Зазвучал сигнал воздушной тревоги. Пришлось спускаться в метро и вновь шагать по рельсам к «Охотному ряду», чтобы уже оттуда идти к моему дому на улице Станиславского. Я уговаривала Ивана Васильевича сразу отправиться домой, к заставе Ильича, где он жил у родителей, но тот категорически отказался
— Такой чудесный вечер, — сказал он, когда мы поднялись из метро на улицу,― разве вам не хочется еще погулять?
А я, конечно, хотела, и очень. Но гулять после комендантского часа было опасно, поэтому мы просидели до утра в маленьком скверике.
Иван Васильевич рассказывал о последних достижениях науки, об отсталости в философии, не учитывающей развитие естествознания, о том, что пренебрежение к западной науке обернется для нас большим злом и что они с Сергеем Георгиевичем Суворовым будут непременно эти вопросы ставить перед ЦК. Я внутренне восхищалась смелостью, звучавшей в его высказываниях, а еще ― поразительной способностью объяснять самые сложные теории так просто и доступно, что я начинала казаться себе очень умной и невольно вырастала в собственных глазах.
Арося второй
В Кучино все напоминало об Аросе: ковер, который он вешал на стену и пришиб молотком палец; промазанные трещины в печке ― руки у Ароси были испачканы глиной, я наклонилась, чтобы поцеловать его, а он, дурачась, подвесил мне на нос глиняную кляксу; вот аккуратно завернутые в газету осколки моей любимой китайской вазы, разбитой при переезде ― Арося собирался достать какой-то специальный клей, но теперь эту вазу не склеит никто и никогда. В заботе, которой меня окружили мама, Иосиф Евсеевич и Соня Сухотина, было что-то трогательное и фальшивое одновременно. Все говорили тихо, опуская и скашивая в сторону глаза, передвигались неслышно, все время предлагали то поесть, то попить, отчего временами хотелось запустить тарелкой в стену Трудно было смотреть в глаза детям, особенно Сонечке ― правды они пока не знали. Ребенок в животе вел себя тихо, как будто отсыпался после выпавших ему потрясений ― так, иногда шевельнется, словно укладывается поудобней.
Я провела в Кучино два дня и, не слушая уговоров, сбежала в Москву. Остановилась у свекра на Даниловской; в Колокольниковом, казалось мне, все еще стоял накрытый к ужину стол, а может быть, уже и нет, я не знала ― кто-то же заходил туда за Аросиными вещами, в которых его потом похоронили...
Как прожила эту неделю, не помню.
Ребенок родился первого марта, на месяц раньше срока. Родился очень быстро ― спасибо, роддом был недалеко.
― Ребенок здоровый, хоть и преждевременный, ― услышала я, очнувшись, женский голос.
― Ошибка, ― возразил мужской, ― он весит три шестьсот.
― У этой матери все дети очень крупные, ― ответил женский.
Когда попала в палату, услышала слова няни ― она махала шваброй под кроватями и разговаривала сама с собой:
― Преждевременный ― не страшно, плохо, что восьмимесячный, такие долго не живут.
От этих безжалостных слов заплакала.
Принесли кормить очень красивого мальчика, с черной кудрявой головкой и синими-синими глазами. Это была маленькая копия отца.
― Арося, Арося, ― шептала я всякий раз, давая грудь, и неожиданно облегчающие слезы проливались у меня из глаз.
На тумбочке стояли цветы ― их передали друзья из издательства.
Вышла я с сыном на ярко освещенное мартовским солнцем крыльцо и была оглушена овациями большой толпы друзей и сослуживцев. Я была тронута, растрогана; мой единственный, который когда-то встречал меня с Сонечкой и Эдиком, как будто был рядом, просто потерялся в толпе, казалось, стоило только поискать глазами и...
В Колокольников не могла даже помыслить зайти ― казалось, переступлю порог, и сердце остановится. Отправилась с малышом на Даниловскую, к свекру.
Услышав, что я называю малыша Аросей, Иосиф Евсеевич схватился за голову и, давясь рыданиями, выбежал из комнаты. Сея, пряча глаза, объяснил мне, что по еврейскому поверью называть новорожденного именем умершего родственника можно только годом спустя, что это очень плохая примета ... Но я уже привыкла, и никакое другое имя, как мне казалось, мальчику не подходило.
Еще находясь в роддоме, попросила Митю, своего младшего братишку, обменять комнату в Колокольниковом «на любую», лишь бы в ней можно было переночевать, но непременно с центральным отоплением, чтоб не заниматься дровами. Я приняла твердое решение жить с детьми на даче ― не могла представить, чтобы они ходили по московским улицам, где их могла постигнуть участь отца.
На Даниловской сумела выдержать несколько дней ― красные от постоянных слез глаза Аросиного отца, непонятное чувство вины, которое отчего-то я испытывала в этом доме, тяготили меня. Как-то заехал Лазарь Шапиро и предложил перевезти меня с малышом на дачу. Я, конечно, согласилась.
С нами поехала Соня Сухотина. Лазарь машину вел сам. Дорогу, разумеется, никто не чистил. Машина шла юзом, буксовала, не раз застревала в глубоком снегу, и ее приходилось откапывать, потом сдавать назад и с разгону снова врезаться в снежную целину. Лазарь разделся до рубашки, но и та была насквозь мокрой от пота. Наконец добрались; глаза у Лазаря блестели, он чувствовал себя героем, и заслуженно ― мы с Соней, конечно, старались, как могли, тешить его мужское самолюбие. Да что говорить, я и в самом деле была ему очень благодарна. Лазарь выпил несколько чашек чаю, и они с Соней уехали, пообещав не забывать меня и навещать при первой возможности...
В тот же вечер собрала домработниц;
― Содержать двоих мне теперь не по карману. Кто из вас останется со мной?
Тамара выскочила вперед:
― Я первая пришла к вам, поэтому вы должны оставить меня.
Маша сказала:
― Я бы рада остаться, но коль Тамара так говорит, я уйду.
Тихая и работящая Маша нравилась мне больше Тамары, но подвел «демократизм»: написала Маше хорошую характеристику, поблагодарила за работу, и та, стараясь не встречаться со мной глазами, собралась и ушла.
Меня мучила бессонница, почти до утра стояла у окна. Поселок, занесенный снегом по окна, был пуст ― ни огонька. Байкал ― чудесная собака ― натоптал узкие тропинки, и его спина непрерывно мелькала в сугробах. Наблюдая за собакой, успокаивалась, ложилась в постель и засыпала. Будил меня малыш. Он просыпался в одно и то же время, ел по часам, а когда бодрствовал, тихо лежал и чему-то улыбался; старшие дети больших хлопот не доставляли, разве что Сонечка иногда спрашивала, где папа, но легко удовлетворялась ответом, что он надолго уехал. Сказать ребенку правду не решалась, да и как было ей объяснить, что такое смерть? Я сама до конца этого не понимала. Казалось, Арося вот-вот вернется из этой своей внезапной командировки, сбросит на стул тяжелое от мокрого снега пальто, снимет запотевшие очки и, сощурив синие глаза, виновато уткнется лицом в мое плечо...
Тамара собрала сумки, взяла у меня деньги и утром отправилась в Москву за продуктами, сказала, что, может быть, навестит сестру. До вечера я была спокойна, а ночью не сомкнула глаз, вскакивала при каждом шорохе; воображение воспалилось ― представлялись всякие ужасы с участием машин и трамваев. Утром, бросив детей, попыталась, увязая в сугробах, найти хоть кого-нибудь в поселке, но он был стерильно пуст: ни дымка, ни тропинки, ни собачьего лая ― только девственные снега и мертвая тишина, изредка нарушаемая близким и одновременно таким далеким и недоступным грохотом поезда. Вернулась, а малыш, всегда улыбчивый и спокойный, зашелся в крике. Схватила его, стала укачивать и вдруг почувствовала ― падаю. На самом краешке сознания успела бросить ребенка на кровать и провалилась в темноту. Очнулась ― лежу на полу, Соня и Эдик теребят меня, громко плачут, личико Ароськи от крика сделалось багровым.
Обмороки стали повторяться. Друзья ― Соня Сухотина, Мендж, Лазарь, назойливо обещавшие навещать, вдруг все разом исчезли ― ни слуху, ни духу. Оставить детей одних и идти к телефону на станцию? ― невозможно, они и без того были перепуганы моими припадками, и, судя по их притихшему виду, растерянность и паника, охватившие меня, этот страх только усугубляли. Выбираться отсюда с грудным ребенком на руках ― Эдик едва научился ходить, а шестилетней Соне огромные сугробы явно не по силам ― было бы безумием. И я застыла в ожидании. И время как будто застыло.
Кормила детей кашами, благо был запас, а воду вытапливала из снега: ходить к колодцу по пояс в снегу не хватало сил.
Так прошла неделя, а может, и больше.
Когда раздался стук в оконное стекло, вздрогнула от неожиданности и даже испугалась ― настолько отвыкла от людей ― и только потом бросилась открывать.
Это была женщина, у которой мы летом брали молоко. Она от кого-то прослышала о моем несчастье и не поленилась проторить в сугробах дорогу, чтобы «выразить сочувствие». Узнав о моей беде с Тамарой, успокоила:
― Улепетнула девка, не иначе, много денег ей дала.
Да, денег было больше, чем составляла бы ее зарплата при расчете, но верить в такое бездушие не хотелось. Посещение молочницы меня встряхнуло ― послала через нее телеграмму маме, чтобы немедленно приехала ко мне.
А через день явилась Тамара:
― Сестра велела уволиться от вас и устроила на фабрику, ― глядя невинными глазами, простодушно заявила она. ― Вот, привезла вам те деньги, что остались от расчета с вами. Сестра сказала, что ни к чему мне с вами оставаться, горе мыкать, еще наголодаешься у вас.
― А зачем заставила уволить Машу?
― А я тогда не подумала!
Вскоре ко мне в Кучино приехала мама. Она сказала: «Справимся», ― и искать работницу я не стала.
Мама рассказала, что взяли Ивана Ивановича ― обвинили в поджоге двух стогов сена и падеже лошади. Дали восемь лет.
― А тетя Лиза как? ― спросила я.
― Как-как? ― почему-то рассердилась мама. ― Плачет.
Так прошли декретный и очередной отпуска. В начале мая я была вынуждена выйти на работу и оставить ребенка на «подкормку». Понимала, как опасно искусственное вскармливание, особенно в начале лета, но другого выхода не было ― надо кормить семью из пяти человек.
Автобусы от Калужской площади ходили редко, а людей на остановке накапливалась уйма; все спешили к одному времени, опаздывать было нельзя: свирепствовал закон, введенный в начале года, по которому за опоздание на двадцать минут человек сразу шел под суд, за трехразовое по пять минут в течение месяца ― тоже. Приезжали утомленные, злые. Долго не могли отдышаться, наговориться о том, как ехали.
Тяжелая атмосфера царила в новом здании ВЦСПС. Многие председатели ЦК профсоюзов были арестованы как «враги народа» ― среди них оказался и Лазарь Шапиро. Сделалось стыдно тех ироничных мыслей, что были навеяны его внезапным «исчезновением»... В те же мартовские дни, когда я не понимала, отчего вдруг все покинули меня, и очень на это обижалась, арестовали мужей Сони Сухотиной и Менджерицкой, а их самих сняли с ответственной работы и перевели на технические должности. Само собой, им было не до поездок ко мне. Мендж даже считала, что меня не следует «компрометировать», подчеркивая нашу большую близость. Так она себя и вела, когда я вышла на работу. Соня же, тяжело переживая несчастье, не раз говорила мне, что я изменилась к ней; она усматривала симптомы моего отчуждения в том, например, что я могла промчаться по коридору и на ходу лишь кивнуть при встрече. Тогда я стала демонстративно останавливаться и на глазах у всех целоваться с ней, чем раньше никогда не занималась, ― все для того, чтобы подчеркнуть свое неизменно хорошее отношение.
В работу я погружалась немедленно.
В глубине души копился страх, что не выдержу материальных затруднений и мои дети будут голодать.
Этот страх с особенной силой проявился, когда началась кампания подписки на очередной заем. Подписалась лишь на оклад. Боже мой, какой поднялся шум: вызвали в партком, уговаривали, стыдили. Но я уперлась и твердила одно:
― У меня на руках трое детей и мать.
― Не ты одна такая. Ты комсомолка! Ты обязана подписаться на полтора оклада, как постановили!
Но я отстояла свое право матери-одиночки.
Оформила обмен Колокольникова переулка на улицу Станиславского ― комната была вдвое меньше, девять метров, узкая и высокая, но с центральным, как и просила Митю, отоплением.
Издательство в порядке эксперимента перевели на сдельную оплату труда. За выполнение нормы оставался прежний «фикс» ― девятьсот рублей, а все, что делал работник сверх нормы, оплачивалось по особым расценкам: за рукопись (причем с количества страниц, представленных автором, а не за сданные ― таким образом, «излишества» сокращать поощрялось), за гранки, верстку, сверку и сигнал. Я работала как заведенная и днем, и часто по ночам, благо, бессонница продолжала мучить. И очень скоро стала зарабатывать до двух с половиной тысяч в месяц ― сумма по тем временам очень большая.
Мама с детьми справлялась, она привыкла возиться с ними, своих вырастила шесть человек и трех внучек ― дочерей Симы и Шурки. Так в работе, в ежедневных поездках на дачу к детям проходило жаркое лето тридцать восьмого. Рано утром, убегая на работу и возвращаясь поздно вечером, упорно пыталась покормить Ароську грудью, но он уже привык к бутылочкам, сосал плохо и постоянно отвлекался.
Страстное желание ― встретить кого-то, хоть немного похожего на Аросю, ― преследовало меня. Я жадно всматривалась в лица, отрешенно проплывавшие ― когда вверх, когда вниз ― на соседнем эскалаторе, но нет ― ничего похожего. И только маленький все больше напоминал его. С какой-то болезненной нежностью я прижимала к себе черноволосую головку Ароськи, как будто у меня собирались его отнять, и любовалась синими, продолговатыми и такими чистыми глазками.
Вечером 27 сентября его вдруг вырвало. Испугалась, а мама говорит:
― Вот и утром, после твоего отъезда, ― так же. И поносик открылся.
Ужас сжал сердце. Я не сомневалась ― это токсическая диспепсия, от которой с таким трудом спасли когда-то Эдика. Ребенок увядал на глазах. Схватила его и ранним утром помчалась в Москву, в платную детскую поликлинику. Там мой диагноз подтвердили. Прокололи ушки, взяли кровь, дали срочное направление в больницу. Вызываю «скорую», отвечают:
― С диспепсией уже не кладем, берем только со скарлатиной.
Ни Лангового, ни Виленкина в Москве не оказалось ― пришлось вспомнить их уроки: физиологический раствор и охлажденное грудное молоко частыми, малыми дозами. Спасибо маме ― почувствовав недоброе, она приехала ко мне на следующее утро, оставив детей на соседку по даче. Но мальчик увядал с каждым часом, делался все слабее и слабее и в ночь на 1 октября ― умер. В Сонечкин день рождения. Оставила неживое тельце с мамой и метнулась на дачу. Соседка, узнав о нашем горе, заохала, заплакала и попросила денег.
― Ой, что же делать? Сонечка созвала всю улицу на свой день рождения... Как вы теперь на это смотрите?
Ну, как? Конечно, дала деньги, попросила устроить все как надо и не говорить детям, что их братик умер.
Вернулась в Москву и занялась организацией похорон с помощью друзей в издательстве. Сама положила малыша в крошечный гробик, украсила цветами и даже сфотографировала, а потом отвезла на Дорогомиловское кладбище, где его опустили на гроб отца...
Кто за, прошу поднять руки!
От депрессии спасалась бешеной работой ― словно в беспамятстве перелопачивала горы и горы рукописей. А вдобавок приняла участие в конкурсе на лучший сценарий, хотя имела смутное представление о драматургическом ремесле. Но содержание представлялось ясным.
Писала с помощью стенографистки ― та обрадовалась возможности пожить за городом. Поздно вечером возвращалась с работы, диктовала придуманные эпизоды, а стенографистка днем их расшифровывала.
Отдавая дань времени, гибель Ароси я изобразила как результат его усилий по разоблачению «вредительства» директора завода, который был связан с «врагом народа» Игорем Винавером; последний, к тому же, мечтал отомстить мне «за измену».
Все это было наивно, но, по крайней мере, в качестве лекарства от депрессии ― сработало. Я задала себе такой темп жизни, когда расслабиться в воспоминаниях просто не было времени.
И так две недели ― начала в середине октября, а 1 ноября заканчивался срок приема конкурсных работ. Сценарий отослала к назначенному сроку ― конечно, без всякой надежды на серьезное к нему отношение, а тем более на премию. Назвала претенциозно: «Жизнь как она есть».
На торжественном собрании, посвященном 20-летию Ленинского Комсомола, я сделала доклад, после чего было рассмотрено мое заявление о приеме в партию. Были оглашены лестные характеристики, и под громкие звуки марша и рукоплескания, зачитано решение партбюро о приеме меня в кандидаты. После собрания группа моих друзей ― Соня Сухотина, Сеня Гольденберг, Виктор Никифоров ― отправилась со мной в Кучино. Когда приехали, дети уже лежали в постелях. На столе нашла нотную тетрадь, испещренную нотными знаками ― это были новые сцены из оперы «Горемычная королева».
Сонечка еще не спала. Подняли ее с постели ― стоит в одной рубашонке и на традиционный вопрос: «кем хочешь быть» ― отвечает:
― Королевой!
― Вот так дело! Мать в партию принимают, а она растит у себя на вилле дочь, которая хочет угнетать трудящиеся классы!
Смеялись так заразительно, что я временами забывалась и начинала смеяться со всеми...
Материальное положение брата Симы, семью которого мама покинула ради меня, резко ухудшилось. Дуся, его жена, была вынуждена уйти с работы ― не на кого было оставлять детей. Мама видела, что мои дела в этом отношении неплохие. И как-то сказала:
― Ты можешь взять теперь домработницу, а им платить и кормить лишнего человека не с чего.
Я понимала, что маму тянет в Бирюлево не только необходимость быть нянькой при детях брата, но и возможность посещать церковь, чего она лишилась, живя в Кучино, а также старые друзья, с которыми пела в церковном хоре, сад с огородом, корова, с которой привыкла возиться всю жизнь. И согласилась.
В деревне под Старым Осколом жила наша дальняя родственница, Мавра Петровна. Из писем сестер мама узнала, что ее оставил муж и живет она теперь одна. Списалась с ней, предложила работу у меня. Мавра Петровна откликнулась и очень скоро приехала. С новой няней я оформила в сельсовете трудовой договор. На первых порах после мамы она казалась чужим человеком, но вскоре я поняла, что ошибаюсь. Мавруша оказалась исполнительной, послушной, и двигалась она почти бесшумно. Единственное, что меня шокировало, ― это ее одежда, состоявшая из сплошных заплаток, так она была бережлива. Тогда я договорилась с ней, что буду одевать и обувать, но только с условием ― вещи носить, а не прятать в сундук.
Новый, 1939 год встретили у меня на даче. Моя жизнь в то время проходила в основном на колесах: поезд, метро, автобус ― утром в одну сторону, вечером в другую. Но перевозить детей в город не хотела: не могла представить их на московских улицах.
― Психоз, ― твердили все вокруг. ― Разве можно так мотаться? Да что-то еще будет, видишь, какая напряженная международная обстановка?
Я соглашалась, да, психоз, но ничего с собой поделать не могла и предпочитала «мотаться», лишь бы не подвергалась опасности жизнь детей.
В своей маленькой комнатушке на улице Станиславского почти не бывала ― в мое отсутствие там ночевал отец моей соседки. Вид в то время у меня был очень неважный.
― Отчего это? ― шутливо спрашивала я Мендж. ― Раньше за мной, мужней женой, мужчины на ходу соскакивали с трамваев, настигали в метро, предлагая познакомиться, а теперь как будто знают, что я вдова, и никто не пристает?
― Чудачка, ― отвечала Мендж серьезно. ― Раньше у тебя в глазах бесенята прыгали, глаза светились, а сейчас? Все потухло, взгляд тяжелый, пасмурный... Ты должна взять себя в руки.
В начале февраля неожиданно получаю приглашение в Московский дом кино.
Собралось человек двести. Председателем конкурсной комиссии был Виктор Шкловский. Он огласил результаты конкурса ― все премии получили люди, в кинематографе уже достаточно известные, например, первую премию получил Сергей Герасимов за сценарий «Бабы», который, по словам Шкловского, был прежде студией отклонен. Аудитория заволновалась, зашумела. Кто-то не выдержал и громко спросил:
― А по какому принципу вы собрали нас?
― Мы позвали сюда тех, ― ответил Шкловский, ― кто хоть и не получил премию, но подает надежды. Так сказать, в качестве резерва будущих сценаристов.
Это заявление вызвало в зале шум, все оживились, захлопали. Но мне было все равно ― создание сценария послужило для меня разрядкой, он сыграл свою положительную роль, и я не собиралась дальше заниматься этим делом.
Да и волновало сейчас совсем другое: пошли слухи, что райком партии мою кандидатуру отклонил и дело о моем приеме будет пересматриваться. За разъяснениями отправилась в кабинет к секретарю нашего партбюро Сорокину (он был в отпуске, когда собрание рассмотрело и одобрило мое заявление).
― Мне кажется, я имею право знать, что происходит.
― Конечно, имеете, ― с ехидной улыбочкой ответил Сорокин. ― У райкома имеются очень серьезные сомнения в отношении вас.
― Но почему?
― В свое время узнаете.
И, склонив голову к бумагам, дал понять, что аудиенция окончена.
Я не понимала, что произошло. И не знала, что теперь делать. И если предстоит защищаться ― то отчего и как?
Наконец в конце февраля был созвано партсобрание, которое вновь занялось обсуждением вопроса о приеме меня в партию. Оказалось, райком вернул дело в связи с заявлением Сорокина о том, что я не порвала дружеских отношений с женами «врагов народа».
Несколько человек, в их числе и рекомендовавший меня в партию «главлитчик» Резников, большевик с 1904 года, выступили с осуждением моего «неправильного» поведения, упирая на то, что я не понимаю, как следует вести себя партийному человеку в подобных обстоятельствах.
Лицемеры! Они ведь не хуже моего знали, что большинство так называемых «врагов народа» таковыми не являются. Но требовали, чтобы я признала свою ошибку, покаялась, отреклась от друзей, и тогда меня «простят» и позволят войти в ряды партии. Но я не могла сделать этого, хотя понимала, насколько простой и легкий путь мне предлагался. И пошла напролом.
― Нет, я понимаю свое поведение как наиболее правильное для коммуниста, члена партии! ― такими словами я начала речь в свою защиту.
Заметила, как все переглянулись, зашептались, но продолжила:
― Вы имеете в виду мою непрерывную многолетнюю дружбу с Сухотиной и Менджерицкой! Но тот факт, что их оставили работать в нашем коллективе, хотя из предосторожности и перевели на техническую работу, свидетельствует, что лично их ни в чем не обвиняют. Теперь представьте их положение и настроение, если их мужья действительно окажутся «врагами народа»...
Тут меня кто-то прервал:
― То есть как это «окажутся»? Выбирайте выражения! Они же арестованы как «враги народа»!
― Извините, но факт ареста еще не есть доказательство вины, ее еще предстоит доказать в ходе следствия и судебного разбирательства, ― огрызнулась я, хотя прекрасно знала, что теперь практически нет ни следствия, ни судов. ― Итак, о настроении этих женщин. Если подтвердится, что они были близкими людьми «врагов народа», разве не должны мы быть рядом, чтобы помочь им пережить это тяжелое горе, чтобы кто-то не воспользовался их настроением и не перевел из лояльных членов общества в стан врагов? А если их мужья окажутся невиновными?
― Рая, что ты говоришь! ― попытался остановить меня Резников.
― Нет, почему же? Все может быть, ― продолжала я. ― Какое тогда настроение будет царить в этих семьях, если мы сегодня не подготовим их к такому повороту дела? Не попадут ли они под чуждые нам влияния? Нет, мы должны быть рядом, чтобы наши советские люди не попадали в сети врагов, а это может произойти, если мы от них отступимся!
― Вы слышите, как она рассуждает! ― воскликнул Сорокин и потребовал от меня говорить медленнее, чтобы как можно точнее записать слова в протокол.
Повисла тяжелая пауза. Я чувствовала, как колотится сердце ― казалось, его частые удары слышны и в зале.
― Я думаю, Раиса Харитоновна, ― наконец сказал Сорокин, увидев, что все мои слова запротоколированы, ― в партию с вашими, так сказать, мыслями, вам вступать еще рано.
