Туфли
«До свидания», – сказала Ольга и ласково улыбнулась. Не выпуская её руки, Сергей спросил: «Может, зайдём в парк, немного посидим на нашей скамейке?»
Она покачала головой: «Ты же знаешь, послезавтра выпускной экзамен!»
Яркое солнце середины июня. Крымский мост. Над ним голубое небо, поодаль спокойная голубая гладь Москвы-реки. На улицах безлюдье напряженного рабочего дня столицы.
«Так есть же завтрашний день», – возразил Сергей.
«О, завтра очень много дел, – она отняла руку. – Я пошла».
Лёгкая походка, простенькое ситцевое платье, на тонкой талии перехваченное красным ремешком, белые носки и коричневые тапочки делали её похожей на милую девочку подростка. Но слегка откинутая назад голова под тяжестью роскошной каштановой косы придавала всей фигуре гордый, иногда надменный вид.
«Может я могу чем-нибудь помочь?» – в голосе Сергея звучала слабая надежда.
«О, что ты, нет, спасибо».
Спускаясь к расположенной рядом трамвайной остановке, Ольга загадала: если он не ушёл и смотрит мне вслед, на экзамене всё будет хорошо. Почти дойдя до цели, она с замиранием сердца оглянулась: его стройная высокая фигура в чёрных брюках, напоминающих шаровары, и светлой серой футболке красиво выделялась на фоне голубого неба. Их глаза встретились, он поднял здоровую руку, раненную он держал в кармане, откинул со лба тёмную непослушную прядь и улыбнулся. Она посла воздушный поцелуй.
В грохоте мчащегося трамвая и множестве нерешённых вопросов, вдруг схвативших Ольгу в плотное кольцо, постепенно таял образ Сергея с его нежностью и обаянием.
Дома градус озабоченности заметно повысился. Высветилось самое главное: отсутствие туфель. Ну мыслимо ли выйти на сцену Большого зала консерватории, а экзамен будет именно там, в этих дерматиновых тапочках?! Она подошла к большому зеркалу. Ужас!
В магазинах обуви нет. Для рынка у них с мамой нет денег. Вчера вдруг неожиданно блеснула надежда: маме обещали сегодня оплатить за сверхурочную работу. Это спасение.
А вдруг не заплатят? И что тогда делать? Может не пойти на экзамен? От этой мысли у Ольги перехватило дыхание.
Евдокия Петровна, как всегда вернулась поздно, усталая, поникшая. Три года сын и муж на войне. Она постепенно теряет силы, здоровье, все глубже уходит в себя.
Но сегодня она выглядит более просветлённой. Уже с порога громче обычного произнесла: «Завтра с утра на рынок. Говорят, за три тысячи можно найти приличные туфли. И у нас есть эти деньги». Она положила перед дочерью солидную пачку, перетянутую резинкой. Они обе понимали: спасение.
Июньская ночь, короткая, быстрая.
Евдокия Петровна и Ольга поднялись рано. Утро встретило их чистым голубым небом, приветливым щебетанием птиц, ещё сохранившейся прохладой недавно ушедшей ночи.
В пёстром многоголосье начинающегося дня, если хорошо прислушаться, можно уловить радостное приветствие, посылаемое Богом всему живущему: внемлите окружающем природе, любите друг друга и будьте счастливы. Но на земле шла убийственная война, жестокая, страшная. Лязг железа заглушал голос радости. Люди не слышали его: молчаливые, подавленные, опустив голову, словно боясь чего-то, они быстро пробирались по улицам.
Евдокия Петровна и Ольга дошли пешком до метро. Несколько остановок в его прохладных малолюдных тоннелях – и они снова на жаркой улице. До цели – рукой подать. По мере приближения к рынку народ сгущается: встречные, параллельные, пересекающиеся потоки озабоченных людей. Московский рынок времён Великой Отечественной войны – явление уникальное и удивительное. Стихийно возникший на почве нищеты, голода, немыслимых потерь и обездоленности, он спас не один миллион жизней граждан столицы. Его простонародное, распространённое название звучало ласково: барахолка.
Барахолка не была чем-то стабильным: она остро и живо отзывалась на все события, происходящие в стране. Изначально, в страшные критические дни жизни столицы, когда большая часть предприятий и жителей была эвакуирована, основу барахолки составляли голодные старички и старушки. Они за гроши отдавали всё, что сохранилось от голодовок времён революции и коллективизации: старинные и старые вещи, завалявшиеся в древних сундуках – одежду, пахнущую молью, уцелевшую от Торгсина серебряную ложку, треснувшую фарфоровую чашку Кузнецовского сервиза, иногда без блюдца и многое другое. И, как ни странно, даже в этих немыслимых условиях и на такие, казалось, никому не нужные вещи, находились покупатели. А у старушки в этот день к скудной порции полученного по карточкам хлеба, прибавлялся дополнительный кусок.
По мере наших успехов на фронте и постепенного возвращения эвакуированных, барахолка заметно молодела: новые продавцы, среди которых стали попадаться люди на костылях, инвалиды в гипсовых повязках, предлагали уже более современные вещи.
Дальнейшие победы, передислокация военных действий на территорию врага обогатили барахолку иностранными вещами, предметами обихода, книгами.
Именно таким многообразным предстал рынок нашим героиням. Никаких признаков организованных рядов: сплошная, тесносплочённая, многоликая, многоцветная, многоголосая людская масса в лучах июньского солнца. И вместе с тем, каждый обособленно из рук предлагает свой товар.
Вокруг множество самых разнообразных предметов. Глаза разбегаются. Передвижение в этой толпе – непрерывная борьба с препятствиями. Интерес и любопытство бросает покупателя из стороны в сторону. Продавцов обувью много и обувь разная. Вот, кажется, и нашлось что-то подходящее: модные чёрные лодочки, небольшой каблучок и красивый бантик, стоят 3000 рублей. Евдокия Петровна поторговалась, и женщина согласилась отдать за 2 800. Почти купили. Но практичная мама посоветовала посмотреть ещё что-нибудь. Опять с большими препятствиями выискивали, примеряли, торговались.
Ольга, тоненькая, быстрая впереди заметно обогнала мать, толпа её оттеснила в сторону. И вдруг, буквально в нескольких шагах от себя она увидела молодого парня на костылях, продающего «Сагу о Форсайтах» Голсуорси. У Ольги даже в глазах потемнело. «Сколько стоит?» – кинулась она к нему. «Три тысячи» – был ответ.
Судьба туфель была решена. Большего счастья, чем обладание этой книгой она представить себе не могла. Свыше года она знает, что роман вышел на русском языке. Неустанные поиски его были безрезультатны. И вдруг эта книга тут, перед нею. Разве можно от неё уйти? Она так маняще лежит в руках этого парня, отражая солнечные лучи всем золотом своего переплёта. Евдокия Петровна в это время подходила к ней.
«Мама, посмотри!» – крикнула Ольга. Мгновенно всё поняв, Евдокия Петровна возмущённо сказала: «А как же туфли?»
«Какие туфли?» – с искренним недоумением спросила Ольга и тут же поняла, что туфли просто выпали из её сознания. В сильном волнении торопясь и путая слова, она просила, умоляла, доказывала, стараясь убедить мать, что книга для неё гораздо важнее туфель. Евдокия Петровна не сдавалась. И Ольга в отчаянии спрашивала себя: неужели мама действительно не понимает весь драматизм ситуации. Ведь если она, Ольга, отказавшись от книг, принесёт эту жертву, то завтра, выйдя на экзамен в туфлях, приобретённых такой ценой, она ничего не сможет сыграть. От тоски и подавленности в ней уже сегодня потухнет чудесный огонь, который горел все годы её обучения в консерватории, благодаря которому она стала лучшей студенткой курса. И она вновь и вновь повторяла уже сказанные слова и крупные слёзы сплошным потоком покрывали её лицо.
И что должна была делать мать?
Она уступила.
И досталось ей это очень непросто: она скрыла от дочери, что вчера денег не выдали, необходимую сумму она по частям заняла у трёх сотрудниц. И всё это оказалось впустую; желаемой цели достичь не удалось.
На душе сделалось особенно тягостно и бесприютно, острее почувствовалась не на минуту не затихающая боль о сыне и муже.
Ольга, счастливая и радостная, прижимала к груди драгоценную покупку.
Но, взглянув на мать, сразу сникла. Так от порыва осеннего ветра дерево внезапно теряет все свои жёлтые листья, оставаясь голым. Домой вернулись под вечер в необычной обстановке полного молчания. Ольга села играть, мать занялась хозяйством. В воздухе висело напряжение.
Ольга понимала, что конфликт должна ликвидировать она. И ни в коем случае нельзя допустить, чтобы их, таких любящих друг друга, разделила ночь без примирения.
«Так чего же я жду?» – спросила она себя. И без дальнейших рассуждений, бросилась к матери со словами благодарности и вины.
Уже лёжа в постели с драгоценной книгой под подушкой, Ольга, спокойная и счастливая, мысленно пересматривала всё случившееся за этот бесконечно долгий день. Но сон одолевал её. Последнее, что успел удержать в памяти засыпающий мозг, был томящий душу вопрос: так что же изменилось? Столько страха, волнений и слёз из-за отсутствия туфель! Так их и сейчас нет. Но ведь нет и ни страха, ни слёз. Есть книга и радость. Может всё дело не в туфлях, а во мне самой? Но осмыслить до конца этот философский вопрос Ольге не удалось. Она спала.
Прослушивание выпускников начиналось в 10 часов утра. Помимо сотрудников консерватории в зал допускалась публика. Ольга играла третьей. Сначала Бах: хорошо темперированный клавир, вторая тетрадь, прелюдия и фуга. Далее 32 соната Бетховена, затем два этюда Листа. Программа заканчивалась прелюдией Рахманинова.
Перед Ольгой два выступления. Она их не слушает. Все ее существо собралось в комок, а в нём – только еле переносимое ожидание и непреодолимый страх.
Наконец, её выход: из артистической, по коридору, и вот уже открытая дверь на сцену. Боже, как ещё далеко до рояля. В голове и душе полнейшая пустота. Она пытается вспомнить начало, первую фразу. И, о ужас, она её не слышит.
Наконец, Ольга у цели. Остановилась: поклон залу. Он полон. В первых рядах члены экзаменационной комиссии, профессора, студенты. Мелькнуло бледное лицо матери. Ольга села к роялю. Прикосновение к инструменту и, словно по волшебству, сразу исчезло всё: страх неуверенность, дрожь во всём теле, переполненный зал, она сама.
Осталась только музыка.
Наконец, последний аккорд. Она встала.
Счастье от самой музыки, еще не вполне осознанная радость, что всё позади, заслуженная гордость победителя и неверие самой себе – от этого кружилась голова. И тут по залу бурной волной прокатились аплодисменты. Это было уже выше её сил. Ольга поклонилась и быстро пошла со сцены. Демонстрировать свои счастливые слёзы ей казалось неудобным.
Экзамен, наконец, закончился. Любопытная публика ждала результатов. Их сообщили ближе к вечеру: одна пятёрка, одна четвёрка, остальные тройки. Ольге, получившей высший бал, досталась ещё довольно большая доза аплодисментов. Зал опустел.
Ольга с Евдокией Петровной медленно спускались по лестнице. Мать испытывала счастливые минуты. Успехи дочери возвышала и её в собственных глазах, в своих ощущениям он включала и тех двоих, дорогих отсутствующих.
Свою «бурю ощущений» Ольга вряд ли сумела бы определить. В её счастливую радость вдруг остро вонзилась мысль, что по этой, такой знакомой и любимой лестнице она в прежнем качестве спускается последний раз. Завтра она получит диплом и консерватория – её второй родной дом, станет прошлым. «Грустинка в радости – наверное, так бывает всегда», – подумала она.
Ну а туфли? Конечно, вспомнила Ольга и о них: неужели это она, Ольга, только что своей игрой завораживавшая аудиторию, могла страдать и проливать слёзы?
Над чем?
Об этом ей хотелось поскорее забыть.
Они вышли из консерватории. В лёгкой прозрачной дымке гаснет день над столицей. Кое-где зажглись фонари. Вечерняя прохлада заполняет улицы и нежно ласкает прохожих, истомлённых дневным зноем. Мать и дочь идут медленно среди толпящихся людей. Они идут домой. Евдокия Петровна с восторгом предвкушает радостный вечер вдвоём с дочерью. Это ещё один подарок. Такое случается не часто.
Вдруг на их пути возникает высокая фигура. Они останавливаются:
«Мама, познакомься – это Сергей». Он здоровается, поздравляет и подаёт Ольге букетик лесных фиалок. Вечер обостряет их запах. Аромат такой сильный, что прохожие оборачиваются. Ольга благодарит его взглядом – откуда он их достал? Она не знала, что они уже расцвели.
Евгения Петровна смотрит на них и вдруг совершенно неожиданно для себя, почти весело произносит: «Вам, конечно, хочется погулять – ступайте, вечер такой чудесный». Ольга уловила крупинку горечи в её весёлом тоне. Она колеблется. Потом переводит взгляд на Сергея: «Спасибо, мама».
Нежный поцелуй, и они уходят налево в сторону центра. Евдокия Петровна долго смотрит им вслед. По оживлённому профилю, когда Ольга поворачивает голову в сторону своего спутника, она понимает, что дочери сейчас очень хорошо. Мать счастлива. И рядом с этим, в самой глубине души шевельнулось лохматое одиночество. Постояла, подумала.
«Не грусти, – говорит она себе, – у тебя ведь всё это было. Теперь её очередь».
И неторопливым шагом она поворачивает направо, в сторону метро.
Китаец
Однажды в начале сентября в хирургическом отделении нашего института появился китаец.
Ранние сумерки дождливого осеннего дня. Только закончились операции. Небольшая передышка. В ординаторской тесно, шумно, оживлённо. Говорят все сразу и обо всём.
Лёгкий стук в дверь. Кто-то крикнул: «Не заперто, входите!»
Стук повторился.
– Да водите же – стоящий рядом Саша с некоторым раздражением распахнул дверь.
На пороге стоял китаец. В мгновенно наступившей тишине все головы повернулись в его сторону. Невысокого роста, узкоплечий, в длинном не по размеру сильно накрахмаленном, стоящим дыбом халате и такой же шапочке, упавшей до бровей, он вызывал еле сдерживаемый смех. Немая сцена критически затягивалась. Наконец кто-то спохватился и приветливо произнёс: «Входите, входите. Вы к кому?» На лице китайца вспыхнула улыбка, похожая на гримасу и он осторожно, словно касаясь чего-то хрупкого, разделяя буквы паузой, произнёс: «Я – аспирант». Всеобщее любопытство погасил вошедший профессор Николай Павлович Маслов.
– Да, – сказал он, обращаясь ко всем присутствующим, – это Вень-Чуань – он только что закончил медицинский институт в Пекине и поступил к нам в аспирантуру. Прошу любить и жаловать.
Это был период горячей дружбы Советского Союза и Китая, Сталина и Мао-Цзэдуна. В нашей стране, сразу стало много китайцев. Они были везде – в промышленности, в торговле, в транспорте, в аудиториях высших учебных заведений. Повсюду говорилось о великой советско-китайской дружбе, а из чёрных тарелок – репродуктора, развешанных на улицах, бодро и весело звучала песня с ярким припевом: «Сталин и Мао слушают нас, слушают нас!» Таким образом, Вень-Чуань стал одним из многих.
