Я не понимаю, как это происходит, но есть вещи, которые не должны касаться никого, кроме нас самих. Внутри каждого есть своя личная комната, — маленькая темная комната, — заполненная одиночеством.

И переступить чей-то порог этой пустой темной комнаты — значит нарушить все те моральные принципы, на которых мы привыкли основываться, вступая в этот мир. Отбирая у человека его одиночество, мы рискуем. Очень сильно рискуем.

Он же не отбирал у меня мою пустую комнату — он просто запер меня в ней и оставил мне в подруги одну-единственную лампочку, непонятно, по какому физическому закону, безостановочно качающуюся под потолком.

Я больше не чувствую одиночества. Нет. Просто одиночество — это я.

Лучше бы я не знала. Лучше бы не чувствовала.

— Опусти пушку, — еле слышно выдыхаю я, но все равно знаю — он услышит. Мое утверждение звучит с сомнением, но в реальности сомнений я не испытываю и даже страха не ощущаю.

— Ты была плохой девочкой, Кесси. — Его голос. Неизменный голос плохих парней. Где-то совсем рядом — только я не могу понять, где именно. Опасность, которая везде, которую нельзя определить простым набором чувств, которым обладаешь.

Но, помимо угрозы, в его голосе есть еще что-то. Что-то, похожее на насмешку?

Неожиданно раздается еще один щелчок, но уже с совершенно противоположной стороны. Я поворачиваюсь к источнику звука резко, почти одновременно с тем, как шум исчезает, так толком и не зародившись. Незнание убивает, незнание раздражает. В темноте ничего не видно, но нервы уже давно на пределе. Адреналин, это, кажется, называется. Когда падаешь-падаешь-падаешь в неизвестную пустоту, когда стоишь на краю, когда твой разум — на грани. Когда перестаешь отличать реальность от того, что когда-то придумала.

Его лицо появляется из темноты внезапно, будто вырастает из ничего, точно формируется, лепится прямо из этой самой темноты. Я не видела его несколько дней, но всего за какую-то сотню часов он успел здорово измениться: колючие небритые щеки, звериный оскал, еще более опасный, чем прежде, а еще какой-то легкий огонек безумия в глазах. Но важно не это. От него пахнет чем-то неправильно спиртным, точно он только и делал, что эти четыре дня без остановки пил всю эту дрянь.

— Да ты в жопу пьян, напарник. — Хочу сказать надменно, но получается вовсе не так — с сожалением.

Он приподнимает в усмешке левый уголок губ — правый так и остается опасно-неподвижным. Он казался бы безобидным, если бы не исходивший от него запах опасности, алкоголя. Если бы не зажатое в руке оружие.

Как какой-то фильтр, я поглубже втягиваю носом воздух. Он, похоже, замечает.

— Все вынюхиваешь, Кесси?

Мы разговариваем так, как будто я и не сбегала от него. Как будто это не за мной он сейчас пришел, чтобы воткнуть мне нож в спину. Мы разговариваем, как обычно. Бессмысленные вопросы, бессмысленные ответы. И даже когда он прав, я никогда этого не признаю. Он знает.

Мы просто. Разговариваем. Как будто стоим (лежим-прижаты…) у него в кабинете, у него в комнате, возможно, даже у него в постели. Будто ветер, дующий в лицо, — летит из открытой форточки из темно-синего стекла.

— В этом мире все построено на запахах. Бред, я знаю, но, тем не менее, это так. — Я пожимаю плечами, но в темноте — наверное — не видно.

— И как пахну я? — с весомой долей сарказма интересуется он, но едва понимает, о чем говорит — слишком много алкоголя циркулирует в его крови.

Я делаю вид, что не расслышала его вопроса.

Мы больше не разговариваем. Я даже не пытаюсь начать, хотя уже заранее знаю, что он, как всегда, вежливо предложит мне заткнуться. Всунет мне в рот очередную карамельку, в худшем случае — заставит меня замолчать насильно. Поэтому я и не нарываюсь, но и такое мое поведение ему, похоже, не нравится.

Я складываю руки под грудью и тем самым точно устанавливаю между нами невидимую стенку, через который даже пуля не пробьется.

— Ну, давай-давай. Скажи, какой я нахрен придурок. Скажи, что поступил чертовски нехорошо, когда решил сдать тебя обратно. Ты даже не представляешь себе, Кесси, насколько все получается запутанно. Это такая игра. Все пытаются друг друга обмануть. Когда ты попадаешься на удочку, то тут же выбываешь из игры. И знаешь, почему ты еще держишься, Кесси?

