Время встречи — 22 апреля 1913 года. Место действия — город Приасск.

"…Книга открыта на самой последней странице. Сколько всё это продлится? Целый день дождь. В воздухе тают осколки разбитой посуды, тянутся долго и долго секунды. Ты меня ждёшь!" [9]

В этом году в природе почему-то всё происходит поспешно, быстро и шумно; будто земля тоже не может нарадоваться на наконец-то чистое, мирное небо и боится не успеть опробовать все времена года, очень сожалея, что нельзя их устроить одновременно. Весна не стала исключением: бурная и ранняя, сейчас она уже явно стремилась превратиться в лето, не заботясь, что по календарю до него ещё целый месяц.

Но теперь я наконец-то шёл по проспекту Победы, получившему своё название совсем недавно; настолько недавно, что местами даже не успели ещё смениться таблички с названием улицы, и часть домов по-прежнему стояла на улице Стапана Лихого. Пожалуй, к лучшему переименовали: одна из центральных улиц, а кто такой был этот Лихой и чем он настолько прославился, расскажут, пожалуй только краеведы.

Впрочем, на большинстве домов табличек не было вовсе, да и домами-то их трудно было назвать — развалины и обгоревшие остовы. В Приасске шли жестокие бои, город очень сильно пострадал; несколько лет пройдёт, прежде чем он оправится от этого удара. По крайней мере, внешне. А там… десятилетия нужны, если не века!

Аллея, по которой я шёл, тянущаяся в центре улицы между проезжих частей, тоже выглядела иначе, чем я её помнил. Да что там; не было здесь сейчас аллеи. Живых старых деревьев осталось едва ли пара десятков на всей улице, а на местах погибших робко зеленели молодые, только-только посаженные каштаны в рост человека. Конечно, земляки постараются, и вместо положенных природой десятилетий на приведение этого места в более-менее привычный вид понадобится всего пара лет. Но пока что одна из старейших улиц благодаря этим деревцам выглядела совсем юной. Очень странно смотрятся тонкие яркие деревца на фоне тёмных мрачных развалин. Жутко, но правильно.

Я никуда не спешил; гулял, разглядывая лица прохожих, спешащих по своим делам. Стайка школьников в красных галстуках, оккупировавшая одну из скамеек и галдящая не хуже птиц, заметив меня, любопытно притихла. Ребята зашушукались, провожая взглядами; кто-то о чём-то заспорил. Впрочем, у меня никто из них ничего спрашивать не стал, и одиночество моё оказалось ненарушенным.

Через какой-то месяц я уже должен был прибыть в часть, о чём получил соответствующий приказ, поэтому все мои страхи относительно перспективы столкновения с обычной, мирной жизнью вне казармы потеряли почву: весь год я добирался до родного города, и через пару недель пора было уже двигаться обратно. В этот раз — на поезде или стреколёте, побыстрее; за месяц обратно, на западную границу, не успею.

Так что оставшиеся две недели я решил потратить на праздное шатание по памятным с детства местам. И, учитывая размеры города, решил делать это не то чтобы при полном параде, но при погонах и знаках различия. И, к слову, правильно сделал; я только-только вышел из комендатуры, куда доложился о своём прибытии, и уже встретил пару патрулей, попросивших предъявить документы. А люди в форме без погон привлекали их повышенное внимание, чему я был случайным свидетелем. Так что лучше привлекать внимание ребятни блеском звёзд на погонах и фуражке, чем нервировать патрули. Как мне объяснил, извиняясь, один из этих ребят, уж очень много развелось всяческих подозрительных личностей в послевоенное время.

Остановившись в стороне, у помятой, но относительно целой урны, я прикурил и присел на заборчик, щурясь на солнце, глядя по сторонам и просто наслаждаясь тихим, живым городом вокруг. А потом…

Стройная миниатюрная девушка в простом платье ниже колен в мелкий голубоватый цветочек, с наброшенным на плечи платком, брела по аллейке, уткнувшись взглядом в миниатюрную, в пядь, но толстую книжку. Лёгкий ветерок, всё ещё по-весеннему прохладный, игриво теребил коротко остриженные тёмные волосы, а на неизменно обветренных тонких губах блуждала рассеянная улыбка. Я настолько засмотрелся и растерялся, что едва не упустил её — она уже прошла мимо.

