Слухи по деревне ходят — один другого дурнее да непонятней. То — будто бы схватили Нашего, заперли в подвале подземельном, стражу ждут, чтобы в столицу его препроводить, то — что случилось в Треверргаре, гнезде змеином, побоище великое, драконом учиненное, а убивец схваченный пропал без следа, да не один пропал, еще барышня ихняя исчезла, Альсарена которая. А потом говорят — убийца-то вовсе и не гирот, монах кальсаберитский в ошейнике всех травил да резал, что ж выходит — он и есть наследник крови? А сами поехали куда-то в лес, дракона выслеживать…

Ночь я не спала, все в толк взять не могла, где тут правда, где дурь человечья да сказки страшные? И с утречка-то пошла в Коготь. Вопрошать. Все с собой взяла для обряда, иду, а сама думаю — а ну как не пожелают мне ответить? Кому нужна старуха старая, Право утерявшая? Сущие, мне ж многого не надо, одно только знать хочу, где он сейчас, Наш, да и был ли он, Наш-то…

Пришла, стало быть, в залу. Пять костерков жгли. По правилам, не гирот такие не сложит. Но почему — пять-то? Этих, драконьего семени, больше было, трупов, то есть. А Неуспокоенных — осьмнадцать, как ни крути, на всех все одно не хватит, не набрать каждому по жертве. Значит, выкуп-то — делили. По двое-по трое за раз звали Неуспокоенных. Пять — это выходит — хозяин, молодой Дагварен, девочки…

Голоса бухтят. Снаружи. Высунула я нос в оконную щель. Идут. Двое. Волокут чего-то. Никак, опять засаду делать приперлись. Что у них в тюках-то? Ловушку, небось, ладить станут… Ладно. Встрену вас ужо, гостеньки незваные, как положено встрену, мало не покажется.

Встала я за дверью, клюку ухватила поудобнее. А эти-то уже в коридоре.

— Обожди здесь, — один говорит и сам в залу входит.

От души я его клюкой по маковке приласкала, он так и рухнул вперед лицом. И — тихо. Второй не идет, топчется в коридоре.

— Эй, — окликает.

Тут глянула я на первого — батюшки! Волосы у него длинные да рыжие. Не круглоголового приласкала, дура старая. Гирота. Подхватилась я и к нему:

— Э, сынок, сынок, — перекатила на спину еле-еле, — Как же я так, — тормошу его, — Ох, батюшки, сынок…

А он глаза-то открыл, смотрит на меня. На локте приподнялся, улыбнулся легко так, словно ветерок теплый, лицо светится.

— Здравствуй, — говорит, — Радвара-энна.

Быть не может, Сущие, некому меня так звать, в целом свете некому, одного человека окромя, одного-единственного, да ведь погиб же он, погиб и невесть где захоронен, мальчик мой ясноглазый, сыночек названый…

— Ты это?..

Снова улыбается, кивает.

— Я, Радвара-энна. Я.

А мне взгляд что-то застит, все лица его не разглядеть, руку-то протянула, а тронуть боюсь — растает, исчезнет…

— Не плачь, Радвара-энна, — говорит, — Все сделано. Они успокоились, — и руку мою трясущуюся сам взял.

Живой. Живой, теплый. Не морок — человек. Вот подниматься стал, шатнулся, я его подхватила, да прижалась к нему-то, да реву, молчком, слезы только текут, живой, живой, не бывает так, ан — вот он, малыш, кровиночка, высокий-то какой, да худющий, кости одни, да лицо-то в морщинках, да виски-то седые, Сущие, мальчик мой…

— С-с-с!

Обернулась я, а из коридора в залу входит… Батюшки — огромадное, чернющее, глазищи солнцем полыхают…

— Не бойся, Радвара-энна. Это — Йерр. Моя Йерр.

А в хвосте-то у ей… ой, не разбери-поймешь, чего — кулек какой-то кожаный, да оттель навроде как нога торчит человечья…

— Это тоже ко мне, — улыбается, — Не бойся.

— А чего бояться-то, — говорю, — раз они с тобой. Пойдем, — говорю, — ко мне, чай, дорогу-то помнишь? Похлебочку сварю, рыбную, любимую твою…

— Дорогу, — снова улыбается, — если б и забыл, так внучок твой напомнил. Был я у тебя в гостях, Радвара-энна. Адван Каоренец — это я был. А сейчас я к тебе не пойду.

Черную желтоглазую зверюгу свою по лбу погладил, на корточки перед ней присел, словно разговаривает, а она ему кивает да плечиком дергает…

Не пойдешь ко мне, значит. Ясно все. Ясней некуда.

— Что ж, — говорю, — господин мой, твоя правда. Негоже наследнику крови к Право утерявшей в гости заходить. И тогда ты не открылся — тоже правильно. Сущие мне глаза-то отводили, где уж старой было признать тебя. И теперь брезгуешь.

Тут он развернулся резко от черной от своей, сморщился, как от боли, голос тихий:

— За что ты меня так, Радвара-энна? Сама ведь все понимаешь.

Примет, дескать, Радвара гостя, а ей, Радваре, за это потом достанется.

— Я-то понимаю, — говорю, — а вот ты, видать, нет. Нечего мне терять, да и подводить некого. Живу на отшибе, зять с внуком — все семейство мое — в Треверргаре этом распроклятом и служат, и обитают. Пустой дом у меня, одна в нем Радвара старая, и, коли зайти не хочешь, значит — брезгуешь.

— Хс-с-сах-х! — черная ему. — Ахс-саш-ш-ш!

И головой кивает. Будто велит что. Рассмеялся он негромко:

— Забыл я, что тебя не переспорить, — потянулся, руку мою взял, да о ладонь щекой потерся, как в детстве, Сущие, да глянул снизу, глаза зеленые:- Что ж, идем.

Встал, руку мою так и не выпустил, вторую черной на голову положил.

— Только, — говорит, — не один я. Уж не обессудь.

— Да вижу, что не один. Чай, не слепая.

— Я, — говорит, — не про Йерр. И не про Иргиаро. Заложник со мной. Господин Герен Ульганар. Капитан королевской гвардии. Его бы тоже покормить не худо. Надорвался он, небось, сумки мои таскать.