Он бросил на стол карандаш с такой силой, что тот подпрыгнул и упал на пол.
― Нет, почему же, пожалуй, она права, ― неожиданно возразил Резников. ― Надо и нам серьезно обо всем этом подумать. Я свою рекомендацию не снимаю. Предлагаю голосовать!
И что же? Кроме Сорокина и Цыганкова, все проголосовали за то, чтобы принять меня в кандидаты, теперь уже не с двухлетним стажем, а с годовым, согласно новому уставу, который незадолго перед этим был принят XVIII съездом.
Потерпевший фиаско Сорокин попытался «отыграться» на райкоме. На заседании он заявил, что, по его мнению, собрание не разобралось в моих ошибочных взглядах на отношения с родственниками «врагов народа», и потому с результатами голосования он не согласен. Секретарь райкома прервал его:
― Запись выступления товарища Нечепуренко у вас имеется? Зачитайте!
Сорокин подчинился. Когда он закончил чтение протокола, воцарилось молчание. И вдруг секретарь райкома, хлопнув ладонью по столу, привстал и произнес:
― А что, товарищи, ведь она права! Будем голосовать!
И все дружно подняли руки за мой прием в партию...
С той поры я как будто очнулась, бодрость и уверенность появились во мне. И сразу занялась давно мучившим меня вопросом ― решила, наконец, узнать правду о гибели Ароси. Обратилась в центральное ГАИ на Петровку, но там мне отказали:
― Дело прекращено за отсутствием состава преступления.
Протокол, составленный милицией на месте происшествия, прочитать не дали. Отказались также сообщить, кому принадлежала автомашина, из чего я поняла, что она, несомненно, была не частной. Тогда ― только для того, чтобы установить истину и виновника ― я подала заявление в нарсуд с просьбой взыскать с этой неизвестной организации алименты на содержание моих детей, в порядке регрессного иска, по статье, определяющей ответственность организации или лица, «владеющего агрегатом повышенной опасности», к которым был также причислен и автомобиль.
Судья ― женщина ― близко приняла к сердцу мои доводы и согласилась дать делу «ход», затребовав из ГАИ протокол происшествия. Через неделю ей позвонили из прокуратуры и попросили немедленно прислать мое заявление.
― Пока подождем, ― сказала судья, ― но если будут задерживать долго, я сама приму меры.
Однако прокуратура довольно быстро вернула дело вместе с протоколом ГАИ. Из него следовало, что автомашина принадлежала транспортному управлению ЦК партии и в ней ехал секретарь ЦК партии А. А. Андреев с сопровождающими его лицами.
Мои друзья, узнав, что я собралась судиться «с самим ЦК», пришли в ужас. Повсеместные аресты не прекращались, и мне пророчили такую же будущность. Но меня уже ничто не могло остановить. На присуждение алиментов не рассчитывала, мне важно было сорвать завесу «таинственности», которой окружило это дело ГАИ.
На судебный процесс вызвали шофера и других лиц, находившихся в машине в момент трагедии. Неожиданно все свидетели повели себя довольно доброжелательно. Они, правда, всячески выгораживали шофера, хотя его к уголовной ответственности пока не привлекали, говорили, что он принял все меры для предотвращения наезда, но машина пошла «юзом» и ударила багажником человека, переходившего в этот момент перекресток. Он упал плашмя, шапка отлетела, лежал без сознания, и в таком состоянии они на руках отнесли его в больницу, которая находилась рядом.
Было признано десять процентов вины потерпевшего, а потому суд вынес решение присудить мне четыреста двадцать пять рублей алиментов, вместо четырехсот пятидесяти, которые я просила, исходя из среднего заработка погибшего. От привлечения шофера к уголовной ответственности я отказалась, узнав, что у него трое малолетних детей...
Таким образом, все страхи моих друзей оказались необоснованными, я осталась на свободе.
― Это потому, ― говорили они мне, ― что у тебя дети.
Возможно!..
Кросс, пантеон и стенгазета
Тираж отпечатали, нужно было срочно рассылать инструкцию, как вдруг вызывает меня вконец расстроенный директор издательства:
― Что ты натворила? Николаева запретила выпускать брошюру! Она возмущена. Ты осмелилась постановление, подписанное кандидатом в члены политбюро товарищем Шверником, излагать своими словами!
Николаева, наша заслуженная ткачиха, свято чтила субординацию.
По заказу спортотдела ВЦСПС я подготовила маленькую брошюрку ― инструкцию об организации массового профсоюзного кросса. Когда подписывала ее в печать, времени до проведения кросса оставалось в обрез, и спортотдел, которому еще предстояло разослать брошюру на места, понимая, что успеть нереально, добился постановления президиума о переносе назначенной даты соревнования на более поздний срок. Чтобы не путать организаторов, против старой даты я поставила звездочку-сноску и на этой же странице поместила примечание, что в соответствии с постановлением президиума ВЦСПС дата кросса с такого-то числа переносится на такое-то.
Объяснила директору логику решения. Он выслушал, согласился и снова побежал к Николаевой. Вернулся расстроенный, злой:
― Она с твоими доводами не согласна. Требует исправления в тираже.
― До кросса и по новой дате остается так мало времени, что брошюра поступит на места после его проведения,― сказала я.
― Ты думаешь, я этого не знаю? Но она и слушать ничего не хочет!
Записалась к Николаевой на прием. Та приняла и сразу начала кричать.
― Этак каждый будет по-своему излагать наши постановления?
― Но ведь я ничего не исказила, только не закавычила и сняла подписи.
― Вот-вот! А кто вам дал право снимать подпись товарища Шверника?!
Не убедила. Пошла советоваться с помощником Шверника, очень умным и хорошим человеком Радушкевичем. Он даже засмеялся, услышав причину, по которой Николаева задерживает выпуск брошюры.
― К счастью, ― сказал он, ― Николай Михайлович сегодня здесь. Давайте вашу злополучную инструкцию, пойду к нему, а вы подождите. Если понадобитесь, ― позову.
Сижу, нервничаю. Но Радушкевич вернулся быстро. В руках он держал раскрытую брошюрку, на титульном листе которой еще не высохли чернила от резолюции: «Выпустить в свет. Срочно разослать на места!» И подпись: «Н. Шверник».
Я, не заходя к Николаевой, тут же передала брошюрку в спортотдел для рассылки. Ждала, что Николаева все-таки вызовет меня, но она, верно, узнав о резолюции «самого Шверника», не стала сразу сводить счеты с «молодой выскочкой», как однажды обозвала меня на каком-то собрании, а сделала это позже, летом.
Я работала тогда в типографии, проверяя ― после корректоров! ― листы очень ответственной книги «ВКП(б) о профсоюзах». Вдруг за мной присылают машину:
― Срочное заседание партбюро.
Приезжаю. Товарищи уже заседают и преподносят мне единогласно принятое решение: «Освободить от обязанностей редактора стенгазеты».
Оказалось, Николаева шла по коридору, где размещалось наше издательство, и заинтересовалась стенгазетой ― она у нас действительно выглядела яркой, броской. Прочитала материалы и пришла в ужас от обнаруженной «крамолы». Тут же вызвала секретаря партбюро.
― Кто редактор? Нечепуренко? А где ваш контроль?
― А что случилось?
― А вы свою газету читаете?
― Конечно, но не заметил ничего такого.
― Хорошо же ваше политическое чутье! А что это за «пантеон», к которому ваша редколлегия причислила ответственных сотрудников ВЦСПС? Сегодня же вечером на заседании президиума обсудим эту чуждую вылазку и меры, которые вы предпримете для устранения подобных провокаций!
Свое решение об отстранении меня от руководства газетой коллеги объяснили серьезной политической ошибкой, которая, по их мнению, была допущена из-за того, что молодому и неопытному коммунисту оказывалась недостаточная помощь ― формулировка мягкая и, судя по всему, большими неприятностями не грозила. К тому же стенгазета отнимала много времени, которого мне хронически не хватало. Но я бросилась защищаться:
― Да какая это ошибка!
Дело в том, что в тридцать девятом году работникам ВЦСПС повысили зарплату, а работникам профсоюзной печати ― нет. Они писали жалобы и требовали справедливости.
― В этой заметке мы высмеяли «обиженных», не причисленных к «пантеону» сотрудников ВЦСПС! И только! И перефразировали Пушкина, что «слава ― ветхая «зарплата» на бедном рубище певца»!
Но меня не слушали, обрывали, уговаривали «не заноситься, а то хуже будет». Все были взволнованы ― впереди предстояло судилище на президиуме под председательством Николаевой, потому что Шверник был болен. Член парткома Силин, главный редактор журнала «В помощь ФЗМК», выразил сомнение, что наш вопрос будет заслушан так срочно.
― Мой отчет о работе журнала, ― сказал он, ― третий месяц снимается с повестки, а вы воображаете, что пройдете сегодня же!
Однако он ошибался. Меня судили, не откладывая. Только подошли к залу заседания, как попросили войти. Сесть не предложили. Совершенно разъяренная Николаева уже докладывала президиуму, что в стенгазете «Профиздата» допущена чуждая вылазка:
― ...работников ВЦСПС изобразили мертвецами, хотя прекрасно знали «КТО»!!! подписал постановление о повышении зарплаты, то есть, по существу, они критикуют «ЕГО»!
Голос ее в этот момент просто задрожал.
― Какие меры приняты парторганизацией? ― заключила свое выступление заслуженная ткачиха, обращаясь к секретарю партбюро. Тот испуганно доложил, что Нечепуренко уже освобождена от обязанностей редактора, как не справившаяся, и теперь подбирается кандидатура на пост редактора из членов партбюро.
― Ну, а вы что скажете в свое оправдание? ― испепеляя меня своими черными глазами, спросила Николаева.
Я выскочила вперед, на свободное пространство и, не сдержавшись, почти закричала:
― А в чем мне оправдываться? Почему это маленькое четверостишие, высмеявшее сотрудников, которые писали в газету и требовали от нас ответа, отчего это работники печати обойдены в постановлении, вы назвали «чуждой вылазкой»?! Разве было бы лучше, если бы мы опубликовали эти письма и попытались объяснить, почему директор издательства и его главный редактор получают меньшую зарплату, чем инструкторы ВЦСПС? И мы, обсудив эти письма, решили возразить им в такой юмористической форме!
― Какой же это юмор? ― перебила меня Николаева. ― Если вы всех наших работников причислили к мертвецам? Ведь «пантеон» ― это что-то вроде склепа или могилы!
― Да ничего подобного! Употребляя слово «пантеон», мы имели в виду его значение как «клуба избранных», к которому не имели чести быть причисленными.
― А зачем вам понадобилось исказить слова Пушкина? Ведь он написал «заплата», а не «зарплата», ― вмешался в нашу перепалку другой секретарь ВЦСПС.
― А мы хотели обыграть слово «зарплата» и, каемся, стали плагиаторами, взяли это выражение у «Крокодила», ― и подала журнал, который «почти случайно» оказался у меня с собой.
Он прочитал отчеркнутый абзац и молча передал журнал соседу, тот ― другому; журнал побывал в руках у всех членов президиума, в том числе и у Николаевой. Она, пробежав строчки, шлепнула журнал на стол. Наступила напряженная тишина.
― А кто же все-таки конкретно отвечает за работу редколлегии, чьим органом является газета? ― тихо спросила Николаева.
― Как и везде ― органом партбюро, месткома и комитета комсомола.
― Так вот, товарищи, ― обратилась она к членам президиума, ― предлагаю записать в постановлении следующее: «Указать партбюро, месткому и комитету комсомола на необходимость усиления руководства редколлегией стенгазеты».
Все дружно закивали головами.
Главный редактор журнала «В помощь ФЗМК» подскочил к Николаевой и о чем-то ее спросил ― мы в это время покидали зал.
Силин догнал нас на лестнице:
― А для меня у них опять нет времени! ― и громко чертыхнулся.
Это прозвучало как сигнал к общему хохоту всех участников «драмы».
Прошло не больше месяца, как секретарь бюро вызвал меня:
― Слушай, мы решили вновь поручить тебе стенгазету, она совсем захирела.
― Ну, уж нет, ― отмахнулась я, ― что угодно, а этим заниматься я больше не буду. Вам же попадет!
Он засмеялся:
― Хитра! Вроде о нас беспокоишься, а сама хочешь увильнуть от серьезного поручения.
― Пожалуйста, могу доказать, что не увиливаю, ― предложила я, ― буду собирать материалы, редактировать, а вы проверяйте и подписи ставьте какие хотите. Мне слава не нужна, а за вас я боюсь.
― Ладно, пока будем действовать так, ― согласился он.
Первоклассница
Мне хотелось как можно торжественнее проводить Сонечку в первый класс, но в профкоме меня уговорили взять путевку на юг. Поручила Сонечку приятельницам и отправилась в нервно-соматический санаторий «Коммунар», что находился недалеко от Ялты, на горке по направлению к Ливадии. Компании не заводила; жила в большой палате и ни с кем из соседок не общалась. Со мной, видя мою отчужденность, тоже мало разговаривали, тем более что в послеобеденное время, в так называемый «тихий час», когда все собирались в палате, я по предписанию врачей каталась на байдарке ― носилась от ялтинского мола до Ливадии и обратно с намотанным на шею черным шифоновым сарафаном, за что меня прозвали «черным пиратом». Байдарка дала свои результаты ― я похудела на шесть килограммов. Это был «подарок» для моих московских друзей, которые вспоминали, как я, отдыхая в тридцать седьмом году в Новом Афоне, привезла оттуда лишний вес. Чудаки! Ведь тогда только-только отменили карточки на хлеб, его подавали без меры, и он был превкусный...
За несколько дней до отъезда Ялта и весь берег погрузились в кромешную темноту. Тогда мы не понимали, что значит «затемнение» ― судили, рядили, но в чем дело, не догадывались; о том, что Гитлер напал на Польшу и наши войска вошли туда же, узнали уже в поезде.
Ранним утром с вокзала зашла на Станиславского, вымылась и в тот же день отправилась к детям в Кучино. Путь к дому от станции пролегал мимо школы. Решила зайти. В том, что Сонечка учится на «отлично», не сомневалась ― она читала и считала с пяти лет. Только письму ее не обучала, полагала необходимым хоть что-нибудь оставить для первого класса.
Разыскала учительницу и, не без доли самонадеянной гордости, поинтересовалась успехами дочери. И вдруг слышу, что хуже ученицы за всю многолетнюю практику у нее еще не было. На всякий случай уточнила, не путает ли она Сонечку с каким-то другим ребенком. Нет, все правильно ― Соня Куцая постоянно опаздывает, рассеянна, мешает другим детям заниматься, пишет как курица лапой, неаккуратна, бывает грубой.
В сердце заныло от мысли, которую постоянно гнала от себя, ― я плохая мать. Следовало не по курортам разъезжать, а заниматься, как все нормальные родители, первыми шагами ребенка в школе.
Пришла домой очень расстроенная. Поговорила с Сонечкой ― она с такой неприязнью отзывалась об учительнице, что я поняла: эти первые столкновения с жизнью, со школой, навсегда могут отвратить ее от учебы, испортить характер, внушить нелюбовь к людям вообще. К тому же она испортила почти все тетради, которые были дефицитом и достались мне ценой больших усилий. Не спала, обдумывала выход, решила переезжать в Москву Утром услышала пререкания Сонечки с Маврушей ― та уговаривала ее подняться.
― Не хочу идти в школу! ― заявила Соня. ― Не хочу!
― Что же, ты хочешь остаться неграмотной, вот так, как я, работать прислугой?
― Ну, и подумаешь!
Эта перепалка вывела меня из себя. Я вскочила и крикнула:
― Встань, и немедленно!
― Не хочу, ― противным капризным голосом ответила моя дочь.
Я вытащила ее из постели и, поставив в угол, закричала испуганной няне:
― А ну-ка, дай мне веник!
Та подала какой-то маленький «голик», и я отхлестала Сонечку по плечам.
― Если она захочет пойти в школу, ― сказала я Мавруше, закончив экзекуцию, ― не пускай ее. Она хочет быть неграмотной прислугой, и пусть!
Перед уходом тихо сказала няне, чтобы та, если Соня захочет пойти в школу, пустила ее, а вечером бы понарошку попросила у меня за это прощения. Няня согласилась на этот «спектакль», а я, оставив всхлипывающую девочку в углу, собралась и помчалась на поезд. На душе скребли кошки ― и оттого, что допустила такую вспышку гнева, и оттого, что так плохо знала свою дочь.
Однако мой «метод» исправления оказался неожиданно эффективным. Когда вернулась вечером с работы, няня стала громко просить «прощения», что, несмотря на мой запрет, она все-таки пустила Сонечку в школу:
― Уж очень она просилась, так просилась, уж вы на меня не сердитесь, Раиса Харитоновна!
Я, конечно, разыграв недовольство, как следует «отругала» няню, чем довела Соню почти до слез. Она попросила прощения и за себя, и за няню.
С той поры ее как подменили, вставала сразу, как только будили, но об учительнице по-прежнему отзывалась плохо. И вдруг однажды пришла из школы радостная:
― А нам дали новую учительницу!
Соня стала ходить в школу с охотой, а вскоре там был объявлен конкурс среди первоклассников: «читать и писать, как Соня», чем мы обе гордились. Вопрос о переезде с дачи в Москву, таким образом, пока отпал.
Осенью 1939 года меня позвали из редакторской комнаты издательства к телефону. Не сразу поняла, кто звонит:
― Кто это? ― переспросила я.
― Ты меня не узнаешь? Это Василий Минин!
― Вася, ― радостно закричала я. ― Где ты? Я сейчас приеду!
― Жду тебя у Колонного зала!
Я немедленно собралась и поехала. Он ждал, нетерпеливо поглядывал по сторонам, пока я подходила. Еще издали начал улыбаться, и я заметила, что во рту у него почти нет зубов, а когда-то яркие черные глаза почти выцвели. Был он очень худой и бледный, а так как всегда был роста небольшого, казался истощенным мальчиком старообразного вида. Сердце сжалось от нестерпимой жалости к этому прежде всегда такому веселому и жизнерадостному человеку. Он не жаловался и спокойно, даже как-то равнодушно поведал о «следствии», которое длилось больше полутора лет.
Ему пытались приписать такие способы «вредительства», которых он в самом страшном сне не смог бы изобрести. Один следователь сменял другого, и каждый, вопреки его словам, записывал его «признания», а когда Василий отказывался их подписывать, его били, не давали спать, часами заставляли стоять на ногах. Но он не сдался и ничего не подписал. И неизвестно еще, как бы повернулось дело, если бы очередной следователь не оказался из того же района, где Василий в последние годы работал первым секретарем. Однажды попав в крупные неприятности, следователь, благодаря Минину, не потерял партбилета и чести.
Он добился, чтобы Василия освободили.
Как и мы все, он тоже верил, что всему виной окружение Сталина: Ежов и другие «сволочи», которые пробрались на посты в НКВД и намеренно дезинформировали вождя. О судьбе своего брата Ивана он ничего не знал.
― Первым человеком, с кем мне захотелось встретиться, была ты, ― сказал Василий.
Ко мне домой не пошел ― «еще не был у себя»; мы долго ходили по Большой Дмитровке, пока он не выговорился. Это была наша последняя встреча.
Вопреки всем добрым намерениям, наши отношения развивались, отнюдь не только в сторону дружбы. Мы уже не могли обходиться друг без друга, причем Иван Васильевич продолжал жадно интересоваться моим прошлым. Эти рассказы отняли у нас не один обеденный перерыв, ими были заполнены и наши вечерние прогулки, которые прерывались уже не только пожатиями рук, но и поцелуями, правда, очень осторожными и тихими, особенно когда Иван Васильевич видел, как меня волнуют разбуженные им воспоминания. А я, страшась окончательно потерять голову от нового сильного чувства ― ведь он не скрывал своего теплого отношения к жене, проживавшей с сыном в Сибири, ― считала необходимым оставаться «в рамках дружбы». Невольно сравнивала слова Ивана Васильевича о Лене с тем, как зло отзывался о своей жене Мусатов, думала, что там разрыв неизбежен, и старалась не забывать о нем, посылала переводы и письма. На почту всегда ходила вместе с Иваном Васильевичем.
Оставшись одна, долго не могла заснуть, изумляясь тому, что смогла так безрассудно влюбиться. И перебирала в памяти те события моей жизни, о которых ни в коем случае не могла бы рассказать Ивану Васильевичу. Щадя его, я ни единым словом — никогда — не обмолвилась о своей связи с Лазарем Шапиро
Воскрешение Лазаря
Под новый, 1940 год в редакции накрыли стол, выпили шампанского; после тостов за Сталина, за профсоюзы, школу коммунизма, перешли к темам «присутствующих здесь дам» и личного счастья. Потанцевали под патефон. В Кучино, к детям, уже не успевала ― ночевать отправилась в комнатушку на Станиславского. Наш длинный коридор, обыкновенно темный, был освещен, с кухни доносились приятные пищевые запахи, из-за дверей слышались оживленные голоса. Я вставила ключ в замок, но дверь оказалась открытой, в комнате горел свет. На тахте сидел Лазарь.
Для попавших «туда» в моей памяти, видимо, было заведено что-то вроде отдельной полочки, располагавшейся примерно посередине между живыми и мертвыми, хотя, как мне кажется, все-таки ближе к последним.
Он бросился ко мне так, будто я была самым близким человеком; не дав снять пальто, стал целовать, душить в объятьях и что-то быстро-быстро шептать на ухо. От внезапности происходящего мозг словно оцепенел ― ни одной мысли, только картинки: вот Лазарь сидит, развалясь, у нас в Колокольниковом, а Арося мне говорит, протирая стекла очков: «Поверь моей интуиции ― он очень плохой человек»; вот он в промокшей потом рубахе, азартно блестя глазами, разгребает снег; вот он, наклонившись над моим столом, спрашивает: «Что, испугалась?»
― Ну и сюрприз! ― озадаченно сказала я, высвободившись, наконец, из объятий. ― Но почему ты не дома?
― Нора мне изменила, ― сурово сказал Лазарь, опускаясь на тахту. ― Но я даже рад, что так случилось. Все эти полтора года в тюрьме я думал больше о тебе, чем о ней, боялся, вдруг ты выйдешь замуж. ― И вдруг судорога рыдания исказила его лицо: ― Рая! У нее ребенок от парторга!
Лазарь был зятем председателя Госкино Шумяцкого. Тестя взяли первым, обвинив в шпионаже. В тот же день арестовали тещу, старую большевичку.
― Ну, а меня, пархатого, как всегда, прихватили за компанию, под горячую руку. Теперь вот разобрались, отпустили. ― Лазарь вздохнул. ― Теща, между прочим, еще раньше вышла.
― А тесть?
― Сидит.
― Он что, в самом деле шпион?
Лазарь засмеялся, и я смутилась, поняв, что сморозила глупость.
О том, что пришлось пережить в заключении, он почти не рассказывал, а снова и снова сокрушался о потерянном доме и семье, об утраченном положении, и опять по его лицу пробегала судорога сдавленного рыдания. И тут же, без всякого перехода, принимался бурно радоваться, что все так удачно сложилось и я до сих пор свободна, говорил, как меня любит, как мечтал обо мне в заключении, и снова повторял, что я совсем, ну просто совсем не изменилась...
Жалость к невинно пострадавшему переполняла меня, а скупые слова в ответ на мои расспросы о тяготах «следствия» трогали мужественностью ― казалось, Лазарь оберегал меня, боясь ранить жестокой правдой.
В эту новогоднюю ночь я стала для Лазаря «дорогой женушкой», о чем он вскоре и сообщил ― как сотрудникам «Профиздата», так и работникам ВЦСПС, куда его взяли инструктором. Я же стеснялась происшедшего, чувствовала себя предательницей. После смерти Ароси не прошло и двух лет, а я так быстро ему изменила ― сошлась с человеком, от которого он меня предостерегал даже в снах.
Лазарь пришел в себя быстро; о наших отношениях трубил всем и каждому, подчеркивая к тому же, что «женушка» зарабатывает большие деньги. Как был он самодовольным хвастуном, так и остался, но теперь, оказавшись в положении подчиненного, проявлял к «вышестоящим» неприятные для меня черты подобострастия и даже подхалимства.
Почти все свободное время я проводила с детьми на даче, и мне не хотелось, чтобы Лазарь там бывал, да и московскую комнату желательно было не «компрометировать». Он продолжал жить на прежней квартире, и вне работы встречались мы достаточно редко.