На утренней конференции следующего дня Вень-Чуань появился уже в совсем другом облачении. По указанию Н. П. Маслова в бельевой его одели в подходящий по росту халат и шапочку. Сознание определённости своего нового положения придала уверенности его осанку движениям, походке, всей манере держаться. На его гладком, почти лишённом растительности лице не гасла приветливая улыбка. При отсутствии слов она была расхожей монетой в его общении с окружающими. В ней не было ни заискивания, ни подобострастия. Просто не зная чужого языка, он вместо слов дарил людям улыбку. Удивительной особенностью было то, что в ней не участвовали глаза. Небольшие, чёрные, раскосые, они словно жили самостоятельной жизнью. Лицо улыбалось, а они, немигающие, сосредоточенно изучали собеседника, взвешивали, анализировали, оценивали. Из сопроводительных документов стало известно, что он последний ребёнок в большой семье потомственного рабочего. Единственный из пяти детей пожелавший получить высшее образование. В текущем году окончил медицинский факультет пекинского университета. Как обладатель диплома с отличием по специальному распоряжению Мао-Цзэдуна, наряду с такими же молодыми людьми других специальностей направлен в Советский Союз для продолжения образования в научном направлении. Сам же он никогда ничего не рассказывал ни о себе, ни о семье ни о стране. На прямые вопросы отвечал скупо и неохотно. И, как оказалось совсем не потому, что не знал языка: значительные успехи в разговорной речи не сделали его более открытым. И тем не менее на удивление быстро у него сложились со всеми вполне дружественно-корректные и у вместе с тем, достаточно отстранённые отношения. Никакой фамильярности и никакой тесной дружбы за все три года его аспирантуры. О своей жизни в общежитии, переживаниях, трудностях, планах он так же ни с кем не делился, не жаловался и крайне редко обращался за помощью к товарищам. Его внешний облик – всегда подтянутый, в ослепительной белой рубашке с красиво завязанным галстуком в сочетании с тихим голосом, и подчёркнуто вежливым обращением к каждому – привлекал к нему симпатии в равной мере сотрудников и больных.
Более тесное знакомство позволило обнаружить в его характере черты, ускользающие от поверхностного взгляда. В нём была какая – то внутренней организованность, дисциплина, ответственность перед окружающими. Он никогда не опаздывал, умел слушать, не перебивал говорящего. В ответ на случайно брошенный товарищеский возглас: «Как дела, Вень Чуань?» – весело улыбаясь, произносил «Очень корошо». А серьезные глаза пристально изучали задавшего вопрос. И нельзя было понять, как он в действительности, в самой интимной глубине своего существа воспринимает окружающее. Его жизненная дорога неожиданно сделала головокружительный вираж. Оказавшись в чужой стране, такой далёкой от его родины, без семьи и друзей, не зная её языка, он на каждом шагу сталкивался с неведомым и непривычным. Словно путешественник-первооткрыватель он должен был брать неприступные рубежи, идти вперёд, не ведая, что таится за следующим поворотом. И всё это в одиночку с самим собой.
Думалось: а хватит ли него сил? Иногда он казался таким хрупким и беззащитным. А он тем временем бодро и смело шёл по избранной дороге. Шёл не жалуясь и не прося помощи. Через три недели свободного графика (для знакомства с обстановкой) ему назвали тему диссертации – это были опухоли щитовидной железы. А на другой день дали первого больного. Его научным руководителем стал Николай Павлович Маслов. Постепенно раскручивалась и укреплялась нить его институтской жизни. И сглаживались границы между нациями. Рождалось и росло взаимопонимание: профессиональное, в плоскости языка и общечеловеческое.
Конфликт грянул внезапно, как гром среди ясного неба.
Подходила к концу сказочно-пушистая зима. Шальная весна внезапно ворвалась в мартовские снега. Озорной ветер, словно назло дворникам срезал верхушки наметённых сугробов и лихо бросал их под ноги прохожим. Как безумные чирикали воробьи. Под музыку несущихся по улицам ручьёв наступил солнечный апрель. В пятницу в конце рабочего дня в ординаторской появился комсорг.
«Напоминаю, – его голос звучал наставительно резко, – завтра субботник. Подготовка к майским праздникам. Сбор ровно в девять. Не опаздывать. Мужчины работают во дворе. Женщины моют стекла в своём отделении». Когда стих шум обсуждения отдельных деталей – раздался тихий спокойный голос Вень Чуаня: «Я не приду». Пауза была немного длинней, а голос комсорга слишком резким:
– Почему?
– У меня дело есть. – Вень Чуань был ещё совсем спокоен.
– Какое? – тон комсорга походил на допрос.
– Мое дело, – уже несколько взволновано произнёс Вень Чуань.
– Никаких личных дел, – комсорг почти кричал, – ты работаешь в институте и это есть твоё единственное дело.
С покрасневшим лицом, остановившимся взглядом, очень раздражённо, но совершенно уверенно и чётко Вень Чуань произнёс:
– Я сказал – я прийти не могу.
Комсорг разразился резкой тирадой. Вень Чуань, взволнованный, с пылающими щеками промолчал. Разошлись с неразрешившимся недоумением. Большая часть сотрудников была на стороне комсорга (ведь мы все выросли на субботниках), остальные промолчали. Я была среди них.
На субботнике Вень Чуаня не было. Скандал, затеянный было комсоргом, не состоялся. Инцидент был исчерпан на уровне дирекции института. Ведь это касалось иностранца. В понедельник прихода Вень Чуаня ждали с повышенным интересом. Все хотели знать причину, ради которой он пошёл на конфликт. А он и не думал в это кого-либо посвящать. На прямой вопрос никто не решился. Поогорчались, кулуарно потолковали и как будто забыли. Но неприятный привкус случившегося всё-таки остался. Вень Чуань был по прежнему улыбчив, скромен и тих, но в его манере держаться мне вдруг почувствовался лёгкий налёт гордости победителя.
А вскоре хлынула настоящая весна, яркая, праздничная, звенящая. Зацвели сады, запели птицы, люди стали чаще улыбаться друг другу. Яблоневая аллея, ведущая к метро «Динамо» превратилась в сказку. Рядом за чугунной оградой текла привычная серая городская жизнь, а в аллее был нескончаемый праздник.
Вечером я не торопясь шла к метро. В безветренном воздухе на фоне голубого неба, слегка позолоченного последними лучами солнца, плыли деревья в сплошном белорозовом цветении. Я замедлила шаги – хотелось продлить очарование. Вдруг слева почти рядом, обгоняя меня, мелькнула фигура мужчины, показавшегося мне знакомой. Я присмотрелась – это был Вень Чуань. Он меня не заметил. Я искренне пожалела его: неужели ему безразлична эта Божественная красота? Или он её просто не видит? И вдруг, словно от боли сдалось сердце: а может, в Китае яблони цветут по-другому, и он в этот момент одиноко с тоской думает о них? Я окликнула его. Он вздрогнул и остановился. Я подошла. Мы долго шли молча. Говорить не хотелось. Уже почти у конца аллеи я вдруг совершенно неожиданно для себя самой спросила:
– А почему же ты всё-таки не пришёл на субботник? Он как-то дёрнулся, словно уклоняясь от удара, и остановился. Я взглянула наго. На мгновение луч заходящего солнца скользнул по его лицу. Оно было сосредоточенно-серьёзным. Он что-то решал. И вдруг твёрдо произнёс: «Хорошо, тебе расскажу».
И он тут же начал своё повествование. Сначала как-то вяло, сжато, словно неохотно. Затем оживился, в голосе зазвучала глубокая убеждённость, а в конце даже своеобразная гордость, почти артистический пафос. Он рассказал, что свое общежитие, где живут китайские студенты, аспиранты и молодые учёные на стажировке они называют «Маленьким Китаем» в нашей громадиной стране. У них есть день очень важный и нужный им всем, независимо от пола и возраста, день, когда каждый перед всеми раскрывает себя. Раскрывает честно, правдиво, откровенно. Подробно рассказывает всё, что с ним произошло за неделю: хорошее, скверное, приятное, тягостное. Свои поступки, ошибки, просчёты, заблуждения, мысли, мечты, планы. Все слушают это честное открытое признание. Слушают и судят так же честно и открыто и дают оценку поступкам. Из этих суждений каждый складывает свой план на следующую неделю. И этот важный знаменательный день – суббота. Пропустить его невозможно. Не прийти – это значит предать своего вождя. Ведь они в ответ на его напутствие им, уезжающим учиться в Советский Союз, поклялись быть честными, открытыми, учиться для процветания родного Китая. Китая, который несомненно станет великой страной. И этот обет они беспрекословно выполняют в большом и малом, в серьёзном и пустяках. Каждый день воплощают его в жизнь. Он говорил долго, вдавался в подробности, они уводили его от основного сюжета. Он возвращался началу, торопился, словно боясь не успеть высказать всё до конца. Волнение безжалостно гасило слабые ростки чужого языка, которым он уже вполне удачно пользовался в спокойной обстановке. Сейчас ему явно не хватало слов. В конце концов, все грамматические связи русского языка рассыпались, и речь его состояла лишь из существительных в именительном падеже и глаголов в инфинитиве. Но удивительно: в его манере говорить было явно что-то гипнотическое. Грамматическая неразбериха речи чудесным образом компенсировалась эмоциональностью тона и делала её легко воспринимаемой и понятной, а иногда – даже увлекательной.
Наконец, он умолк. Я огляделась. Боже мой, уже вечер. Запутавшись в цветущих яблонях, горят уличные фонари. Сколько же мы простояли? Час? Два? В молчании мы дошли до метро. На эскалаторе в мелькающем свете повторяющихся фонарей ритмично возникало и уходило в тень его лицо. Оно было спокойным, умиротворённым, даже радостным. Я подумала, что поделившись со мной своим сокровенным, он испытал своеобразное ощущение облегчения и свободы.
На перроне мы расстались и поехали в разные стороны. В моём вагоне было свободно. Я села. Нахлынувшие мысли вплетались в ритм колёс. Так вот, оказывается, каков в действительности этот тщедушный, скромный, молчаливо улыбающийся китаец! У него есть собственный взгляд на окружающее, есть идеология, убеждения, есть цель в жизни и явно присутствует воля к её достижению. Есть собственное достоинство. А вместо предполагаемого мною одиночества в чужой стране – когорта друзей – единомышленников. И никаких компромиссов, послаблений, уступок, даже вдали от родины, в незнакомой стране, не зная её жизни, её языка, в стране, принявшей его как ученика. В этой стране он уже совершенно сознательно и настойчиво умеет отстаивать свои права на свободу мыслей и действий. В его понятии любовь к родине равнозначна жизни для неё, она есть суть и смысл жизни. Он искренне и бескомпромиссно предан вождю. Учится, работает и живёт для процветания Китая. А эта еженедельная всеобщая круговая исповедь друг перед другом? Ведь это явление того же порядка. И ведь все они, приехавшие учиться в нашу страну, несут в себе этот термоядерный заряд верности своей идеологии, свободы и смелости. И сам собою рождается вопрос: кто же у кого должен учиться?
Вопрос сугубо риторический и ответа на него тогда не требовалось.
А Вень Чуань продолжал жадно учиться, брать всё более трудные барьеры.
Кончался второй год его аспирантуры. Несомненные успехи в языке и профессиональные развили в нем определённую самоуверенность. Она явно пошла ему на пользу, он обрёл смелость в общении, стал участвовать в спорах, активнее защищая свои позиции.
Это было время, когда в Советском Союзе хирургия, как наука и практическое пособие, ещё не имела таких помощников, как анестезиология и реанимация. Хирурги сами обеспечивали все необходимые элементы оперативного вмешательства и послеоперационного периода, доминирующим видом обезболивания была местная анестезия. В нашем отделении операции шли четыре, реже – пять раз в неделю.
Практически каждый врач ежедневно в течение нескольких часов был занят в операционной. Работы хватало всем, мне было поручено составление списка операций на каждый следующий день. К середине дня, подписанный заведующим отделения, он должен был висеть в ординаторской. Оперирующий называл мне своих ассистентов. Врачей на остальные посты в операционной расставляла я сама.
Стояла скучная мокрая осень. Всю неделю без просвета шёл мелкий холодный дождь. Резкий, временами ледяной ветер срывал последние листья с деревьев. Их голые ветви тоскливо и бессильно раскачивались на фоне серого слоистого неба. Всю неделю шли сложные тяжелейшие операции. Все устали, были раздражены. С нетерпением ждали конца недели. Я только что повесила расписание на завтра – последний операционный день. Кое-кто из присутствующих подошёл к стенду. Среди них был и Вень Чуань. Он прочитал расписание. И вдруг, обратись ко мне довольно громко и отчётливо произнёс:
– Ты меня из списка вычеркни. Я в операционной больше работать не буду.
Присутствующие не скрывали своего удивления.
– Это почему же? – спросила я.
– Все больные для диссертации у меня уже собраны. Мне больше не надо. Теперь я должен работать для себя.
Его эгоизм взбесил не меня одну. Тем не менее, я совершенно спокойно произнесла:
– Это решаем не мы с тобой, а твой руководитель и заведующий отделением. Но что бы там ни было – завтра ты должен быть в операционной, заменить тебя неким.
Его лицо вспыхнуло румянцем, который в сочетании с желтоватой кожей приобрёл лиловатый оттенок. Громко и решительно, смешивая русские слова со звуками, похожими на заикание, он сказал: «Нет, не буду, не буду».
Спорить было бесполезно, но ситуация требовала немедленного решения. Я размышляла к кому идти: к его руководителю, или к заведующему отделением. Судьба мне улыбнулась: в дверях я столкнулась с Николаем Павловичем, который, как всегда в развевающемся халате почти вбежал в ординаторскую. Среди разбросанных на круглом столе историй болезни, нашёл нужную и стоя, торопясь перелистовал её. Мои слова о Вень Чуане выслушал с поразительным равнодушием, не поднимая читающего взгляда, он с привычной насмешкой произнёс:
– Да что ты говоришь? Вень Чуань, это правда?
Уловив в голосе шефа миролюбивые нотки, Вень Чуань ещё больше приободрился и уверенно произнёс: «Да», – и начал было что-то объяснять. Николай Павлович не слушал его и, продолжая перелистывать историю болезни, словно в раздумье спросил:
– Так ты действительно не хочешь переливать больному кровь на завтрашней операции?
Расценив тон своего шефа, как поощрение, Вень Чуань воодушевился:
– Да, – сказал он, – не хочу, потому что…
– Ну хорошо, – легко и весело перебил его профессор Маслов, положил на стол историю болезни, быстрым шагом направился к двери и на ходу, словно разговаривая с самим собой, негромко произнёс: – Что ж, я сегодня об этом напишу Мао-Цзэдуну.
В мёртвой тишине прозвучала захлопнутая дверь и быстро удаляющиеся шаги,
Вень Чуань словно окаменел. С его неподвижного лица вниз к шее медленно сползал румянец. На жёлтом маскообразном лице живыми оставались только глаза. Вдруг став громадными и круглыми, они были полны ужаса и слёз. Но слёзы почему-то не капали. Создавалось впечатление, что в глазницах полных влаги плавают громадные зрачки. Немая сцена длилась не больше минуты. Вдруг Вень Чуань сорвался с места и помчался вслед Николаю Павловичу. Видимо, не догнав его, вернулся в ординаторскую. Шок прошёл. Он был бледен и дрожал, словно в ознобе. Но явно пытался овладеть собой. Решительным шагом он подошёл ко мне и, глядя в глаза, стараясь быть спокойным, сказал:
– Я буду переливать кровь. – Немного помолчал, словно набирая сил и, глубоко вздохнув, тихо добавил: – И завтра, и потом, и всегда.
Повернулся и почти выбежал в коридор.
Дождь шёл всю ночь. Такой же частый, мелкий и холодный. Он, словно сеткой окутал город. Тускло мерцали Фонари, рождая призрачные тени на пустеющих улицах. Всё живое стремилось в укрытия. Утром дождь усилился. Примчался северный ветер, сильно похолодало.
Как всегда в половике девятого Николай Павлович вышел из 16 трамвая на углу Беговой улицы и II Боткинского проезда – наискосок от института. Раскрывая зонтик, он увидел Вень Чуаня. Смертельно бледный взволнованный, дрожащий всем телом то ли от холода, та ли от страха, он бросился к Николаю Павловичу. Пренебрегая элементарной вежливостью, не здороваясь, он сдавленным голосом выбросил из себя вопрос:
– Вы написали Мао-Цзэдуну?
В первую минуту Николай Павлович оторопел. Однако сообразив, принял серьёзный вид и, проходя мимо промокшего дрожащего Вень Чуаня, безразличным голосом произнёс:
– Вчера не успел, я это сделаю сегодня вечером.
