ОКОЛО

Должно быть, уже более грустное, талое утро, чем отчаявшаяся, мраморная ночь. Тени, что столько часов с нежностью плавно скользили по открытым плечам, бледнеют, тонут в сыром предрассветном воздухе, торопливо седеющем, густом, почти непроницаемом даже для настойчивого освещаемого города. Издалека волнами набегает безразборчивый гул прекрасного бытия, то раздражающе набирая силу, то, напротив, почти исчезая, он замирает, и проходит далее, сквозь, этот последыш кем-то верно прожитых минут. Облагороженный сквер, столь же одинокий, как и я в нем, равнодушно приютил наверняка не единственного на его длительной памяти героя, оставшегося без места в романе. Искушенный автор вычернил за ненадобностью мою сюжетную линию, отнял шанс изменить ход действия, подверг забвению целиком. И я здесь, хотя меня и нет, принимаю правила игры, отринув возможность бегства в иное повествование, согласный быть лишь воспоминаниями о самом себе.

Мокрая, мягкая трава ложится под меня, отдавая свой неистребимый сок и запах, едва ощутимый из-за вечного бензинового душка, что часто тактично не замечаешь. Я жестоко сжимаю податливый частокол травинок пальцами, вырываю вместе с землей, мешаю в ладонях до однородной массы, и кидаю измусоленные комья в тоскующую по классицизму урну. И в целом, надо мной, распластанном наподобие свежего трупа на столе у патологоанатома, смыкаются кроны огромных застывших деревьев, что дарит мне искусно и со строгим вкусом возведенную усыпальницу, этакий природный склеп. Я не развлекаюсь, но нуждаюсь в объяснении. И чувствую, как обильно по гладкой, теплой спине ползет холодный пот, призывая плотнее к телу импровизированный саван из дорогой сорочки.

Светлеет вовсю, но само солнце и его всегда готовый холст-небосклон, нынче упрятаны в чулан из припухших синеватых туч, и ни луча не высвечивает, ни оттенка не проявляется по размякшей линии горизонта. Равномерно мертвенно, апофеоз монохромности, торжество столь милой богоборцам аскезы. Так и со мной здесь сплошь печаль, и говорят, что я еще не стар, однако и юность рядом не лежит. Позади, в терпеливо гибнущей темноте остается многое, столько, что я не в силах собрать. Где-то в прочих местах, тоже, однако, испещренных дугами широты и долготы, по возвращению дня засыпают цветы лотоса, за тонкими лепестками скрывая трепещущую сердцевину. Но не уверен, получится ли, вслед за следами Будды, спасти сокровенное от вносящего разлад и дающего отличия света. Пропетые незнакомые мотивы, помеченные расклады, сыгранные партии, сорванные одежды, выброшенные шансы, потерянные удачи, с кровью вырванные из сердца чувства — складываю. Мерзко на сухой язык отдает лукавым романтизмом нахлынувшая обреченность на память, избавляет же то, что моей потери, и даже потери меня, не заметит никто кроме.

И вот, погребен под пушистым, осязаемым туманом, с исключительной щедростью брошенным кругом. Отдавал, забываясь, веря, что без конца, без края, а мир оказался удивительно мал, да и сам я не избежал границ, очутился в пределах. Надо бы подниматься, спешить домой, к преданным вещам, изученным и понятным, наполненным углам, давно избранным среди подобий единицам. Близко от жилья, но опасно далек от покоя, я не решаюсь перевернуть собственной страницы, откладываю сущую надобность на срок. Что ожидает за поворотом, какая очередная бумажная коллизия оцарапает лихо заточенной кромкой листа? Банальней разве что взаправду умереть.