Как-то раз он почти силой затащил к себе в гости ― я поддалась, подумала, может, это необходимо для его мужского самоутверждения. Встретили приветливо, усадили за круглый стол, сразу появились чай, сушки, варенье. Лазарь познакомил меня с Норой, с ее сестрой и с бывшей тещей. Смущение, которое я невольно испытывала, вскоре прошло, и мы разговорились.
Нора рассказала, что когда почти одновременно были арестованы отец, мать и муж, ей устроили проработку на комсомольском собрании, потребовали от всех отречься. Она отказалась, и ее из комсомола исключили. В отчаянии она выбежала из зала «судилища». Секретарь парторганизации, испугавшись, что она покончит с собой, выскочил вслед, догнал и, утешая, проводил до дома. Знакомство с «утешителем» переросло в любовь, возникла связь. Мать, вышедшая на свободу и заставшая дочь в начале беременности, категорически настояла на рождении ребенка, хотя отец его был женат и не собирался покидать семью.
Все это рассказывалось весьма и весьма подробно, как очень близкому человеку; иногда мать Норы или сестра, деликатно перебив рассказчицу, добавляли к истории уточняющие детали. Уютно светился розовый абажур, с кухни приносили новую порцию кипятка и снова заваривали чай. Потом заговорили о Лазаре, какой он хороший, заботливый и благородный. Лазарь сиял, а у меня от нараставшего в геометрической прогрессии абсурда начиналось раздвоение личности. Они искренне радовались ― и мать, и Нора, и ее сестра, ― что Лазарь, пережив столько тяжелого, нашел во мне, ко всеобщей радости, свое « личное счастье», и, мягко прикасаясь к моей ладони, от души желали нам долгих-долгих лет. Я вдруг почувствовала себя покупателем, которому всучивают заведомо ненужную и бесполезную вещь.
После этого визита, получив столь «блестящие рекомендации», Лазарь повадился ко мне на дачу. Привычный режим всей нашей жизни сразу пошел под откос. Приезжал он, как правило, поздно, требовал, чтобы я с ним непременно ужинала, громко разговаривал, не считаясь с тем, что дети и няня уже спали. Распоряжался в доме, как хозяин. Мавруша покорно выполняла его просьбы: стирала вещи, ходила за вином в магазин, хотя привычки давать деньги у него не было. Меня все в нем раздражало, но скованная обстановкой, страхом разбудить спавших детей и няню, вынуждена была, чтобы не поднимать шума, уступать бурным ласкам. Я чувствовала, что попала в капкан. Все мои попытки прекратить эти приезды терпели фиаско; Лазарь соединял приятное с полезным ― общение с женщиной с бесплатными ужином и завтраком ― и сохранял полную свободу и независимость холостяка, не проявляя никакой заботы ни обо мне, ни о детях. Наконец все это мне так надоело, что я решилась на серьезный разговор. Помню, происходил он у ограды французского посольства, где наш профсоюзный коллектив собрался на первомайскую демонстрацию. Было яркое весеннее небо, все кругом смеялись, плясали, пели песни, а я, отведя Лазаря в сторонку, умоляла больше не приезжать на дачу, забыть обо мне. Он слушал меня с таким видом, будто речь шла о дружеском розыгрыше.
― А может, ты меня ревнуешь? ― вдруг игриво спросил он.
― Господи, пойми ― я не люблю тебя!
Лазарь не принял мои слова всерьез и, взяв меня за плечи, со смехом сказал:
― Я исправлюсь, честное пионерское!
И как ни в чем не бывало в тот же день приехал на дачу.
Я продолжала гнуть свою линию, но он мне не верил, клялся в вечной любви и вел себя по-прежнему Не раз уступала ему как женщина, за что презирала себя бесконечно... И чем больше звучало клятв и уверений, тем большее разочарование я испытывала. А Лазарь ловил меня в коридорах издательства и по нескольку раз на дню звонил по телефону, справляясь о самочувствии.
Моим друзьям ― Эрнестине Владимировне и Соне Сухотиной ― он жаловался, что не понимает моего поведения: ведь он так любит меня, что не мыслит жизни порознь. Они жалели его и не раз проводили со мной «воспитательные» беседы, уговаривая перестать на него сердиться и, наконец, «помиловать».
― Ты, конечно, сравниваешь его с Аросей, ― говорила Мендж, ― но таких людей, каким был он, очень мало. Большинство мужчин ― как Лазарь. Женская мудрость в том, чтоб научиться принимать их «мужские причуды». И прощать!
― Раечка, Лазарь так страдает! ― упрекала меня Соня Сухотина. ― Просто сердце от жалости разрывается!
― Характер не переделаешь, ― отвечала я. ― Он только с виду рубаха-парень, а на самом деле прижимист и скуп. Он настоящий альфонс и на дачу ездит, чтобы как следует поесть и выпить.
Они ужасались моему цинизму. А я все больше убеждалась в своей правоте. Однажды он, как обычно, попросил Маврушу сходить за вином, хотя приехал рано и проходил мимо магазина. Конечно, как всегда, забыл дать денег. Тогда, отбросив «интеллигентность», я запретила ей выполнять просьбу Лазаря.
― Тебе стало жаль потратить на меня? ― возмутился Лазарь. ― Ты же зарабатываешь втрое больше!
― Но у меня на содержании четверо, да еще ты прибавился! И с какой стати я должна угощать тебя? Ты мне, слава Богу, не муж, не брат и не сват!
― Что ты говоришь, подумай! Я же люблю тебя, и мы поженимся, как только я оформлю развод!
― Этого не будет!
― Нет, будет! ― сказал он с такой уверенностью, что у меня все похолодело; чтобы скрыть испуг, я нарочито расхохоталась.
― Ты с ума сошел! Я уже сказала, что не люблю тебя и никогда не любила! Все, что было между нами, ― случайность. Жалость толкнула меня к тебе, жалость, понимаешь?! И больше между нами не будет ничего!
― А я буду добиваться! ― упрямо заявил он.
На людях Лазарь продолжал держать себя так, будто мы были и есть с ним самые нежные супруги. Как ни в чем не бывало приезжал на дачу, хотя, конечно, реже, чем прежде.
Расположится на тахте с газетой, отдыхает, а Мавруша прислуживает ― она не понимала наших отношений и по обыкновению кормила его и поила, но только чаем ― мой запрет на покупку вина помнила. Видя такую назойливость, я уже не устраивала бесполезных объяснений ― просто переселилась на мансарду, спасибо, лето было теплое. Но осенью перешла вниз, стала спать на тахте.
Однажды Лазарь нагрянул, когда мы все улеглись. Попросила немедленно уехать:
― Видишь, спать негде.
― Но ведь раньше мы так хорошо спали на этой тахте, не выгонишь же ты меня на ночь глядя... Все поезда на Москву ушли ― И кинулся меня обнимать.
Вырвалась, убежала на холодную мансарду. Провела там ночь, намерзлась и приняла решение ― перебираться с детьми в Москву. Комната крошечная, соседей в квартире почти двадцать человек. Лазарю там точно места не будет. А страх перед улицами города ― что ж, как-нибудь справлюсь...
В тот же день ушла с работы пораньше, привела комнатку в порядок и на следующее утро, в выходной, приехала за детьми и Маврушей на дачу. Окна заколотила досками, двери закрыла двойными замками. К вечеру мы были уже в городе.
В понедельник Лазарь ворвался в редакционную комнату:
― Почему ты уехала с дачи и не предупредила меня об этом?
― А почему я должна тебя предупреждать?
― Ну... я бы помог!
― Как видишь, обошлись и без твоей помощи!
― Я зайду к тебе вечером.
― Зачем? Отнимать воздух у моих детей? У меня слишком маленькая комната, чтобы принимать гостей, а всех непрошеных я буду удалять с помощью милиции, ведь в Москве она рядом, не то что в Кучине.
― Вы слышите, слышите, что она говорит? ― обратился он Эрнестине Владимировне. ― Я буду отнимать воздух у ее детей!
― Но если вас не приглашают, зачем же приходить?
― Но мы хотели пожениться! ― воскликнул он.
― Вероятно, теперь это невозможно, ― возразила Мендж. ― Советую, оставьте ее в покое...
― Но я люблю ее!
― Что же делать? Она-το, видно, уже не любит вас.
Они разговаривали так, будто меня здесь не было. И я молчала, благодарная Эрнестине Владимировне за поддержку.
Однако он не успокаивался. Демонстративно садился рядом со мной на собраниях, нашептывал про неувядающую любовь и временами добивался своего ― я начинала его жалеть. И тогда мне казалось, что я совсем запуталась и не понимаю, что нужно мне самой и чего хочу от него...
В конце 1940 года я приехала в Ленинград, где встречалась с одним автором. Радовалась, что быстро сделала работу, и уже торопилась в Москву: няня к городской жизни еще не привыкла, и я боялась за детей. Вдруг однажды вечером в номер вваливается Лазарь:
― Приюти! Номеров нет, ночуй хоть на улице. Уверяю, если ты не захочешь, я даже не подойду к тебе.
― Но администрация не разрешит, ― попробовала я отбиться.
― Я все согласовал, сказал, что ты моя жена, и они не возражают.
Поверила, разрешила остаться. Вечер провели очень мило. К этому времени уже состоялся его развод с Норой. Поболтали, сходили в ресторан, потанцевали. Вернулись в номер; Лазарь, не раздеваясь, улегся на диване, закутался в покрывало с моей кровати и вскоре заснул. Я долго была настороже, бдительно ворочалась, но все же сон одолел. Проснулась в объятьях, отбивалась, но бесполезно. Потом Лазарь стоял около постели на коленях, умолял простить, что не сдержал слова, и даже пустил слезу:
― Ты же знаешь, чувства к тебе выжигают меня, не дают покоя много лет! ― И вдруг, перейдя на шепот: ― Ты родишь мне сына?
Под действием этих слов, а может быть, от одиночества и ощущения своей женской неприкаянности, я как-то вновь смягчилась, простила, решила, что «привередничаю» и, возможно, такого чувства больше не встречу.
В день отъезда слонялась по номеру «Астории», не зная, чем себя занять до отхода «Стрелы». Взгляд упал на телефонную книгу. Зачем-то стала искать в ней знакомых по тридцатым годам и наткнулась на фамилию «Черников» ― он жил по тому же адресу. Не утерпела, позвонила.
― Наконец-то! ― услышала я знакомый рокот.
― Вы ждали моего звонка?
― После того, что вам пришлось пережить, ― ждал.
― Выходит, вы знали? И не разыскали меня?
― Боялся оттолкнуть вас поспешностью.
― Напрасно, ― не удержалась я от упрека. ― А как живете вы? Надеюсь, покончили с одиночеством?
Он громко вздохнул:
― Нет, конечно, ведь я жду вас ....
Эта непонятная верность трогала и даже волновала.
― Странный вы человек, ― сказала я, вдруг ощутив острое сожаление оттого, что он не появился тогда, в тяжелую полосу моей жизни... ― Неужели вы думаете, что я тоже еще одинока?
― Это не важно. Разрешите, я приеду к поезду?
― Не стоит, меня провожает много народа.
― Да, тогда эта встреча ничего не даст, ― с грустью сказал он, ― но прошу, не забывайте, что у вас есть друг, который всегда помнит о вас. И если случится минута, что вы будете нуждаться во мне, прошу вас, напишите!
― Хорошо, ― легко согласилась я, ― если буду нуждаться, напишу!
Наши отношения с Лазарем восстановились, я как будто смирилась с мыслью, что стану его женой, но наедине мы не виделись, просто было негде.
В январе сорок первого года состоялся пленум ВЦСПС. Лазарь ни на минуту не отходил от меня. Попросил разрешения пообедать со мной дома, я не отказала и позвонила Мавруше, предупредила, что придем вдвоем. В перерыв из зала вышли вместе. Лазарь галантно принял мое пальто из рук гардеробщика и вдруг, бросив его на перегородку, метнулся в сторону. Я обернулась и увидела, что он «обслуживает» жену председателя одного из ЦК профсоюзов. Оделась сама. Когда он подошел ко мне, сказала:
― Жена высокопоставленной особы, конечно, важнее любимой.
― Конечно, ― серьезно сказал он, ― неужели ты этого не понимаешь?
От растерянности не нашлась, что сказать, а только почувствовала, как лицо заливает краска. Вышли из Дома Союзов и уже стали сворачивать за угол, как вдруг Лазаря окликнули из стоявшей неподалеку машины. Он тотчас кинулся на зов и, опершись рукой о черную крышу, угодливо повиливая задом, стал что-то говорить в приоткрытое окно. Неожиданно дверца распахнулась и тут же громко захлопнулась ― на тротуаре никого не было. Машина сорвалась с места.
Так меня еще никто не оскорблял! Как пригвожденная к асфальту, я смотрела вслед давно уехавшей машине и клялась жизнью детей ― никогда, никогда больше не иметь дела с этим человеком!
На вечернем заседании Лазарь подлетел с объяснениями. Я не стала слушать, перебила:
― Запомни ― мы незнакомы. И никогда, и ни по какому поводу не смей походить ко мне. Запрещаю даже имя мое произносить!
И повернулась спиной.
Утром в нашей редакционной комнате Лазарь как ни в чем не бывало весело беседовал с Мендж. Я поздоровалась с ней и, поглядев на него, как на пустое место, прошла к своему столу. Он тут же ушел. Эрнестина Владимировна стала укорять меня в чрезмерной требовательности. Оказалось, «я обиделась из-за пустяка», и Лазарь просил ее «помирить нас».
― Видеть не могу, ― закричала я, ― как он пресмыкается перед всеми, кто занимает место повыше. Да я с ума сойду, видя такие черты в своем муже!
Встреча в Ленинграде обернулась бедой ― я забеременела. Я не хотела этого ребенка, но аборты были запрещены, а идти в «подполье» ― боялась, если что ― мои дети на этом свете останутся совсем одни. Лазарь неоднократно высказывал желание иметь от меня сына, и это как бы обязывало меня не предпринимать каких-либо шагов без его ведома. Когда подозрения были подтверждены врачом, он находился в длительной командировке и появился в Москве, когда сроки «ликвидации» почти прошли.
Вместо радости увидела искаженное страхом лицо:
― Пока не поздно, нужно сделать аборт, ― почти закричал он.
― Поздно.
― Но сейчас не время заводить ребенка!
― Ты же мечтал об этом, вспомни, что ты говорил в «Астории»!
― Да, но не теперь, надо сделать аборт!
― Они запрещены, а мы члены партии.
На другой день Соня и Эрнестина знали от него весь наш разговор. Он уговаривал их подействовать на меня «из-за международного положения». Они приняли его аргументы всерьез. Мне же с этим человеком все было ясно давным-давно, но почему-то я снова нуждалась в каких-то еще доказательствах. И я сказала, что подумаю, и попросила подруг сообщить Лазарю, что меня останавливает отсутствие средств.
Уже вечером он примчался ко мне домой. Я попросила няню пойти погулять с детьми. Мы с Маврушей одевали их, а он, с трудом скрывая свою радость, шептал:
― Так ты согласна, согласна... Сказали, у тебя нет денег, и у меня их тоже нет. Я оставляю тебе вот этот фотоаппарат, ― он повесил на спинку кровати «лейку» в кожаном чехле, ― продай его, а не хватит, где-нибудь займи. Да, кстати, вот адрес врача.
Его радостный, суетливый вид взбесил меня:
― Чтобы ты так не волновался, знай ― ребенок не твой, и у тебя по отношению к нему нет никаких обязательств!
― Зачем ты говоришь неправду! Это мой ребенок! ― с неожиданной гордостью сказал он.
Вытолкала «счастливого отца» за дверь, заперлась и, несмотря на пинки в дверь и грохот кулаков, не отпирала, хотя и чувствовала большую неловкость перед соседями. Он ушел, подсунув под дверь записку с адресом врача и со словами «одумайся и не глупи».
Вдруг заболела нога ― будто острый камешек вонзился в подошву. Хирург сказала, что это «куриная жопка», инфекционное заболевание, возникающее при ходьбе босиком по зараженной почве, и что его можно вылечить только оперативным путем. Но, узнав, что я в положении, делать операцию отказалась ― для обезболивания необходим новокаин, а он опасен для плода. Через неделю я вернулась к ней в слезах
― уже совсем не могла ходить ― и умолила.
Хромую и забинтованную, Мавруша забрала меня домой на такси. Каждый день из поликлиники приезжала медсестра, а вскоре я сама стала ездить на перевязки. И вот, бодрая и веселая, хоть и слегка прихрамывающая, побывала в поликлинике и, возвращаясь, решила, не заходя домой, проехать на трамвае к Покровским воротам, чтобы навестить тетю Лизу ― я только недавно узнала, что ей сделали операцию по поводу рака матки. Нашла ее в коридоре за ширмой ― в агонии. Это была страшная картина. Она высоко поднимала вверх то ноги, то руки, и была без сознания.
Меня била дрожь. Вошла медсестра и попросила уйти.
Я не помню, как выскочила из подъезда, перешла улицу и вдруг почувствовала острую необходимость зайти в туалет. На счастье, он оказался близко. И тут неожиданно ощутила, как из меня выскочило что-то твердое и с глухим стуком ударилось об унитаз. Взглянула и обомлела: в совершенно чистой прозрачной воде плавала как бы завернутая в целлофан крошечная куколка. Какой-то миг я разглядывала это «нечто», а потом в ужасе дернула ручку спуска, хлынула вода, и вот уже ничего нет. Силы вдруг оставили меня. В полном оцепенении поднялась наверх, долго стояла, не понимая, что делать, и с каким-то диким изумлением повторяла про себя одну и ту же фразу: «вот и все, вот и нет проблемы». По ногам текло что-то горячее. Взглянула ― чулки пропитаны кровью, она уже хлюпала в туфлях. Поняла ― надо спасать себя, иначе истеку. Бросилась назад, к больнице, но увидела здание с надписью «Поликлиника». Оставляя кровавые следы, нашла кабинет гинеколога и, не обращая внимания на зашумевшую очередь, рванула дверь. Объяснила, задыхаясь, свое положение. Врач приказала немедленно лечь на кушетку. Меня накрыли простыней, стали вызывать «Скорую помощь». Я слышала, как сгустки крови тяжелыми кусками падали в подставленный таз, но никакой боли не ощущала, а только томную усталость, временами как бы засыпала. Врач будила меня:
― Это опасно! ― И вновь звонила в «Скорую», требуя скорейшего приезда: «Женщина умирает».
Привезли в больницу на улицу Станкевича, совсем рядом с моим домом на улице Станиславского. Носилки сразу пронесли в операционную и без всяких приготовлений положили в кресло. Вошел хирург, на ходу вытирая руки, и сразу приступил к операции ― как потом узнала, она называлась «чистка». Через полчаса лежала уже на постели и писала письмо Мавруше, где я и почему здесь нахожусь. Упросила санитарку отнести его, благо было близко, а деньги у меня были, и я ей щедро заплатила.
Утром многих женщин, лежавших со мной в палате, человек в форме милиционера вызывал для допроса в специальную комнату. Я ждала этого сюрприза и для себя, но он не состоялся.
― А почему меня не вызвала милиция? ― спросила у медсестры, получая выписку и бюллетень.
― Потому что из документов, ― ответила она, ― присланных поликлиникой, а также по мнению наших врачей, у вас был нормальный выкидыш.
Через три дня я была дома, чувствовала себя почти здоровой, но по требованию врачей лежала в постели. Прибежала взволнованная Соня Сухотина. Рассказала ей происшедшее. Увидев висевший на спинке кровати фотоаппарат, она сказала:
― Вот Лазарь-то обрадуется, что фотоаппарат цел!
Лазарь приехал в тот же вечер, назвал меня «умницей», из чего я поняла, что подлинных событий он не знал и думал, должно быть, что я побывала «в подполье». Решила скрыть правду и устроить еще одну «проверку». Я сказала, что он ошибается и что я просто больна гриппом. Он не поверил, но Соня, поняв мою игру, в подтверждение кивнула головой.
― Значит, ты все-таки оставила ребенка?
― Конечно!
Он негодующе забегал по узкому проходу заставленной вещами комнаты и вдруг увидел лежавший на пианино бюллетень. Лицо мгновенно приняло умиленное выражение ― губы растеклись в улыбке, глаза засветились добротой и участием.
― Ты моя прелесть! Но зачем ты хотела меня расстроить?
Его радость вызвала нестерпимое чувство ненависти.
― Соня, пусть он уйдет! ― закричала я.
И он ушел, не забыв прихватить фотоаппарат.
― А знаешь что, ― предложила Соня, ― он, конечно, прибежит ко мне, как к твоей подруге, узнать подробности... А я скажу, что ты заняла у меня и Мендж по пятьсот рублей, но аборт был неудачный, пришлось обратиться в больницу. И был допрос в милиции, отчего ты и нервничаешь. И что, возможно, еще будет и штраф. Интересно, как он поведет себя?
― Отличный план, ― согласилась я.
― А я буду требовать с него «долг» при каждой встрече.
― Валяй, ― развеселилась я. ― А вдруг отдаст? Что будем с этими деньгами делать?
Соня засмеялась:
― Поставим памятник! Самому благородному муженьку на свете... ― Соня на мгновенье задумалась, ― от благодарной женушки! Неплохо?
Как и следовало ожидать, Лазарь оставил в покое и меня, и подруг, стал явно избегать нас, а проще говоря ― напрочь исчез из моей жизни.
Два моих «Я»
― Ты не слушаешь радио, Рая? ― закричал с порога Иосиф Евсеевич.
День был солнечный, безветренный. Я сидела на открытой веранде в полотняном шезлонге, читала книжку и приглядывала за Эдиком ― его сильно интересовали соседские куры, забредшие на наш участок, а петух у них был очень злой. С недавнего времени мальчик сильно заикался. Няня сказала, что будто бы через Эдика, когда тот сидел верхом на игрушечной лошадке, перепрыгнула собака; в другой раз его напугал соседский мальчик, неожиданно появившись перед ним в страшной маске. Я возила сына к докторам, и мне было сказано, что если не пройдет само, с осени сорок первого «начнем лечить».
― А что случилось? ― спросила я
― Война, война началась!
Бросилась к приемнику, включила и так, забыв оторвать руку от кнопки, стоя дослушала сообщение Молотова ― его уже повторял диктор.
Взволнованный Иосиф Евсеевич продолжал бормотать:
― Ужас, ужас, какое несчастье, мы все погибли!
― Да вы что! ― самонадеянно воскликнула я. ― Мы этих фашистов уничтожим на их же земле!
Свекор посмотрел на меня с удивлением:
― Хорошо бы так, но ведь вся Европа не справилась с ними.
― Ну, так то Европа! Царская Россия любые нападения отражала, а уж Красная армия ― тут и говорить нечего! Разбила Антанту, прогонит и фашистов. Мы еще честным немцам поможем освободиться от Гитлера и его пособников!
Иосиф Евсеевич только горестно покачал головой, а я, быстро собравшись, понеслась в издательство. Меня не удивило, что, несмотря на выходной, собрались почти все сотрудники. Я, как секретарь парторганизации, провела краткий митинг. Наивное убеждение, что война будет короткой и сокрушительной для фашистов, осмелившихся напасть на нашу могучую державу, звучала в словах всех выступавших.
В понедельник нас, секретарей, собрали в райкоме ― инструктировали, как правильно проводить митинги. Что говорить, как отвечать на всякие неудобные вопросы ― оптимизм бил через край, теперь и вспомнить-то стыдно...
Спустя десять дней услышала выступление Сталина по радио. Поразили необычное обращение «братья и сестры» и чрезвычайно тревожная интонация голоса; речь поминутно прерывалась, слышалось бульканье наливаемой в стакан воды. Вот тогда в первый раз мне по-настоящему сделалось страшно.
С фронтов передавались печальные сводки. Наши войска оставляли один город за другим. Чуть ли не через неделю после начала войны мы потеряли западную Белоруссию, в том числе город Барановичи, где находился на топографической практике мой самый любимый младший брат Митя. Училище, пославшее двести пятьдесят студентов на практику, об их судьбе ничего не знало. Последнее письмо мама получила от Мити в конце мая, и с той поры мы уже не имели о нем вестей.
Нас стали готовить к «возможной встрече с врагом». Женщины занимались в санитарных отрядах, учились метать бутылки с горючей смесью, мужчины записывались в отряды народного ополчения. Было получено указание: лиц, подлежавших призыву, в отряды не записывать. Помню, не записала Сеню Гольденберга, моего молодого редакционного помощника ― обиделся на меня смертельно.
― Пойдешь, когда призовут. У тебя возраст призывной.
― Когда призовут, война уже кончится!
Пришлось записать.
Если летом из города в основном отправляли женщин с малыми детьми, то с августа начали вывозить целые предприятия и учреждения.
Я не могла в такую грозную пору покинуть свой партийный пост ― было стыдно.