Вень Чуань смотрел вслед быстро удаляющемуся Николаю Павловичу. Его слегка согбенная фигура в серых сумерках дождя напоминала вопрос. Этот же вопрос был написан на его лице: что же теперь делать? Несколько коротких минут размышления и, видимо, на что-то решившись, он бросился вслед Николаю Павловичу. Видимо не догнав, посмотрел на часы и понял, что пора идти в операционную. Операция затянулась. Когда Вень Чуань освободился, Николай Павлович уже ушёл. В полном отчаянии, сознавая, что не сделал ни одного шага к спасению, он отправился домой в общежитие, в «Свой маленький Китай». На следующее утро сцена у трамвайной остановки повторилась. День был светлый, временами сквозь лёгкую, сероватую дымку облаков по земле пробегал луч солнца. Вень Чуань не менее жалкий и несчастный, чем вчера вновь ждал своего руководителя. Заметив его Николай Павлович предвосхитил его вопрос:
– Успокойся, – сказал он подбежавшему Вень Чуаню, – я не написал и не буду писать Мао Цзэдуну.
Выражение лица Вень Чуаня заставило вечно торопящегося, вечно бегущего, насмешливого Николая Павловича остановиться. Они стояли на обочине шумной улицы. Мимо, извиваясь и звеня, прополз трамвай, мчались машины, суетились торопящиеся пешеходы. А Николай Павлович с интересом наблюдал, как постепенно, очень медленно окаменевшее маскообразное лицо китайца оживало, возвращая ему мягкие округлые черты. Как появился и медленно разливался живой румянец щёк. И вдруг, словно луч солнца вспыхнула знакомая улыбка. Но самым ярким и поразительным были глаза. Поглядев в них, Николай Павлович с удивлением подумал: оказывается, иногда они тоже умеют радоваться.
Инцидент был исчерпан. Клокотавшее в связи с ним волнение сотрудников (обсуждение, пересуды, горячие споры) улеглось. Наступили тишина и покой.
Недели две спустя выпал день, когда рано закончились операции. В ординаторской собралось много докторов. В большое венецианское окно глядело не по-осеннему яркое солнце. У всех было приподнятое настроение. Звучали весёлые молодые голоса, слышался смех. Говорили о разном, все вместе и кулуарно. Вдруг Саша ни с того ни с сего неожиданно для всех громко произнёс:
– Вень Чуань, теперь уж дело прошлое и всё хорошо кончилось, но скажи, только честно – чего ты так испугался, когда Николай Павлович обещал написать Мао-Цзэдуну? Чего ты боялся – что тебе не дадут закончить аспирантуру? Отзовут домой? А там накажут? Что ты как-то пострадаешь? Скажи честно? Признайся!
В ожидании его ответа все повернулись в сторону китайца. Оказывается, этот вопрос интересовал многих. Вень Чуань не сразу понял, что от него хотят. Насторожился. Во взгляде сквозило недоумение. Повторенный Сашей вопрос прозвучал грубее и проще. Когда он понял, на его лице выразилось сначала искренне удивление, его сменило возмущение, перешедшее в открытое негодование. Эти ступени его переживаний читались как в открытой книге. Он уже собирался ответить, как вдруг остановился, словно ища слов, обвёл всех глазами, сверкнувшими каким-то странным блеском. И в этот момент на его лице на мгновение вспыхнула жалость с примесью чего-то похожего на презрение. Вспыхнуло и погасло. И тихим голосом с каким-то сожалением он сказал:
– Вы ничего не поняли. Всё было гораздо страшнее ваших предположений. Я поступил недостойно и не сразу это осознал. Самое ужасное было, когда я сообразил, что мой поступок может огорчить и обидеть Мао-Цзэдуна. Мне стало безумно стыдно перед ним. На его добро я ответил неблагодарностью. Это было самым страшным. Не дожидаясь субботы, я собрал товарищей и на внеочередном собрании всё рассказал. Осудили очень резко. Решение принимали вместе: искупить работой.
Он кончил. Все молчали.
Вечер был холодный неприветливый. Я возвращалась домой привычной дорогой. Опустевшую аллею оживляло лишь мягкое шуршание опавшей листвы. Деревья с оголёнными ветвями в призрачном мерцании фонарей напоминали фигуры людей, беспомощно воздевших руки к небу. Грусть, навеваемая осенью, соперничала с роем пёстрых мыслей и чувств. Они клубились и разбегались и вновь громоздились друг на друга. Я думала о Вень Чуане. Откуда он такой? Кто его сделал таким? И ведь он не один в «Маленьком Китае» и в большом? Здесь в Москве его окружают такие же как он студенты и аспиранты, они единомышленники. Кто их воспитал так, что простому человеку перед главой государства за проступок может быть не страшно, а стыдно? Что должен представлять из себя такой правитель? Интересно, могло ли быть соотечественникам Рузвельта, Черчиля, а может ещё и Гитлера стыдно перед ними? Сомневаюсь! Мне, например, и в голову не могло прийти, что может быть стыдно перед Сталиным. А Мао-Цзэдун со своими китайцами – что же это за явление? Вдруг вспомнилось восклицание Грибоедова:
«Хоть у китайцев бы нам несколько занять
Премудрого у них незнанья иноземцев».
Но это было 200 лет назад. А теперь? Они решили познакомиться с иноземцами? Зачем это им? Почему они здесь? И что они у нас ищут.
И вместе с тем ведь Вень Чуань увезёт от нас в свою страну несомненно ценный багаж! А что важнее? Кто ответит на этот вопрос? Политика доминирует над всем. Это единственное объяснение. Единственно возможный ответ на все подобные вопросы.
Через несколько месяцев Вень Чуань встал на трибуну перед учёным советом института. Всё сошло гладко. Работа была хорошая, тщательно выполненная и вполне прилично доложенная. Трудные взаимоотношения автора с грамматикой хоть и резали ухо, но были вполне переносимы.
Вень Чуань уезжал светлым весенним днём. В распахнутое окно ординаторской вливался аромат начинающегося цветения земли. Когда основная часть прощания была окончена, он подошёл ко мне, держа в руках сложенный рулоном лист плотной бумаги
– Мы иногда ссорились, – сказал он, – но я всегда чувствовал, что ты – друг. Ты очень помогла мне прожить эти три года. Спасибо тебе.
– Эта акварель, – он подал мне рулон, – одного из наших лучших художников.
Он назвал его имя, которое я, к сожалению, не запомнила.
– Пусть она напоминает тебе это время, – сказал он улыбаясь.
Я развернула рулон: на белом фоне крупный, опущенный вниз красный с бордовым оттенком цветок с крупными цветками и поднятым вверх, изящно изогнутым стеблем и несколькими голубовато-зеленоватыми листьями. Справа от середины цветка сверху вниз шесть крупных китайских иероглифов, верхний красный, остальные чёрные, Чем-то таинственным повеяло от этой картины. Я спросила, о чем говорят иероглифы. Вень Чуань задумался. Потом произнёс:
– В Китае этот цветок – символ приносимого в дом добра. Об этом и говорят иероглифы. В русском переводе им соответствует несколько значений, я запомнил только три: благо, благодать, благодарение, – произнёс он с некоторым напряжением.
– Может я не совсем понимаю, но мне кажется, что это хорошие добрые слова. Пусть они, как и этот цветок всегда будут с тобой. И вот уже не один десяток лет эта картина в тонкой изящной коричневой раме висит на видном месте, выделяясь среди прочих своей загадочностью. И неизменно рождая вопросы моих гостей.
А Вень Чуань, подобно иголке в море, безнадежно потерялся в этом прекрасном, беспокойном и неустойчивом мире.
Наркоз
Операция подходила к концу. Последний шов и Александр Иванович отошёл от операционного стола. Повернулся в мою сторону. В узкой прорези между белой шапочкой, надвинутой до бровей и марлевой маской от переносицы, закрывающей остальную часть лица, видны одно глаза, сейчас они устремлены на меня. В них нет ни так хорошо знакомого холодного начальственного выражения, ни раздражённого недовольства окружающим, ни даже вполне понятной усталости уже немолодого хирурга после большой операции. В них полыхает молодой весёлый огонь. «Ну, молодец, Ина, спасибо тебе. Справилась великолепно. А какое удовольствие работать в этих условиях! Какая удивительная лёгкость и свобода – в его тоне звучала неподдельная радость – ведь я даже не дал ассистентам закрыть рану, всё сделал сам. Никакого сравнения с местным обезболиванием. Молодец! Вот так и будем жить дальше. Жить и работать с удовольствием».
Он подошел к группе курсантов, продолжая описывать свои новые ощущения.
Услышать такие слова от самого Савицкого, скупого на малейшую похвалу – дорогого стоит. Но вместе с этими необыкновенно тёплыми, полными искренности словами внутрь вошла какая-то заноза, царапающая душу. Она рождала страх. Я не суеверна, но почувствовала: рано произнесены эти слова. Наш первый опыт, первый наркоз. Безумно интересно – безумно интересно и очень страшно одновременно. Впрочем, с точки зрения хирурга он прав: рана зашита – операция закончена. Она закончена и для всех многочисленней присутствующих – курсантов и сотрудников, пришедших взглянуть на операцию под новым видом обезболивания. И только для двух участников этого действа операция ещё продолжается: для больного, который еще не вышел из наркоза и для меня – ждущей его пробуждения. Когда оно наступит – не известно. Но ясно, что и на этом отрезке времени возможны всякие неожиданности и осложнения. И потому ещё очень тревожно на душе. И не так обжигающе-радостно воспринята откровенная похвала Александра Ивановича,
Ранние зимние сумерки заглянули в незашторенное окно отдельной палаты, когда больной впервые открыл глаза. Полуосознанным взглядом он ощупывал окружающее. Но тщетно: слабый луч вспыхнувшего сознания тут же угас. Стала очевидной невозможность оставить больного на единого дежурного врача, тому же несведущего в вопросах обезболивания. Позвонила Маме, сказав, что остаюсь с больным на ночь. Дежурная медсестра где-то раздобыла удобное кресло, мы его поставили у постели больного, и оно ласково приняло меня в свои объятья. Я откинулась на его спинку и вдруг услышала тишину.
Но это длилось недолго. Словно вырвавшись из плена рой мыслей, ощущений, волнующих ярких картин закружил меня в пёстром хороводе. Из него вдруг более ярко стали высвечиваться отдельные моменты. Утренний эпизод оказался доминирующим. Проснулась на час раньше обычного. Торопилась. Получила благословение мамы на первый наркоз и выскочила из дома. Серое морозное утро. Скользко. Перебегая Донскую улицу с угла на угол к трамвайной остановке на Выставочном переулке у старинной церкви Ризоположения, поскользнулась и упала перед бешено-мчавшейся машиной. Громко выругавшись, водитель сделал сумасшедший рывок в сторону и я уцелела. Стою на остановке. Колено болит, чулок разорван, внутри неукротимая дрожь. Ощущаю на себе сочувственные взгляды окружающих. На душе безумно тягостно. Первый наркоз и такая неудача. Это явно дурное предзнаменование. Рождается и проникает внутрь леденящий душу ужас. Перед мысленным взором возникают кошмарные картины возможных неудач и осложнений наркоза. Что делать? Внутренняя дрожь усиливается Ужас!
И вдруг слева над угловым домом прямо напротив трамвайной остановки чёрная мохнатая туча разделилась и через образовавшуюся щель в тёмный пасмурный мучительно-тоскливый день проник тонкий солнечный лучик. Он оживил золото креста большого купола старинной церкви, медленно сполз на резную решётку стрельчатого окна и скрылся. Я была потрясена: ведь это Бог послал мне знак утешения.
Больной спокоен. Спит. Дежурная сестра периодически доливает лекарства в капельницу. Очень тихо и спокойно. Спать не хочется. Радость удавшегося свершения не гаснет.
Опять бегут и окружаться неконтролируемые мысли, главная из них: почему для этой роли Александр Иванович выбрал меня? Ведь были и поопытнее и постарше! Ведь он даже не поговорил со мной. Назначил – и всё. Даже не поинтересовался – хочу ли я бросить хирургию. Он сам был несказанно увлечён этим методом. Привёз его с международного конгресса хирургов из Рио-де-Жанейро с решительным намерением освоить его в институте. Очень памятен день его триумфального возвращения. И на другой же день – блестящий доклад в переполненном зале: итог поездки.
Аудиторией Александр Иванович владел мастерски. Тема не имела значения. Всё, к чему он прикасался словом, обретало образ, цвет, аромат и значимость. Рождало интерес. Будоражило воображение. Он говорит и образы, увиденные его глазами, оживают в зале. Доклад обстоятельный.
Характеристика и критическая оценка новых течений и научных направлений. Подчёркнуто увлечённо и заинтересованно о новом методе обезболивания со сложным длинным названием: эндотрахеальный эфирно-кислородный наркоз с управляемым дыханием?
Наконец – общий итог поездки и заключение. И уже почти сходя с кафедры: «Увидев этот наркоз, я пришёл к убеждению, что широчайшее использование местной новокаиновой анестезии в нашей стране задержало развитие советской хирургии минимум на двадцать лет». Зал всколыхнулся. В нём повис незаданный вопрос: «Что же теперь будет?»
Больной вдруг громко застонал. Не открывая глаз, произнёс: «Очень больно!» Побледнел, стал тяжело дышать, под моими пальцами пульс стал нитевидным. Выступил холодный пот. Мы с дежурной сестрой работали молча. Постепенно восстанавливалось равновесие. Через некоторое время больной открыл глаза. Увидев пеня, удивился: «Вы, Ина Павловна, разве рабочий день ещё не кончился?» Я объяснила. Он понял. На бледных губах вспыхнуло подобие улыбки. И как лёгкий шелест прозвучало: «Спасибо». Это было напряжение, от которого он устал. Глаза закрылись и наступил благодатный сон. Подумала: «Значит правильно, что осталась с больным».
На душе тихая радость. Я подошла к окну. Темноту прорезал слабый туманный свет далёких фонарей. А вблизи прямо за оконной рамой большими пушистыми хлопьями падал снег. Попадая в луч света отдельные крупные снежинки на миг вспыхивали лиловато-золотистым светом и исчезали в темноте… Вспомнила: почти такой же снег шёл и около трёх недель назад, когда я вышла из метро «Красные ворота», где меня на машине ждал профессор Савицкий. Накануне в ординаторскую позвонила его грозная секретарша Екатерина Ивановна: «Вместо института ровно в 9 утра будьте у метро «Красные ворота», не вздумайте опоздать». Ошеломлённая, я спросила: «Зачем?» «Не знаю – это распоряжение Александра Ивановича, не опаздываете». – Из трубки неслись короткие гудки.
Я не опоздала. Мне навстречу профессор вышел из машины. А снег, сумасшедший снег всё падал. И в несколько коротких минут привычно строгий, недоступный директор крупнейшего института превратился в добродушного славного деда мороза из детской сказки. Пушистый снег густо покрывал брови, усы, меховую шапку, толстым слоем лежал на воротнике пальто.
Встреча с Александром Ивановичем всегда определённое испытание, всегда ожидание неожиданного, даже спросить о чём-нибудь страшно. Это в обычных условиях, но ведь я никогда не видала его Дедом морозом – поэтому решилась задать естественный вопрос. Он не только не рассердился, а словно подыгрывая своему новому образу, не отвечая, с ласковой насмешкой произнёс: «Садись!» – и открыл передо мной заднюю дверь машины. Усевшись на своё место рядом с шофёром и, словно продолжая начатый разговор, просто сказал: «Не торопись – скоро узнаешь». И, меняя тему, не выходя из образа, рассказал незатейливую смешную историю. Всё это походило на сказку.
