Горе горькое на батьку моего смотреть. Стоит он в изголовье господина моего Амандена, уже боле получетверти стоит, струной вытянувшись, как в почетном карауле, но лицо низко-низко опустил и глаз не видать совсем. Не ведаю, о чем он размышляет сейчас, да только силушки у меня никакой нет на него смотреть. А по другую сторону господин мой Рейгред на табуреточку присел, весь скукожился. Молится про себя, четки перебирает. Только они вдвоем и остались с бедным господином Аманденом, когда все другие господа и слуги до господина Улендира рванули. И я остался, потому как с батьки глаз решил не спускать.
И вот сижу я в уголку, где понезаметнее, и гляжу мимо батьки на бедного господина моего Амандена, и на господина моего Рейгреда тоже гляжу, а от того из-за стола только маковка видна, да плечо, да рука с четками. Тут на лестнице шум раздался, шаги зашуршали, голоса невнятные. В смысле, возвращаются господа всем скопом, те, что до господина Улендира бегали. В залу вошли, я подале в угол отодвинулся. Слышу — господин-то Улендир вроде как жив остался, не совсем его кровавый наследник жизни лишил. Вроде как господа подоспели вовремя, из гари да дыма вынесли. И вроде как господин дознаватель расспрашивает его сейчас, не углядел ли он случаем убивца своего.
Потом госпожа, вдова господина Невела криком раскричалась над мертвым господином Аманденом. Она бы раньше начала кричать, да только аккурат в это время господина Улендира обнаружили, не до крику было. А теперь, возвернувшись, принялась госпожа вдова вопить что есть мочи, и волосы на себе рвать, и на пол падать. Словно господин Аманден ей дороже мужа и сына оказался. Пришлось ее наверх на руках отнести, и госпожа моя Альсарена за нею побежала, помочь там, или лекарством каким напоить. Тогда отец Дилментир госпожу Кресталену с дочкой, и госпожу Иверену, и мужа ее, господина Гелиодора, всех собрал и в капеллу увел, чтобы помолиться там за упокой души бедного господина моего Амандена и, наоборот, за чудесное спасение господина Улендира. Господин Ульганар вместе с отцом Арамелом наружу вышли, посты проверять. И опять остались бдить над мертвым телом только батька мой, да господин Рейгред, да еще господин Эрвел к ним присоединился, рядышком присел. Да четверо кальсаберитов с мечами по обеим дверям встали, для охраны.
И затихло все, ни вздоха, ни шепота. Свечи над бедным господином Аманденом чуть-чуть потрескивают, дрова в камине пощелкивают, да слуги в коридорах осторожно башмаками шаркают.
А батька мой хоть бы с ноги на ногу переступил. Стоит истуканом, словно его в землю врыли. Даже дыхания у его не видно.
Я глаза прикрыл, потому как свербило у меня под веками от слез нестертых, от усталости высохших. И пить мне очень хотелось, однако не решился я вставать и воду разыскивать, потому как батька мой словно на посту над хозяином своим застыл, а я сын его, и не след мне в такую минуту велениям плоти потакать и батьку одного оставлять.
Крутилась в голове у меня простенькая мелодийка. Знаете, как бывает — ежели слов не вспомнишь, ни за что не отвяжется. А со словами еще хужее привязаться может. Крутил я в голове эту мелодийку, крутил, пока вовсе перестал понимать, где у ей начало, а где конец. Меж ресниц свет растекался, такой болезненно-нежный, сердце обмывающий, заново слезы вызывающий, и вместе с ним ни с того, ни с сего всплыли слова:
На ветвях сияют жарко
Огоньки —
Льду и снегу, злу и мраку
Вопреки…
Я раскрыл глаза, слез не смаргивая. Огни слились в ясную пламенную стену, в стену золотой листвы, мерцающую, покойно покачивающуюся, убаюкивающую.
Свет для каждого из многих
И любовь —
День Цветенья на пороге
Холодов.
На пороге холодов… на пороге… с порога смотрел я на скованную морозом равнину, через снега, через ободранные наголо ветви, через ледяную марь… А обернувшись, с того же порога видел пятна золота и солнечную рябь… И вскоре показалось мне, что огни плывут вереницей, и каждый пушистым туманным облаком одет, а далеко-далеко то ли ветер шумит, то ли орган в капелле играет. И еще казалось мне, что зал доверху полон темной тяжелой водой, и давит она, на темя давит и на плечи, и норовит в то же время с места снять и под потолок вознести. И редко-редко меж огней поплывают громоздкие тени, или задерживаются, зависают, едва плавниками шевеля, или пересекают плотную тьму без задержки.
А потом какой-то шум потек со стороны, хлопнула дверь, и холодное течение вплеснулось в стоячий наш мрак. И как-то сразу много стало света, много стало людей, все зашевелились, загомонили, и увидел я впереди всех того самого Адвана, гирота-каоренца. Он шибко метался туда-сюда и размахивал руками.
А потом понял я, что вовсе не сплю, и что Адван мне не привиделся, а бегает по залу на самом деле. И громко распоряжается, кричит, что день на дворе, и прогоняет всех спать.
И очень я удивился. Приехал? Его же сам господин Ульганар прочь отослал, мы еще поражались, как это так, он же, Адван, то есть, вполне мог господина Невела сам и прикончить. Я-то в эту чушь не верил никогда — что ему господин Невел плохого сделал? Разве цеплялся как репей по пьяному делу, но ничего обидного не говорил, так ведь? — однако на кухне бурчали, особенно кухарка наша Годава подозрения высказывала. Потом, конечно, про Каоренца забыли, когда он уехал, а убивства всяко продолжились.
Тут сверху спустились господин дознаватель и господин Улендир с ним, в халат перекошено укутанный, сикось-накось перепоясанный, с лицом каким-то перевернутым. Адван как раз господина моего Эрвела теребил на предмет, что покойнику уже не поможешь, а себя поберечь надобно, обернулся он на шум, дознавателя углядел, и спрашивает, что это мол, за старая кочерыжка? А дознаватель ему: сам, дескать, кто такой? Адван доложился по порядку, дознаватель — цап его под локоток, ты-то мне и нужен, говорит. И увел наверх. А господин Улендир ко столу с мертвым телом пришаркал и на табурет плюхнулся, батьки моего супротив. И уставился господин Улендир на свечи, только что смененные, а глаза у его что твои клепочки оловянные.
Ой, беда, беда, куда ни глянь — всюду беда.