Попыталась уговорить поехать с детьми Маврушу.
― Что, хотите навязать своих детей? Отца у них нет, вас убьет бомба, а я буду их растить?
― Бог с тобой! Никто тебе их не навязывает, тебе самой будет лучше! А если что случится со мной, их воспитает государство.
Но Мавруша была непреклонна.
Жена Сеи, Алла, посоветовала отправить с детьми Иосифа Евсеевича ― она его ненавидела:
― Если б ты только знала, Рая, как он мне надоел!
Передать эту гадость не решилась, старик от моего предложения наотрез отказался и уехал с семьей сына куда-то за Уфу.
Соне было девять лет, Эдику четыре с небольшим. Но после мучительных размышлений ― решилась.
От Южного порта на большом пароходе мои дети отправились в далекое путешествие по русским рекам: Москва, Ока, Волга, Кама... Прибыли в Молотов (теперь Пермь), оттуда поездом их доставили в Кунгур, где на берегу Сылвы, в доме отдыха ЦК авиаработников, были организованы интернат и детский сад для детей работников ВЦСПС.
Меня осуждали даже близкие друзья. Я отстаивала свое решение как единственно правильное, а сама тосковала и тревожилась.
Начальником писательского эшелона был назначен один мой автор ― Марк Ефетов. В тридцать пятом редактировала его первую книжку, тогда же он стал вхож к нам в Колокольников и даже, навязывая дружбу «домами», познакомил с женой Дитой. Арося относился к нему иронически и за глаза именовал «Буфетовым». Однажды ― прошло, наверное, не меньше года после Аросиной гибели ― Марк признался мне в любви:
― Я бы никогда не посмел... ваш муж... я очень уважал его, но теперь...
― Что теперь? ― спросила я удивленно.
― Я бы хотел... соединить наши судьбы, ― избегая моего взгляда, пробормотал он.
― А Дита как же? ― удивилась я.
― С Дитой я живу по инерции, а вас люблю.
Я засмеялась.
― Значит, вы совсем меня не любите, не любите?
― Так, чтобы стать вашей женой, конечно, нет! Останемся друзьями.
Марк предложил место в эшелоне. Два моих «я» ― мать и коммунист ― немедленно сцепились между собой. Борьба была нешуточной; узнав, что эшелон идет под Казань, в Чистополь, я тотчас нашла предлог:
― А мне нужно работать вблизи детей, не дальше чем в Молотове!
Но Марк стал уверять, что именно в этом городе у него масса друзей в редакционных и писательских кругах, что он лично отвезет меня туда и обеспечит работой. Крыть было нечем. Собрала партбюро и робко сказала о возможности своей эвакуации. Неожиданно просьбу мою поддержали и вынесли решение, которым освобождали от обязанностей секретаря парторганизации и, таким образом, благословляли в путь.
― Вы мать, и вам надлежит быть с детьми, ― назидательно сказал директор издательства, заметив мою обиду.
Легкость, с какой было принято это решение, задела.
С заседания вышла совсем расстроенная. Значит, только потому, что я мать, я должна, по их мнению, сидеть в глубоком тылу и издали наблюдать за трагическими событиями, происходящими в стране?
А тут позвонил Марк. Он очень обрадовался, узнав, что меня отпустили, сказал, что час отправления эшелона пока неизвестен, но в любом случае завтра он тронется в путь. Марк дал несколько советов, как собраться в дорогу, что взять с собой, и велел ждать звонка.
Радость Марка насторожила. Всю ночь, помню, не могла заснуть, размышляя, правильно ли поступаю, и к утру пришла к твердому убеждению, что ехать ни в коем случае нельзя. Я рисковала потерять свою самостоятельность, попасть под власть человека, мне немилого, которому ничем не могла отплатить за участие в моей судьбе...
Утром, как всегда, я пришла на работу и попросила считать вчерашнее мое заявление недействительным, так как возможность эвакуации исчезла. Марк обрывал телефон, но я не подходила, малодушно избегая разговора, и мои товарищи всякий раз сообщали, что меня срочно вызвали в райком партии.
Так я осталась в Москве.
Алексей Мусатов
Я была отчаянная трусиха ― пребывание на крыше и тушение зажигалок стоили мне многих сил и собранности всей воли. Особенно я не любила бомбоубежищ ― все знали, что от прямого попадания спасения не было; спускаясь в них, сразу начинала задыхаться. Наиболее безопасным считалось метро ― каждый вечер туда брели женщины с детьми, увешанные узлами и чемоданами, ― и дышалось там лучше. От этого распорядка жизни по сигналу сирены, от бессонных ночей я так уставала, что, как только представлялась малейшая возможность, мчалась в Кучино, на дачу, за которой теперь приглядывала Мавруша.
Оставаться в доме на ночь боялась ― самолеты пролетали так низко, что стены тряслись, и я убегала спать в траншею ― ее выкопали на участке под густой кроной деревьев. Лежанки, сделанные из оставшейся глины и устланные пахучим сеном, манили ко сну, на них после Москвы отдыхалось относительно спокойно.
В конце июля Мавруша, поджав губы, показала билет на Старый Оскол.
― Что, туда еще ходят поезда? ― удивилась я.
― Ходят.
― Ты с ума сошла! ― воскликнула я, ― прямо немцу в пасть лезешь!
― А кому нужна наша деревня? Ему Москва нужна, вот он ее и бомбит. А скоро хлеб кончится.
Все мои аргументы были отвергнуты. Мавруша уехала.
На даче, если б не самолеты, все оставалось, как в мирное время. Это нравилось моим друзьям, они тоже были не прочь отдохнуть от московских ночей в более тихом месте.
В одно из воскресений августа на даче появилась Соня Сухотина в сопровождении довольно представительного, хотя и молодого человека ― я уже знала о ее романе с «неким Мусатовым».
― Между прочим, ― с гордостью сказала Соня, ― кандидат в члены Союза писателей.
Мы познакомились и уже через некоторое время вели себя, как старые друзья. Развлекались что есть мочи. Я была в ударе. Повела купаться на Пехорку. Смотрим ― плывет стог сена, уселись на него ― не тонет. Тогда, захватив с берега одежду, отправились на нем в «путешествие» по реке. Перепели все песни, какие только помнили, и сделали «великое» географическое открытие, что Пехорка течет до Красково и даже дальше. Повернули назад, но против течения плыть оказалось тяжелей. Из пастбищных слег соорудили шесты и, упираясь ими в дно, тронулись в обратный путь. Копна совсем размокла, начала распадаться, между тем вечерело, а ночевать в лесу не хотелось. Когда сено под нами исчезло, навернули одежду на головы, взяли с Алексеем Соню, которая почти не умела плавать, под руки, и так доплыли до моей дачи.
Пришли домой усталые, еле передвигая ноги и с ощущением какого-то незаконного, запрещенного счастья. Тут война, горе, ― а мы так развеселились.
Алексей оказался рыцарем. Он отстранил нас с Соней от всех дел, приготовил ужин и подал его к дивану, где мы, обессиленные, расположились в свободных позах. Я с удовольствием наблюдала за его расторопными движениями, поражаясь ловкости, с какой он ориентировался в чужом доме, и поймала себя на том, что он мне просто нравится.
После ужина перебрались на открытую веранду; стрекотали, иногда вдруг дружно смолкая, кузнечики, над стеной темневшего поодаль леса высыпали звезды; соблюдая затемнение, люстру зажигать не стали, а принесли небольшую лампу с абажуром, осветив только окружность стола.
Соня была говорлива, возбуждена, вовсю кокетничала с Алешей, я же больше молчала ― внезапный ожог от мысли, что здесь для меня места нет, испортил настроение. Алексей когда-то учился в Сергиевом Посаде, в педагогическом техникуме, располагавшемся прямо на территории Лавры, и монастырский быт в его рассказах выглядел каким-то веселым и домашним. Он сидел рядом со мной и рассказывал о своих мальчишеских проказах: как воровал просфоры или как по нескольку раз отстаивал очередь к причастию, чтобы лишний раз хлебнуть сладкого кагора, а затурканный многолюдьем батюшка ничего не замечал и снова отпускал грехи. В какой-то момент Алеша тайно ― под столом ― пожал мне руку. К своему стыду, я руки не отдернула, а только посмотрела на Соню. Та ничего не заметила, и вскоре я начала отвечать таким же пожатием. Наше под стольное хулиганство было прервано налетом на Москву.
Залезли в траншею ― крона липы сразу загородила звезды; Соня и я расположились по бокам ямы, на лежанках, как в купе, Алексей же улегся в проходе, на сене, которым мы щедро с ним поделились. Здесь он продолжил свои забавные истории. Ему хотелось написать книгу рассказов о детстве, но он опасался, что из-за деталей церковного быта, которых никак не избежать ― иначе будет скучно и непонятно, ― ее никогда не издадут. Постепенно разговор угас ― одолевал сон. И вдруг, когда уже замелькали первые кадры сновидений, Алексей меня поцеловал. Я вздрогнула, инстинктивно оттолкнула его и, уже очнувшись, посмотрела в сторону Сони. Алексей прошептал:
― Не бойся, она спит!
― Как не стыдно, ― ответила я шепотом, ― начинать новый роман в присутствии прежнего объекта?!
― Какой объект? ― явно изумился он, ― мы с Соней не больше чем друзья.
― Ну, и со мной оставайтесь другом, без поцелуев и прочего, что превращает отношения дружбы во что-то другое!
― Вы в самом деле так хотите? ― И после паузы продолжил: ― Но ты мне слишком нравишься. Дружбой я буду дорожить, это само собой, но....
― Вот и отлично, ― прервала я его страстный шепот, ― будем спать, а то скоро рассвет.
И он замолчал, а вскоре я услышала его ровное дыхание. Утром в поезде он вел себя спокойно, молчал и рук моих не искал. На вокзале расстались.
В сентябре получила письмо от Сени Гольденберга, ушедшего не без моего участия в ополчение.
«Пишу на стволе, повернутом дулом на запад. Нас здесь тысячи и тысячи. К сожалению, оружия мало, на взвод приходится одна настоящая винтовка. Обучаемся обращению с оружием с палками. Но это неважно. Если понадобится, мы грудью защитим родину от фашистов, которые прут на Смоленщину».
В коридорах нашего профсоюзного дома мужчины почти не встречались. Но крупная фигура Лазаря Шапиро то и дело попадалась на глаза. Я с ним не здоровалась, хотя он и пытался наладить отношения вновь, говоря, что в такое время странно ссориться. По моему наущению Мендж устроила ему форменный допрос:
― Почему вы не в армии? Вы больны?
― Нет, я пока освобожден от призыва.
― Ну, а в народное ополчение?
― Не считаю нужным. Эти отряды обречены, у них даже оружия нет.
― Но почему же другие идут?! ― не выдержала я и вклинилась в разговор, вся кипя от возмущения. ― Ведь партия зовет в отряды прежде всего коммунистов, а ты носишь билет в кармане и говоришь такие возмутительные вещи!
Последнее свидание состоялось вскоре. Потрясая какой-то бумажкой, он влетел в нашу комнату и обратился к Мендж:
― Вот она, ― кивок в мою сторону, ― думает обо мне невесть что, а я нужен, прочитайте ― это командировочное удостоверение, оно подписано самим Николаем Михайловичем! Меня посылают отвезти инвентарь для детского сада в Кунгур!
Я не выдержала, перебила:
― Конечно, чтобы отвезти детям ночные горшки, женщины или, на худой конец, более старого мужчины не нашлось...
― Вот видите, видите, а ведь это служебное поручение. Разве я мог отказаться, к тому же у меня там сынишка... Кстати, ― обратился дружелюбно ко мне, ― я могу отвезти что-нибудь и твоим.
― Ни я, ни мои дети не нуждаются в услугах человека, которому место на фронте, а он ищет предлоги, чтобы скрыться в глубоком тылу! ― закричала я и выбежала из комнаты.
Больше я его никогда не видела.
Алексей явно искал встреч со мной, и у меня не всегда хватало силы воли, чтобы отказаться от его приглашения в Дом Кино, куда он был вхож как человек, в свое время окончивший киноакадемию и писавший сценарии. Ходила я с ним и на концерты, и в театр.
Мы оставались «друзьями». Не скрою, он мне нравился, но было «табу» ― Соня уверяла, что у них «самые близкие отношения», а разрушать такое было бы неэтично.
Мы много беседовали о книгах, о фильмах. Наши оценки во многом совпадали. Но скептическое отношение Алексея к возможности нашей победы над фашистами выводило меня из себя ― я просто не понимала, как можно жить с такими мыслями. Несмотря на то, что наши дела на фронте с каждым днем ухудшались, я, как и многие советские люди, твердо верила, что это временно, что еще немного и дела пойдут на лад. Он же обвинял меня в «наивном оптимизме», говорил, что в газетах одно вранье, что народное хозяйство полностью разрушено, а наши «комиссары, просравшие страну», очень скоро всем скопом побегут сдаваться Гитлеру.
― И вот увидишь, выпросят у него теплые местечки.
― Прошу тебя, замолчи! ― кричала я и затыкала уши.
Однако, как ни странно, эти антагонистические противоречия наших мировоззрений дружбе не мешали. Просто, по молчаливому уговору, мы на время переставали эту тему затрагивать.
В сентябре Алеша пригласил меня в Сергиев Посад (кажется, он уже назывался Загорском) на крестины ― у его брата Кости родился сын. Согласилась, поехала ― хотелось посмотреть этот древний городок, да и с семьей Алексея было любопытно познакомиться.
Поначалу я думала, что речь идет о регистрации новорожденного в ЗАГСе, однако «крестины» оказались самыми настоящими. Узнав, что обряд будет совершаться в знаменитом Успенском соборе Троице-Сергиевской лавры, отправилась за компанию и я. Алексей и его сестра Катя, красивая, высокая девушка, играли роли «крестных». Богослужение закончилось, но народ не расходился: оказалось, что все они ― дети, подростки, люди моего возраста и постарше ― тоже собрались креститься. Священнослужители вынесли на середину церкви большую купель с водой, после чего вокруг нее «хороводом» выстроились и большие, и малые. Катя держала на руках своего крохотного племянника, одетого, несмотря на осень, в одну рубашечку, но тот, что удивительно, не плакал, а Алеша стоял рядом. Священник прочитал молитвы ― их нестройным хором вслед за ним повторяли участники «таинства» ― и с помощью волосяной метелочки принялся кропить водой из купели. Люди вставали на колени, молились, вновь поднимались, и он снова кропил их водой, а дьячок размахивал кадилом с ладаном. Несколько капель воды попало и на личико ребенка, которого держала сестра Алексея на руках. После этой процедуры, поразившей меня тем, как много людей торопились «исправить прежние ошибки и вернуться к богу», побрела к ним домой.
На столе нас ждали бутылки с водкой и тарелки с обильной снедью. Вначале все шло нормально, и вдруг между Алешей и его братом Костей возникла ссора, перешедшая в тяжелую драку. Мы все ― и женщины, и отец (матери у них уже не было) ― старались их разнять, но безуспешно. Вдруг Катя вывела меня за дверь на крыльцо и зло сказала:
― Да уйдите же вы! Ведь все из-за вас началось! Алексей приревновал вас к Косте!
― Мне кажется, я не давала повода, ― возмутилась я.
― Ну и что? Уходите!
И я ушла, оскорбленная и возмущенная.
Решила ехать в Москву одна. Однако Алексей, тяжело дыша, вскоре догнал меня:
― Почему ты ушла?
― То есть как это почему? Ты будешь драться, как последний босяк, с родным братом, а я буду смотреть?
― Будет знать, как пялить глаза на женщину, за которой я ухаживаю!
— Так это в самом деле из-за меня? Ты, наверное, с ума сошел от водки! Какое у тебя право ревновать?
Он, немного протрезвев, попытался объясниться, но я ушла от него на другой конец вагона, и он, наконец, отстал.
После этого я старалась избегать его, но как-то ему удалось «подловить» меня. Он так горячо извинялся, что я махнула рукой на «происшествие», отнеся его к случайности, вызванной неожиданной пьянкой.
13 октября
Жена Алеши давно эвакуировалась в Ташкент, Соня тоже уехала куда-то в сторону Урала, и он зачастил ко мне «на чаек». Иногда пытался меня обнять, но я угрожала лишить дружбы, и он смирялся.
Вечером 13 октября ко мне на Станиславского ворвался Марк Ефетов. Удивилась его появлению ― все считали, что он в эвакуации. Он объяснил, что так оно и есть и что он приехал за мной: положение с городом критическое, и потому необходимо срочно покинуть Москву. Я категорически отказалась:
― Когда опасность будет так велика, уедет правительство, а значит, и ВЦСПС. А я поеду только с организацией ― мне нельзя без работы. Кто, кроме меня, будет содержать моих детей?
― Я добирался сюда с таким трудом, ― кричал Марк, ― нередко по крышам вагонов, чтобы увезти вас, а вы опять отказываетесь?
— Неужели только из-за меня вы приехали? ― удивилась я, подчеркивая свое неверие в его «рыцарство».
Он обиделся страшно:
― Как вы можете мне не верить? У меня здесь нет никаких дел! Мы поедем с вами сразу в Молотов. Там у меня друзья, они устроят вас на работу, наконец, мы можем вместе написать книжку, будут гонорары!
Я сидела на столе, болтала ногами, кокетничала и несла всякую чепуху. Марк бегал по моей узкой, заставленной вещами комнате и, ероша свои волосы, продолжал упрашивать.
― Нет, нет, не верю, что у вас нет другого дела, из-за которого вы очутились в Москве, ― твердила я.
― Неужели я приехал, чтобы сменить старый костюм на новый? ― чуть не плача восклицал он.
В этот момент открылась дверь, и вошел Алексей Мусатов. Он спокойно, не торопясь, снял плащ и повесил его на вешалку. Потом подошел ко мне, пожал руку и с недоумением уставился на Марка. Я стала их знакомить.
― Алексей, ― представился Мусатов.
Марк довольно невнятно буркнул свое имя и тут же собрался уходить, но остановился, услышав:
― Завтра на восток уходит последний писательский эшелон, нас для этого собирали в Союзе. Что скажешь ― ехать мне или не ехать?
― Конечно, ехать, раз предлагают, ― не раздумывая, ответила я.
― А как же ты?
― А я ― как мое издательство, где работаю и, между прочим, являюсь секретарем партийной организации. Жаль, что ты не присутствовал при моей беседе с Марком. Я ему сказала то же самое.
Марк повернулся к двери и кивнул мне в знак прощания. Я выбежала за ним и уже в коридоре поблагодарила за участие в моей судьбе.
― Ну, почему вы тогда не поехали со мной, ведь немцы вот-вот ворвутся в Москву! ― вновь вернулся он к разговору.
― Не разводите панику, ― с гневом ответила я. ― Неужели вы полагаете, что Москву отдадут? Да никогда! Мы все будем сражаться за нее, за каждую улицу, за каждый дом...
― Вот-вот, вы мать двоих детей, у которых нет отца, вы первая броситесь в бой! Знаю я вас, за то и люблю, но вижу, что опоздал... ― Зло рванул дверь и, уже открыв ее, добавил:
― А как по-свойски ведет себя у вас этот человек! ― и выскочил.
Марк правильно подметил эту черту: уж такая у Алеши была черта ― присваивать любое пространство и располагаться в нем с наибольшим удобством.
Когда вернулась в комнату, Алексей недовольно спросил:
― Кто это?
― Писатель, слегка влюбленный, а потому тревожится о моей судьбе, ― засмеялась я и рассказала о неудачной попытке Марка увезти меня с первым писательским эшелоном, когда все получилось, по выражению Марка, как в «Парижанке» Чаплина.
― Ты правильно сделала, что не поехала с ним, ― категорическим тоном заявил Алексей. ― Поедешь со мной в Ташкент, я внес тебя в список.
― Нет, с тобой я поступлю так же, как с Марком.
― Но я не могу уехать без тебя! Ты, женщина, остаешься, а я, здоровый мужик, поеду?
― У тебя там семья, а я что буду делать?
― Но ведь немцы в двух шагах от Москвы!
― ЦК партии, правительство, ВЦСПС ― все в Москве. Значит, бояться нечего. Если будет нужно, сотрудников вывезут, не беспокойся.
― Но как же быть мне, как? ― метался он по комнате.
― Слушай, ― остановила я его. ― Поезжай домой, собери вещи. Купи завтра все, что просила твоя жена, и отправляйся с Богом.
― Ты серьезно так считаешь?
― Да, совершенно серьезно. Прошу, даже требую, если ты, конечно, считаешься с моим мнением, поступить именно так. Это разумно! Неизвестно, сколько еще времени ты будешь гулять, ведь скоро, наверное, объявят призыв твоего года рождения!
Это его как-то сразу убедило. Со слезами на глазах он попросил разрешения поцеловать меня на прощание, медленно и нерешительно оделся, потоптался у порога и, наконец, ушел. А я долго не спала, невольно растроганная тревогой этих двух таких разных людей за мою жизнь и судьбу.
Проводы и встречи
Приказ из райкома ― разобрать партийные дела и сегодня же их сдать. Все утро 14 октября, чихая от пыли, занималась упаковкой и отправкой документов. Потом начались военные занятия. Позади здания ВЦСПС был заросший кустами овраг ― мы переползали его по-пластунски, выскакивали на шоссе и швыряли бутылки с горючей смесью в «надвигающиеся» на нас «танки».
В перерыве меня настиг телефонный звонок.
Алексей умолял прийти на Воробьевское шоссе, к Институту физпроблем, чтобы еще раз встретиться перед его отъездом.
Согласилась.
В пять часов вечера мы стояли в парке и любовались багровым закатом солнца, стояли молча, как будто для того и встретились.
― Ты знаешь, я чувствую себя подлецом, что уезжаю, оставляя тебя здесь. Еще не поздно, может, поедешь со мной?
― Спасибо тебе за заботу, но перестанем об этом, ― прервала я его. ― Ну, подумай сам, в качестве кого я вдруг появлюсь в Ташкенте?
― Да, это так. Жена моя отвратительно ревнива. Она ни за что не поверит, что нас связывают самые чистые дружеские чувства.
― Ну, вот видишь, не мне вносить разлад в ваши семейные отношения.
― Да какие там отношения!
― Тогда зачем мучаете друг друга? Разведитесь.
― Да, я это сделаю непременно, но, конечно, после войны.
― Конечно, сейчас не время, ― согласилась я. ― Поэтому спокойно поезжай в Ташкент, навести сына и жену. Кто знает, попадешь в армию, будешь жалеть, что не увиделись.
― Ты права, ― ответил он, едва сдерживая слезы.
Я заторопилась на работу ― еще предстояли занятия по оказанию первой медицинской помощи и ночное дежурство на крыше. Алеша долго держал мои руки в своих, все не отпускал, пока я не вырвалась, обнял крепко, поцеловал и сказал:
― Ни одну женщину я еще так не любил! ― и, не оборачиваясь, побежал.
Изумленная, я смотрела ему вслед. Он все же не выдержал, обернулся и стал посылать мне воздушные поцелуи.
В издательстве узнала, что Николаева собирает совещание. Наша заслуженная ткачиха говорила об опасности, нависшей над Москвой, ― взят Малоярославец, враг приближается, а потому необходимо быть во всеоружии и прочее.
Долго говорить ей не пришлось. Началась яростная бомбежка. Я была в первой группе «защитников крыши». Трассирующие пули красиво прошивали ночное небо, упавшие на крышу зажигалки шипели и крутились ― мы хватали их длинными клещами и тушили в песке. Нас сменили довольно быстро, заставили спуститься в бомбоубежище. Здесь меня, перемазанную, но воодушевленную, увидел секретарь ВЦСПС Брегман.
― Как, вы не уехали к вашим детям? ― удивился он.
― Как видите, нет!
― Зачем же так рисковать? Мы еще не в таком положении, чтобы лишать детей их последней опоры!
― Ничего плохого с ними не случится, государство воспитает в случае чего! ― задорно отвечала я, чувствуя в себе такую силу, такую храбрость...
Всю ночь пришлось просидеть в убежище ― бомбежка закончилась только на рассвете. На крышу меня больше не пускали, и мне удалось немного подремать.
Утром вернулась в свою рабочую комнату. Сейф с партийными делами был пуст, накануне все сдала в райком. В ящике стола лежало несколько версток, все были подписаны мною в печать. Ужасно хотелось спать. Положила руки на стол, склонила на них голову и закрыла глаза. Сколько так прошло времени ― не помню. Вдруг ― телефонный звонок. С изумлением услышала голос Алексея.
― Как, ты еще не уехал?
― Как видишь!
― Что, эшелон задержали?