Целью нашего путешествия, как скоро оказалось, была железнодорожная больница. Входя в кабинет заведующего хирургическим отделением – известного московского хирурга профессора В. И. Казанского – Александр Иванович после краткого приветствия произнёс: «К твоим шустрым мальчишкам я привёз свою не менее шуструю девочку – пусть они ее поучат». Опять загадка. Мне начинало казаться, что ему просто доставляла удовольствие эта игра в таинственность. Всё разрешилось, когда мы вошли в помещение с множеством всякой медицинской аппаратуры. Здесь же я и познакомилась с «шустрыми мальчишками». Их было трое. Оказывается, в клинике профессора Казанского уже в течение трёх месяцев осваивается новый вид обезболивания, так пленивший Александра Ивановича. Узнав цель нашего появления, они охотно согласились стать моими учителями. И тут же при общем участии был составлен план моего обучения, рассчитанный на три недели. Эти молодые доктора сказались заботливыми учителями, эрудированными, вдумчивыми и серьёзными. Но увы, у Александра Ивановича, видимо, не хватило терпения: к удивлению моих наставников он через 10 дней потребовал меня в институт. К этому времени мой скудный багаж состоял лишь из трёх операций, на которых я дала наркоз самостоятельно, но под наблюдением своих учителей. В кабинете меня встретил обычный сурово-неприступный директор института. От «дедморозовской оттепели» не осталось и следа.
– Я думаю, у тебя всё в порядке, времени было вполне достаточно, – это был не вопрос, а утверждение.
– Завтра операция, готовься! – Его тон ответа не позволял возражать, не имело смысла.
Не проронив ни слова, я вышла из кабинета. Это был шок. Самым странным этапом была интубация – введение трубки в трахею на выключенном дыхании больного. Это требовалось сделать в секунды. Овладев собой, я позвонила наставникам. Решили, что один из них придёт для поддержки. Увы, он опоздал. Вошел, когда операция уже началась. Все безумные страхи я пережила одна. А может – это и к лучшему: свой Рубикон я перешла без посторонней помощи.
Я вдруг заметила, что улыбнулась: вспомнила маленькую деталь, штрих к «гордой самостоятельности», а может просто её цену. Операция закончилась. Ждали транспорта перевезти больного в палату. Я присела на табурет у его изголовья. Взглянув на меня, операционная сестра протянула мне марлевую салфетку: «Вытрете лицо, Ина Павловна». И только теперь я заметила, что моя операционная рубашка мокра – хоть выжми, и с мокрых волос на лицо стекает тонкий ручеёк. Я подошла к кровати. Больной мирно спал. В моей душе бушевала радость победы.
Взглянула на часы: 25 минут пятого. До начала рабочего дня оставалось около четырёх часов.
На аврале (так тогда называлась утренняя конференция) всё как обычно. Может, чуть-чуть оживлённее к шумнее. Всем конечно известно, что вчера выполнена первая операция под новым видом обезболивания, что оперировал директор, остался очень доволен, всех хвалил и сегодня находится в прекрасном настроении. Вскоре это подтвердилось. Ровно в 9 Александр Иванович вошёл в зал с благодушным выражением на лице и приветливо поздоровался.
Когда дежурный врач начал доклад о вчерашней операции Александр Иванович прервал его. И с нескрываемым удовольствием подробно описал вчерашнее событие в операционной. По существу это была интересная высокопрофессиональная лекция. Но на этой ноте чистого академизма он не удержался. Сделав небольшую паузу с несвойственной ему эмоциональностью добавил: «И всё это нам обеспечила Ина Павловна, она великолепно справилась со своей задачей. Великая ей благодарность и поздравление».
С этого дня качалась моя новая профессиональная жизнь. Каждый день я давала наркоз на одной большой операции. При малейшей неуверенности в состоянии больного я звонила маме и оставалась с ним на ночь.
В те далёкие времена анестезиологически-реанимационных отделений ещё не существовало. Хирурги сами выхаживали своих больных, и в этом смысле я себя в шутку рассматривала, как первый зародыш подобных отделений.
Моя новая роль в отделении требовала полной отдачи по всем критериям: времени, физическим и моральным силам, научным занятиям. Я перестала вести больных. Я перестала быть хирургом, я перестала быть онкологом. Кем же я стала? Названия моему роду деятельности ещё не было придумано. Лишь некоторое время спустя новорожденный получил своё законное имя. Оно звуча красиво: анестезиолог!
Приобщаясь к новой специальности, я очень скоро поняла, что рукодействие, которому меня научили доктора в железнодорожной больнице – это лишь незначительная часть громадного айсберга. Понять процессы, происходящие в наркозе, научится управлять ими – это представлялось главной целью, захватывало и увлекало, составляло цель того периода моей жизни. И я работала, не фигурально, а действительно день и ночь. Сутки сливались в сплошную ленту бегущих часов. Я забросила друзей, консерваторию, театр. От новизны, жгучего интереса, неизменно при каждом наркозе сопутствующего страха, бесконечной радости от очередной удачи захватывало дух. Неповторимо прекрасной была эта полоса моей жизни. Жизни на острие ножа. И ни одной, сколько-нибудь серьёзного осложнения, ни одной ошибки. Это было сродни чуду. Это было бесконечное счастье. Лишь иногда вспыхивало суеверное чувство: это слишком хорошо, так не бывает. И на какое-то мгновение панический страх ледяным холодом заползал в душу. Но наступал новый день. На операционной столе лежал другой больной, и пугающие мысли таяли в напряжённости следующего мгновения.
Не менее живым и трепетным было и отношение самого Александра Ивановича к новому виду обезболивания. Десять дней подряд он не выпускал скальпеля из рук. Не подпускал ни одного из старших хирургов к операционному столу. На каждой утренней конференции отмечал новые особенности своих операционных ощущении при различных этапах вмешательства и почти на каждой в хвалебном тоне упоминал моё имя. Однажды при обсуждении накануне прооперированного больного кто-то из зала задал вопрос о деталях обезболивания. Голос Александра Ивановича прозвучал категорично: «А это мы должны спросить у Ины Павловны, ведь у нас она одна знает о наркозе всё».
Иногда по этому поводу среди товарищей звучала насмешка, но она никогда не была злой. Однажды профессор Савицкий сказал: «Ина Павловна открыла «новую эру». На другое утро мой хороший товарищ, крупный рентгенолог, встретив меня на лестнице, громко поизнес:
– Здравствуйте, Эра Павловна! – Раздался смех нескольких голосов, громче всех звучал мой собственный.
Удивительным и очень радостным было то, что эта открытая похвала директора не создала мне врагов. Думаю, причин тому было несколько. Похвала не касалась моего поведения. Я осталась к ней вполне равнодушной. Но, главное, мои товарищи видели меня как часто добровольно я остаюсь с больным на ночь. При этом от регулярных очных дежурств по институту меня никто не освобождал.
В этих удивительных условиях шёл второй месяц моей работы в новой профессии.
Беда разразилась внезапно, ужасающая, страшная, непоправимая. Она вошла, ломая все казавшиеся незыблемыми устои. 52-летний, вполне сохранный мужчина, благополучно перенесший удаление лёгкого по поводу рака, не выходя из наркоза, умер через 14,5 часов после операции.
Ничто не предвещало несчастья. Рождавшиеся день был таким радостным. Безветренный мороз, светлеющее небо, облака с золотистыми подпалинами на горизонте, сухой задорный хруст под ногами торопящихся людей, в воздухе – еле уловимый аромат приближающейся весны и острое ощущение все охватывающей радости, безграничных возможностей, счастья жить.
Когда больного ввезли в операционную он, словно продолжая наш длинный вчерашний разговор, сказал: «Я совсем не боюсь операции, Ина Павловна, я вам так доверяю». И уже лежа на операционном столе в плену массы разных трубок и приборов, почти засыпая с расстановкой произнёс: «Завтра я вам расскажу смешную историю про наркоз». Этого «завтра» у него уже не будет, хоть вырви из груди и собственными руками разорви своё сердце.
«Неужели это моя вина?»
«А чья же?» – услышала я чей-то голос. Оглянулась – никого. Ужасающая тишина.
«Так отчего же он умер?»
«Конечно от наркоза, и я виновата»
«Значит, я его убила. Но как?»
Ведь в течение всей операции показатели были стабильными. И после операции на протяжении нескольких часов они оставались нормальными!
«Так при чём же здесь наркоз?»
«А что же ещё? Конечно наркоз!»
«Но как?»
И не унимается мысль и вновь бежит по адскому кругу. Слепая, глухая, немая ночь глядится в окно палаты. Все помогавшие при наступлении катастрофы: дежурный врач, сестры – постепенно уходят. Я выхожу последней. На пороге заставила себя оглянуться: одинокая кровать в пустой комнате. На тумбочке в беспорядке флаконы, инструменты бинты, разбитые ампулы. Рядом стойка с остатками уже никому не нужных растворов. На кровати под снятой простынёй – очертание мёртвого тела, несколько минут назад оно было живым. Это я убила его. Он умер от наркоза.
Но как? Непонятно! Где-то глубоко внутри мучительно-давящий комок льда, он растекается, начинается озноб.
В пустой прохладной ординаторской раскладываю все графики наблюдения, от подачи больного в операционную до последнего вздоха. Вновь и вновь рассматриваю их в деталях. И постепенно понимаю: наркоз не причем. Просматриваю ещё и ещё. И понимаю окончательно: больной умер не от наркоза. Так от чего же? Не знаю! Озноб становится сильнее.
«Ну, пусть не от наркоза? Разве от этого легче?» – чей это голос? Оглядываюсь – никого. «Нет, конечно, не легче!»
И всё же!
Наконец – аврал. В зале напряжённая тишина, молчат, или говорят шепотом, как на похоронах.
Входит Савицкий. От его массивной фигуры, замедленных движений, неподвижно-маскообразного лица по залу пополз страх. Дежурного врача не прерывает, но слушает с явным раздражением. Наконец дежурный доктор сошёл с трибуны. Александр Иванович молча смотрит в зал. В зале устрашающая тишина. Бегут минуты и, кажется, этому не будет конца.
Вдруг он резко поворачивает голову в мою сторону. И без обращения, приказным тоном, словно с размаху бросает мне в лицо: «Говорите!» Поразительно: в этот момент я вдруг вспомнила рассказ его старых коллег о временах, когда он был первым и главным помощником самого П. А. Герцена. Они утверждали, что бывали случаи, когда он приходил в бешенство и в этот момент его взгляд по злобной силе был сродни огнестрельному оружию. Именно такси взгляд был сейчас устремлён на меня. Я содрогнулась от ужаса: значит это правда и я убила больного. Раз он так считает – значит так оно и есть. Я подошла к столу и положила перед ним всю наркозную документацию. Он на ней даже не взглянул. Я подробно описала течение наркоза и состояние больного после операции. Он меня не перебивал. Я кончила. То же выражение глаз и прокурорский тон прозвучавшего вопроса: «Так от чего же он умер?
Насколько это было возможно, уверенным тоном я произнесла: «Не знаю. Это выяснится на вскры…» Он меня перебил. С искажённым яростью лицом, нет, он не крикнул, его голос звучал даже менее громко, чем обычно. Но злая мощь выбрасываемых слов заставила зал вздрогнуть: «Ах, вы не знаете?! А я знаю: он умер от наркоза. Это типично-наркозная смерть. Быстро и гладко выполненная операция, а больной не вышел из наркоза. Он умер от наркоза. Вы обязаны найти свою ошибку. Слышите – это ваша прямая обязанность, ваш долг». Уверенные, как проповедь, тяжёлые, как стопудовые гири, коварные как кинжал – его слова медленно падали в ошеломленный зал.
Душевная боль и отчаяние с новой силой схватили меня в свои колючие лапы. И не беспощадная жестокость его слов была тому причиной – в первый момент я её даже не почувствовала. Его авторитет был так всеобъемлющ, что не сопротивляясь, забыв свои рассуждения, я вновь почувствовала себя убийцей.
Отвернувшись от меня и обращаясь к аудитории, Александр Иванович стал подробно объяснять механизм «наркозной смерти».
Углубившись в свои горькие переживания, я пыталась через его беспощадные слова прорваться к своим прежним рассуждениям. Это мне удавалось с большим трудом. Отвлекшись от происходящего в зале, я уже почти нащупала первую более или менее устойчивую ступень своих прежних рассуждении, как вдруг случайно уловила произнесённую Александром Ивановичем фразу – она уже впрямую не касалась «наркозной смерти». «Необходимо признать, – услышала я, – что в этой абсолютно неоправданной смерти повинны мы все. Как могло случиться, что такое громадное по своей значимости дело, совершенно новое и сложное было поручено, и кому? Ничего не смыслящей девчонке?! Что она могла понять, осмыслить в этом сложном процессе?! Вообще, ведь ни до чего серьёзного ока не доросла. А мы без привлечения старшего отдали ей на откуп такое новое и очень важное дело. Вот теперь пожинаем плоды, – и подчёркнуто раздражённо, – плоды нашего безрассудства!»
В первый момент мне показалось, что я ослышалась. А он продолжал говорить в этом же тоне с возрастающей уверенностью и открытой неприязнью.
Меня задела глубокая несправедливость его слов. И хватаясь за последнюю соломинку, я впервые подумала, что боги тоже ошибаются. Отталкиваясь от этой мысли, мне удалось вернуться к своему убеждению, что больной умер не от наркоза. А с этим прошло и некоторое освобождение от охватившей меня душевной скованности.
А директор продолжал бросать в зал страшные, жестокие оскорбительные слова. Он уже не мог остановиться, и накал его тона всё нарастал. Мне кажется я перестала дышать. Когда же на высокой ноте прозвучали слова «безграмотная девчонка допустила ошибку» почувствовала, что слишком остро задето моё человеческое достоинство. А этого я с детства не терпела. И в один миг во мне словно развернулась крепко сжатая пружина. Я рывком поднялась. Перебив его на слове, я твёрдо произнесла: «Александр Иванович, давайте дождёмся вскрытия. Если это подтвердится, я приму все ваши обвинения».
Это была неслыханная дерзость – перебить самого Савицкого! Все ахнули. От неожиданности и абсолютной наглости моего поступка Александр Иванович на несколько мгновений словно онемел. Затем медленно повернул ко мне свою разъярённую физиономию. Глаза наши встретились. И собрав свои последние силёнки, от ужаса почти теряя сознание, я не отвела взгляда. И выстояла. Думаю на моём лице он прочёл отчаянную решимость смертника, готового на всё, сознающего, что терять ему нечего. Всё равно – конец один.
Секунды, такие безжалостно длинные, не бежали, а ползли. Присутствующие, затаив дыхание, наблюдали за этим поединком. И вдруг с него словно спало наваждение: расправилось лицо, бешеная ярость в глазах сменилась холодным безразличием и уже совсем отстранённым тоном он произнёс: «Хорошо, дождёмся вскрытия». И повернувшись к залу, заговорил о другом.
Мне показалась, будто я одна в зале, кругом невидимая, непроходимая стена, ни света, ни звука. И нет ответа ни на один вопрос. А они всё падают, громадные, тяжёлые, намереваясь меня раздавить.
Неужели это действительно наркозная смерть? Откуда у него такая у уверенность в диагнозе?
А если окажется, что смерть не от наркоза? Что и как он скажет? Но ведь в любом случае я должна уйти из института. Разве можно работать в учреждении, директор которого считает тебя безграмотной девчонкой?
А как это пережить? Но ведь равно – уходить надо. И вдруг как откровение: перекрывая все эмоциональные чувства, мысли и краски зазвучал простой и ясный голос совести: «К чему эта эгоистическая мишура? Чего стоят все эти никчемные вопросы перед непоправимым фактом: больной к нам пришёл за жизнью, а встретил смерть. И я к этому имею отношение».
Но какое? Но ведь имею!
Аврал кончился. Расходились по отделениям. У всех была работа. У меня – вскрытие. Я посмотрела на часы – до него оставалось меньше часа.
Сегодня за прозекторским столом – сама заведующая отделением – профессор Зоя Васильевна Гольберт. Она заметно отличается от большинства своих коллег: она любит клиницистов, сочувствует им, очень страдает, находя их непоправимые ошибки. Сегодня вокруг неё необычное скопление врачей – ситуация уж слишком необычная. Профессора Савицкого нет. Он объявил, что результатов будет ждать в своём кабинете. Они оказались неожиданными. К середине дня весь институт уже знал, что у больного обнаружен метастаз в мозг в виде внутрисосудистого тромба, т. е. непредсказуемая форма развития заболевания. Ничьей вины нет.
