрылось, что приезжали к нему люди из аристократического общества, ходоки приносили письма, которые он сжигал.

Последние годы старец жил в Томске. Хромов построил ему келью в саду своего дома. И здесь Федор Кузьмич вел жизнь аскетическую. Спал на деревянном ложе, зиму и лето ходил в одной рубахе, подпоясанной ремнем, в холщовых шароварах и почти всегда без обуви или на босу ногу.

После смерти Федора Кузьмича за иконой нашли его записки, которые Хромов повез в Москву показать митрополиту. Затем Хромов поехал в Петербург, где просил свидания с императором Александром II. Свидания не последовало. Бумаги у Хромова отобрали, а его посадили в Петропавловскую крепость. Но вскоре отпустили, взяв расписку, что не будет болтать лишнего. Говорили, что у Хромова остались копии записок Федора Кузьмича, которые показывать он уже боялся.

Но они все же потом попали в руки великого русского писателя Льва Николаевича Толстого.

Долли остановилась.

— Вот там мой дом, — кивнула она в сторону улицы, выходящей на бульвар, и, высвободив локоть от руки Григория, спросила: —Я не понимаю, почему вы, Гриша, с легендой связали имя Толстого?

— Значит, уважаемая Дарья Федоровна, вы читали не все произведения Толстого.

— Как будто бы все, — пожала плечами Долли.

— У Толстого есть незаконченное повествование «Посмертные записки старца Федора Кузьмича, умершего двадцатого января тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года в Сибири, близь Томска, на заимке купца Хромова».

— Сознаюсь: не читала. И что же пишет То лстой в этих записках?

— Ничего особенного. Он соглашается с легендами о старце, с ученым Шильдером, историком царствования Александра I, который верил, что старец Федор Кузьмич и Александр I одно лицо.

— Ка к же Толстой доказывает это?

— Да так же, как и молва народная: умер, мол, внезапно, вдали ото всех, в довольно глухом месте — Таганроге. В гробу был неузнаваемый. Е,щ,е при жизни неоднократно говорил и писал, что уйдет из мира. И главное, Толстой приводит одно малоизвестное всем обстоятельство, что будто бы в протоколе описания тела Александра Первого сказано: спина его и ягодицы были багрово-сизые, что никак не могло быть на изнеженном теле императора.

— Как же Толстой объясняет это? — допытывалась Долли, уже не чувствуя, как у нее замерзли ноги.

— А он приводит записки Федора Кузьмича, в которых тот пишет, что в Таганроге сквозь строй прогоняли солдата, похожего на императора, и, когда солдат умер, его положили в гроб, а царь скрылся.

— Но почему именно Федора Кузьмича считали Александром Первым? — продолжала расспрашивать Долли.

— Толстой объясняет это так же, как и народные предания: очень походил на Александра. Всем поведением своим невольно выдавал себя за человека, привыкшего к высокому положению. Несмотря на набожность, никогда не говел, чтобы на исповеди не сказать, кто он. А главное, после смерти нашли за иконами записки, где он описывает свою жизнь.

Неожиданно Долли прервала Григория, протянула ему руку:

— До завтра. Встретимся у меня. Побегу читать Толстого.

Григорий усмехнулся. Пошел было, но остановился и смотрел вслед Долли, пока она не скрылась в подъезде многоэтажного дома.

Григорий в первый раз пришел в дом к Долли Кутузовой. Ее мать была преподавательницей литературы в одной из школ Москвы, и Григорий немного побаивался ее: не стала бы она, как это часто любят учителя, наводящими вопросами определять степень его культуры.

Но мать Долли, женщина средних лет, на которую походила дочь и высоким ростом, и лицом, и манерами, только поздоровалась с Григорием и ушла в другую комнату.

«Вероятно, будет проверять тетради», — подумал Григории. и на мгновение ему представилась эта женщина с заплетенной косой, уложенной на затылке в узел, приколоты и шпильками, в черной шали с яркими цветами, наброшенной на худые плечи, и открытыми по локоть руками. Она надела очки, села за письменный стол. Перед ней гора тетрадей с ученическими сочинениями, и она проверяет их.

Но вскоре из ее комнаты донеслись звуки музыки: то ли радио включили, то ли телевизор. И Григорий подумал, что вряд ли под музыку ей удастся углубиться в сочинения ребят. Тут ведь надо ухо держать востро: мало ли какие идеи приходят в головы старшеклассникам?

А о Долли он подумал: «Вот, наконец, девушка, которая мне нравится по-настоящему».

Прежде всего они перешли на «ты». А затем, естественно, завязался разговор о старце Федоре Кузьмиче.

— Я же ничего не знала. Все это для меня так неожиданно, — говорила Долли, — но я пока еще ничему не верю. Я должна достать сочинения историка Шильдера, на которого ссылается Лев Толстой. Поговорить с учеными. Почему нигде в печати никогда не говорится об этом?

— А кому это надо, Долли? Не все ли равно: умер Александр царем в Таганроге или старцем Федором Кузьмичем на заимке Хромова в Сибири? Будь это правдой, то он как царь расписался в собственном бессилии. Он не родился царем. Царями рождались не многие: Петр, Иоанн Грозный, Екатерина в какой-то мере. И все. У остальных не было никаких данных руководить государством. Таким был и Александр. Многие сибиряки верили и верят, что старец Федор Кузьмич — Александр I. Верил в это и Лев Толстой. Он и сам в конце жизни ушел из того мира, который тяготил его, и ему был понятен строй мыслей и переживаний Александра. Царь был верующим. Эпоха была другая, другие взгляды на жизнь. Ты говоришь, что в печати ничего не было об этом. Было, Долли. Издавалась в 1891 году в Петербурге брошюра: «Сказание о жизни и подвигах великого раба Божия, старца Федора Кузьмича, подвизавшегося в пределах Томской губернии с тысяча восемьсот тридцать седьмого года по тысяча восемьсот шестьдесят четвертый год». Третье издание этой брошюры вышло в Москве в 1894 году. К сказанию приложены два портрета Федора Кузьмича, вид его кельи и образец почерка. Печатались эти брошюры и за границей.