― Нет, эшелон ушел вовремя.
― Ты опоздал? Какой ужас!
― Просто я решил остаться!
― Но почему?!
― Я не подлец, Рая!
― Ничего не понимаю!
― Когда ты освободишься?
― Прямо сейчас, я ночью дежурила. Но я хочу на дачу, мечтаю выспаться!
― А можно мне с тобой?
Когда пришла на платформу, Алексей был уже там. По дороге рассказал, что мучился отчаянно и все же в последнюю минуту понял, что никогда не простит себе, если он, здоровый мужик, уедет, а я останусь.
В доме все оставалось нетронутым, как в дни мирной жизни: на стенах висели ковры, драпри на дверях, шторы на окнах. Столы были покрыты скатертями, а постели покрывалами.
― Какое легкомыслие! ― воскликнул Мусатов, ― На дачу могут залезть воры, может попасть бомба... Нет, нет, все надо снять, часть оставить здесь, часть отвезти в Москву. Где-нибудь, что-нибудь да уцелеет!
И, не слушая моих возражений, принялся «раздевать» дом.
Конечно, это было правильно, но... невозможно больно. В этот последний островок прошлого, где все дышало Аросей и такой уютной и счастливой жизнью, вдруг, на глазах, пришла война и всеобщее, ставшее уже таким привычным разорение.
Алеша, видя, что я просто валюсь с ног, сказал:
― Да ты не стесняйся, ложись. Там, у забора, воз бревен. Твои?
Я кивнула головой.
― Тогда я займусь дровами, а ты спи. Где топор и пила?
Я показала:
― Для плиты нужны маленькие полешки.
― Иди ложись, сделаю все на «отлично», ― засмеялся он и пошел во двор.
Сколько времени прошло ― не знаю. Проснулась от крепких объятий и поцелуев; оскорбленная внезапным «нападением», вывернулась, грубо оттолкнула. Алеша тотчас стал просить прощения...
― И что же? ― с волнением спросил Иван Васильевич, ― ты его простила?
― Конечно. Мне так важно было почувствовать около себя человека преданного и влюбленного, что дело кончилось нашей договоренностью о браке.
― Знаешь, ― предложил Алексей, ― давай никуда не поедем. Будем здесь жить зиму. Чтобы хватило дров, оставим себе кухню. Смотри, вот тут поместится кровать, а здесь стол. За ним будем и обедать, и работать.
― Увы, но это утопия, ― сказала я. ― Если будет эвакуация, поеду со своей организацией. Тебе известны мои проблемы... А кроме того, учти, пока ты не в разводе, мы будем оставаться лишь друзьями ― флирт мне противопоказан.
Он слушал мои доводы уныло, но возразить ему было нечего.
Спать в эту ночь не ложились, собирали и укладывали вещи. Алешину идею все-таки воплотили ― затянули войлоком дверь с веранды и поставили к ней тахту. Маленький столик, этажерка для книг и посуды дополнили обстановку кухни, где вполне стало возможным жить ― отапливать всю дачу в условиях войны, конечно, было нереально. Я была благодарна Алексею за его «хозяйственность», за то, что дача приобрела экономный, но жилой вид.
Рано утром пошли к поезду.
Алексей тащил два чемодана: один на плече, очень тяжелый (в нем лежали отрезы полотна), и другой, поменьше и полегче, с моей одеждой, ― в руке. Я несла портфель, набитый рукописями, и хозяйственную сумку с каким-то барахлом, показавшимся необходимым.
Платформа оказалась запруженной народом, что для небольшого поселка Кучино было очень необычно. Ни первый, ни второй поезд по расписанию не пришел. Поползли слухи, что к железнодорожной линии прорвались немцы. Но никто ничего толком не знал. Кто-то решил идти в Москву пешком, кто-то ― вернуться домой. Мы с Алешей твердо решили ждать поезда. Какие-то мальчишки, спрыгнув на пути, прислоняли ухо к рельсу. Спустя час-полтора кто-то из них крикнул: «Идет!».
Вагоны были набиты под завязку, но как-то мы все-таки втиснулись и, не выпуская вещей из рук, так и стояли всю дорогу в тамбуре, тесно прижатые друг к другу. Алеша смотрел на меня сверху вниз большими серыми глазами и ободряюще улыбался. Несмотря на неудобство позы, оттянутые руки, духоту, я словно купалась под теплым душем его взгляда, мне было, как это ни удивительно, уютно и радостно, я даже пожалела, что поезд пришел на Курский так быстро.
На площади перед вокзалом колыхалась огромная толпа. Показалось, что пробраться сквозь эту толпу к метро невозможно. Но стали пробиваться. Нас остановили:
― Метро закрыто.
― Какая нелепость! ― воскликнул Алексей.
― Вы что, с луны свалились? ― зло сказал какой-то мужчина. ― Закрыто, и никто не знает, почему и насколько.
― Немцы прорвались в Москву, вот все и бегут, ― вмешался в наш разговор еще один мужчина, ― а вы-το разве нет? ― И с подозрением посмотрел на наши вещи.
― Трамваи ходят? ― спросил Алеша
― Пока ходят, ― сказала женщина, не по сезону одетая в белый овчинный тулуп.
― Но мне надо обязательно на работу, ― взмолилась я. ― Неизвестно, что там творится!
― Давай так: я отвезу твои чемоданы и сумку к тебе на квартиру и побегу в Союз писателей, оттуда буду звонить к тебе на работу. Может, у нас еще эшелон организуют? Поедешь со мной?
Я поцеловала его в щеку, и мы расстались.
Бегство
В трамвае шумно обсуждались события.
― Рабочих уволили, всё бросают и драпают! ― с возмущением орал какой-то мужчина.
― Вы что здесь ересь разводите?! ― не выдержала я.
― А ты откуда такая, с луны свалилась? ― услышала я уже второй раз за этот день. ― По радио объявляли. Посмотри на улицу! Видишь очередь у «Красного пролетария»? Это рабочие расчет получают! Рупь в зубы ― и ступай на все четыре стороны!
Действительно, у ворот завода, мимо которого полз наш трамвай, колыхалась черная толпа.
Чтобы добраться до нашего здания, от Калужской заставы ― конечной остановки трамвая ― надо было пройти еще с километр, пересечь по тропинке овраг. Я побежала ― быстро, как только могла.
Поднимаясь в горку, перешла на шаг и вдруг увидела Гуревича, председателя ЦК профсоюза медработников. Он торжественно, на вытянутых руках, покрытых зеленым сукном, нес что-то громоздкое. Вглядевшись, опознала: это был кабинетный прибор ― мраморная доска с массивными чернильницами. Невольно остановилась, захохотала:
― Здравствуйте! Что с вами? Куда и зачем вы это несете?
Он злобно посмотрел на меня и прохрипел:
― Не ваше дело!
И важно прошагал мимо.
С недоумением и нарастающей тревогой посмотрела ему вслед и бросилась бежать дальше. Открыла дверь парадного входа, вошла и отшатнулась ― показалось, что подъезд завален черепами. Целая гора, как в опере «Руслан и Людмила». Подошла ближе ― это были телефонные аппараты с обрезанными шнурами. Ничего еще не понимая, кинулась по коридору, распахивая одну за другой двери редакционных комнат. Никого! Ворвалась в кабинет директора ― слава богу, хоть он на месте!
― Где вы пропадали? ― истерично закричал он. ― Вы что, хотите у немцев остаться?
― А что случилось?
― Как что? Вы где были? За вами посылали, и вас нигде не нашли!
― Я была на даче.
― Да как вы смели, секретарь парторганизации, в такое время разъезжать по дачам? Мне пришлось тут одному и списки эвакуированных составлять, и в типографии тиражи жечь. Наш эшелон вот-вот должен уйти. Я уже отправляюсь на вокзал, а вы еще тут болтаетесь!
Я молча выслушала его длинную тираду, повернулась и ушла к себе в комнату. На моем столе, да и во всем издательстве, не осталось ни одного телефона. Связь с Алексеем была невозможна... Что же делать?.. Направилась в секретариат ВЦСПС ― в надежде найти хоть кого-то, кто не столь предвзято настроен ко мне.
Коридор был пуст, со стендов с объявлениями и приказами все было сорвано, фотографии передовиков исчезли. Дверь в кабинет товарища Брегмана оказалась приоткрытой. Заглянула ― он сидел на корточках и рылся в ящиках письменного стола ― торчала одна голова.
― Здравствуйте.
― Почему вы еще здесь? ― раздраженно спросил Брегман.
― У меня вчера после ночного дежурства был свободный день, я была на даче, приехала и ни от кого не могу добиться, что случилось?!
― Поступил приказ о срочной эвакуации. Мы работали всю ночь. Разыскали всех, а вот вас не нашли. Все уже на площади Курского вокзала. Рекомендую как можно скорее ехать туда. Я начальник поезда. С минуты на минуту жду звонка о подаче состава под погрузку. Отправляйтесь! ― Он встал и доброжелательно пожал мне руку.
Спустилась на свой этаж, зашла в свою комнату. Подумала немного, достала из стола верстки и запихнула их в свой, и без того уже беременный бумагами портфель ― тот едва застегнулся.
В состоянии транса вышла на улицу и остановилась. «Как же ехать на вокзал? Все вещи дома, на мне осеннее пальто, платье да туфли. А если зима? Будь что будет, поеду сперва на квартиру, хоть шубу возьму».
На счастье, попутный автобус внял моим призывам и остановился. На нем среди сумрачно молчавших мужчин доехала до Охотного ряда. Десять минут быстрого шага ― и я уже дома.
Ключ, как и договорились, Алеша оставил у соседки-инвалида, тети Маши, ― она из дома никогда не выходила. Чемоданы стояли посреди комнаты. Заглянула в них и поняла: пригодится все. Взяла шубу. В хозяйственную сумку собрала продукты, что были в доме, в том числе пять килограммов манной крупы, которую собиралась при случае отослать детям. Донести все это до трамвая не хватало рук. Попросила помочь соседку Зину ― прежде за небольшую плату она оказывала мне кое-какие хозяйственные услуги. Но тут она с презрением отвернулась.
― Вот еще! Драпаете, а я вам помогать буду? Держи карман шире!
Я так растерялась от ее грубости, что не нашлась что ответить. При этой сцене присутствовала другая соседка ― Эсфирь.
― Я вам помогу, ― сказала она.
Спешка, с которой собиралась, оскорбление, нанесенное Зиной, как будто сузили мое сознание до одного слова ― «вокзал». Я покидала свой дом бездумно и беспамятно, не присев на дорогу, как делала это всегда, а так, словно ехала на дачу. Оставила ключ тете Маше, куда еду ― не сказала, лишь потом сообразила, что Алеша будет меня искать, но ответа не получит. Эсфирь помогла донести вещи до трамвая, и я уехала, провожаемая взмахами ее белого платка.
На Землянке (теперь Ульяновская) всем пассажирам было предложено покинуть вагон. С помощью добрых людей дошла до Садового кольца и стала поджидать хоть какой-нибудь транспорт, чтобы добраться до Курского вокзала. И близко он, а не дойдешь с вещами, тем более ― надо подниматься в гору. Вижу, тарахтит подвода. Я к вознице:
― До Курского поедете? Подвезите меня.
― Садись. Только телега моя вся в угле ― перемажешься!
― Ничего! ― погрузила вещи и так, стоя, будто Цезарь на колеснице, держась за чемоданы, въехала на площадь Курского вокзала.
И вдруг слышу аплодисменты, радостные возгласы. Сразу несколько рук протянулись ко мне ― помогли сойти с телеги, выгрузили вещи. Я расплатилась с возницей и, наконец, перевела дух ― успела! «Наши», как оказалось, начали собираться с десяти часов утра, а мы с Алешей лишь немногим раньше протискивались здесь через толпу.
И началось «великое стояние». Когда кому-то нужно было выйти из этой людской каши, вся масса приходила в движение. Мы колыхались из стороны в сторону, и постепенно большая группа наших сотрудников переместилась к стене вокзала, где стоять было спокойнее. В «Гастрономе» на углу еще торговали. Мне удалось пробраться в магазин и запастись большими кругами сухой колбасы и сыра. Время от времени над площадью через радиорупор объявляли о поданных эшелонах. Теснота нарастала ― прибывали новые партии беженцев. Ночью к городу прорвалось много самолетов. Бомбежка была очень интенсивной, и совсем близко слышались разрывы бомб и были видны пожары. Площадь замерла. Все молчали, и, наверное, каждый думал, как и я, что будет твориться здесь, если на это скопление народа упадет хоть одна бомба...
Меня же мучили угрызения совести: что с Алексеем? ― спрашивала я себя. Как случилось, что не оставила ему даже записки? Он поступил неблагоразумно, что не уехал, но благородно по отношению ко мне ― а я, как я отплатила ему?
К утру бомбежка прекратилась, все оживились, задвигались. По радио объявили, что в городе все спокойно, открыто движение метро, работают магазины и рестораны. Но я, в отличие от других, не радовалась. Это заметил Миша Берлянт:
― Что с вами? Неужели вас так пугает предстоящий отъезд? На вас лица нет!
― Понимаете, я потеряла человека!
― Какого человека?
― Близкого, очень близкого! Потеряла по глупости. Если хотите ― предала, как раз в тот момент, когда он доказал свою верность! ― и я рассказала Мише о событиях последних дней. Он, успокаивая меня, предложил:
― Хотите, я съезжу к вам на квартиру, ведь он там, наверное, появлялся?
― Нет, нет! Ася будет недовольна, она так беспокоится о вас, лучше я поеду сама, только постерегите мои вещи!
― Конечно, постерегу, ― согласился он. ― А если объявят посадку, возьму их с собой, мы записаны в один вагон.
И я, раздвигая чужие плечи, решительно двинулась через толпу. Вдруг над площадью громогласно разнеслось:
― Работники ВЦСПС и ЦК профсоюзов, «Профиздата» и газеты «Труд»! Вам подан эшелон к платформе номер два. Проход на посадку через тоннель!
Пришлось вернуться. Нагрузилась вещами и так, мелким шагом продвигаясь с тесной толпой в душном тоннеле, вышла наконец на платформу, где стоял эшелон. Вагоны подали пассажирские, на что никто из нас даже и не надеялся. Заведующая книжной редакцией Клара Ефимовна Фастовская с сестрой шли первыми, они заняли среднее купе, куда пригласили меня и супругов Берлянт.
Поезд на Свердловск
Вагон начал обживаться ― рассовали по полкам вещи, на столиках появилась еда, кто-то в соседнем купе спросил, будет ли чай; сделалось душно. Я сняла пальто и села у окна. На улице уже рассвело. По перрону все еще семенили мелкой побежкой скособоченные тяжелой поклажей эвакуанты. И вдруг ― Алеша. Подумала ― галлюцинация. Лицо, загородив свет, прильнуло к стеклу. Я вскочила и, спотыкаясь о неубранные из прохода вещи, выбежала на платформу:
― Алеша!
Через секунду я зависла над асфальтом в крепких объятьях. С ноги свалилась туфля, и, опасаясь, что ее куда-нибудь отфутболят, я робко попросилась вниз.
― Боже, как же ты меня нашел? У нас срезали все телефоны! ― сказала, ощупью возвращая обувь на место.
― Забежал к тебе, а мне сказали, что взяла вещи и ушла. Я домой. Созвонился с товарищем, и мы решили, если не устроимся с эшелоном, идти пешком до Горького. И всю ночь просидели в тоннеле, в том, что ближе к метро. А утром слышу, ― продолжал Алексей, ― приглашают профсоюзников. Решил искать. И, как видишь, нашел!
― Поедешь со мной? ― спросила я.
― Конечно!
― У нас берут людей строго по списку, за этим следит староста вагона...
Вдруг невдалеке от нашего вагона я увидела товарища Брегмана. Помахала ему рукой.
― Это начальник нашего поезда, ― пояснила я Алеше и потянула его за руку. ― Пошли! Он хорошо ко мне относится. Надеюсь, не откажет!
― Успели? ― спросил Брегман, улыбаясь.
― Товарищ Брегман, у меня личная просьба! Разрешите вместе с нами поехать писателю Мусатову
― Не могу, ― у них свои эшелоны, а у нас каждое место на счету.
― Но я очень, очень прошу вас, он должен поехать вместе со мной!
― А кто он вам?
― Муж, ― выпалила я и с испугом взглянула на Алексея.
― Да, это моя жена, ― подтвердил он.
—Почему же сразу не внесли в списки как члена семьи?
― продолжал допрашивать Брегман.
― Я хотела, чтобы он уехал с писательским эшелоном, он сперва согласился, а потом не решился оставить меня одну...
― Что же делать, если муж... ― Брегман пристально посмотрел на Алешу. ― Поезжайте.
Алеша побежал за вещами ― их сторожил товарищ, а я вернулась в вагон.
― Нашелся мой муж, ― торжественно объявила я. ― Поедет с нами.
― Что ты выдумываешь, ― засмеялась Клара Ефимовна. ― Еще вчера у тебя не было никакого мужа!
― Вчера не было, а сегодня есть, самый что ни есть законный, в списках вагона значится!
― Я могу подтвердить, ― заступился Миша, ― Рая вчера очень о нем беспокоилась. Это замечательно, что он нашелся!
Вошел Алексей с большим крапивным мешком, перевязанным веревкой, с заплечинами, как у рюкзака. Я познакомила его со своими товарищами. Он забросил мешок на полку, сел со мной рядом. Завязался шутливый разговор о том, какая же я скрытная ― вышла замуж, и молчок. Алеша смущенно улыбался, я отбивалась, аргументируя свое поведение желанием проверить прочность отношений.
― Я ведь уже обжигалась ― вот и дую на холодное!
Нашу беседу прервало появление в окне еще одного лица.
Тут уж вскочили все, кроме Алексея, и вышли на перрон. Это был технический редактор издательства Генрих Рогинский. С Берлянтами его связывала многолетняя дружба, основанная на безнадежной влюбленности в жену Миши Асю, сотрудницу газеты «Труд».
Рогинский громко обратился ко мне:
― Хотите, чтоб меня, как еврея, немцы в первую очередь повесили? Вы составляли списки?
Я вспомнила прощальные взмахи платка Эсфири, и в сердце пробрался неприятный холодок.
― К сожалению, не я. А то, что вас не включили, ― безобразие! По приезде будет много работы, а как без техреда?
― В самом деле, ― усмехнулась Клара Ефимовна, ― это невероятное упущение. Как хорошо, что вы пришли! Рая, попросите товарища Брегмана, включить его в список!
― Нет уж, пойдемте вместе, я только что выступала в роли просительницы.
Пошли, объяснили ситуацию, и наше купе пополнилось еще одним пассажиром. Счастливый Рогинский тут же захватил боковую полку и улегся.
Эшелон еще долго стоял у вокзала; затем поехали, но радость была преждевременной: нас покатали по окружной дороге, завезли на окраину Москвы, и тут мы простояли остаток дня и всю ночь. Вновь была яростная бомбежка в западной части города. С гневом и страхом смотрели мы на зарево пожаров и слушали глухие разрывы бомб. Под утро 18 октября наш состав наконец двинулся. Замелькали знакомые платформы Казанской железной дороги: Вешняки, Люберцы, Раменское.
Куда нас везут, сколько времени будем ехать, было неизвестно.
Рогинский попросил меня выйти с ним в тамбур вагона:
― Что случилось? ― спросила я.
― Я голоден, ― сказал он. ― Я выехал из Москвы с одной булкой в кармане. Будут нас кормить?
― Не знаю, ― ответила я. ― Но неужели вы можете думать, что мы, ваши товарищи, дадим вам умереть с голоду? Ведь вас уже угощали!
― Да, конечно, но как будет дальше?
Вернулись в купе.
― Товарищи, ― обратилась я к спутникам. ― Неизвестно, будут ли нас в дороге кормить и сколько времени будем ехать!
Поэтому предлагаю все, что у кого есть, свалить в общий котел и питаться, определив норму в соответствии с нашими запасами.
Предложение было принято. Больше всего продуктов оказалось в мешке у Мусатова ― не меньше полусотни различных консервов. А кроме того ― большой чайник и здоровенная кастрюля. Я вложила в пай хлеб, мешок манной крупы, сюда же пошли колбаса и сыр, приобретенные мной во время «великого стояния». Хоть и небольшие, запасы еды оказались у всех, кроме Рогинского.
К вечеру проехали «Куровскую». Что-то нас всех поразило... Ну, конечно! Станция освещена! Значит, закончилась «зона затемнения», догадались мы, и на душе сразу стало как-то легче ...
На длительных остановках Алеша добывал кипяток, и мы варили на костре манную кашу ― это был единственный вид горячей пищи в нашей дороге. Утром и вечером ― консервы с хлебом, который стали выдавать в поезде, иногда с селедкой. Но манная каша особенно нравилась, хотя варили ее без молока и сахара. Рогинский заявлял, что кашу терпеть не может, но все же под общий смех ел, гримасничая, как ребенок. Бегать за кипятком категорически отказался. Мишу не пускала Ася:
― У него плохой вестибулярный аппарат, может упасть, уж лучше я сама...
Алеша ей этого не позволил, и, в конечном итоге, бегать за кипятком стало его обязанностью. Мои спутники восхищались его мужественностью и дружно одобряли «мой выбор». А между тем спать ему было негде. Четыре полки в купе занимали женщины, а на боковых спали Миша и Генрих.
На одной из стоянок Алеша раздобыл несколько досок и, настелив их на багажные полки, устроил что-то вроде антресолей. Спал он там без какой-либо подстилки, укрываясь коротким пальто. Я занимала верхнюю полку. Женщины стали удивляться:
― Ну что вы мучаетесь? Вам вместе будет и мягче, и теплее, ― уговаривали они меня.
Алеша ухватился за это предложение и приколотил планку, чтобы мне было легче подниматься наверх. Я согласилась с неохотой, но, очутившись там, под самым потолком вагона, оценила и уединение, и мягкость ложа из двух пальто. Там было теплее, чем внизу, и вполне хватало моей шубы, чтобы укрыться. Я почувствовала вдруг такой уют и покой, что с той поры почти перестала спускаться вниз.
Книг, конечно, не было, и, чтобы не скучать, мы договорились рассказывать истории из своей жизни ― на пари, кто вспомнит больше событий, тот и выигрывает. Алеша выдохся довольно скоро. Биография его была несложной: крестьянский парень из-под Александрова, родился в 1911 году, после восьмилетки окончил педагогический техникум в Сергиевом Посаде. Стал учителем. Рано женился на сокурснице ― девушке из обрусевшей немецкой семьи. Стал писать рассказы, но печатали его редко. Окончил тот же, что и я, Редакционно-издательский институт, только тремя годами позже. Заочно поступил в киноакадемию, получил диплом сценариста, но в кино, по его словам, пускали только своих. Алеша утверждал, что без сильной протекции в нашей стране вообще дела не делаются, тем более в литературе, не говоря уж о кино. Я держалась другого мнения и была уверена, что настоящий талант всегда пробьет себе дорогу.
― Ага, ― сказал Алеша, ― когда рак на горе свистнет!
На этой почве мы немного поссорились.
Содержание своих произведений, несмотря на мои уговоры, излагать не стал:
― Лучше потом когда-нибудь сама почитаешь.
Моих же рассказов хватило на все время путешествия ― пари выиграла я, только теперь уже не помню, в чем заключался выигрыш...
Со станции Саранск наш эшелон ушел очень быстро, и Алеша, побежавший за кипятком, в вагон не вернулся. Мы надеялись, что он вспрыгнул на ходу в какой-то другой вагон и на первой же остановке объявится. Но его не было. Клара Ефимовна, видя, как я схожу с ума, сказала:
― Он мужчина со смекалкой, не пропадет!
Я металась по вагону сама не своя, и спутники, конечно, относили мою реакцию только на счет «большого чувства к Алеше» ― а беда заключалась не только в этом. И поделиться этой бедой я ни с кем не могла. Поначалу все документы, в том числе партбилет, я ― вместе с деньгами ― хранила в кармашке беличьей муфточки, которую постоянно носила на руке. Но однажды потеряла ее. Перепугалась страшно. Вскоре пропажа как-то счастливо обнаружилась, и Алеша, узнав причину моих переживаний, переложил документы из муфточки в карман своего пиджака:
― Здесь они целее будут, ― уверенно сказал он.
И я с этим согласилась.
Потерять партбилет!
Ночь без сна, потом долгий-долгий серый день ― только стук колес да бесконечная пожухлая степь, и больше ничего. Что делать? Что предпринять? И никаких ― никаких ! ― хоть мало-мальски приемлемых вариантов! Забралась на антресоли, накрылась с головой и, кажется, задремала. Вдруг снизу ― стук в доски:
― Рая!