Мои товарищи забросали меня вопросами. Смысл был один: испытываю ли я счастье, выиграв в этом страшном споре с великим ученым? Конечно, я была счастлива, что не сделала ошибки. А что до вопроса, то сама его постановка мне представляется порочной. Судьба и жизнь больного не может служит разменной монетой в споре между врачами.
От всего пережитого и передуманного за полтора дня, которые я провела в институте, была большая душевная смута, словно пошатнулась точка опоры и померк свет. Окружающие виделось в беспросветном мраке. Тягостным императивом вставал вопрос: как жить дальше? Ответа на него не находилось. Делать бело нечего. Я пошла домой.
Надвигались сумерки. Низко ползли серо-сизые тучи. В их ступенчато угловатых формах чувствовалось что-то угрожающее. От порывов ледяного пронизывающего ветра было трудно дышать. Тоскливо и бесприютно было на душе.
Ласковым добрым словом встретила мама свою душевно-взлохмаченную, душевно-взбудораженную дочь, стало тепло, посветлели краски вокруг, появились и яркие, даже солнечные тона. Когда я заговорила о необходимости уйти из института, мама даже обрадовалась: слава Богу – увидишь другой мир, познакомишься с другими людьми, мнениями, научными взглядами. Кругозор расшириться. Мамины ласка и нежность успокоили, утихомирили боль. Но мысль о необходимости ухода из института продолжала бередить душу. Заснула, как только голова коснулась подушки. Утром опаздывала, торопилась
Едва успела сесть на своё место, в зал вошёл Савицкий. Вид усталый, замедленные движения. Три ступеньки до председательского места на трибуне преодолел явно с большим трудом, чем обычно, или это мне показалось? Дежурный врач начал доклад. Александр Иванович жестом остановил его. Внимательный взгляд в зал, будто к чему-то прислушивается. «Я думаю, – прервал он слегка затянувшееся молчание, – мы все должны извиниться перед Иной Павловной». Неожиданные, неслыханные, несвойственные ему слова. Они падали медленно, словно преодолевая невидимое препятствие. Я не сразу поняла. А он тем временем продолжал: «Вчера мы все были очень взволнованы случившимся. Погорячились и наговорили много лишнего (видимо забыл, что говорил только он сам), и я кажется – больше всех. Поэтому за всех и извиняюсь перед вами, Ина Павловна». Голос звучал ровно, спокойно, без жесткости. Это было ошеломляюще, этому не было названия. Никто не произнес ни слова. Промолчала и я. А что можно было на это ответить – я не знала. В этот момент я вспомнила очень подходящую к данному случаю папину фразу. Он часто говорил: «В жизни неизбежно ошибается каждый. Однако, человека характеризует не сама ошибка и судить его надо не за неё, а за то как он поступит, осознав, что ошибся». Конечно, этот тезис искупал его вину. Но странно: отвлечённо этот взгляд мне всегда казался правильным и справедливым. Теперь же, когда эта драматическая история своими жёсткими колёсами проехала мне, по моим чувствам – он показался не столь уж очевидным. Тем более, что слова Савицкого не нашли отклика в моей душе, не пробудили ли ответного чувства. Не смягчили боль грубо задетых струн моей души. Я глубоко ушла в свои мысли, в неведомую страну, где настоящее, смешиваясь с прошлым жадно ищет дорогу в будущее. И, словно выпав из происходящего в зале, умчалась в неведомое.
Тиха, почти недвижна морская гладь. Еле слышно шепчутся голубые волны, сталкиваясь у берегов. Веселясь и играя, ловят они золотые лучи солнца, посылая их отражение земле, людям. Прекрасен и радостен мир. Увы, ничто не длится вечно. Внезапно примчался ветер неизвестно откуда, принес с собой неласковые седые облака. Они сгрудились в чёрные зловещие тучи и закрыли солнце. Заволновались, закипели, закружились и вздыбились в бешеной пляске потерявшие голубизну волны и метнулись ввысь, почти касаясь потемневшего неба.
Страх и ужас и безнадежность отчаяния!
Но утолил безумный ветер сверлящую жажду разрушения, умчался, захватив своих приспешников. И утихомирилась морская стихия. И снова голубеет, светится и красуясь переливается в солнечных лучах морская гладь.
А душа человека? С ней тоже может быть такое? Конечно, но может быть и иначе!
Когда оторвавшись от своих блужданий, я вернулась в зал, конференция подходила к концу. Вскоре все разошлись по своим отделениям. Я пошла в операционную.
Жизнь продолжается!
Публичное извинение директора позволяло мне, не теряя собственного достоинства и самоуважения продолжать работу в институте.
Новый метод обезболивания был вполне освоен и уже приобретал черты рутинного. Около меня к нему постепенно приобщались и вновь приходящие доктора, и вскоре в Институте появилось новое самостоятельное операционно-анестезиологическое отделение.
Здесь собственно было бы вполне логично закончить повествование и поставить уверенную точку.
Но я этого не сделаю. Точно так же, как не сделала полвека назад, когда, разразилась эта трагическая история.
Внешняя сглаженность событий не принесла облегчения. Что-то очень близкое, болезненное и мучительно-трудное, а главное – совершенно непонятное продолжало будоражить и терзать мою душу. Я должна была понять, почему у Александра Ивановича вдруг вспыхнула такая бешенная, неукротимая, неконтролируемая, несвойственная ему злоба и ненависть. Должна же на то быть какая-то причина. Я обязана её найти. Для себя, для своего спокойствия, для общечеловеческой справедливости, наконец.
Александр Иванович был моим главным учителем не только в онкологии, но и в медицине в целом – в клинике, теории, науке, даже в менталитете врача (хотя это слово в те поры хождения не имело). Фаина Александровна Аренгольд в Скопинском госпитале была моим первым учителем, а он был главным. Моё уважение к нему было колоссальным. По диапазону клинического мышления, логике научных построений, всесторонней профессиональной образованности я не встретила ему равных. И это сочеталось с глубинным органическим уважением к больному.
По природе, то характеру он был авторитарен. Нетерпим, иногда резок. В спорах, в столкновениях, в оценках действий своих сотрудников железная логика как правило помогала ему в вполне вежливой форме доказать оппоненту, или провинившемуся, что тот сплошное ничтожество и уже по одному этому – неправ. Но за все годы моего пребывания в институте не было случая, чтобы его злость и откровенная ненависть так безудержно рвала все законы приличия, поднимаясь до степени прямого оскорбления. И всё это после открытого восхваления моих действий в течение полутора месяцев. Объяснений этому я не находила. И, как оказалось, несмотря на публичное извинение, простить его не смогла. Сам по себе этот факт: обвинить и не простить своего главного учителя – превратился в трудно переносимое самообвинение, из которого не было выхода. И, наконец, уже совершенно невероятным чудовищно-немыслимым оказалось то, с чем он сам всегда жестоко боролся, называя невежеством – это постулирование неподтверждённой медицинской истины.
Груз этих тяжелейших вопросов без ответа постепенно становился труднопереносимым. Жить с этим становилось всё труднее. Ждать помощи было неоткуда. Делиться своими беспросветными мыслями я могла только с мамой. Именно мама, как всегда в жизни бросила мне, барахтающейся в тёмной беспросветной пучине отчаяния, спасательный круг. Среди маминых нежных, ласковых и таких разумных слов утешения однажды прозвучала фраза: «Не забывай, что он тоже человек» – это касалось Савицкого. He обратив внимания на эти слова в момент разговора, я будто впервые услышала их, проснувшись среди ночи. Поразмыслив, искренне удивилась, что ни разу у самой не возникла такая простая, лежащая на поверхности мысль. Ведь во всех своих поисках, мучительных раздумьях я судила и осуждала профессора, большого учёного, директора крупного института. Из этой почтенной крупной компании совершенно выпал Савицкий – Человек. Человек со своими жизненными понятиями, склонностями, симпатиями и антипатиями, желаниями, обидами, вкусами, слабостями и увлечениями, уже далеко не молодой, не совсем здоровый и усталый. Но при этом удивительным образом сохранивший достаточный интерес ко всему новому, прогрессивному и не потерявший способности увлекаться и радоваться. Дунаю, что эти два человека в одном общем уживались друг с другом и существовали в миру. Но наверно бывали и эксцессы.
Именно так случилось в связи с его поездкой на международный конгресс хирургов. Савицкий-учёный немедленно по достоинству оценил увиденный новый метод обезболивания. А дальше действовал загоревшийся идеей Савицкий-человек. Он приобрёл оборудование, сам лично все наладил, быстро с совершенно молодой «ухваткой». По молодому наслаждался результатом сам и подогревал восторженный интерес своих гораздо более молодых докторов. И совсем по-детски, радовался успеху. И успех был. Александр Иванович в те недели пребывал всё время в отличном настроении. Казалось, увлекшийся Саницкий-человек заставил Савицкого-учёного забыть, что в хирургии бывают и неудачи – большие, маленькие и катастрофические.
И вдруг – эта страшная беда. И Савицкий-человек не устоял. Не выдержал тяжести случившегося, потерял ориентацию. Сломался. Савицкий-учёный – молчал. Савицкий-человек утратил самоконтроль. Он с бешенством искал виновного и кусался, как раненный зверь. До вскрытия оставалось всего полтора часа, но он уже не мог остановиться. Он выплёскивал в онемевший зал всё, от чего страдала его человеческая душа. Учёный потерял власть над человеком. Он даже не сумел остановить его, когда тот, охваченный яростью с необыкновенной легкостью вступил на шаткую почву ничем, кроме рассуждении не подтверждённого диагноза.
Эта картина, нарисованная моим воображением, подкреплённым достаточно убедительными рассуждениями представлялась мне тогда поразительно правдоподобной. А кроме того, и это было одним из плавных моментов, – она снимала с меня грех непрощения своего главного учителя.
Такие истории и переживания с ниш связанные, не забываются. Они идут с жизнью до конца. Но различно освещенные светом юности, средних, или преклонных лет они могут менять краски, тон, очертания. Сегодня эту историю я воспринимаю как и немногим более полувека назад. Только думаю, что прощения не было – просто вина перестала существовать.
Танго
Ольга остановилась у входа в хирургическое отделение и вышла из машины. Пятьдесят прожитых лет не отняли у неё ни лёгкости движений, ни явной женской привлекательности. Она торопилась и была сильно раздражена. Здесь вчера её стараниями крупные специалисты проконсультировали её мать, установили серьёзное заболевание, требующее немедленной операции. Но к себе больную не взяли: нет мест и налицо большая очередь. Настойчивую просьбу двух младших дочерей, сопровождавших мать, оставили без внимания. Ольга с возмущением убедилась, что в их большой семье, кроме неё никто ничего не может. Через своих друзей она добилась разрешения на встречу с заведующим отделения. И вот она перед его кабинетом, на двери которого значится его имя и все немыслимые звания. В ответ на её нервический стук раздалось короткое: «Войдите». Она вошла. В светлой комнате за большим письменным столом, заваленным бумагами, лицом к двери сидел крупный мужчина в белом халате. С лёгкой смуглостью его лица художественно контрастировала пышная седая шевелюра. Он что-то писал. Равнодушным взглядом скользнув по её фигуре, он ещё более равнодушным голосом произнёс: «Присядьте, я сейчас закончу», – и указал на ряд кресел у стены справа. Не привыкшая к подобному приёму, Ольга почувствовала, что градус её раздражения повышается. А он продолжал спокойно писать. Она старалась понять: он действительно торопится закончить важное дело или это умышленная демонстрация своей занятости – банальный приём защиты от назойливых посетителей? Ответа не нашлось.
Наконец, он кончил писать, поднял голову и, глядя то ли мимо, то ли сквозь неё, сказал: «Я вас слушаю». И тут Ольга уловила его еле заметный южный акцент. Преодолевая своё раздражение, усиленное более чем холодным приёмом, Ольга подробно рассказала о болезни матери. И настойчиво просила принять её в клинику для операции. Он слушал не прерывая. Но от неё не укрылось постепенно нарастающее недовольство на его лице. Ответ был категоричен: «Мои сотрудники поступили правильно. Они ввели меня в курс дела. Сейчас мы ее положить не можем – нет мест. А ждать – не может она, т. к. оперировать надо немедленно. И вдруг, словно устыдившись своей резкости, значительно более мягким тоном стал подробно объяснять, почему больную надо оперировать незамедлительно.
Слушая его, Ольга вдруг заметила какую-то странность в происходящем: она смотрела на хирурга, вслушивалась в его слова, но что-то мешало их воспринимать. Смысл его речи ускользал от неё. Постепенно его слова звучали всё менее отчётливо, всё глуше, более непонятно. И сам он вдруг окутанный туманом, стал терять очертания, словно растворяясь и исчезая со всем окружающим. А в туманной дали вдруг показался свет. Он ширился, становился ярче, заполняя собой всё пространство. Возникают новые и, вместе с тем какие-то знакомые очертания. Ольга мучительно старается вспомнить, откуда всё это. И вдруг узнаёт: набережная Ялты. Берег. Ночь. С чёрного неба в чёрное море падают золотые звёзды. У берега загадочно шумят и перешёптываются волны. На берегу ресторан весь в светящихся огнях, гремящей музыке, толпах веселящихся людей. И она, Ольга, 18-летняя красавица из Москвы впервые в ресторане, куда привёл её старший брат. Ресторан переполнен. Все места заняты. Словно падая с неба, гремит оркестр. Едва нашлось два места в дальнем углу. Брат необычайно любезен, как настоящий кавалер. На столе появились фрукты, сладости, искрится золотое вино. Ольге всё внове – интересно, загадочно, таинственно. И необычно, как в сказке. Она разрумянилась, глаза блестят. Хочется всё увидеть, понять, приобщиться ко всему… Она жадно всматривается в окружающее. И вдруг словно наталкивается на что-то острое. Издалека с противоположной стороны через весь громадный зал на неё устремил горящий взгляд молодой красавец, похожий на грузина. Их глаза встретились. Разделяющее их пространство только усиливает магию этого взгляда. Она не может от него оторваться. И уже сама чувствует где-то глубоко внутри зарождающийся огонь. Пламя – всё шире захватывает её существо. А взгляд издалека всё жарче и острее. И она уже больше ничего не видит кроме этого взгляда. На вопросы брата не отвечает – она их просто не слышит.
И вдруг оркестр заиграл танго. Его сладострастные ласкающие звуки, манящие, увлекающие, уносящие ввысь, разрывающие душу от наслаждения охватили зал. Она видит как этот грузин, не отрывая от неё взгляда вдруг встаёт и пробирается между столиками. Она знает, что он идёт пригласить её на танго. Всем своим существом она рвётся к нему навстречу. Ей кажется, что он движется очень медленно. Её охватывает дрожь. Губы сами шепчут: только бы не опоздал, только бы хватило музыки… И вдруг: 0, ужас!
Прорываясь сквозь этот мираж, звучит раздражённый голос: «Теперь вы понимаете, почему мы не можем положить вашу больную?!» Ольга не сразу понимает – что это? Потом спохватывается: этот голос звучит из другой жизни, и она должна туда вернуться. Хирург страшно раздражён, почти в ярости. Ольга догадывается, что этот вопрос он задаёт повторно.
А танго ещё звучит и несколько секунд музыка и голос борются между собой. Побеждает музыка.
И Ольга – вся в её власти – смело, почти вызывающе глядя ему в глаза, произносит: «Вы помните, как в ялтинском ресторане внезапно погас свет, когда вам захотелось пригласить незнакомую девушку на танго?»
Боже мой, где же непримиримый жёсткий профессор?
Мужчина и женщина не отрываясь, молча смотрят друг другу в глаза. Время потеряло счёт. Они одни в целом мире. И сумасшедшее танго звучит теперь для двоих. Они выпали из реальности. Фантастическая чудо-птица накрыла их золотыми крылами счастья. Они вновь прежние в расцвете юности вдыхают аромат той ялтинской ночи, утопая в сладостных звуках безумного танго.