— Веся! — окликнул я, бросая недокуренную папиросу в урну. Девушка вздрогнула и растерянно заозиралась. — Веся! — вновь позвал её я. Она наконец-то обернулась.

При виде меня девушка вновь испуганно вздрогнула. Побледнела; книжка капризной кошкой выскочила из ослабевших рук на брусчатку. Тихо вскрикнув, Веселена прижала обе руки к губам. Так мы и стояли несколько секунд друг против друга, не решаясь ни сказать что-то, ни двинуться с места.

— Живой! — вдруг выдохнула она, бросаясь ко мне. Я, сорвав фуражку, подхватил девушку, закружил — молча; дыхание перехватило от накрывшей с головой радости и громадного, неземного облегчения. А Веся смеялась и плакала одновременно, твердя как заклинание — "живой, живой, живой!"

Мы долго стояли, не двигаясь с места и не зная, что говорить. Сказать было нужно столько, что невозможно было выбрать, с чего начать. Да только ли сказать! Глядели, и не могли наглядеться, крепко обнявшись — будто боялись, что это сон и какое-то наваждение, которое вот-вот кончится.

Четыре долгих, бесконечно долгих и страшных года — ни строчки, ни весточки. Война внесла свой порядок; выгнала из домов эвакуацией, утащила далеко на запад в лагеря, щепками швыряла людей из стороны в сторону, разбивая семьи и ломая судьбы. Гоняла по передовой из конца в конец, протаскивала по тылам. Одна только несбыточная надежда — последнее письмо, неизвестно, нашедшее ли адресата. "Весной на аллее, после войны…"

Она всегда писала чудесные стихи.

А я все эти годы боялся даже вспомнить имя — боялся сглазить, накликать беду. Иногда только, в часы самого чёрного, самого глубокого отчаянья из памяти всплывали эти строки, и становилось теплее. Я верил, каждую секунду верил, что она выживет; я, наверное, во многом именно за это и воевал. Только всё равно боялся лишний раз вспомнить.

— А ты совсем не изменилась, — наконец, сумел первым нарушить молчание я. — Только вот коса где-то потерялась, — я взъерошил её короткие волосы; она забавно сморщила нос, став похожей на сердитого ёжика.

— Отрезать пришлось, когда в госпитале лежала, — с улыбкой отмахнулась она. — А ты стал старше, — карие глаза вновь повлажнели, а тонкие пальцы легко, почти невесомо коснулись моего виска. — Гораздо старше, как будто тебе не тридцать, а почти пятьдесят.

— Честно говоря, за время пути домой с фронта я пострадал сильнее, чем за всю войну, — рассмеялся я.

— Дурачок, — вздохнула она, через силу улыбнувшись. — Обермастер уже, а всё одно — мальчишка!

— Пятидесятилетний мальчишка… Не знаю даже, обижаться или радоваться!

— Глупый! И курить вот тоже начал, — Веселена недовольно наморщила курносый нос.

— Поругать же некому было, — я пожал плечами, не выпуская девушку из объятий и чувствуя, как в груди разливается необъяснимое тепло, а всё тело переполняет невероятная лёгкость. — Теперь, считай, бросил. Если, конечно, ты согласишься со мной поехать…

— Шантажист, — она весело пихнула меня кулачком в бок.

Мы до поздней ночи бродили по городу, и говорили, говорили, говорили…

И только теперь я, наконец, понял, что война кончилась. Да, умом знал об этом, радовался, но — только умом. Сердце же, кажется, ждало обещанной встречи, а до этого отказывалось верить. Для него война длилась с того последнего письма, и закончилась только теперь. В этом городе, так и оставшемся непокорённым, где наши войска раскрутили колесо истории посолонь.

"От границы мы землю вертели назад, было дело сначала. Но обратно её закрутил наш комбат, оттолкнувшись ногой от Урала. Наконец-то нам дали приказ наступать, отбирать наши пяди и крохи. Но мы помним, как солнце отправилось вспять и едва не зашло на востоке! Мы не мерим землю шагами, понапрасну цветы теребя. Мы толкаем её сапогами - от себя, от себя, от себя…" [10]