Пулей слетела вниз.
Алеша стоял с чайником свежего кипятка и растерянно улыбался.
Догонял он нас по крышам эшелонов, которые в то время следовали очень близко друг от друга. Пробегал по составу к голове поезда, на остановках забирался на крышу следующего... Бег его длился почти сутки.
― Что ж ты чайник не бросил?
― Жалко было, ― сказал Алеша и засмеялся.
Когда уединились на нашей антресоли, он обнял меня и сказал:
― Если б не твои документы, не психовал бы так.
Я все больше проникалась к нему каким-то особенно теплым чувством, а еще ― уважением и доверием.
Через две недели пути доползли до Куйбышева. Стояли долго: президиум ВЦСПС, прибыв на место назначения, теперь решал, где быть нам, работникам печати, ― здесь или на Урале.
Алеша куда-то надолго исчез. Вернулся растерянный: встретил знакомых из писательского эшелона, с которым должен был уехать 14 октября. Они предложили ехать с ними в Ташкент.
Из вагона вышли на улицу.
― Так в чем проблема? ― спросила я.
― Пришел посоветоваться: как быть?
— Конечно же, ехать с ними, ведь там жена, сын!
― Ты моя жена!
― Ну... если б ты так считал, то не пришел бы советоваться. А раз сомневаешься, мучаешься, лучше ехать с ними, заодно и в своих чувствах разберешься.
― Зачем так жестоко?
― Вовсе нет. В Ташкенте ты поймешь, что происходит на самом деле. Если я тебе буду нужна, всегда найдешь способ приехать.
― Но я не могу вот так ― вдруг! ― бросить тебя посреди дороги! Что подумают твои друзья?
― Ну, это дело десятое! И я прекрасно понимаю, как тяжело рвать многолетние отношения, к тому же ребенок... Поверь, я нисколько не обижусь. Но рвать придется. Потому что в любовницы не гожусь, мне нужен муж и семья. Запомни это.
Дошла до этого разговора с Алешей и увидела, как помрачнел И. В.
Замолчала.
― Ну, и какое же решение он тогда принял ? ― с неожиданным для меня интересом спросил Иван Васильевич.
Я уговаривала Алешу покинуть меня и страдала невыносимо. Хотелось выть, кричать, плакать. Но вопреки всему я решительно вбежала в вагон ― в нашем купе, слава богу, никого не было ― и лихорадочно собрала вещи Алексея. Он стоял у двери и не помогал мне. Глаза его были полны слез. Машинально взял из моих рук мешок и так застыл.
― Иди же, иди! ― торопила я его. ― Ваш эшелон может уйти!
― Не могу!
Но я заставила его идти ― довела до края платформы, поцеловала, и он, все время оглядываясь, нырнул под стоявший на путях состав. Вернулась в вагон. К счастью, он все еще был пуст: почти все ушли в город, узнав, что будем стоять до вечера. Чтобы никого не видеть, ничего не объяснять, залезла наверх. Слезы душили меня, хотелось выплакаться, но глаза оставались сухими.
Проснулась от стука колес и толчков на стыках рельсов. Было темно. Свесила голову вниз, спросила:
― Куда все же едем?
― В Свердловск! ― ответила мне из полутьмы Клара Ефимовна.
― Отлично! ― весело закричала я, и вдруг при свете коптилки ясно увидела Алешу. Подумала, что спросонья мерещится, но он поднялся и спросил:
― Выспалась?
― Ты? ― в первый момент я не знала, что сказать. Он забрался наверх и попросил:
― Не рассказывай никому, что я второй раз чуть не предал тебя!
― Хорошо, ― легко согласилась я.
Мои спутницы и Рогинский пили чай (Берлянты сошли еще в Казани), звали нас, но мы отказались. Алексей продолжал каяться:
― Прости меня, прости, я опять чуть не совершил подлость. Как я мог?!..
Он рассказал, как, заняв уже место в писательском эшелоне, услышал сигнал к отправлению и, схватив вещи, выскочил чуть ли не на ходу.
О том, что в тот момент я была очень счастлива и целовала Алешу без ума и памяти, я Ивану Васильевичу, конечно, рассказывать не стала.
Наше путешествие длилось еще почти неделю, но мы с Алешей времени не замечали...
До свиданья, Алеша!
4 ноября 1941 года прибыли в Свердловск.
В городе лежал снег и светило солнце.
Здание, отведенное издательству для работы, находилось на главной улице, на берегу просторного пруда, застывшего под снежным покровом. Тишина над этим слепящим пространством была столь густой, что голоса как будто вязли в клубах морозного пара.
В помещении, где распределялись места проживания, сразу сделалось душно. Волновались, шумели, скандалили. «Одиночек» направляли в общежитие, организованное в доме отдыха «Шарташ», «семейных» размещали по квартирам свердловчан. В эту категорию попали и мы с Алешей ― нас, как мужа и жену, поселили в квартире, принадлежавшей инвалиду Симонову (он ходил на протезе).
Поместили нас в проходную комнату, где единственный диван занимала мать инвалида. Для нас поставили узкую железную кровать и бросили на нее жиденький матрас. Ни постельного белья, ни одеяла. Предусмотрительность Мусатова, так мудро распорядившегося кучинскими вещами, в очередной раз восхитила ― из полотна, которого в чемодане оказалось в избытке, на машинке хозяев я сострочила простыни и пододеяльники. Укрываться пришлось моей шубой. Так наш брак, поначалу фиктивный, превратился в настоящий...
Сослуживцы, проживавшие в «Шарташе», нам завидовали ― им до работы приходилось топать три километра, мне же ― рукой подать.
Хозяева ― Симонов работал сторожем, его жена кладовщицей в столовой обкома партии ― оказались людьми доброжелательными и приветливыми. Не раз подкармливали картошкой, собранной со своего огорода, я же отдаривалась хлебом, который мы с Алексеем получали по восемьсот граммов на человека.
В первые дни после нашего приезда на прилавках магазинов преспокойно лежала черная икра в больших синих коробках ― и до войны не частая гостья на наших столах. Помню, как веселились мы с Алешей, «отхватив» такую коробку, ― истратили на нее весь наличный капитал, но зато какое было наслажденье!
Случилось так, что в издательстве я оказалась единственным редактором. И оставалась секретарем партбюро. С первых же дней развернула большую работу: понимала, что бездействие недопустимо. Выяснила, что в Свердловск перебралась часть I-ой Московской образцовой типографии, но у нее нет бумаги. У нас же было сто тонн, которые из-за военных событий застряли в Краснокамске. Добилась, чтобы бумагу прислали в Свердловск. Директор наш большую часть времени проводил в Куйбышеве, где обосновался президиум ВЦСПС, и лишь изредка наезжал к нам. С его заместителем Котиковым мы работали дружно, рука об руку, и без проволочек сдали в типографию верстки, на всякий случай захваченные мной из Москвы, ― их отпечатанные экземпляры были сожжены накануне бегства.
Но удовлетвориться этим, естественно, было нельзя.
Требовались новые произведения. Узнала, что в Свердловске находится группа писателей во главе с Мариэттой Шагинян и сказочником П. Бажовым ― А. А. Караваева, Е.А. Пермяк, С. Марвич, А. Барто...
Нашлись в городе и хорошо писавшие журналисты: Ханндрос, Литвак, Богораз и другие. Все охотно отозвались на предложение написать небольшие книжки для серии «Бойцы трудового фронта», придуманной мной по примеру тех, что выпускал «Профиздат» о стахановцах.
Потребность в научно-популярных книгах и брошюрах тоже была велика, а издавать было нечего. Обратилась в Академию наук, и мне охотно пошли навстречу. Первым автором книжечки «Железнодорожный транспорт в дни войны» стал академик В. Н. Образцов, его примеру последовали профессор В. В. Данилевский, член-корреспондент Коштоянц и другие. Интересно, что, когда я обратилась к академику А. Е. Ферсману, он отказался, объяснив, что тематика его работы связана со стратегическими запасами страны. Вскоре академик улетел в Москву. Вдруг звонок:
― Вы знаете, я был не прав! Во время встречи с товарищем Сталиным я вспомнил о вашем предложении и решился спросить у него, возможно ли сейчас писать о наших минеральных запасах. И он сказал: «Надо, надо писать, пусть враги знают, что наши резервы неисчерпаемы». Но вот беда, ― продолжал Александр Евгеньевич, ― я очень занят и просто не знаю, как выкроить для этой работы время.
― А вы продиктуйте материал, ― сказала я, ― ведь вы его великолепно знаете, а о стиле и композиции не думайте, я все это сделаю за вас.
Он с радостью принял это предложение, надиктовал очень быстро, и вскоре под моей редакцией вышла книжка «Сокровища Урала».
Так я стала «своим человеком» в Академии. Во время тесной совместной работы с учеными родилась идея создания Совета пропаганды ― нашим светилам хотелось не только писать и издавать книги и брошюры, но и читать лекции, проводить встречи с рабочими и т.п.
В долгий ящик дело откладывать не стали ― и вскоре Совет заработал.
Самое яркое впечатление на меня произвела встреча с М. С. Шагинян. Она потрясла темпераментом, эрудицией, бескомпромиссностью, увлеченностью писательским трудом. Впервые встретились с ней в отделении СП, куда привел меня Алексей. Была она туга на ухо, и разговаривать с ней приходилось очень громко. Узнав, что я издательский работник, она тут же стала возмущаться, что писатели, волею судьбы заброшенные в Свердловск, оказались отлученными от печатного станка: писать приходится «для будущего», и сегодня литераторы отстранены от активного участия в подготовке победы. Через несколько дней я позвонила ей и поделилась давно вынашиваемой идеей.
― Нам хочется, ― сказала я, ― выпускать книжки о людях, которые куют победу над врагом здесь, в тылу. Например, об уралмашевцах. Ведь они теперь делают танки! Или, скажем, о рабочих, предприятия которых были эвакуированы с запада и юга и которые в самые короткие сроки буквально под открытым небом, лишь поставив стены и расставив станки, начали гнать продукцию для фронта.
Мариэтта Сергеевна попросила зайти к ней как можно скорее, чтобы поговорить поподробнее.
― Дорогая! Какая замечательная мысль! Мы привлечем к работе всех, всех писателей, что живут здесь!
В журнале «Новый мир» за 1985 год, в номерах 4 и 5, внучка М. С. Шагинян Елена ― в годы эвакуации она была грудным ребенком, и я не раз держала ее на руках ― опубликовала ее дневник за 1941-1943 годы. О наших с Мариэттой Сергеевной довольно близких отношениях свидетельствует запись от 17 мая 1942 года: «Вечером ― Милино рождение, у нас Пермяки, Хандросы, Тагильцев, Нечепуренко, Форши», (стр. 133, № 4).
О моем звонке и первых деловых встречах говорят и записи от 15, 19, 20 и 24-26 ноября 41-го года:
«Потеряв место в “Труде”, от которого отказалась совершенно правильно и принципиально, закисла и захандрила... Но вдруг ― как в романах, звонит Профиздат и предлагает написать книжечку в серию “Бойцы трудового фронта”. Я опять почувствовала счастье ― работа, да еще такая подходящая. Быстро подписала договор» (стр. 124, ж. № 4).
«Сегодня началась моя новая рабочая страда. Утром заканчивала с Профиздатом (это мы с ней обсуждали замысел книжки ― Р.К), в 11 часов села на трамвай № 5 и поехала на Уралмаш»... «До сдачи книжки мне осталось пять дней, писать 1,5 печатных листа... Задание оборонное, надо помнить, что ― для победы, и так написать, чтоб зажгло»...
А 9-10 декабря записывает: «Сделано вовремя, сдано; проведена большая напряженная работа. Потом началась бессмысленная редакционная канитель, придирчивая правка... Так убивается у нас всякая производительность труда, всякое напряжение в работе и счастье работы»... (все эти записи на стр. 125, № 4).
Ух, и досталось же мне за эту «редакционную правку»! Я прочитала очерк Шагинян, нашла его превосходным, но все же он нуждался в некоторых сокращениях. Занятая привлечением к работе над серией и других авторов, я отдала книжку для редактирования недавно принятой на должность редактора Розе Мандельштам. После первой же встречи с ней Мариэтта Сергеевна прибежала ко мне страшно злая:
― Я не могу так работать! ― с порога закричала она. ― Я не девочка, написавшая свое первое сочинение, чтобы с ним так расправлялись. Я забираю свой очерк!
С трудом успокоила ее, уговорила не делать этого:
― Конечно, нелепость редактировать ваш стиль, перекраивать вашу манеру изложения материала, ― вынуждена была я признать, ознакомившись с правкой Розы. ― Хотите, я лично буду заниматься вашим очерком?
Шагинян согласилась «попробовать». Если честно, работать с ней было очень трудно, но она меня многому научила. Я пришла к ней с рукописью в гостиницу «Большой Урал», где она жила с дочерью, крошечной внучкой и сестрой. Моя задача сводилась к одному ― убедить автора отказаться от сложных и длинных ассоциативных отступлений. Я убеждала ее, что очерк обращен прежде всего к рабочим, поэтому он должен по возможности быть написан более короткими фразами, что возникающие при этом ассоциации, подтверждающие основную мысль, будут тогда понятнее. Неожиданно в какой то момент она засмеялась и сказала:
― Конечно, вы правы, так и нужно; я ведь сама порой мучаюсь в поисках главной мысли моих длинных абзацев. Сделайте сами, что находите нужным. Только никоим образом ничего не выбрасывайте, потом дайте мне прочитать, и я посмотрю, что у вас выйдет!
Это была трудная работенка, но она доставила мне большое удовлетворение, в особенности после того, как Мариэтта Сергеевна ее одобрила почти без единого замечания. Очерк быстро набрали в типографии, и мы подписали его в печать. В декабре были готовы сигнальные экземпляры. И тут произошел инцидент, сильно подпортивший наши отношения.
Савостьянов, директор издательства, без согласования со мной забрал из типографии все отпечатанные к этому времени «сигналы», в том числе экземпляры книжечки М. С. Шагинян. Ничего не сказав нам, улетел в Куйбышев ― спешил на заседание президиума ВЦСПС, где обсуждался вопрос о работе профсоюзной печати. Вернувшись в Свердловск, он собрал совещание, на котором зачитал постановление президиума, одобрявшее деятельность «Профиздата», «который не растерялся в трудных условиях эвакуации и в короткий срок сумел наладить выпуск необходимых в военное время брошюр и книг». Директор особо поблагодарил Мариэтту Сергеевну за оперативность и призвал собравшихся на совещании писателей и журналистов еще активнее включаться в нашу работу. При этом сообщил, что президиум ВЦСПС обратился в Свердловский обком партии с просьбой о том, чтобы пишущие для издательства поощрялись дополнительным пайком.
Зал радостно загудел.
Я сидела рядом с писательницей С.Марвич из Ленинграда.
― Конечно, будем работать, ― сказала она капризным голоском. ― Пусть издательство называется хоть «Сад и огород»
― лишь бы печатали.
Писатели согласно закивали головами. Для меня это не было неожиданностью ― я и раньше сталкивалась с реакцией такого рода: «Разве “Профиздат” издает еще что-нибудь, кроме справочников по труду и соцстраху?»
А между тем именно наше издательство объявило в свое время «призыв ударников в литературу». Известный роман магнитогорского рабочего А.Авдеенко «Я люблю» писался под эгидой «Профиздата» и был доведен до кондиции нашими специалистами; в нашем же издательстве начали печататься Н.Карельский, Вирта и многие другие...
Едва совещание закончилось, как ко мне подскочила совершенно разъяренная Мариэтта Сергеевна:
― Как, моя книжка уже фигурировала в вашем отчете, а вы до сих пор не соизволили дать мне сигнальный, не говоря об «авторских»?!
Я попыталась объяснить ей причину, но Шагинян перебила меня:
― Меня все это не интересует! Мне нужны «авторские»! ― и, хлопнув дверью, ушла.
Я была совершенно убита. Утром побежала в типографию, надеясь, что там что-нибудь осталось, но нет, ни одного экземпляра не нашла, а самое ужасное, что Савостьянов дал согласие рассыпать набор ― «пока» (якобы директор типографии из-за нехватки металла не мог его долго держать).
Все эти неурядицы очень осложнили наши отношения с Мариэттой Сергеевной ― она наотрез отказалась работать с нами. Лишь к концу декабря, когда был отпечатан стотысячный тираж книжки и я вручила ей «авторские», Шагинян вернула мне свое расположение.
Оно принимало иной раз довольно бурные формы. Она задерживала меня в своем номере, делилась творческими планами, сокрушалась, что мало пишет больших произведений ― романов и повестей, что по характеру своему не может пройти мимо злободневных вопросов, а потому тратит драгоценное время на газетные статьи, которые пишет долго, а живут они так мало. Когда я получала возможность говорить, старалась утешить тем, что многие ее статьи для народа важнее иных пухлых книг, но, само собой, уже сейчас необходимо думать и о фундаментальных работах. Вот тогда-то я впервые услышала от нее о «заветном» ― о желании написать серию романов о Ленине и его семье. Возможно, уже тогда она готовилась и обдумывала замысел.
Увлеченные разговором, часто засиживались допоздна. Мариэтта Сергеевна боялась отпускать меня ночью одну: город освещался плохо ― и настойчиво предлагала переночевать. Отказаться ― значило обидеть, и я укладывалась на черном кожаном диванчике, не смея объяснить ей, как страдает Алексей от моих частых отлучек. Мариэтта Сергеевна иногда забегала ко мне на работу и приглашала немедленно отправиться с ней в «Шарташ». Ей было в то время около пятидесяти пяти лет, и нам, молодым, казалось удивительным, что «в таком возрасте» она столь энергична и легка на подъем. Мариэтта Сергеевна отвергала все мои отговорки занятостью, и я, махнув рукой, составляла компанию.
Разговоры она вела только творческие. Никогда не слышала от нее жалоб на быт, недостаток питания и тому подобное. Разве что обмолвится о сестре, у которой был страх перед едой, если та приготовлена не ею лично. Даже хлебный паек ее сестра выкупала сама.
Уже в январе 1942 года Шагинян сдала еще одну книжку об обороне Москвы ― она вышла в свет под названием «Дневник москвича».
Симпатии Мариэтты Сергеевны ко мне настолько за это время выросли, что однажды она предложила «написать роман вместе». Я засмеялась:
― Зачем вам это? Да и смешно, ваша прославленная, широко известная фамилия будет стоять рядом с моей, скромной и мало кому известной. Если понадобится помощь в сборе материала, я все для вас сделаю, но быть вашим соавтором ― нет! Это слишком почетно, да и вам не нужно.
По моему заказу Алеша написал не документальный, а художественный рассказ, в котором был создан собирательный образ девушек, защищавших Москву от зажигалок, а затем на Урале самоотверженно работавших на оборону. Он очень понравился Мариэтте Сергеевне и сыграл большую роль в жизни Алексея. В ее дневниковой записи от 6-8 января значится: «Утром 8-го прочитала и сдала с рецензией рукопись Мусатова “Москвичка” в Профиздат» (стр. 128 ж. № 4). Узнав, что такой талантливый человек давно ходит «в кандидатах», Шагинян возмутилась и, будучи человеком слова, молниеносно провела Алексея в члены Союза писателей.
Известия с войны, суровые и нерадостные, доходили до нас ежедневно. Скудные сообщения от Совинформбюро оптимизма не прибавляли. Мы ловили каждое слово, пытаясь разгадать спрятанный под ним подлинный смысл, понять, что же происходит на самом деле. И не только мы, москвичи, но и все те, кто никогда в столице не был. И вот 6 декабря 1941 года ― голос Левитана. Вечер был морозный; на площади у репродуктора собралась огромная толпа. Мы с Алешей держались крепко за руки и замирали от счастья. Сообщение о разгроме немцев под Москвой повторили несколько раз, а мы все не отходили, готовые слушать снова и снова...
В Свердловске Алеша вел себя всегда прилично, хотя, что греха таить, иногда выпивал, и немало. Но я уже научилась каким-то седьмым чувством угадывать, когда он собирается учинить драку, и, как правило, успевала увести его домой.
От друзей Алешина жена узнала, что, имея возможность уехать из Куйбышева в Ташкент, он «из-за какой-то женщины» в последний момент выскочил из эшелона. Она стала атаковать его письмами, в которых поносила меня всяческими словами, и требовать немедленного приезда. Что он ей отвечал ― не знаю, но письма становились все настойчивее. Алеша отослал в Ташкент весь полученный в издательстве гонорар и фактически стал жить за мой счет. Наконец, он с ужасом прочел мне ее очередное послание, в котором она угрожала покончить с собой, если он и дальше будет медлить: «Оставлю письмо, где укажу, что причина ― твоя измена».
― Она такая, запросто может выкинуть номер! ― твердил он в отчаянии.
― Но объясни ей, что здесь тебе, наконец, улыбнулось писательское счастье, что тебе покровительствует сама Шагинян. Ты имеешь здесь заказы! Разве ей это не важно? И скажи, что личные вопросы лучше отложить на потом. А главное ― это успокоить ее любыми словами, какими хочешь. Позволяю тебе совсем отречься от меня! Только не уезжай! Начнется твой призыв, и ты немедленно попадешь под мобилизацию. А из Свердловска тебя призовут в военные корреспонденты ― все-таки не на передовую!
― Разве ее убедишь! ― сморщившись, как от зубной боли, сказал Алеша.
Он написал обстоятельный ответ, где привел все аргументы в пользу своего пребывания в Свердловске. Но в начале февраля пришло письмо, в котором категорически был указан срок Алешиного возвращения. Если он опоздает хоть на сутки, Рита грозилась свести счеты с жизнью ровно в тот же день. Алеша был взбешен, всячески проклинал ее, утверждая, что «она знает, что я не люблю ее, и вот цепляется любой ценой».
Но на этот раз отговаривать его не стала ― угрозы звучали вполне убедительно. И риск был слишком велик.
С трудом, используя какие только можно связи, мы достали билет до Ташкента. И в лютый мороз на платформе Свердловского вокзала попрощались. Алеша умолял не забывать его, говорил, что считает своей женой только меня и вернется непременно, как только удастся убедить Риту, что их совместная жизнь дальше невозможна
Рука судьбы
После отъезда Алеши я «загуляла», правда, в самом лучшем смысле. Как только представлялась возможность, ходила в местные театры. Помню, в оперном имени Луначарского меня потрясла Фатьма Мухтарова ― она прекрасно играла и пела в «Самсоне и Далиле». Там же мне посчастливилось увидеть Уланову и многих других знаменитостей из Ленинграда. Пересмотрела почти все оперетты в музыкальном театре и несколько спектаклей в драматическом, постановки которого, правда, особенным блеском не отличались. В филармонии слушала Седьмую, «Ленинградскую», симфонию. Говорили, что в Свердловске ее исполнили раньше, чем в других городах, потому что здесь жили сын Максим и, кажется, мать Шостаковича.
Я даже сама занялась режиссурой ― вспомнила участие в самодеятельности под руководством Сафонова, имя которого теперь носит филиал Малого на Ордынке. Все вечера я проводила в подшефном госпитале, где ставила спектакль по пьесе Е.Пермяка, которую он написал специально для этой цели.
Рогинского призвали, и на его место техреда пришла симпатичная кареглазая женщина. Ее звали Дорой Каратаевой.
Как-то она обратилась ко мне с просьбой ― помочь устроить ее детей в интернат, где находились Соня и Эдик. Я похлопотала. И в начале февраля Дора отвезла своих ребят в Кунгур. Вернулась очень довольная: воспитанники интерната выглядели здоровыми, сытыми, педагоги тоже произвели хорошее впечатление.
― А у меня на тебя есть компромат! ― смеясь сказала Дора.
Оказалось, она ночевала в комнате со старшими детьми и, уже лежа в постели, услышала разговор. Девочки, рассевшись на кровати моей дочери Сони, расспрашивали ее, почему она так здорово учится, что Вениамин Петрович, учитель, всегда ставит ей пятерки. «Этого моя мама добилась, ― отвечала им Соня. ― Я не хотела учиться, и тогда она поставила меня в угол и избила веником. После этого я решила учиться только на отлично!»
Своих детей я увидела только в марте сорок второго года.
В этот мой приезд Соня была больна ангиной, а мы с Эдиком отправились на празднование 8-го марта (кстати, стихи Сони, посвященные женскому дню, я с гордостью прочитала в стенгазете).
Меня поразило, что Эдик перестал заикаться, мальчик говорил совершенно чисто, без запинок, а между тем накануне эвакуации он даже «мама» произносил чуть ли не минуту. Расспрашиваю воспитательницу детского сада.