Всё более раскрываясь навстречу вернувшемуся на миг счастью, словно думая вслух, мужчина произносит: «Я проклял этот погасший свет. Целую неделю – день и ночь я искал вас в Ялте. Думал, сойду с ума». Торопясь и перебивая друг друга, они словно боялись недосказать главного.
«Мы в Ялте проездом были один день. А после того вечера я решила остаться. Брат увёз меня силой».
«Я много лет подряд специально приезжал в Ялту, надеясь на чудо, – он улыбнулся: Смешно, не правда ли? ведь я даже не знал вашего имени»…
«А мне казалось, – смело произнесла Ольга, – Вы всегда были рядом. В трудные минуты неизменно звучало танго и мелькал ваш образ. И помогало!»
Телефонный звонок дерзко и грубо ворвался в звёздную ялтинскую ночь. Мужчина быстро отключил телефон.
Но таинственная магия уже исчезла. Они вернулись в окружающий мир. Но это были совсем другие люди. Из путешествия в прошлое они вынесли великую и поразительную тайну. Огонь, так внезапно опаливший их раннюю юность, не погас. Ярким факелом каждый пронёс его по своей жизни. Он освещал путь в непроглядной ночи и согревал в зимнюю стужу. Непонятым для обоих оставалось одно: для чего Господь, разлучив их в цветущей юности, неожиданно вновь соединил, когда многое уже утрачено?
А может не всё ещё потеряно?
Через несколько дней профессор благополучно прооперировал Ольгину маму. И открыл дорогу в новую жизнь.
Находка
Смеркалось. Дмитрий Тимофеевич отложил газету и подошёл к окну. Ничего не изменилось: частыми хлопьями падал снег словно белые непрерывные нити спущенные с неба.
– Пожалуй, вечером придётся вновь подмести дорожки, – подумал он, задернул пёструю ситцевую занавеску, зажёг свет и вновь взял газету. В маленькой очень чистой комнате было тепло и, несмотря на крайнюю бедность обстановки, уютно. Уже не первый год Дмитрий Тимофеевич работает в Москве в качестве наёмного рабочего. Большую часть заработанных денег он посылает в небольшой городов; «степной части Украины, где живёт его семья – жена и трое детей. И где для него – молодого мастера на все руки, не нашлось работы, чтобы их прокормить. В минуту ужасающей нужды и полного безденежья, без малейшей надежды найти хоть какую-нибудь работу на родине, он наконец решился пойти искать её по белу-свету. И тут ему повезло. После сравнительно недолгих скитаний вдруг сверкнул луч удачи: некий бизнесмен, создавая новое предприятие, набирал рабочую команду. Так Дмитрий Тимофеевич, для всех проще – Митрич – стал гастарбайтером. Благодаря умению, ловкости, сноровке и добродушному покладистому нраву быстро прижился. Вскоре был замечен. Даже самим хозяином. Через год его взяли в дом. Прибавили денег. Жаловаться было не на что!
Работал честно, с усердием. Постепенно приобрёл статус некого мажордома. Его уважали хозяева и подчинённые. И он был доволен. Но иногда в ночные часы, когда почему-то не спалось, безумная тоска одиночества брала его за горло. Ему хотелось кричать. И тут неизбежно появлялась услужливая мечта. Она тихим ласковым голосом говорила:
– Потерпи немного, у тебя есть все возможности, потерпи, всё будет. Перед ним яркими красками рисовала его собственный дом на собственной земле недалеко от родного города, звенящие детские голоса и беспредельную Радость. И боль постепенно проходила.
Хотя он очень хорошо понимал, что до воплощения мечты ещё очень далеко.
Но начинался новый рабочий день. И жизнь шла по привычной колее.
Митрич прервал чтение и вновь взглянул в окно. Снег всё шёл. И уже не рассуждая он надел полушубок, валенки, захватил большую деревянную лопату, метлу и вышел на улицу. Безветренная тишина зимней ночи, неподвижно сгрудились сплошные слоистые тучи. В слабомерцающем свете фонарей снегопад словно замер и был до того плотно недвижным, что казался сплошным белым занавесом спущенным с неба. И кругом – никого: ни людей, ни машин, ни собак. С силой стряхнув с себя очарование сказочной ночи, Митрич принялся за дело. Лёгкими привычными движениями, работая то лопатой, то метлой очистил центральную дорогу от подъезда дома до ворот. И свернув направо, пошёл по боковой дорожке вдоль высокого забора. Скользя по пушистому снегу, вдруг лопата встретила что-то твёрдое. Небольшое движение назад, затем ещё раз с некоторым усилием вперед – и на деревянную плоскость лопаты лёг небольшой чёрный предмет. Присмотревшись, Митрич понял, что это сумка с запутанным ремнём. Сумка оказалась нетяжёлой, но плотно набитой содержимым. Распутав ремень, Митрич перекинул его через плево и продолжал работать.
Любопытство дразнило его воображение и заставило быстрее закончить уборку снега. Дома Митрич с большим трудом расстегнул молнию на промокшей кожаной сумке. Открылось два отделения, тоже на молнии. Первое было до отказа набито бумагами. Среди них встречались серьезные документы на одно лицо: паспорт, диплом московского университета, свидетельство о рождении, сберкнижка, много всяких бумаг с печатями и пустых бланков. В другом отделении – аккуратно сложенная большая пачка денег. Митрича охватило волнение. Он никогда ранее не видел европейской валюты и уж тем более не держал в руках такой невероятной суммы. В пачке было 80 тысяч евро. Его стало знобить. Трясущимися руками он вновь пересчитал деньги, подержал их в ладонях, словно взвешивая, и положил на прежнее место, застегнув молнию. Немного успокоившись, он стал думать, что делать дальше, как найти хозяина сумки. От волнения он не сразу сообразил, что в паспорте есть адрес. Подумав дальше, пришёл к твёрдому убеждению, что заниматься возвращением этой находки в одиночку он не должен. Ведь нельзя же незнакомому человеку вот так просто заявить: «У меня все ваши документы и ещё 80 тысяч евро?» – мало ли во что это может вылиться!
Митрич надолго задумался. Потом, видимо, что-то сообразив, быстро всё положил обратно в сумку, застегнул молнию и направился к выходу. Его друг Пётр Иванович из соседнего дома открывая дверь, взглянул на часы: «Что-нибудь случилось, ведь уже больше одиннадцати», – сказал он с тревогой и некоторым неудовольствием. Однако, выслушав взволнованный рассказ всегда уравновешенного и спокойного приятеля, а главное – взглянув на содержимое сумки – вполне проникся серьёзностью события. Он долго молчал, а потом уверенно сказал: «Пойдём к свещеннику». Отец Владимир, настоятель ближайшей церкви, ничуть не удивился поздним гостям: за долгие годы служения он понял, что церковь последнее прибежище в острых, трагических событиях, страданиях и несчастии. А они ведь приходят не по расписанию. После долгого обсуждения они, оставив сумку в церкви, разошлись, решив, что батюшка Владимир по интернету разыщет её хозяина и пригласит его в церковь. И тогда они встретятся вновь.
Когда Митрич выходил из церкви вечерело. Фонари ещё не зажглись. Снегопад кончился. Фантастические сугробы пушистого снега в голубоватых прозрачных сумерках превратили город в сказку. Погружённый в свои мысли, Митрич этой красоты не заметил. История с сумкой поглотило всё его существо. Углубляясь в неё, он пытался связать воедино все нити своих построений. Но это удавалось с трудом. В. случайность происшедшего он не верил. Его мучительно ранил вопрос, с какой целью Господь послал ему это искушение: для укрепления его духа или для испытания. И что будет дальше? Ответа не находилось.
Дома от стен его жилища, от общего уюта тяжесть нерешенных вопросов заметно уменьшилась. Воспользовавшись этим, он быстро разделся и лёг в постель, желая как можно быстрее заснуть. Но сон не приходил. Вместо него поверхностная полудрёма. В ней, сменяя друг друга, яркой пестротой кружились картины из прошлого. Одни грели, другие вызывали боль, третьи, смешиваясь с настоящим, активно наступали, о чём-то спрашивали. Волнуясь, он искал ответа. И временами ему начинало казаться, что все мучительные недоуменные вопросы близки к разрешению. Нужно сделать только один правильный шаг и вокруг станет светло и ясно.
Словно перекликаясь с его сновидениями, утро выдалось солнечным, словно весной повеяло.
Намеченная встреча в церкви должна была состояться в три часа. Когда спустя несколько минут после трёх, Митрич вошёл в церковь, трое мужчин, познакомившись друг с другом, ждали его. Отец Владимир обращаясь к высокому складному мужчине приятной внешности, произнёс: «Антон Степанов! Это и есть ваш спаситель Дмитрий Трофимович». И тут же открыл дверцу в стене, достал сумку и передал её владельцу. Горячее рукопожатие сопровождалось благодарственной тирадой сначала Митричу, затем остальным участникам события.
– Теперь открывайте сумку, – сказал священник.
Антон Степанович раскрыл молнию. Довольно бегло пересмотрел бумаги. Затем достал деньги, пересчитал их. Без размышлений отсчитал 10 тысяч и, повторяя слова благодарности, передал их Митричу. Совершенно спокойно, со светлым выражением на лице, с полуулыбкой Митрич принял эту довольно крупную сумму, как само собой разумеющийся дар. От вчерашнего волнения, страха, мучений от нерешённых вопросов не осталось и следа. Ни произнеся в ответ ни единого слова, Митрич повернулся и резвым шагом подошёл к правому пределу, где стояли ящики для подаяний. Нашёл тот, на котором было написано «Нищим и сиротам», и не торопясь, стараясь не промахнуться, опустил в щель всю пачку полученных денег.
Три раза с поклоном перекрестился на образа. Затем повернулся. Сделал лёгкий поклон в сторону ошеломленно молчавшей группы и вышел из церкви.
Взрыв
Наперекор природе в феврале шел дождь. Непрерывный, скучный, тоскливый. Он начался с вечера. Ночью его мелкие незатейливые капли стучали в окна домов, проникали в сны усталых людей, отнимали покой, уводили в тайные миры. Утро оказалось таким же монотонно серым. Солнце надежно спряталось за слоистыми, беспокойными облаками. Все было серым: небо, дома, тротуары, обезличенные толпы снующих людей, сам воздух и даже снег. Пушистые белые сугробы, еще вчера утром покрывавшие город, за одну ночь превратились в клочья серой ваты, сохранившейся лишь возле кустов и деревьев. Только непогашенные уличные фонари и фары машин с их сверкающими отражениями в мокром асфальте да яркая пестрота зонтиков оживляла однообразный пейзаж улиц.
Таким было раннее утро столицы 4 февраля 1983 года. Поздно вечером того же дня, почти ночью, в Черемушках на Севастопольском проспекте взорвался пятиэтажный жилой дом.
То, что произошло потом, по свой исключительности показалось мне достойным описания.
* * *
Удивительный день совпадений, редкостных удач. Проливной дождь, наперекор природе с вечера обрушившийся на Москву, к утру утихомирился. Коварный в своем непостоянстве 67-й автобус одновременно со мной подошел к остановке. Я не опоздала на утреннюю конференцию. И в отделении за весь день – ни одного серьезного происшествия. В результате я вернулась домой почти на 4 часа раньше обычного. По дороге вспомнила, что есть еще одна удача: Юра на сутки уехал в подмосковный филиал своего института. Домашнее хозяйство – не его стихия. А в соединении с трогательным желанием помочь мне зачастую превращается в реальную преграду всякому начинанию.
«Ну теперь-то я уж наверняка со всем справлюсь», – подумала я, переступая порог дома.
Дело в том, что вчера было 3 февраля – день моих именин. Маминой любовью и фантастической изобретательностью этот день с моего раннего детства превращен в узаконенный праздник. А теперь – это традиция. Утром Юра преподнес мне красивый малахитовый гарнитур в серебре. Вечером после работы мы с ним выпили по бокалу шампанского. А прием гостей перенесли на пятницу, т. е. на завтра.
И вот я, уже переодевшись в халат и надев фартук, несколько часов готовлюсь к торжеству. Все должно быть приготовлено именно накануне. Ведь именинница обязана быть веселой, жизнерадостной и красивой.
Завтра соберутся близкие друзья. Они не ждут приглашения. Они хорошо помнят этот день. Одни со времени довоенного детства, другие – с трудной военной юности. Но есть друзья и с более коротких дистанций. Они, кстати, опровергают ходячее мнение, будто бы корни истинной дружбы лежат не выше студенческих лет.
Итак, когда часы на Кремлевской башне пробыли полночь и на сон грядущий всему трудовому человечеству по радио торжественно прозвучал гимн Великого Советского Союза – все кулинарные шедевры были уже созданы. Острые, терпкие, душисто-сладкие ароматы, соперничая друг с другом, наполнили квартиру. Я даже успела накрыть стол в большой комнате, спокойно, без спешки, с любовью. Мне нравится нарядная сервировка. Когда в свете люстр разноцветными огнями переливается хрусталь, блестит фарфор и серебро, в бокалы льется золотистое вино, в котором ломаются и скрещиваются пестрые лучи. Уют и красота сближают людей. Они воспринимают друг друга ближе и родней…
Осталось совсем немного. На газовой плите в громадной кастрюле доваривались яйца. В последний момент мне вздумалось зажарить утку. Чтобы достать ее из глубины холодильника, который стоит в передней, встаю на одно колено, беру утку, поднимаюсь и делаю один шаг по направлению к кухне…
В этот момент взрыв оглушительной силы, словно воскрешая звуки минувшей войны, сотрясает дом. С грохотом совсем рядом у моих ног падает что-то массивное и тяжелое. С хлопающим звуком, похожим на пулеметную очередь, распахиваются дверцы шкафов, из них сыплются книги, со звоном падает посуда. Со стен срываются картины, со столов, подпрыгивая, летят безделушки. Зловеще-звенящей руладой рассыпаются оконные стекла. Ворвавшийся сквозной ветер, бешено веселясь, дополняет всеобщее разрушение. Громоподобный раскат взрыва постепенно стихает. А сотрясающая дом вибрация продолжается. Она мелкой дрожью, словно озноб, ощущается во всем теле.
Опомнившись, обнаружила себя стоящей на том месте, где меня застал взрыв.
На полу у моих ног – громадная бесформенная груда, окруженная как туманом не успевшей осесть мелкой белой пылью. Входная дверь квартиры отсутствовала. Вместо нее на меня глядела ужасающе страшная амбразура с уродливо острыми краями уцелевшей стены, лишенной штукатурки. Вырванная с коробкой входная дверь, падая, потащила за собой тяжелую бронзовую вешалку с одеждой, большую деревянную полку с множеством предметов и овальное зеркало, к счастью, уцелевшее.
Бог спас меня. Задержись я у холодильника лишнюю секунду…
А дом уже клокотал от криков смятенья и ужаса. На разные голоса, надрываясь, кричали дети. Их никто не утешал. Откуда-то неслись звуки похожие на вой. И вдруг в эту адскую разноголосицу ворвался дребезжащий мужской голос, срываясь на визг. Он кричал: «Выходите! Выходите все! Немедленно выходите – сейчас рухнет дом!»
Он непрерывно повторял эту фразу, усиливая ужас и сея панику.
Мгновенно все звуки переместились на лестницу. Вопли смешивались с топотом сотни ног, падением каких-то предметов, звоном бьющегося стекла. Люди, обгоняя друг друга, мчались вниз, к выходу.
Очень скоро страх охватил и меня. Сквозь него прорывались нелепые вопросы: а как же именины? а куда же деть вареные яйца? Наконец я сообразила, что надо уходить из дома.
Найдя в общей куче дубленку и сапоги, где-то подхватив первый попавшийся платок, наскоро запихнув в целлофановый мешок паспорт и попавшиеся под руку документы, напоследок собрав с портретного столика фотографии мамы и папы, я вдруг надолго задержалась в передней. Волнуясь, кидаясь в разные углы, с ужасом понимая, что уходят драгоценные минуты, я искала ключи от входной двери. Этот психологический туман владел мной несколько долгих минут, пока я вдруг не споткнулась о лежащую на полу дверь.