Я качаю головой — он продолжает:

— Потому что ты маленькая лгунья. Маленькая-маленькая лгунья. Притворялась слепой овечкой, забиралась ко всем под кожу, чтобы им тебя было жаль. Ты делала вид, что подчиняешься другим, но на самом деле все не так — ты подчиняешься только себе. Ты лживая дрянь, проворная сучка, которая умудрилась обмануть всех.

На глаза наворачиваются слезы. Мне не хочется слышать слова правды. Не хочется слышать их от него. И я только крепче сжимаю зубы, чтобы не закричать и как китайский болванчик качаю головой из стороны в сторону.

Сейчас я не хочу его видеть — только не сейчас. Чтобы он, пьяный и перевозбужденный, снова видел, как я плачу.

Но подсознательно больше всего я боюсь не этого. Единственное, чего я опасаюсь, так это того, что прямо сейчас он вскинет руку и прижмет холодное дуло пистолета к моему лбу, и тогда промахнуться будет невозможно. И я уже почти представляю, как он это сделает, потому что все в моей жизни повторяется. Вновь и вновь я слышу этот прижимающий к стенке вопрос.

"…веришь…. Кесси?"

И я не знаю, как ответить на него в этот раз. Правда не знаю.

— Неправда! — Я уже не думаю о том, что меня могут заметить, услышать, почувствовать… Я просто кричу. Кричу рьяно и надрывисто, как будто правдивость моих слов будет зависеть только от того, как громко я прокричу свое отрицание.

Слезы текут по щекам, и вместе с ними из моего тела выходит вся накопившаяся за долгие годы жизни дрянь.

Но слезы — всего лишь вода. Всего лишь запасы моего личного одиночества.

Даже когда он пьян, он все равно понимает, каждое мое слово, осознает каждое свое действие. Даже когда он пьян — он предсказуем.

Я получаю пощечину.

— Снова ложь! — Чтобы крикнуть громче меня, ему даже не приходится надрываться. Игра… игра, в которой я снова проиграла.

Щека горит огнем. Снова это ощущение, как будто к коже приложили клеймо. Но самое главное даже не это. Обида жжет тело изнутри, это сосущее, опустошающее чувство унижения. Чувство того, что тебя снова предали, бросили, обманули.

С трудом я заставляю себя поднять голову и снова посмотреть ему в глаза. Даже в темноте — это принципиально важно.

— Но ты мне тоже ничего не говорил. Не предупреждал, что ты с ними в сговоре! Ты сделал так, чтобы я поверила в то, что избавилась от Кима! "Кто такой Ким?", — передразниваю его я. — Ты все знал! Все вы были в курсе с самого начала! Меня! Вы обманули меня! — Голос срывается — последние слова глушат слезы.

— Есть вещи, которые тебе лучше не знать, Кесси! — кричит в ответ он (рычит).

— Где Жи?! Она тоже замешана, ведь так?!

— Она в безопасности.

— Какой нахрен безопасности?! Ты, придурок, отвечай, где она!

Я сама не замечаю, когда наступает тот момент, когда я начинаю тыкать указательным пальцем ему в грудь. Делаю вид, как будто он мне что-то должен за то, что соврал. Делаю вид, потому что не уверена до конца, правда ли то, что я слышу сейчас. Теперь я уже ни в чем не уверена.

Черты его лица разглаживаются, и в темноте он уже не выглядит таким озлобленным. И он даже не выглядит… пьяным?

Затем — понимаю. Алкоголем пропитана его кожа, алколем пахнет от его губ, от его рук, но сам он — не пил. Снова они заставляют меня наступать на одни и те же грабли просто потому, что знают — я почувствую.

Я прекращаю дышать — только прислушиваюсь к тому, как бешено мое и его сердца колотятся о ребра. Как птицы, запертые в клетки.

— Ты… — Мой голос дрожит, вибрирует от раздражения. — Ты… ублюдок, ты не пил! Ты трезвый! Трезвый! Сволочь!..

Но на мои слова он только как-то по-странному поджимает губы, словно сдерживает рвущийся наружу смешок или едкое замечание. Сейчас он выглядит как ребенок, чей гениальный план раскрылся, но при этом сам план не теряет для него своей гениальности.

Еще через мгновение — его широкая ладонь накрывает мои губы, и я больше не могу вымолвить ни слова. Не могу назвать его всеми известными мне ругательствами. Но он и без этого все о себе знает.

Нарочито медленно ("как злодей в плохом кино", — тут же про себя подмечаю я) он подносит указательный палец свободной руки к своим обветренным губам.

— Не кричи, Кесси. Могут услышать.