― Разве он заикался? ― удивилась она ― Мы не замечали.
Ясность могла бы внести старушка, что жила с ним около двух месяцев в избушке, пока он болел коклюшем, но ее уже не было. Она уехала в Ташкент, чем, говорят, причинила мальчику такое огромное горе, что он плакал несколько дней и все звал ее.
Эдик первым вызвался выступать. Залез на стол и с большим пафосом прочел свои любимые строчки:
Долгие аплодисменты сопровождали выступление маленького чтеца, а я с болью в сердце думала о том, что уже утром должна покинуть больную дочку и этого трогательного малыша, который, прижавшись к моим коленям, прошептал:
― Это я тебе, мамочка, читал стихи, ты в Кучине говорила, что я хорошо их читаю.
И еще я подумала, что судьба ко мне все-таки милостива: от Свердловска до Кунгура всего каких-то двести восемьдесят километров, а ведь издательство могли оставить и в Куйбышеве. Но, находясь так близко от своих детей, навестить их я сумела лишь четыре месяца спустя после приезда в Свердловск ― так много было работы.
Я никому теперь не доверяла редактировать книжки серии «Бойцы трудового фронта», хотя, кроме Розы, в редакцию была приглашена еще и Люся Шершенко, которая до этого работала инструктором в ВЦСПС. Под моей редакцией вышли тогда очерки и рассказы Караваевой, Марвич, Пермяка, Мусатова и даже стихи Барто.
По моему заданию писатель М. Ройзман по рассказам начальника областной милиции Урусова сделал книжку. Предисловие к ней Александр Михайлович взялся написать сам, но, как это часто бывает, со словом у милицейского начальника отношения сложились весьма натянутые. Над текстом пришлось «поработать». Пока длился процесс, мы успели сдружиться. Урусов оказался простым, добрым и очень неглупым человеком. Я никогда не злоупотребляла этой дружбой, но были обстоятельства, когда помочь мог только он: вопросы реэвакуации находились в ведении местной милиции.
Соня Сухотина вместе с престарелыми родителями уехала из Москвы поездом киноработников хроники за две недели до знаменитой паники 16 октября. Я долго не имела сведений, где и как они устроились. Под новый сорок второй, уже в Свердловске, в очереди за тортом я встретила ее двоюродную сестру. Естественно, расспрашиваю, что да как, и узнаю, что их поезд в Павлово-Посаде попал под бомбежку, был рассыпан, вагоны были отправлены по разным направлениям. Соня с родителями лишь по случайности не сели в вагон, на который пришлось прямое попадание. Вместе со стариками ее отправили в деревню в десяти километрах от Кирова, куда ей теперь приходилось каждый день ходить пешком за хлебом. Работать было негде. Деньги на исходе. Дочь Талла застряла с пионерлагерем под Арзамасом. Потрясенная услышанным, я немедленно написала Соне, что если она может приехать в Свердловск пока одна, тут для нее найдется работа и жилье. Урусов мне не отказал, и Соня вскоре приехала.
Я поселила ее в доме отдыха «Шарташ» и устроила работать завкультотделом в ЦК профсоюза металлургов.
Из Ташкента сыпались письма ― одно за другим.
Их было много ― Алеша начал отсылать их еще с дороги. Написанные мелким торопливым почерком, на маленьких листках, вырванных из блокнота, они дышали тоской от разлуки, говорили о преданности и возрастающей любви ко мне. Я отвечала часто, переводила в Ташкент деньги, заработанные им у нас в издательстве.
В короткий срок он написал по моему заказу очерк о руководителе Узбекистана (не помню точно его поста) Ахунбабаеве, приступил к сбору материала для книжки о «хлопководах».
А потом письма ― вдруг ― приходить перестали.
Я не понимала, что случилось.
И вот письмо от 14 мая 1942 года: «Моя любовь! Случилось то, что должно было случиться ― меня взяли в военное училище. Странно и нелепо, но факт. Ходили упорные слухи, что писателей будут все же использовать по своей профессии. И вдруг! На меня в райВК не было даже подробного дела, ни анкеты, никакой характеристики. Взяли стремительно, на сборы не было даже полусуток. Сейчас живу в казарме, уже отрезанный от мира, жду, когда сформируют часть и пошлют в лагеря... под Ташкентом, срок месяца два-три. Готовят младших лейтенантов стрелковых пулеметных и минометных рот. Одним словом, судьба брата уготована мне в ближайшее же время...».
Его брат Костя, окончив курсы лейтенантов, погиб в конце 41г. в первом же бою. Сестра Катя погибла в эвакуации, отец умер.
Далее следовала просьба обратиться в такие-то и такие-то организации, чтобы помочь его переводу в военкоры, а также поддержать его жену Риту, которая, «вероятно, обратится к тебе за помощью». «Верю в тебя, ― твое сердце и ум подскажут тебе, как ей ответить, чтобы не множить горесть жизни... Оставь в моем сердце надежду, что в будущем дверь твоего дома не закроется передо мной... Пиши... Знаю, что последним письмом нанес тебе обиду... Но во мне ничего не изменилось, я по-прежнему люблю тебя и еще не теряю надежду, если у меня останется голова на плечах, быть с тобою...»
Письмо длинное, полное отчаяния. Можно было понять настроение Алексея, но меня его страх огорчил. Хотя, конечно, я понимала, что использование человека, умеющего писать, человека несомненно талантливого, в качестве «пушечного мяса» неразумно.
Я рвала и метала ― случилось то, что я предсказывала. Однако надо было действовать. Конечно, первым делом побежала к М.С. Шагинян. Она приняла эту беду, как собственную. Быстро написала в ТВО, дав Мусатову блестящую характеристику как писателю, которого целесообразнее использовать в роли военкора. Послала личное письмо Алексею Толстому, возглавлявшему в Ташкенте отделение Союза писателей, с просьбой похлопотать о переводе Алексея в корреспонденты военной печати. Но из писем Мусатова было понятно, что все наши просьбы остались «гласом вопиющих в пустыне». Это подтвердило и письмо Риты, жены Алексея, присланное почему-то на имя Люси Шершенко, но адресованное явно мне, с заклинаниями «продолжать хлопоты». Я ответила ей злым письмом, где написала, что во всем случившемся виновата она сама, что роковое решение Алеша принял из-за ее «угроз самоубийства»: «Отсюда он, конечно, тоже бы пошел на фронт, но военным корреспондентом, а вот из-за вас он станет лейтенантом, поднимающим людей в атаку, и, как показал опыт войны, одна из первых пуль врага грозит ему», и прочее, и прочее в обвиняющем тоне.
Обучение Алексея в лагере затянулось. Было оно очень тяжелым, а порой и бессмысленным. Из письма: «Занятий -12 часов в день. Перед завтраком, обедом и ужином ― строй, построение, угрожающая речь командиров, нуднейшие нотации и внушения, что мы лодыри, бессовестные люди, что мы не хотим учиться, что они не посмотрят на наше “интеллигентство”, вышибут из нас “гражданку” и прочее, прочее. Ей богу, начинает казаться, что в лагере собралась отборнейшая человеческая шваль... По морде людям, правда, не дают, но орут на них, как на сукиных детей, смотрят какими-то дикими, налитыми кровью глазами. В довершение всего ввели за правило всюду ходить строевым шагом ― это вроде церемониального, парадного шага, когда дрожит земля, когда нога не должна сгибаться в колене. Приказано так ходить повсюду ― в строю, в уборную, на перекур... Измученный, голодный, домаршируешь до столовой, а у стола нет даже скамеек ― некуда присесть. На двоих дается один котелок с супом. Ложки отсутствуют, как правило, ешь прямо через край. Чай пьешь из этого же котелка. Не успел ― останешься без чая. Ко всему прочему, мучает погода. Лагерь расположен в горах, утром и вечером здесь очень холодно, днем жара. Тут как-то дождь лил два дня, барак, где мы живем, залило водой, ходим по грязи, промокли насквозь, обсушиться негде. Я понимаю, на фронте, наверное, будет тяжелее и страшнее, но там фронт, а что здесь? Но даже на фронте о людях, наверное, заботятся больше, чем здесь... Одним словом, моя жизнь заканчивается более чем печально. Я уже чувствую, как покидает меня вера в будущее, в нашу встречу...»
На такие письма откликалась немедленно, старалась поднять в нем дух сопротивления обстоятельствам, призывала мужаться.
К осени сорок второго мои отношения с директором издательства настолько испортились, что я горько шутила:
― Чтобы расстаться со мной, Савостьянов способен добиться у президиума ВЦСПС решения о создании в Свердловске филиала издательства, а меня сделать его директором. Вот увидите, Николаева его с восторгом поддержит, и проект пройдет.
Я не ошибалась: такой проект на самом деле возникал.
А между тем работы в Совете пропаганды навалилось столько, что совмещать ее с издательской деятельностью стало сложно. Данилевский предложил мне возглавить Совет. Решение для меня было непростым ― но как будто рука судьбы толкнула меня в бок: пиши заявление. И я написала.
Как же я теперь благодарна всем этим обстоятельствам ― отъезду Мусатова в Ташкент, зловредности Савостьянова, даже гнусной клевете Шапиро! Выпади из этой цепи хоть одно звено, и жизнь моя двинулась бы совсем по другому маршруту
В Алма-Ату по направлению к Москве
10 октября 1942 года я ушла из «Профиздата». Своим помощником в Совете пропаганды оформила Соню Сухотину.
А через две или три недели в Свердловске состоялась юбилейная сессия, посвященная двадцатипятилетию Октябрьской революции. Наш Совет пропаганды воспользовался этим съездом крупнейших ученых и провел свое заседание ― председателем избрали академика С. В. Вавилова, его заместителями академика В. Н.Образцова и профессора В.В. Данилевского; меня утвердили ученым секретарем. Без лишних слов, деловито, ученые внесли свои предложения и без особых прений все утвердили. Я ― уже в новой ипостаси ученого секретаря ― сделала на заседании доклад о проделанной работе и о планах на ближайшее будущее. Меня и мою помощницу Соню Сухотину многие знали, приветливо здоровались и прощались. Во время выступления я обратила внимание на мрачного человека ― он сидел в президиуме, что-то рисовал на листочке и почти не поднимал глаз.
Соня узнала, что это «заведующий отделом науки ЦК», Сергей Георгиевич Суворов. Ко мне он не счел нужным подойти, и мы так и не познакомились.
На том же заседании академик Митин предложил включиться в его «бригаду» ― он ехал в Казахстан для проведения республиканского партийно-хозяйственного актива. Это поручение он выполнял как член ЦК партии. Митин соблазнил меня тем, что по окончании актива в Алма-Ате мы тут же полетим в Москву. А кто не мечтал о возвращении!
В. Н.Образцов понял меня и не возражал против того, чтобы отпустить меня, а В. В. Данилевский возмутился «моей изменой» Совету пропаганды. Наконец его согласие было получено с условием, что я буду и дальше работать ученым секретарем, и мне поручалось создать в Москве организацию такого же типа.
Еще днем мы осмотрели специально выделенный для нас вагон, загрузили его изрядным количеством хороших продуктов, отпущенных «бригаде ЦК», а вечером с удобством в нем расположились ― у меня было отдельное купе.
Утром, стоя в коридоре у окна, спросила академика:
― Почему вы назвали свою последнюю книжку, посвященную товарищу Сталину, «Корифей науки»? Разве ему принадлежат какие-то научные открытия?
Митин посмотрел на меня с изумлением, и притом неподдельным:
― А он корифей в области общественных наук.
― Да? А я до сих пор думала, что он развивает ленинские положения! Перечитаю вашу книжку еще раз!
Больше к этому разговору мы не возвращались.
На больших станциях вагон отцепляли; профессора Козлов и Лапин читали лекции, я занималась «хозяйством бригады» ― заказывала обеды на станциях, где еще сохранилось некое подобие ресторанов, или готовила в вагоне холодные закуски и добывала чай.
Так доехали до Акмолинска (теперь Целиноград). Сошли с поезда поразмяться и попали в шумную радостную толпу пассажиров и работников станции ― только что Совинформбюро сообщило об окружении нашими войсками армии Паулюса под Сталинградом.
Возникла необходимость в перестройке тезисов лекций, и в особенности доклада академика Митина на партийнохозяйственном активе. Академик решил было вернуться в Свердловск, но желание повидать семью, жившую в санатории «Боровое», пересилило. Тем более что уже договорились о машине.
Степь сверкала под лучами солнца. Санаторий стоял в лесочке и состоял из нескольких домов.
На открытой террасе два старика, по-домашнему одетые в какие-то плюшевые куртки, играли в шахматы. Академик поздоровался с ними и представил меня.
― Крылов, ― приподнимаясь со стула, сказал невысокий худощавый человек с небольшой седенькой бородкой и яркими голубыми глазами ― и крепко пожал мне руку. То же сделал и другой, назвавшийся Вернадским, более солидный с виду, но тоже седой как лунь. Он улыбался, глядя на нас, и глаза его были удивительно молодыми. Извинившись, они снова уселись за прерванную партию, а я в тот момент не сообразила, что жала руки одним из самых знаменитых наших ученых...
В Караганде «бригаду ЦК» встречал секретарь обкома партии Л. Н. Мельников (впоследствии он был секретарем ЦК Украины). Академик Митин провел партийно-хозяйственный городской актив, лекторы прочитали несколько лекций на шахтах и в городе.
К счастью, Митин, поняв, что у него недостаточно материалов для проведения республиканского партактива, принял решение в Алма-Ату не лететь. Мельников решение поддержал ― доклад Митина на партактиве в Караганде ему не понравился.
На прощанье Мельников познакомил нас с местным акыном. Тот, исполнив что-то длинное и заунывное, сразу стал жаловаться Митину, что Джамбулу почести воздают, а про него забывают. Московский гость обещал похлопотать, акын успокоился и позвал жену. Та принесла огромный грязный бурдюк с кумысом. Мы от угощения отказывались, но акын так обиделся, что, преодолевая брезгливость, пришлось кумыс пить: мне он не понравился, а мужчины хвалили.
Было решено возвращаться в Москву через Свердловск, чему несказанно обрадовалась: на Урале уже воцарилась суровая зима, а я так и не успела съездить к детям в Кунгур, чтобы отвезти теплую одежду и валенки, которые сумела приобрести для них летом в Магнитогорске. Непрактичная Сонечка половину своего гардероба раздарила другим детям, и дело с одеждой было неотложным. Так что победа под Сталинградом помогла и моим детям ― я вернулась в Свердловск и успела перед отъездом в Москву их навестить.
Вернулась в Москву в конце ноября. На полу, подсунутое под мою дверь, лежало приглашение в отдел науки ЦК.
Комнату затянуло пылью. Сразу бросились в глаза разоренные книжные полки ― библиотека, которую с такой любовью собирал Арося, пропала. Пропали посуда, одежда, белье. Соседи, у которых хранился ключ от комнаты, кивали на моих родственников, якобы это их рук дело. Правды я так и не узнала.
Поехала в Бирюлево. Станцию ― крупный сортировочный узел ― часто бомбили, кое-где чернели останки сгоревших домов. Мама, как всегда, не унывала, быстро перемещалась по дому, покрикивала на внучек, Нину и Таню, часто крестилась и что-то тихо бормотала, наверное, слова молитв. Алексея забрали на трудовой фронт, он попал на лесоразработки в Сибирь. Брат Петя служил в зенитных войсках. Митя пропал без вести. Шурке вроде бы повезло ― он служил где- то в Москве личным шофером у какого-то генерала. Только Сима, как железнодорожник, был освобожден от призыва.
В отделе науки ЦК меня встретил Суворов и с ходу предложил стать его помощником, заверив, что работа эта отнюдь не техническая.
Я вспомнила его за столом президиума в Свердловске, мрачного, не поднимавшего глаз, ― неужели он тогда меня запомнил? Или кто-то ему посоветовал? Но выяснять не решилась. Сказала, что дала слово организовать в Москве при Академии наук Совет пропаганды и потому вынуждена от предложения отказаться.
И напрасно.
В Академии Наук мне сказали, что ставки и карточки в лучшем случае будут только в январе. Больше месяца без хлеба?
Когда позвали в Главпрофобр в качестве исполняющей обязанности директора издательства, обрадовалась: без работы у меня будто почва из-под ног уходила.
Обеспечив себя зарплатой и карточками, бросилась в редакции военных газет ― в надежде найти знакомых, кто понял бы мотивы моего ходатайства за Мусатова. Такие люди нашлись в «Советском воине». Они написали командованию ТВО письмо с просьбой «разрешить писателю А.Мусатову написать очерк о буднях Ташкентской лейтенантской школы, чтобы передать ее опыт москвичам». Я, в свою очередь, послала Алексею срочное письмо, в котором умоляла не ударить в грязь лицом и выполнить заказ как можно быстрее, а главное ― никакого мрачного колорита, все о’кей!
Очерк в редакции «Советского воина» понравился, и еще до его публикации в Ташкент полетело письмо с просьбой «отпустить А.Мусатова в Москву для отправки военкором на фронт». Однако было поздно ― до командования ТВО дошло, наконец, кто такой Мусатов, и оно мобилизовало его для работы в своей военной газете.
В издательстве мне приходилось главным образом выколачивать бумагу и таскать ее на себе, а потом самой грузить в машины отпечатанные учебники. Доконало меня, однако, собрание аппарата, нудные речи бывших профсоюзников, да так, что я прямо сразу со служебного телефона позвонила Суворову:
― Нашли вы себе помощника?
― Нет, ― ответил он, ― а вы что, надумали?
― Да!
― Тогда приходите завтра с заполненными анкетами.
― В тот день, когда мы с вами познакомились, уже состоялось постановление секретариата о моем назначении.
Мы подошли к зданию ЦК.
― Когда мы увидимся? ― спросил Иван Васильевич.
― Это зависит от вас, ― ответила я, с трудом скрывая свою радость. ― Сегодня я очень занята, а завтра воскресенье. Давайте встретимся в столовой и пойдем на набережную гулять, тем более сейчас такие чудесные дни, а мы почти все время в помещении...
Он выслушал мою длинную тираду и помрачнел.
― В воскресенье? Нет, этим днем я не могу пожертвовать даже для вас. Я провожу этот день с племянником Костей, сыном сводной сестры Лены и потому никогда в столовой ЦК не бываю.
― Ну, что же... Любовь к детям превыше всего, — съязвила я.
Он почувствовал мою обиду:
― Поймите, Костя ― ровесник моего Сережи. И наши воскресные прогулки для него и для меня большая радость!
― Я все понимаю, — сказала я, испытывая еще большее разочарование от его оправданий. ― Жаль. Опять придется с Головиным сидеть в кинозале. Будут показывать документальный фильм о победе под Сталинградом.
Все же я постаралась его соблазнить.
― Не знаю даже, как поступить... ― растерялся он. ― Мальчик будет, наверное, очень огорчен!
― Думаю, ― отрезала я, ― огорчать его не следует!
Отвернулась, скрывая слезы, и ушла
Ваня
В воскресенье, 11 апреля 1943 года, я открыла дверь на балкон и с наслаждением вдохнула свежий весенний воздух. Верхний ряд окон дома напротив сиял солнечным блеском; внизу, на дне ущелья Чернышевского переулка, в вечной тени все еще топорщились грязные снежные наметы ― из-под них на мостовую выскальзывали узкие извилистые ручейки; на перекрестке с улицей Станиславского мужчина в солдатской шинели играл на гармошке, а три женщины, в сапогах и серых бушлатах, сняв косынки, изображали какое-то подобие кадрили и весело повизгивали.
Чем меньше комната ― тем труднее поддерживать в ней порядок, особенно если уходишь из дому рано, а возвращаешься за полночь, без сил. Один предмет, потерявший свое место, влечет за собой цепную реакцию, вещи как будто сходят с ума, начинают враждовать ― сначала друг с другом, а потом и с хозяином.
Я решительно принялась за уборку.
Весенний воздух, наполнивший комнату, резко контрастировал с зимней затхлостью одеял и ковров ― их на перила, проветриваться! Приготовила мыльную воду и принялась за окно ― от скрипа чистого стекла под скомканной газетой по спине побежали мурашки.
Потом настал черед мебели. Шкаф, тахта, пианино ― все стронулось со своих мест. Пыль словно сделалась моим личным врагом, истреблению которого я отдалась с азартом и страстью. И поначалу мне почти удавалось не думать об Иване Васильевиче. Но, закончив уборку, вытирая со лба пот, я вдруг остро вспомнила его быстрые, порывистые и вместе с тем такие легкие и точные движения; и как одними только глазами он умел выразить любое чувство ― нежность, заботу, взволнованность, негодование; как неожиданно и прекрасно на его серьезном, строгом лице расцветала улыбка. От этих видений в ногах появилась слабость и одновременно с ней какая-то тягучая, неизбывная душевная боль.
Оставаться с собой наедине я уже не могла.
Быстро оделась, но, взглянув в зеркало, поняла: в прическе следует кое-что поправить. Нет-нет, конечно, я ни на что не рассчитывала ― это так, на всякий случай...
Улица Горького кишела народом ― после победы под Сталинградом город быстро оживал. Весна словно смыла с лиц печаль и заботу, во встречной толпе порхали улыбки, слышался смех, взгляды казались открытыми и доброжелательными. Мне кажется, на какое-то время я забыла, что идет война.
Шла не спеша ― до Старой площади рукой подать, а время обеда еще не наступило. Вдруг заметила, что улыбаюсь. Какой-то военный, приняв это на свой счет, решил со мной познакомиться, отчего мне сначала сделалось смешно, а потом неловко ― уж очень задел его мой отказ.
Ивана Васильевича в столовой ЦК не было. Значит, все-таки, прогулки с ребенком для него оказались важнее. Настроение испортилось, есть уже не хотелось. Видя, как я, опустив голову, молча ковыряюсь вилкой в макаронах по-флотски, Саша Головин спросил:
― Почему вы такая мрачная?
Едва сдержалась, чтоб не взорваться, ― всегда ненавидела вопросы, на которые ответить невозможно.
― Простите, ― вдруг услышала голос, который уже никогда бы ни кем не спутала, ― очень жаль, что я опоздал!
Подняла голову ― Иван Васильевич стоял рядом с нашим столиком и как будто не решался присесть. У него было раскрасневшееся от спешки лицо, от одежды остро пахло уличной свежестью. Он улыбался, и эта улыбка тотчас наполнила меня солнцем ― я физически, каждой своей клеточкой, ощутила это внутреннее свечение.
― За что же прощать? ― не удержалась я от шпильки. ― Ведь вы, по-моему, и не собирались приходить.
Заметила удивленный взгляд Головина и покраснела.
― Да, вчера, я вел себя невежливо, за что и прошу прощения, — сказал Иван Васильевич и галантно поцеловал мне руку. За соседними столиками засмеялись; Головин тоже собрался было отреагировать колкостью, но, перехватив быстрый и жесткий взгляд Ивана Васильевича, осекся.
Иван Васильевич быстро расправился с обедом, и мы вышли на улицу, в сквер, ― до сеанса оставалось время.
― Только в апреле небо бывает таким пронзительно синим, ― сказал Иван Васильевич. Он сорвал с дерева набухшую почку, раздавил ее пальцами, поднес к носу. ― Голова кружится, такой запах! Хотите?
Он отломил от ветки еще одну и протянул мне.
Я взяла этот крохотный, еще не созревший зачаток с тем же чувством, с каким берут розу. Размяла пальцами, вдохнула острый пряный аромат.
― Как называется это дерево? ― спросила я.
― Может, липа? Но уж точно не береза! ― засмеялся Иван Васильевич и вдруг задумался. ― Неужели весной немцы снова рванутся к Москве?
Фильм о Сталинградской битве, о нашей победе над немецкой армией, вызвал долгие аплодисменты зрителей. Покричали даже «ура» ― и фронтовикам, и киноработникам, снявшим этот фильм в самом пекле войны, под пулями и осколками. Запомнился кадр, где комья земли, поднятые взрывом, летят прямо в объектив камеры и на мгновенье закрывают его. Жив ли тот оператор?
Затем была художественная лента, не помню уж какая...
Темнело, когда вышли после сеанса на улицу. В неосвещенном городе свет звезд казался особенно ярким, теплый весенний ветерок обвевал наши разгоряченные лица.
― Пойдемте к вашему дому по набережной, а затем через Красную площадь выйдем на Горького, ― предложил Иван Васильевич.
Я, конечно, согласилась: чем длиннее путь, тем больше времени с ним! Шли, почти не разговаривая, наслаждаясь близостью, чудесным вечером... Подошли к подъезду моего дома, и он сказал:
― Так не хочется расставаться. Может быть, разрешите зайти к вам, взглянуть, как живете?