— Красиво! — с улыбкой сказала Долли.

— Ну ты можешь не верить, как не верит большинство. А я верю, что он ушел из мира. И ничего особенного в этом не вижу. Я с детства знал этот факт, как почти все сибиряки.

Григорий сидел на диване и смотрел на стол, где на черном цветастом подносе с приятным монотонным гулом закипал электрический самовар.

— Гриша, почему ты все же решил стать военным? — помолчав, спросила Долли и, откинувшись на спинку стула, ждала затянувшийся ответ.

Он молчал дольше, чем положено. Наконец заговорил медленно и сосредоточенно.

— Наш Пушкин был бесконечно предан своему отечеству. Он говорил, что далеко не восторгается всем, что видит вокруг себя, но ни за что на свете не хотел бы для себя другого отечества и другой истории предков. И Пушкин всю свою жизнь увлеченно служил своему отечеству. Вспомни, Долли, как любили свое отечество и друзья Пушкина — Жуковский, Тургенев. Оно было для них священным. Для меня оно тоже священно. И сейчас, когда в мире так неспокойно, когда есть еще безумцы, пытающиеся вспять повернуть историю, я должен охранять свое отечество. Надеть на себя шинель мне кажется самым верным. — Григорий помолчал немного и добавил: —Наверное, в выборе моей профессии имело значение и то, что я рос в военной среде. Отец — полковник. Дед и бабушка погибли в Великую Отечественную войну.

Гул самовара на столе изменился, стал мягче. Над крышкой заиграл легкий пар. Долли пригласила Григория к столу и, обратившись в сторону закрытой двери, из-за которой доносилась довольно бодрая музыка, сказала громко:

— Мамочка, иди пить чай!

Ирина Евгеньевна не заставила себя долго ждать. Музыка смолкла. Дверь открылась, и мать Долли вышла к столу.

«Ну вот сейчас начнется», — ощутил Григорий в себе беспокойство школьника.

Однако Ирина Евгеньевна сказала совсем не то, чего ожидал Григорий.

— А чай у нас, Гриша, не простой. С травкой. Да еще какая травка-то! Вы, очевидно, такой и не слышали — княженика!

Григорий улыбнулся и, к удивлению матери и дочери, сказал:

— Сам ее собирал. Редкая ягода и полезная!

— Вот так так! Где же собирали-то? —недоверчиво спросила Ирина Евгеньевна.

— В тайге. В Сибири.

— Вы, значит, сибиряк, Гриша?

— Чистокровный! — гордо заявил он.

И тут все же сказалась педагогическая профессия Ирины Евгеньевны.

— Вы молодец, что родиной гордитесь!

— А как же! Хороша Сибирь всем: и травами и особенно людьми!

— А легенду о Федоре Кузьмиче, которую вы рассказывали Долли, я знала, — сказала Ирина Евгеньевна.

— И конечно, не поверили в нее? — спросил Григорий.

— Отношусь к ней как к красивой легенде. Фантазия народа неисчерпаема.

Глаза Григория вспыхнули упрямым желанием спорить.

— Красивая, говорите? А я, Ирина Евгеньевна, уход из мира даже в те времена никогда не считал красивым поступком. Его совершали предельные эгоисты ради спасения самих себя, только себя и своей души. Они не считались с тем горем, которое приносили родным своим уходом из мира. А уход из мира царя — это его позорнейший поступок. Он бросил не только родных, но, главное, возложенную на него миссию и трусливо скрылся в сибирских лесах. Он ловко снял с себя ответственность за расправу с декабристами и перед богом и перед народом. Я верю в эту легенду, Ирина Евгеньевна. Даль в своих воспоминаниях о Пушкине писал, что поэт уважал предания народа и был убежден, что всегда есть смысл в этих преданиях, только не всегда его легко разгадать.

— Что же, Пушкин по-своему прав, — согласилась Ирина Евгеньевна, но развивать свои мысли не стала. Быстренько выпила чай с княженикой, ушла, закрыла дверь, и снова из ее комнаты послышалась жизнерадостная музыка.

— А знаешь, Долли, твоя тезка Фикельмон пока что мне не очень нравится, — сказал Григорий.

— Почему?

— Очень уж она светская дама.

— Это не повод. Она не могла быть иной.

— Ну, может, это и так. Но ведь именно потому, что была слишком светской дамой, она душой не принимала Наталью Николаевну Пушкину — не светскую даму, всю свою жизнь не светскую. И за это Долли Фикельмон называла ее неумной. Долли Фикельмон нужно было, чтобы женщина умела красиво и легко болтать на любые темы, в любых обстоятельствах. А Наталья Николаевна была молчалива. Она понимала тот маскарад, который ее окружал, и не хотела надевать маску. И потом... Потом, Долли Фикельмон не добрая.

Григорий взглянул на часы и схватился за голову: он опаздывал, был заказан разговор с Иркутском!

Закрыв за собой дверь, Григорий снова приоткрыл ее и с улыбкой сказал:

— Завтра приду в библиотеку.

Когда Григорий ушел, Долли передала матери его мнение о графине Фикельмон.

— Видишь ли, Долли, в определении «светская женщина» лежат понятия, во многом чуждые нашему веку и нашему пониманию. Там и добро и зло было другое.