Одной из последних я выскочила из квартиры, сбежала по пустой лестнице, которая уже на четверть метра отошла от стены. А с потолка тонкими, частыми струйками стекала вода, образовав в подъезде целое озеро.
Я выскочила на улицу в тот момент, когда во всем доме погас свет, и я вышла в непроглядную ночь. Дождь кончился, но усилился ветер – дул с севера. Морозило.
И в этом бесформенном мраке еще более темным пятном – безликая масса людей, плотно окружившая дом, словно боявшаяся потерять с ним связь. Темный пустой дом, несколько минут назад еще полный теплом человеческой жизни, вдруг стал необитаемым. Сгрудившаяся вокруг толпа молчала.
Вырвавшись на свободу, они испытали счастье спасения. Увы, оно оказалось мимолетным. За порогом дома их встретила темная, бесприютная ночь. Усиливающиеся порывы ледяного ветра безжалостно трепали их наспех накинутые, совсем не соответствующие погоде одежды. Холод и полная беззащитность. Это был шок, парализующий волю, отнимающий силы и стремление к борьбе. Толпа стояла молча, перекрыв все дороги. Я остановилась. Страх все глубже заползал в сердце
Что же делать? – спрашивала я себя. Словно озарение вспыхнула мысль: Надо непременно позвонить Юре.
Да, но как, откуда? Где же телефон?
Единственная возможность – Коробковы. Давние друзья, жившие в последнем корпусе нашего жилого массива. С трудом пробравшись сквозь плотное людское кольцо, я вышла на дорогу, ведущую к их дому. Встречный порыв ветра распахнул плохо застегнутую дубленку, сдвинул назад легкий платок, ледяными струями заиграл в волосах. Я ускорила бег. Вот и дом Коробковых: темный фасад, люди спят. Лишь в редких окнах светятся огоньки. И вдруг – о чудо! По мере моего приближения, словно по чьей-то команде, ярким светом одно за другим вспыхивали окна. Испуганные люди просыпались, разбуженные взрывом. А мне представлялось, что Бог в утешенье посылает мне навстречу этот теплый свет. И временами казалось, я слышу голоса вспыхивающих огней: «Не горюй, ты не одна, видишь, как нас много и мы все с тобой!»
Теплая встреча Риты и Коли. Грохотом разбуженный, всколыхнувшийся моим приходом дом. Толпа соседей с трудом помещалась в их трехкомнатной квартире. Проливным дождем падали на меня вопросы. А что я могла рассказать?
Телефон находился в маленькой комнате. И я, слава Богу, наконец осталась одна. Через множество инстанций, безжалостно врываясь в чужие сны, внося смятение и испуг в тихие дома, извиняясь, объясняя случившееся и прося помощи, примерно через час я услышала взволнованный голос Юры. Он сказал, что выезжает немедленно.
А в большой комнате все еще бушевал синклит, переживая нашу беду. Громко, перебивая друг друга, спорили, обсуждая предполагаемые подробности нашего трагического будущего. Общее согласие было лишь в одном. Его кратко выразила полная дама – представительница дома – Мария Тимофеевна. Обращаясь ко мне, она авторитетно произнесла, как печать поставила: «Готовьтесь к самому худшему!»
Это был вступительный аккорд. Далее звучали разные голоса, горьким ядом вползая в мою душу.
«Теперь вас поселят в какой-нибудь барак месяцев на 5».
«Да, да, так было в позапрошлом году на Люсиновской – барак был холодный, без отопления и прожили они там не 5, а 7 месяцев».
«А в переулке у Новослободской тоже был взрыв, их тоже поселили в барак, в каждую комнату по две семьи…»
«А моих друзей после какого-то взрыва полгода держали в доме, назначенном на снос. На 25 человек была одна плита и одна уборная…»
«Какой ужас, – воскликнула худенькая женщина лет 40, – а куда вещи дели?»
«На склад сдали».
И опять вступил голос Марии Трофимовны: «О чем вы говорите? Какие вещи! Половину разворовали, половину поломали. Что там было сдавать на склад?»
Я слушала с нарастающей болью в сердце. И все же как-то недоверчиво: «Неужели такое возможно? Хватит этих разговоров, пора уходить». Я решительно сняла с вешалки дубленку. Рита вскочила:
– Так у тебя даже теплой кофты нет! – воскликнула она возмущенно, и внимательно оглядела мой туалет. – Ты же пропадешь в этой одежде!
Она кинулась к гардеробу. Через полчаса я закрыла за собой дверь гостеприимного дома тепло и солидно одетая.
Спасибо Рите! Она оказалась права. На площадке второго этажа я остановилась. Волнение от услышанных разговоров постепенно нарастало. А вдруг все, о чем говорили эти люди, правда? Чем больше я вдумывалась в услышанное, тем очевиднее оно становилась.
Тягостные мысли захлестнули меня. Услышанное все глубже проникало в сознание, и все безвыходнее воспринималась ситуация. В холодном полутемном пространстве я облокотилась на лестничные перила. Мучительный вопрос, что делать дальше, сверлил мозг. Самой ужасное, что угнетенное воображение не рождало никаких идей.
А, собственно, почему я не сразу поверила? Где основания для сомнений? Это вполне в духе нашего времени, в духе нашего государственного устройства, где человеческая жизнь ничего не стоит, где она самый дешевый расходный товар.
Я опиралась на перила и не могла двинуться с места. Страшно было вернуться в бесприютную темную ночь к онемевшей от ужаса толпе.
Что делать дальше? Конечно, в барак мы не поедем. Есть Юрина квартира. Но вещи – что с ними будет? Нет, не материальная ценность волновала меня. Они – мое прошлое, связь с мамой, моим детством, с родителями. Со всем, что дорого мне в этой жизни.
Ни ответа, ни утешения. Но сколько же можно стоять на этой темной чужой лестнице? И не без некоторого стыда за собственное малодушие, я спустилась вниз и распахнула дверь, собираясь шагнуть в темную пустоту морозной ночи.
Боже мой, что это? Я даже вздрогнула от неожиданности. Глаза, привыкшие к темноте, резанул ослепительно сверкающий свет. Он шел издалека, рождаясь возле нашего многострадального дома. И по мере приближения становился ярче и вдруг разделился пополам. Это два больших «юпитера» весело боролись с окружающей темнотой. Потребовалось несколько минут, чтобы глаза привыкли к их слепящему сверканию, разобраться и понять происходящее.
Лучи «юпитеров» скрещивались, удваивая яркость, и разбегались в разные стороны. Часть их гасла вдали, часть их, отражаясь в уцелевших стеклах фасада, мелкой россыпью кружилась в воздухе. В этой сверкающей феерии жили, двигались и что-то делали те самые люди, которые еще два часа назад были скованы безликим оцепенением. Сейчас они были совсем другими. Они ожили, обрели себя, оценили размеры беды, случившейся с ними, сопоставили с ней свои силы и вступили в борьбу.
Но ведь само по себе это не могло произойти. В чем, парализованные страхом и отчаянием, они нашли источник этой силы? Все походило на сказку. За два часа возникли и зажглись прожектора. Под одним из них появился письменный стол и стул. За ним сидел мужчина в милицейской форме. Без всякой толкотни и суматохи к нему подходили люди, которых он, не требуя документов, заносил в один из трех списков в соответствии с номерами подъездов. Невдалеке стояли две машины скорой помощи. В одну из них милиционеры сажали людей, нуждающихся в медицинской помощи. Милиционеров было много.
Среди этого скопления людей выделялся высокий, широкоплечий мужчина из породы русских богатырей, с добрым и озабоченным выражением на лице. По обращению к нему окружающих и манере держаться в нем угадывался начальник. Когда он проходил мимо, я спросила у милиционера: «Кто этот человек?» Милиционер крайне удивленно взглянул на меня: «А вы разве не здесь живете?» И после некоторой паузы с укоризной произнес: «Как же вы его не знаете? Это председатель Черемушкинского райисполкома».
Так вот, значит, кто стоит за всем этим чудом.
Посмотрела на часы. Четверть четвертого. «Невероятно, – подумала я. – Разве начальники такого ранга проводят ночи среди простых людей, у стен взорвавшегося дома?»
Вскоре появился Юра. Убедился, что со мной ничего не произошло, явно успокоился и стал вживаться в обстановку. Мы записались у милиционера, сидевшего за письменным столом.
– Посмотри, – Юра указал на деревья метрах в 80-ти от нашего дома. – Взрыв был порядочной силы.
Я проследила за его взглядом: на самом высоком дереве висела часть взорвавшейся газовой плиты.
На площадке, освещенной «юпитерами», совершалась непрерывная, малопонятная мне работа. Ходили люди, рабочие в комбинезонах с инструментами в руках. Кто-то из них постоянно входил и выходил из подъездов. Жильцов в дом не пускали. Председатель райисполкома был в центре. Ему постоянно о чем-то докладывали, он выслушивал, негромким голосом давал указания. Человек уходил, подходил другой.
Было немногим более шести часов, когда среди общего шума голосов раздался громкий голос председателя: «Товарищи!»
В мгновенно наступившей тишине пронесся порыв ветра.
«Дорогие товарищи! – фигура председателя, освещенная «юпитером», была хорошо видана со всех сторон. – Вас постигла большая беда. Это ведь наша общая беда. На 4 этаже погиб молодой человек, с потолка на него упала бетонная плита. Осталась молодая жена с ребенком…»
Он снял шапку, остальные – тоже. Долго молчал. Послышались женские рыданья.
– Да, очень большая беда, – повторил он. – Но вы не одиноки. Мы с вами. Вы видите, сколько нас. Мы здесь, чтобы помочь вам. Причину случившегося мы еще выясним. А сегодня наша первейшая задача – обеспечить крышу над головой всем потерявшим кров.
Ни трескучих фраз, ни пафоса, ни звонких обещаний – мягкий негромкий голос и простые человеческие, всем понятные слова. Он никого не утешал, ничего не обещал. Он представил конкретный план. И люди поверили. Он продолжил: «Жилплощадь, эквивалентная вашей, будет предоставлена в ближайшее время. А пока мы постараемся вас прилично устроить. За ваше имущество не беспокойтесь. На каждом этаже будет круглосуточное дежурство. Мне только что сообщили, что методом простукивания стен установлена полная сохранность квартир I и II подъездов. Поэтому их хозяева могут вернуться к себе домой. Понятно, жильцов III подъезда это не касается. Я сказал все. Вашим делом я занимаюсь лично. Прощаясь, оставляю вас на попечении моего помощника. Его зовут Петр Иванович».
Внезапно рядом с ним возникла диаметрально противоположная по виду фигура. Невысокого роста, полный, подвижный, с быстрыми легкими движениями.
– Вот мой помощник. Он и ваш главный помощник. Он обеспечит выполнение нашего общего плана. А сейчас – я с вами прощаюсь. Если возникнут серьезные вопросы – пожалуйста, доступ ко мне свободен. Желаю вам спокойствия и терпения. До свидания.
Несколько минут спустя в тишине начинающегося рассвета растаял звук отъезжающей машины.
Обитатели квартир I и II подъездов благополучно разошлись по домам. В бледнеющем свете прожекторов остались мы – значительно уменьшившаяся кучка обреченных, которым возвращаться было некуда. Опять вернулось ощущение одиночества. Монотонно плакали дети. У меня возникло странное ощущение, словно я нахожусь между двух полюсов. Временами терялось ощущение реальности. Уж не сон ли все это – спрашивала я себя. С одной стороны, истории и прогнозы, услышанные у Риты, с другой – увиденное здесь своими глазами.
С одной стороны – привычное безразличие властей, игнорирующих самые насущные потребности пострадавших, унижение их человеческого достоинства. С другой – мгновенное включение местного начальства самого высокого ранга в активную помощь жителям нашего дома.
В мои размышления вдруг ворвался бодрый голос Петра Ивановича:
– Товарищи, быстро стройтесь в шеренгу по два человека. Идем в школу, завтракать.
Зимнее утро уже было в разгаре. Исчезли «юпитеры», стол с бумагами. Тоскливым и жалким выглядел наш подъезд с распахнутыми дверями, развороченным верхним углом. У входа – милиционер на посту.
Организованно, стройной шеренгой мы вошли в школьную столовую. Горячие сосиски с картофельным пюре и стаканом желудевого кофе показались царским угощением. И тут, впервые за истекшие 8 трагических часов, оказавшись в теплом помещении, за столом, я вспомнила: ведь сегодня вечером мы ждали гостей и так готовились к их приему. Они ведь придут, непременно придут. Их встретит не привычное гостеприимство, а холодный, страшный, разрушенный дом. Я с ужасом поняла, что уже ничего нельзя изменить.
Через 15 минут завтрак был окончен. У входа ждал автобус, он отвез нас в гостиницу.
Зюзинский лес. Роскошное место, пока уцелевшее от активной экспансии жадного города. Современный спортивный комплекс для каждого времени года. Лыжи, катание с гор, плавание, футбол, лодочные гонки и много другое. В центре комплекса – уютная гостиница. Она и приняла бездомных скитальцев. Приняла ласково, широко раскрыв свои апартаменты. Спальные номера и большая общая гостиная.
Поглощенные своими переживаниями, полумертвые от усталости, мы жадно ухватились за возможность отдохнуть. Юра уехал на работу, а я упала в объятия Морфея. И время потеряло счет.
Еще не открывая глаз, я испытала удивительное ощущение радости. Солнечным теплым светом наполнилось все мое существо. Этот мягкий свет исходил отовсюду, я купалась в нем. Боясь спугнуть это чувство невероятного блаженства, я какое-то время лежала на постели. Вдруг где-то очень близко хлопнула дверь, я вздрогнула и открыла глаза, пытаясь понять, где я нахожусь.
Через большое высокое окно комната наполнялась солнечным светом. Я с удивлением всматривалась в окружающее. И ничего не узнавала. Вдруг в поле зрения попала брошенная на стул дубленка. В одно мгновение исчезла магия счастливого солнечного утра. И жестокая действительность безжалостной рукой сжала сердце. Я взглянула на часы. 10 минут десятого. С трудом сообразила, что это уже наступил новый день. Значит, я проспала почти сутки.
В столовой кончался завтрак. Я оказалась последней. Любезная разносчица подогрела мне уже остывший кофе.
В гостиной было тесно и шумно. Веселая разноголосица в ярких солнечных лучах. Ощущение праздника. Это было время студенческих каникул. Молодежь, вырвавшись из аудиторий и учебных кабинетов, с наслаждением бросилась на природу, подальше от нудного города. В нашей гостинице она составляла большинство.
Юные, красивые, веселые, жизнерадостные, в ярких спортивных костюмах, шумные, жадные до всяких удовольствий. Их звонкие голоса наполняли гостиную. Возвращаясь с лыжной прогулки, танцев на льду, они приносили с собой пленительный запах зимнего леса, снега и юности.
На этом светлом праздничном фоне наша компания молчаливых, подавленных людей с бледными лицами и непогасшем испугом в глазах напоминала пришельцев из какого-то темного царства. Чего стоил один внешний вид. Пальто, из-под которого виднелась тонкая ночная рубашка, куртка, надетая поверх пижамы, разноцветные тапочки на ногах, либо сапоги от разных пар. Голубой газовый шарф вместо шапки на голове тучного мужчины – мог бы в первый момент встречи вызвать откровенную насмешку. Но никто не улыбался. Было в этих нелепых маскарадных костюмах что-то трагически беспомощное и жалкое, что изначально рождало сочувственное уважение со стороны гостей и обслуживающего персонала.
День тянулся долго. Никаких вестей никто не приносил. Интересного чтива в библиотеке не нашлось. На несколько минут забегал Петр Иванович, такой же веселый, энергичный, приветливый и разговорчивый. Пробежал по всем апартаментам, посидел на краешке стула в гостиной, разбросал несколько бодрящих лозунгов вроде «Не горюйте!», «Крепитесь!», «Мы о вас беспокоимся». И скрылся.
Приезжал Юра, очень усталый, подозреваю – голодный. Не сознался. В ответ на его беспокойные вопросы честно призналась, что все в порядке. Здесь я общаюсь с семьей Дины. И мне вполне уютно. Насильно отправила его домой.