Радость обожгла меня.
― Конечно, заходите, но живу, предупреждаю, неважно. Комнатушка маленькая! Но уж какая есть.
Поднялись на четвертый этаж; я тихо открыла входную дверь, мы быстро прошли переднюю, и, не зажигая света, на ощупь, я повернула ключ в замке. К счастью, никого не встретили ― не дай боже попасть к нашим соседкам на язык!
Прошло уже немало времени с нашего обеда, и я, понимая это, помчалась на кухню, поставила на газ чайник, а вернувшись, стала готовить закуску. Иван Васильевич, ничего не говоря, с какой-то милой улыбкой наблюдал за моими хлопотами, потом рассматривал уцелевшие книги. И вдруг сел за пианино:
― Можно поиграть?
― Да, конечно, еще не поздно! Только негромко.
Он сыграл «Амурские волны», «Молчи, грусть, молчи».
― Вы учились?
― Нет, я самоучка. Играл на баяне, на скрипке, на гитаре, мандолине, и немного бренчу на пианино.
― Какой же вы молодец! Самоучкой и на стольких инструментах! Почему же не посвятили себя музыке?
― К сожалению, всегда не хватало времени, чтобы заняться музыкой всерьез. Физика, знаете ли... ― Иван Васильевич улыбнулся, ― девица очень ревнивая!
Мы болтали, легко переходя от одной темы к другой, как вдруг он, взглянув на часы, ахнул. Комендантский час, оказывается, давно наступил.
― Ну, ничего, как-нибудь проберусь на Никитскую, ― заторопился Иван Васильевич, хватая шинель.
― Ну, зачем же рисковать, у Никитских ворот всегда стоит патруль, а другого пути нет, ― остановила я его.
― Но... как же мы будем? ― он в недоумении окинул взглядом узкую, длинную комнату, заставленную мебелью так, что пройти можно было только одному человеку.
― Не бойтесь, ― нашлась я. ― Можно просто посидеть, поболтать до утра, а если не выдержим ― разложим тахту. Когда возвращалась из эвакуации, пришлось приютить ехавших со мной в поезде солдат. На вокзале была давка, им до утра некуда было деться, и моя тахта, представьте себе, приютила всех четверых! А я переночевала у соседки. Можно сделать и так!
В ЦК работа начиналась с 9 часов и заканчивалась порой за полночь. И завтра предстоял большой рабочий день. А мы продолжали болтать. Уже близилось утро, когда я, наконец, спохватилась:
― И все же перед работой вам надо хоть ненадолго прилечь! Вы очень устали!
― Стыдно сознаться, но после голодовки на Волховском фронте стал «слабаком». Про таких еще говорят ― «дистрофик». Так что вы уж меня простите!
― Ну, что вы, какие тут могут быть претензии. Это я вас уморила своими историями.
― Нет, вы чудесная рассказчица, и я готов вас слушать бесконечно!
― А вы чудесный слушатель, —вернула я комплимент. ― Однако ложитесь спать, ― приказала я, застилая простыней тахту.
― Но как же вы? ― удивился он.
― А я посижу на стуле, это для меня пустяки.
― Но вы же говорили, что тахта раскладывается? ― изумился Иван Васильевич. ― Что на ней четверо солдат могли улечься! Говорили?
― Говорила, ― созналась я, ― Но, может быть, лучше и удобнее ее не раскладывать?
― Вы что, меня боитесь?
― Нет, что вы. Я вас ни капли не боюсь!
― Так давайте действовать! ― решительно заявил Иван Васильевич.
Мы разложили тахту. Я сделала две постели ― одну у стены, другую с краю ― между ними оставался основательный промежуток.
К стене лег Иван Васильевич. Я потушила свет и, переодевшись в халат, прилегла на свой край.
Иван Васильевич лежал тихо, не шевелясь, но я чувствовала, что он не спит. Вдруг мы дружно расхохотались.
― Ты не спишь? ― спросил он, перейдя на «ты».
― Нет, не сплю.
И мы опять надолго замолчали.
Я закрыла глаза и, может быть, даже задремала, когда вдруг почувствовала прикосновение к своей груди. Все задрожало во мне. Остатки рассудка требовали, чтоб я сбросила «коварную» руку, но сделать это ― было выше моих сил. Я лежала неподвижно, продолжая «спать», испытывая такое наслаждение, которого никогда прежде не знала. Ваня осторожно ласкал то одну, то другую мою грудь, затем откинул наши одеяла и, прижавшись ко мне всем телом, начал страстно целовать ― всю, всю от лица до ног. Я оставалась неподвижной и позволяла делать ему все, что заблагорассудится. Мне было так хорошо, что совсем не хотелось двигаться, только бы не кончались эти поцелуи и объятья...
Моя пассивность испугала Ваню:
― Ты обиделась? Прости! Но я так люблю тебя, что не в силах был сдержаться!
― Нет, что ты, ― прошептала я. ― Мне очень хорошо с тобой!
― Милая, милая! Ты теперь моя! Никому тебя не отдам!
Я не поверила его словам ― помнила о его жене и сыне, ― но нисколько не жалела, что так произошло. И полностью отдавалась счастью быть близкой с этим человеком.
Эта была сладкая и безумная ночь.
Утром, едва поднявшись, мы оба почувствовали огромное смущение, но постарались скрыть его. Я стала готовить завтрак и явно чаще, чем требовалось, бегала из комнаты на кухню. Ваня молчал. Но глядел он на мою суету такими радостными, сияющими и озорными глазами, что муки совести быстро меня покинули ― и я уже позволяла «ловить» себя, целовать, потом притворно вырывалась и снова, как будто случайно, «попадалась» в капкан его объятий...
На работу отправились вместе. Перед обедом Ваня зашел ко мне:
― Милая, ― прошептал он мне на ухо, хотя в комнате никого не было, ― чтобы не терять времени, обедать не буду, а помчусь к родителям ― предупредить, что ночевать не приду. Ты ведь тоже хочешь этого?
Я растерялась и некоторое время молчала, чувствуя, как безрассудное счастье переполняет меня. Это молчание встревожило его:
― Как, ты не хочешь, чтобы мы снова были вместе?
Родители Вани жили где-то недалеко от «Серпа и молота». Его отец, Василий Иванович, работал токарем и находился на казарменном положении с самого начала войны ― ночевал на заводе, чуть ли не у станка. Его беспокоили боли в сердце, но для освобождения от работы этого, наверное, было недостаточно. Когда же отпускали домой, он даже во время сильной бомбежки не ходил в убежище ― так уставал.
― Нет, что ты, я очень рада, но как истолкуют это твои родные?
Его лицо тотчас осветила улыбка:
― Я все улажу, не беспокойся, было бы тебе удобно!
Любовница
Дни проходили в каком-то тумане. Хотелось одного ― поскорее закончить работу и очутиться с ним вдвоем в моей маленькой комнатушке. Но иной раз, когда он просил разрешения остаться у меня, рассудительно отвечала, что его частые отлучки насторожат родителей, что об этом станет известно Лене и у него будут «семейные неприятности». На это у него обычно возражений не находилось, он отмалчивался и, как правило, подчинялся и уезжал ночевать к родителям. А мне становилось так холодно и обидно, что не проявил настойчивости... Я даже плакала не раз. Наутро была подчеркнуто холодной и рассеянной, отказывалась гулять с ним после обеда. Он мрачнел, но пользовался любой возможностью, чтобы нежно пожать мне руку или поцеловать в локоть и даже обнять:
― Помни, я твой, я всегда думаю о тебе.
Я в ответ скептически улыбалась. Но однажды Ваня влетел в мою рабочую комнату и, не обращая внимания на то, что в ней кто-то был, нагнулся и заговорщически шепнул на ухо:
― Все устроено! По моей просьбе мама привела в порядок комнату на Никитской, я сказал, что мне удобнее ночевать после работы там ... Значит, сегодня я у тебя! ― И выскочил из комнаты, как будто боясь возражений.
Волна счастья затопила меня. Я потеряла голову, я не думала уже о том, что наша связь «временная», чем постоянно охлаждала свой пыл. Я была счастлива от того, что он придет, придет и мы опять будем вдвоем...
Теперь почти каждый день мы вместе выходили с работы и, держась за руки, как дети, шли ко мне на Станиславского. Постепенно узнавая привычки друг друга, учились жить вместе. Видя точные, выверенные движения Вани, я старалась сдерживать свои ― размашистые и резкие, которыми привыкла управляться с хозяйством. Он никогда, в отличие от меня, не повышал голос и владел удивительной способностью отвечать на некоторые мои вопросы одним только выражением глаз. Его шутки были всегда остроумны и к месту, при этом лицо оставалось невозмутимым, а молчание казалось глубоко содержательным ― в каждую нашу совместную минуту я как будто кожей ощущала работу его ума.
Но ощущение «ворованности» этой новой жизни иногда становилось очень сильным.
Так проходили майские дни. Мы не умели, да и не могли скрывать своих чувств от окружающих. Васильева, инструктор нашего отдела, поговорила со мной «по душам». Она сказала, что в таком месте «неприлично крутить любовь».
― Серьезно? ― зло ответила я. ― А почему же подписки об этом не брали?
Рассказала об этом Ване. Он рассмеялся:
— Замечательно ты ответила.
А через несколько дней Ваня поведал о разговоре с Суворовым, который корил его за меня, напоминал о жене, которую знал. Ваня сказал, что незачем начальству лезть «в такие дела» и что он не мальчик, которого следует учить.
Однако тучи над нами сгущались. В начале июня меня вызвал заместитель начальника Управления пропаганды ЦК П. Н. Федосеев и очень «деликатно» объяснил, что, удовлетворяя требование нового начальника ОГИЗа П. Ф. Юдина, нескольких редакторов, работавших в аппарате, решено направить в издательство на «укрепление» кадров. В это число, конечно же, попала и я.
Федосеев протянул мне заранее подготовленное постановление.
К этому времени я начала тяготиться и своей службой в качестве помощника заведующего отделом науки ЦК, и атмосферой, царившей в аппарате, и благоговейной тишиной в коридорах и рабочих комнатах. Мой шеф, Суворов, предлагая пост помощника, обещал «самостоятельную» работу, а на самом деле она оказалась чисто технической ― редактировать документы мне поручали очень редко. Я превратилась в секретаря отдела, а порой меня использовали просто как машинистку. Тяжелы были и ночные бдения. Сергей Георгиевич приходил на работу часам к двенадцати, уезжал обедать в кремлевскую столовую к пяти, потом заезжал домой поспать и, свеженький как огурчик, возвращался к восьми-девяти вечера. Приподнимая тяжелые брови, очень удивлялся просьбам об уходе домой в десять часов. Мы засиживались нередко до глубокой ночи, и потом приходилось получать пропуск для прохода в комендантский час.
В последнее время я часто стала отпрашиваться пораньше ― это Сергею Георгиевичу явно не нравилось. Обычно в это время он читал газеты.
― Уже? Ну что же! Идите!
Ваня, как инструктор отдела, устраивал свои свободные вечера так: уезжал поближе к вечеру в какой-либо институт, звонил оттуда, что задерживается, и спрашивал, очень ли он сегодня нужен. Суворов, питавший к нему слабость еще с времен совместной работы в редакции, как правило, разрешал в ЦК не возвращаться.
Пошла в ОГИЗ к П.Ф. Юдину на прием, с путевкой из ЦК. Мы уже были знакомы с ним по Свердловску ― ужинали в номере у академика Митина накануне отъезда нашей «бригады». Тогда Павел Федорович был сильно пьян, и я думала, что он меня не помнит. Он, однако, встретил меня, как старую знакомую, и стал уговаривать принять пост старшего редактора в Гослитиздате. Сначала предложению обрадовалась ― всегда мечтала о работе с художественной литературой, ― но когда узнала условия, решительно отказалась: я теряла сорок процентов зарплаты (вместо полутора тысяч рублей стала бы получать девятьсот), а главное
― карточку литера “А”. Привела и аргументы: война затягивалась, а детей предстояло вывозить из эвакуации, т.к. дочери, закончившей в Кунгуре начальную школу, учиться дальше было негде.
Единственное вакантное место с окладом в тысячу триста рублей оказалось в МОГИЗе.
Вечером поделилась этой новостью с Ваней. Он огорчился, что я отказалась от редакторской работы, но с моими доводами вынужден был согласиться.
Так я стала заместителем управляющего МОГИЗа С. Е. Поливановского и вернулась в ту же систему, куда попала по распределению из института.
Однажды Ваня позвонил и сказал, что задерживается у родителей. Пришел очень взволнованный. Получил письмо от жены, в котором та умоляла приехать немедленно, иначе ― «погибнет». Видя, как он расстроен, я попыталась его шутливо «утешить»:
― Женская интуиция.
― Нет и нет, ― сердито парировал он. ― Не думай так, Лена не такая! Раз она так пишет, значит, действительно случилось что-то страшное!
Я невольно вспомнила: он даже во время наших жарких ночей иногда заговаривал о жене и сыне, беспокоился о них. Часто писал им, посылал переводы, как, впрочем, и я Мусатову. Мне даже нравилась в нем эта черта. Но теперь его терзания причиняли мне настоящую боль. Нет, не ревность, а именно боль...
Ваня заметил перемену в моем настроении ― его ласки сделались неистовыми; ими он как будто пытался сказать мне, опасаясь фальши слов, что-то очень важное. Но проходила ночь, и утром он начинал советоваться, как вывезти Лену из Сибири. В эти минуты становилось не по себе: леденящий холод заполнял меня, и я принимала решение как можно скорее освободиться от этой любви.
Однажды Ваня пришел сильно огорченный. Он переговорил с Суворовым, и тот категорически отказался хлопотать за него об отпуске. Было указание ― никого не отпускать. В отчаянии он метался в узком пространстве моей комнатки.
Вот она правда, думала я. Он любит свою жену. Какую же глупость я допустила, поддавшись своему чувству! На что я могла рассчитывать? Даже в забытьи страсти он ни разу не назвал меня «женушкой», как с первой минуты меня именовали и Лазарь, и Алексей. Может быть, впервые в жизни я испытала жестокую ревность. Но взяла себя в руки и постаралась хотя бы внешне остаться спокойной и рассудительной. Наблюдая его растерянность и отчаяние, стала придумывать, как помочь. И вдруг меня осенило:
― Послушай, обратись к Юдину Ему нужны редакторы, а ты все-таки бывший старший редактор Гостехтеориздата. Скажи о желании вернуться на прежнюю работу, вот увидишь, он ухватится за это. И договорись, что на работу выйдешь не раньше, чем через две недели. Вот и время, чтобы съездить за женой и сыном.
― Да, это выход! ― обрадовался он. ― Какая же ты у меня умница!
Ваня созвонился с Суворовым, и тот, не подозревая подвоха, разрешил прийти попозже. Как всегда, из дома вышли вместе; у Художественного проезда я свернула к МОГИЗу, а Ваня побежал к «Охотному ряду», чтобы побыстрее добраться до Орликова переулка, где помещался ОГИЗ. Юдин принял его, согласился на все условия и тут же написал письмо на имя начальника Отдела пропаганды и агитации Г. Ф. Александрова с просьбой уволить И. В. Кузнецова в порядке перевода в ОГИЗ на должность редактора.
Сразу после обеда Александров вызвал к себе Суворова. Что услышал Сергей Георгиевич ― неизвестно, но в отдел он возвратился очень возбужденным и срочно вызвал Кузнецова к себе. Суворов потребовал, чтобы Иван Васильевич немедленно отказался от слова, данного Юдину. Ваня объяснил, что иного выхода у него не было ― с Леной случилось несчастье, и отправиться к ней на выручку он мог только таким способом. В результате договорились, что Суворов выхлопочет для Ивана Васильевича срочную командировку, а уже по возвращении они обсудят вопрос о дальнейшей работе.
Ваня уезжал на следующий день. Его радость была беспредельна, и он изливал ее на меня. Бурные ласки сменялись нежными поцелуями, но я изо всех сил старалась остаться внутренне холодной. Мне надо было преодолеть и свою страсть, и свою безумную боль от сознания предстоявшей потери. Гордость не позволяла спрашивать у него, что же будет с нашими отношениями дальше. Да и зачем? Он так радовался своему отъезду, скорому свиданию с женой и сыном! Надо было делать выводы самой. И я их делала... И с сожалением и горькой радостью к утру констатировала: «Я спокойна». Меня почти не трогали ни его ласки, ни слезы на глазах. Он почувствовал мое состояние.
― Поверь, я люблю тебя так, как никого в жизни не любил, ― прошептал он. ― Лишь долг и ответственность заставляют меня оставить тебя.
― Не надо слов, ― нервно прервала я его. ― Мы оба люди ответственные, у каждого есть свои обязанности. Я это отлично понимаю. О том, что было, не жалею. И не стоит больше ни о чем говорить. Давай, собирайся!
Я все же ждала каких-то возражений, но он смолчал. Поднялся с постели, пошел в ванную. Я убрала комнату, приготовила завтрак, бутерброды в дорогу...
Так, почти молча, отправились на вокзал. До отхода поезда оставалось еще время ― мы нестерпимо долго прохаживались по платформе Казанского вокзала и перекидывались малозначащими фразами. Ваня пытался поймать мою руку, но я тут же выдергивала ее, как будто стеснялась.
Наконец подали состав. Зашли в вагон, сели рядом, но я чувствовала, как внутреннее сопротивление, взращенное за ночь, все больше отдаляет нас друг от друга...
Подали сигнал к отправлению. Ваня проводил меня к выходу, крепко прижал к себе и поцеловал. На платформе я встала перед его окном. Он неотрывно смотрел на меня, а когда поезд тронулся, высунулся из окна и громко крикнул:
― Я буду писать тебе с дороги!
Едва удержалась, чтобы не крикнуть: «Зачем?» ― но, как полагается, помахала вслед поезду платочком
Он мой!
Я решила вычеркнуть Ваню из своей жизни. Но это оказалось непросто ― то и дело я обнаруживала, что снова думаю о нем; стараясь покончить с ненужной любовью, попыталась разбудить прежнее чувство к Алексею.
Да, много хороших мгновений мы с ним пережили; эти воспоминания грели душу и помогали, казалось мне, справиться с болью потери. Я перечитывала Алешины письма, полные нежности, страха перед разлукой и заклинаний «беречь нашу любовь». Не сберегла. Он писал о нашей будущей жизни, строил планы и, в отличие от Вани, в самых черных красках рисовал свою жизнь с Ритой...
Однако попытка разбудить чувства к Алеше не удалась. Да, я виновата перед ним, но не больше ― любви к нему в своем сердце, как ни старалась, найти уже не могла. Да, я была благоразумна ― Алеша так ревнив и обидчив! ― и долг перед солдатом не позволил мне сообщить горькую правду о моей «измене», но что в том толку? Чувство к Ване не оставило места другим. Совесть успокаивало лишь то, что благодаря моим хлопотам Мусатов находился сейчас в полной безопасности, служа в редакции газеты Ташкентского военного округа.
Я вдруг отчетливо поняла, что осталась одна. Человек, которого я с сумасшедшей страстью полюбила, уехал за своей семьей. Дружба?! Но может ли она состояться? Не знаю Лену, но если она похожа на Риту... И вдруг ярко, переступая границы дозволенного, я с ужасными подробностями представляла его встречу с любимой женой...
Стали поступать письма с дороги. Читала их с иронической улыбкой. Короткие, но полные нежности, с неизменной подписью «твой Ваня», «навсегда твой».
Как ни странно, они помогали изживать чувство, освобождали от дурмана, который начался 11 апреля. Эти письма как будто разоблачали двуличие человека, которого я за такой короткий срок превратила в идеал.
Потом и письма прекратились. Вот и все ― подвела я итоги. Да и на что я могла рассчитывать?
С Ваниного отъезда прошло две недели, причем в последнюю от него не было никаких вестей. На смену прежнему хаосу чувств пришло мертвящее оцепенение. Все мое существо, казалось, пронизывала холодная пустота, и душевная боль временами становилась почти неслышной, как пунктир морзянки из арктических широт.
В качестве главной должностной обязанности на меня был возложен контроль за деятельностью книжной сети и библиотечных коллекторов. Но Поливановский, управляющий МОГИЗом, человек по своей природе мягкий и доброжелательный, сразу же скинул на меня очень неприятные заботы по разверстке, вызванной условиями военного времени. Пришлось заниматься вербовкой и отправкой людей на заготовку леса, разгрузку вагонов с топливом и продовольствием и т.п. Страдала невыносимо ― ведь за прилавками книжных магазинов остались лишь престарелые, больные и, главным образом, женщины, обремененные детьми. Каждый день передо мной проходили десятки людей ― они плакали, умоляли не губить их. Я же разрывалась между жалостью к ним и необходимостью выполнить хоть как-нибудь эту разнарядку, не учитывавшую наших возможностей.
В тот день послать на лесоповал мне было некого, и я пыталась придумать, как бы похитрее сочинить письмо-отговорку, убедительно и одновременно обтекаемо объясняющее невыполнимость задания ― чтоб и волки остались сыты, и овцы целы.
Поздним душным вечером 5 июля пришла с работы домой, так ничего и не придумав. Измотанная и душевно, и физически, приняла ванну, немного поела и прилегла на тахту. Чтобы не затемнять окно, света не зажигала, смотрела в постепенно темнеющее небо, беспрерывно прокручивая в голове варианты текста, и так заснула.
Вдруг ― громкий хлопок двери, четыре быстрых шага ― и я уже в крепких объятьях. Ваня! Опустившись на колени, он молча и жадно покрывал меня поцелуями. Я запустила руку в его волосы. Они были совсем мокрые. Он дышал тяжело и часто.
― Ты вернулся? Вернулся? ― не веря себе, спрашивала я. ― Это не сон?
Но он ничего не отвечал и продолжал меня целовать. Наконец, сумев приподняться на локте, я прижала к себе его голову и обнаружила, что щека, покрытая дорожной щетиной, мокра от слез.
― Случилось что-то страшное? ― в тревоге закричала я.
― Нет, ничего, просто не знал, как дожить до встречи с тобой... Я так счастлив...
― Но когда же ты приехал?
― Сегодня. Мы приехали сегодня в пять вечера.
― Ты привез Лену и Сережу?
― Да, все слава богу.
― Но как же ты мог уйти? Под каким предлогом?
― Ни под каким! Просто сказал, что буду ночевать у тебя,
― ответил Ваня.
― Как же это? ― недоуменно переспросила я. ― Как же Лена отпустила тебя?
― А я еще на Урале, как только приехал, сразу все рассказал, ― с каким-то удивительным простодушием ответил он. ― О том, что полюбил тебя!
― И что же она? ― ужаснулась я, представив на мгновенье состояние женщины, которой разбила жизнь. ― Постой! ― я зажгла свет и заглянула Ване в глаза: ― Но ты же ничего такого мне не обещал!
― Как? ― изумился Ваня. ― Разве ты думала иначе о нашем будущем? ― и такая горечь и обида, и такое недоумение прозвучали в этом восклицании, что я даже растерялась... ― Боже! Какой же я остолоп! Как плохо ты, наверное, все это время думала обо мне! Но пойми, мне нужно было еще раз проверить себя, подготовить Лену... И все же я должен был, должен был подумать о тебе... Прости меня, прости... Я сказал Лене и говорю тебе ― не мыслю жизни без тебя ... Ты должна, должна остаться со мной! ― умоляюще повторял он, покрывая меня поцелуями.
Мы очнулись в объятиях друг друга лишь под утро, хотя едва ли мы спали в ту ночь. Она вся прошла в бесконечных любовных заклинаниях, заканчивавшихся взрывом новой страсти и безумных ласк, после которых мы долго лежали обессиленные и лишь нежно целовались.
― Женушка, моя милая женушка, ― шептал он, и это вызывало во мне необыкновенное, изумительное состояние счастья, которое не исчезало с той поры.
Отец, мать и дедушка Вани Кузнецова. 1913 или 1914 г.
Харитон Филиппович Нечепуренко (отец Раисы Харитоновны).
Феодора Кронидовна Нечепуренко (мать Раисы Харитоновны).
9 -1918 г. Ваня Кузнецов, около 7 лет.
10 Иван Кузнецов ― вероятно,1926 г
1913 г. Ваня Кузнецов, около 2 лет.
Семейный ужин: Василий Иванович, Александра Васильевна, Ваня Кузнецовы. Весна 1932 г.
12. Иван Кузнецов. Вероятно, 1933 г.
13. Студенты Ваня Кузнецов и Лена Ермолова среди своих товарищей. 1931г. (?)
Лена Ермолова. 1931 г. Подпись гласит: «После моей смерти отдать Ване Кузнецову. Е.Ермолова, 6/IV»