Но я даже если бы захотела, уже не смогла бы кричать, потому что сил уже не осталось, кислорода в легких — тоже.

Я осторожно хватаю его за запястье обеими руками, чтобы он понял — я не буду кричать. И он, кажется, понимает — именно поэтому и отпускает.

Я сглатываю.

— А опекуны Жи?..

— Тоже подставные, — он кивает.

— И весь этот спектакль?..

— Да, для тебя. Каждое слово, каждый жест, каждое невинное лицо. Мы не учли одного: ты никому из нас не поверила. Подумала, что умнее.

— Ничего я не думала…

— Не гони пургу, Кесси! Все ты думала! Или как ты там это называешь? Чувствовала?

Я замолкаю. Мне больше нечего ему сказать, не о чем спросить. Теперь все и так понятно. Без слов.

Ужасно начинает раскалываться голова. Такое чувство, будто кто-то изнутри черепной коробки прессом давит на мои мысли, чтобы я окончательно перестала быть собой, чтобы подчинилась другим, более сильным. А я. Мне так и не удалось стать сильнее. То, что я как-то меняюсь, было всего лишь иллюзией. А я сама — лишь лакомым куском, который кому-то — я не знаю, кому именно, — так и не удалось между собой поделить.

— Мне надо к воде… — неопределенно бормочу я. Сама не распознаю своих слов — все тело словно в огне.

Джо больше ничего не говорит — просто обхватывает меня за плечи (как будто ничего и не было) и тащит меня куда-то на запад. Куда-то — наверное, к мосту.

— Можно один вопрос? — Мои слова — это больше не мои слова. Это теперь вопросы кого-то другого. Кого-то внутри меня, кто оказался сильнее. Кому удалось выбраться из своей одиночной камеры.

Я не вижу — чувствую, он кивает.

— Задавай.

— Тебя… тебя и в самом деле зовут Джо?

— Кажется, мы это уже обсуждали, — возражает он.

— Так как?

Он что-то отвечает, но я уже не разбираю его слов.

Бруклинский мост освещен даже ночью. В Нью-Йорке вообще едва ли можно найти место, где ты не будешь на виду. На свету.

Проносящиеся же мимо машины, как фоновый шум. Они не раздражают — скорее, заменяют привычные монотонные стоны за тонкими стенами. Тихое дыхание Джо тоже — не фон. Но мне бы не хотелось, чтобы он сейчас ушел, бросил меня на середине бесконечного моста, ведущего на Манхэттен. Я уже с трудом различаю исходящий от его кожи запах спиртного — этот запах заменяется другими: выхлопными газами и его вечным приторно-сладким ароматом.

Эта ночь — одна из самых холодных ночей за всю осень, но я не чувствую холода. Физические ощущения уже не имеют никакого значения. Я даже ветра не чувствую. Зато чувствую что-то иное.

Одиночество ли?..

Огни моста яркими поплавками отражаются в ленивом течении реки, и мне кажется, что в темноте я могу разобрать на поверхности воды и свое лицо тоже. И его лицо…

Губы пересохли, в горле странное саднящее чувство, но больше я ничего не ощущаю. Точно нервы перестали подавать мозгу необходимые сигналы. Но сейчас это уже не входит в то, что важно.

Чувствовать себя точно прибитой гвоздями к полу — это другое. Это — важно.

Дым от проезжающих мимо со скоростью света машин заглушают весь впитанный организмом воздух, и вскоре я уже осознаю, что дышать снова нечем — легкие снова забиты какой-то мразью.

Джо по-прежнему держит меня за плечи (боится, что я спрыгну с моста?), и его пальцы впиваются в мою кожу. Даже сквозь куртку, сквозь майку — я чувствую.

Я не смотрю на него, не думаю о нем, но внезапно понимаю, что злость, которую я испытывала по отношению к нему, медленно отступает.

— Спой мне, — прошу я одними губами, ни секунды не сомневаясь, что он услышит.

Он не спрашивает, с чем связана такая глупая-странная, на первый взгляд, просьба. Он просто знает, что все, что связано со мной, всегда странно. Знает меня, как самого себя. У нас же вроде… симбиоз.

Мелодия, слетающая с его губ, она мне отдаленно знакома. Напоминает такое ощущение, когда вдыхаешь запах ванили и забываешь обо всем, потому что запах ванили — чистый.

Я не запоминаю того момента, когда поворачиваюсь к нему лицом, но не смотрю напрямую в глаза — вероятно, куда-то сквозь него. Я не помню того, как он переместил свои руки с моих плеч мне на талию.

И я не помню, как мы тогда танцевали. Одни. Посреди Бруклинского моста.