Слава Богу, один томительный день ожидания прошел. А сколько их еще впереди? Спать легла рано. Выспалась. И рано проснулась. Это было воскресенье 7 февраля. Туманное серое утро. Мороз. Лишь изредка сквозь хмурые неприветливые облака сверкнет прорвавшаяся на землю золотая стрелка и скроется. И опять темно и скучно. После завтрака в гостиной среди нашей «серой» публики вдруг большое оживление. Несколько мужчин съездили к нашему дому. К удивлению, все, что планировал председатель райисполкома, точно выполняется. Краны сняли все угрожающие падением части стен. Из квартир убрали вырванные взрывом двери. На каждой площадке действительно круглосуточно дежурит милиция, солдаты, в квартиры наших смельчаков не пустили. Курьезный сюжет: в двухкомнатной квартире на 4-м этаже с площадки видно золотое обручальное кольцо на столе в бывшей комнате. Солдаты по дежурству сдают его друг другу.
У несчастных бездомных рассказ значительно поднял настроение. После обеда в гостиной, где расположилась наша группа, появилась скромно одетая женщина. Она вошла в шапке, в пальто, с небольшим портфельчиком под мышкой. Никто не обратил на нее внимания. Из телевизора звучал веселый напев. Остановившись на середине гостиной, она негромко поздоровалась. Лишь несколько голосов ответило на ее приветствие.
Женщина огляделась, заметила в углу небольшой столик, подошла к нему, села на единственный стул, положив перед собой портфельчик. Я с любопытством следила за ней из противоположного угла комнаты. Женщина перевела дух, вновь обвела взглядом всех присутствовавших. И вдруг громко, тоном приказа произнесла: «А ну-ка немедленно выключить телевизор!»
Все вздрогнули от неожиданности, и телевизор мгновенно умолк. Ничуть не смутившись, выдержав достаточно длинную паузу, женщина тем же уверенным тоном произнесла:
– Я пришла вручить ордера на квартиры пострадавшим от взрыва дома!
Немая сцена затянулась.
И я подумала, что это какая-то шутка. Розыгрыш. У нас в стране подобного не бывает. Полагаю, так думала не я одна. Потому что секунды бежали, а никто не шевельнулся, не произнес ни слова. Неестественная тишина впивалась в уши. Все собравшиеся в зале не отрываясь смотрели на эту женщину.
В крайнем удивлении, не понимая, что происходит, уже менее жестким тоном она слово в слово повторила свою фразу. И тут же спросила: «Так что же, вы не хотите получать ордера?» И стала закрывать свой портфельчик.
Несколько человек, выходя из шока, подошли к столику.
– А вы откуда? – вдруг из дальнего угла раздался взволнованный женский голос.
На этот раз в шоке была пришедшая. Она положила на стол задрожавший в ее руках документ, долго внимательно смотрела на присутствующих, словно решая, как поступить, затем как-то нервно вздохнула и произнесла:
– Я из Черемушинского райисполкома, меня зовут Зинаида Николаевна.
У ее столика толпа начала сгущаться.
Немного порывшись в разложенных бумага, думаю, больше для самоуспокоения, Зинаида Николаевна уже совсем спокойным голосом сообщила:
– По числу комнат – это эквивалент вашей потери. Для получения ордера надо предъявить паспорт.
Процедура выдачи невероятно важных документов оказалась непривычно простой. Зинаида Николаевна раскрывала паспорт, просматривала, как мы поняли, 3 характеристики: имя, дату рождения и место прописки. В списке находила соответствующую фамилию, сверяла данные, вкладывала ордер в паспорт и возвращала его владельцу. Он подписывался в листе. Вся процедура заняла немногим более 1,5 часов.
Вернув последний паспорт, Зинаида Николаевна собрала свои бумаги, застегнула свой портфельчик. И встала. Думаю, это была очень хорошая женщина. На лице ее не было ни обиды, ни раздражения. Она сумела понять боль и страдания этих людей, и простила недоверие, ими выказанное.
И потому не было ничего удивительного, когда Зинаида Николаевна искренне пожелала нам счастья в новых квартирах.
После ухода Зинаиды Николаевны в зале долго царило молчание. Мы не бросились друг другу в объятья, танцуя от радости. Все произошло фантастически быстро. Мы понимали, что квартиры были выделены в максимально короткие сроки. Что мы уже не несчастные бездомные, а полноправные хозяева своих новых квартир. Но не могли освободиться от прежнего опыта и словно ждали какого-то подвоха.
Вдруг неожиданно громко прозвучал вопрос. Женщина средних лет, работница конфетной фабрики, стоя у окна, внимательно разглядывала только что полученный ордер. Ни к кому не обращаясь, словно разговаривая сама с собой, она спросила:
– А он действительно настоящий?
Ее вопрос разорвал напряженное молчание. Словно с бешенной реки вдруг сняли запруду. Сказалось всеобщее возбуждение. Каждый рвался высказать свое мнение и не слышал остальных. В гостиной стоял невообразимый гвалт. Я решила обдумать все это в тишине.
Однако, придя в номер, я присела на кровать, на минутку облокотившись на подушки. И внезапно охвативший меня сон не оставил времени для размышлений.
Всю ночь шел снег. Седое туманное утро пробралось в комнату сквозь прозрачные занавески. Перед окном, закрывая его большую часть, возвышался огромный сугроб. Над ним виднелась полоска сероватого неба. А снег все шел.
Петр Иванович появился во время завтрака, оживленный, румяный, шумный.
– Поторапливайтесь! – воскликнул он. – Автобус стоит у крыльца.
Настроение у всех было приподнятое. Ведь мы ехали смотреть наш новый дом. Но это оказалось не так просто. Маленький автобусик все время боролся с наметенными за ночь сугробами. Ни одной снегоочистительной машины мы не встретили. Автобусик был при последнем издыхании. Наконец на очередном повороте он остановился.
– Все, приехали, – трагическим тоном произнес шофер, повернувшись к Петру Ивановичу.
Мы взглянули через лобовое стекло. Дороги не было, только волнистая белизна снега да узкая полоска серого неба над ней.
Но озадачить Петра Ивановича не удалось.
– А здесь уже совсем недалеко, – весело засмеялся он. – Вылезайте и – шагом марш! Видите, на пригорке – 16-тиэтажная башня – это и есть ваш дом.
Громадный, окруженный кольцом белых лоджий, на нас смотрел только что отстроенный красавец. Словно говорил: «Полюбуйтесь, какой я!»
Но дороги к нему не было. Проваливаясь почти по пояс в мягкий пушистый снег, радостно и весело шли мы за Петром Ивановичем к своему новому жилищу. Дом был только что сдан. Все было чистое, свежее. Пахло краской, не работал лифт. И на каждом этаже встречались рабочие. Мы поднялись на 2-й этаж. Нас очень гостеприимно приветствовал пожилой мужчина с громадной связкой ключей. Они мелкими пучками, с привязанной на каждом биркой, висели на огромном металлическом обруче у него на плече.
На моей маленькой связке висела бирка с номером 108. Двухкомнатная квартира помещалась слева, в торце длинного коридора. Я остановилась перед дверью. Мысленно поблагодарила Бога и маму. И открыла дверь своим ключом.
С первых шагов стало очевидным качественное преимущество новой квартиры. Немного большая по площади, удобнее спланированная, но главное – вместо 6-ти метровой старой – новая кухня имела 12 квадратных метров. Совершенно сказочный сюрприз.
В гостиницу возвращались веселые жизнерадостные люди. Каждый имел в кармане ключ от собственной квартиры. Шумнее всех вела себя женщина, поначалу усомнившаяся в действительности полученного ордера.
Прощаясь с нами у гостиницы, Петр Иванович торжественно объявил:
– Переезд назначен на завтра, то есть на вторник.
Шла последняя неделя студенческих каникул. Молодежь громадными глотками жадно допивала последние капли радостной свободы и сверкающих солнечных дней. Мы видели их только в столовой и мельком в коридоре.
Вечером, как обычно, в гостиной собралась наша, теперь уже не бездомная компания. Утреннее событие прогнало тревогу последних дней, добавило спокойствия. Ожидаемое стало реальностью, пережитое – прошлым. Но уже новые тревоги стирали улыбку с радостных лиц.
Теперь – это завтрашний переезд. Как, где взять транспорт? Все спорят, договариваются друг с другом, звонят по телефону. Сегодня что-то предпринять уже поздно. Завтра? А что можно успеть за один день? И опять все взволнованы, возбуждены. Опять никакой уверенности ни в чем.
Ужин не прекратил споров. Опять гостиная, опять обсуждение. И на пике всего этого – вдруг распахивается дверь. На пороге как всегда веселый и шумный Петр Иванович. Проходит к столу, садится поудобнее. Какие-то бумаги, ручка на столе. Внимательно вглядывается в лица присутствующих.
– А ну-ка, прикиньте, дорогие мои, сколько кому нужно машин для перевозки имущества? Две, три? Имейте в виду, машины большие!
Все замерли. Снова удивленная, недоверчивая пауза.
– Быстрее думайте, я записываю. – Петр Иванович взял ручку. – Я не шучу!
Собрать, надежно упаковать вещи в квартире, где стены сплошь увешаны картинами, шкафы забиты книгами, подоконники заставлены кактусами, а столики и полочки безделушками, дело очень непростое. Но и помощников набралось немало. Почти 20 человек: сотрудники моего отделения, Юриного института и наши общие друзья.
Короткий февральский пасмурный день промелькнул незаметно. Мы торопились, так как электричества не было, и нужно было успеть засветло. Работали слаженно, дружно, ритмично и быстро. Особенно отличилась Тася Ежова, она в одиночку уложила все бьющееся: посуду, безделушки, вазы. Кажется, я была единственная из всего дома, у кого не разбилось при переезде ни одной вещи.
И еще раз, в который уже, почувствовали мы заботливую руку помогавших нам. Утром, в день переезда, обнаружили у каждой двери разоренного дома плетеные корзины, рулоны упаковочной бумаги, веревки для перевязки…
Часам к четырем, когда уже начало темнеть, у нас почти все было уложено, компактно упаковано. Самым тяжелым, неподъемным предметом было концертное пианино. Юра с двумя мужчинами, торопясь, плели из веревки специальные лямки. Они еще не закончили работу, когда к нашему ужасу, снизу донесся пронзительный голос: «31-я квартира, на погрузку!»
Мы явно не успевали, и нарушали продуманную схему транспортировки. Но не успела я прийти в отчаяние, как вдруг на лестнице раздался гулкий топот, и в квартиру буквально ворвался, как показалось, целый взвод солдат. Крепкие, здоровые молодые парни мигом заполнили все пространство. Но их оказалось всего четверо. Это был настоящий пример молодости, силы и ловкости. В несколько минут, опутав пианино заранее приготовленными ремнями, они как игрушку подняли его, и уже было слышно, как спускают его по лестнице. Увлеченные этим порывом, присутствующие мужчины, защищая свою честь и достоинство, быстро растащили более мелкие вещи, и через 20 минут погрузка была завершена.
Я осталась одна в квартире. Вид разоренных, пустых комнат должен угнетать. Но я не испытывала этих ощущений. Я видела квартиру другой, полной жизни, принесшей нам с мамой великую радость – это была наша первая отдельная квартира. Папа, к несчастью, до этого не дожил. Медленным шагом я обошла все. Слегка потрескавшиеся паркетные половицы, оголенные, частью разбитые окна, в которые гляделись ранние февральские сумерки. В углах пошевеливались отставшие обои. Но все это не задерживало моего внимания.
Движущейся кинолентой перед мысленным взором мелькали картины прошедшей здесь жизни, события, лица. Здесь каждый уголок, каждый предмет, сам воздух был насыщен маминой нежностью и любовью. Здесь я написала и защитила докторскую диссертацию. Отсюда каждой осенью 7 лет подряд я возила маму к морю в Крым. Сюда однажды пришел Юра и остался навсегда. Здесь было тепло, уютно и улыбчиво. Ярко вспомнились и дорогие уже умершие. Глубокий, многогранный Богдан Иванович, с его необыкновенной дружеской любовью ко мне. С ним, когда нам выдали ордера на квартиру, мы колесили по всей Москве, и, наконец, остановились на этой. Вдруг явственно зазвучала музыка. Это дорогая Надежда Михайловна села за только что вынесенное пианино…
Я с силой оторвалась от воспоминаний. Еще раз прошлась по квартире, минуту постояла на балконе, остановилась в амбразуре вырванной двери. Стала лицом к комнатам, поблагодарила Бога, поклонилась низко, и уже не оборачиваясь вихрем слетела вниз.
Меня ждали. Я села рядом с шофером, Юра уже сидел в своей машине, прихватив трех сотрудников, солдаты и остальные разместились среди вещей. Женщины, по общему согласию, были отпущены домой.
Минут через 15 мы остановились у нашего нового дома. Сейчас все выглядело по-другому: снег убран, свободная дорога вела прямо к подъезду. Но мы подъехали с черного входа, прямо к лифтам. Скопилось много машин. Но присутствие солдат ускорило процесс разгрузки. Вокруг бегал полный энтузиазма Петр Иванович и выполнял роль главнокомандующего. Наша очередь подошла быстро. И в квартире не было ни суматохи, ни толкотни. Дело в том, что я заранее распределила места для каждого предмета. Его поднимали, вносили в квартиру и ставили на избранное место. Все крупные вещи и сейчас стоят на тех самых местах, на которые их в тот памятный вечер 25 лет назад поставила наша доблестная бригада.
Наверное, разгрузка длилась дольше, но мне показалось, не более 20 минут. Все происходило в каком-то сумасшедшем темпе. Несмотря на несомненную усталость возбуждение, охватившее всех, наполнило все каким-то радостным добрым весельем. Юра где-то нашел несколько чайных стаканов, немного похлопотал, и на столе вдруг появилась бутылка вина, несколько тарелок и наспех нарезанные закуски. Это никого не шокировало. Пили стоя, хозяева, гости, солдаты. Говорили хорошие, добрые слова. Они звучали искренне, открыто и радостно. Приятель Юры произнес длинный витиеватый тост, похожий на притчу. Наш сотрудник – физик Володя Квасов сочинил веселый экспромт в стихах. Добрым пожеланиям не было конца…
Когда вдруг наступила кратковременная тишина, совсем молодой солдат, словно подытоживая, медленно и торжественно произнес: «Мир вашему дому! Ну а мы пошли…»
Прощались на площадке у лифта. Радостные возгласы, добрые пожелания, слова благодарности, ответные слова – все смешалось в пестрый клубок, звоном раскатывающимся по еще необжитому гулкому пространству нового дома.
Мы с Юрой вернулись в нашу квартиру, повернули ключ и вышли на лоджию. Тихая, темная ночь. Ни ветринки. Все замерло, ни огней, ни людей, ни машин.
Ровно 5 дней назад в такую же точно минуту в нашем доме раздался взрыв. Хрупкое, с таким трудом в наших условиях обретенное благополучие, вмиг было разрушено. И, казалось, мытарствам и унижениям, к которым мы так привыкли, не будет конца. Но вдруг случилось чудо. И через пять дней мы оказались в новых квартирах. Конечно, чудо!
* * *
Через три года после этого события началась перестройка. Радостные вихри свободы, демократии, раскрепощения личности трехцветными флагами реяли над страной. Казалось, еще немного усилий – и наступит новая эпоха.
Увы, не получилось.
Теперь с момента того незабываемого взрыва прошло уже 25 лет. За это время было еще много взрывов, куда более страшных. Но о таком как тогда чуде я больше не слышала. Наверное, ни одна система не рождает чудес. Их творят отдельные, конкретные люди с широкой душой и добрым горячим сердцем. Именно такие, каким оказался тогдашний председатель Черемушкинского райисполкома. Не могу пережить, что так и не узнала его имени. Среди всеобщего равнодушия он был человеком, который знал, что надо делать в такой ситуации. Спасибо ему. Может быть, когда-нибудь сотворенное им чудо станет нормой жизни.