— … и вспомним, дети мои, как святой Карвелег предавался стенаниям и плачу под Расцветшим Древом, не радуясь чуду, но скорбя о гибели учителя своего. И измучился он от слез и вздохов, и, измучась, заснул под Древом, и явился ему учитель в сверкающих одеждах, и попирал учитель пламя алчное босыми ногами. И сказал учитель так: "Преклони главу перед словом Единого, ибо повелел Он отныне в праздник Цветения отворять врата Садов Своих для всех душ, в дни сии земной мир покинувших, и будет так с этих пор и до скончания века. И повелел Он также в праздник Цветения не отверзать земли, не бросать в нее зерна, ибо время сева минуло, а время плодов настанет в свой черед. А посему укроти скорбь, сын мой, ибо счастлив я в Садах Единого, и лишь твой ропот и слезы омрачают блаженство мое". И возрадовался тогда Карвелег, и осушил слезы, и восславил Единого, дарующего превеликую любовь Свою чадам Своим равно грешным и праведным. Восславим же и мы премногую любовь Господа нашего Единого!

— Единый, Милосердный, Создатель мира, Радетель жизни… — затянули мы нестройно, но с чувством.

Отец Дилментир умиленно улыбался, озирая паству. Арамел наградил его длинным взглядом. Я даже подумал, сейчас задаст он нашему капеллану и за "грешных" и за "праведных", и за излишнее подчеркивание темы любви Господней. Но Арамел ограничился суровым уточнением:

— Лишь наложивших на себя руки не примет Единый к Престолу Своему, ни в День Цветения, ни какой либо другой день.

— Ибо сей грех — грех непрощаемый, и страшнее он греха убийства, — подхватил отец Дилментир и получил в награду еще один длинный взгляд.

Все расселись. Сегодня у нас в программе траурный ужин. Полумрак скрыл забытые праздничные украшения, флаги, ленты и гирлянды. Четыре подсвечника по углам стола освещали только руки да тарелки. Слабое зарево сбоку — угли в камине. В дальних коридорах, за дверьми, горят факелы. Там ходят слуги, тихонько бормочут, звенят посудой. В зале же темно, как в пещере. Сказать по правде, мне так больше нравится. Не люблю я гвалт и суету.

Из гостей остались только Герен Ульганар и Арамел. Арамел намерен принять участие в похоронах, намеченных сразу после окончания праздников. Отбивает хлеб у капеллана. А отец Дилментир мало того, что проповедует смирение, он еще и сам пытается сие смирение соблюсти. На полном серьезе. Потрясающая последовательность.

— Неисповедимы пути Господни, друзья мои, — завел волынку Улендир, подняв бокал, — наша же скромная задача и цель посильно следовать и принимать, не ропща и не мудрствуя излишне, помятуя простую истину, что даже самые умудренные из нас, даже самые убеленные и постигшие, те из нас, господа, кто познал, претерпел и обрел, чей драгоценный опыт, чей жизненный путь, господа, стали для нас абсолютным примером, недосягаемой вершиной, апофеозом кротости и глубокомыслия, эталоном совершенства и вдохновения…

Слуга просунулся над плечом, поменял тарелки. Забрал испачканную, с расковыренным куском пирога, поставил новую, с рулетом из жирной свинины в соусе. Соус, кажется, клюквенный.

— Вина, молодой господин?

— Нет, благодарю.

Сестра моя Альсарена перегнулась через стол.

— Ты плохо ешь, Рейгред.

— Что-то не хочется.

Она прищурилась. Знаю я этот взгляд, ищущий, жадный. С раннего детства помню: "Ты опять разбил коленку! Пойдем-ка промоем! Гангрену хочешь получить?"

— Ты почти ничего не ешь, Рейгред. Я следила за тобой. В чем дело?

— Правда, не хочу. Кусок в горло не идет.

— Я не про сейчас. Я про вообще.

Мну в пальцах хлебный мякиш. Вздыхаю.

— Боже мой, Улендир, какой же ты зануда! — раздражается Ладален, — Только и умеешь переливать из пустого в порожнее.

Майберт на той стороне стола приподнялся:

— Воздержись от замечаний, дядюшка. Сегодня не твой день.

Альсарена дотянулась до моей руки.

— Изжога, да? Подташнивает? Здесь, — трогает себя под грудью, — жжет?

Зачем отрицать? Все так и есть. Марантины, что бы там не говорили о них отцы кальсабериты, свое дело знают. Альсарена успокаивающе поглаживает мои пальцы. Ладонь у нее теплая.

— От тебя, дядюшка, доброго слова не услышишь, — обиженно бурчит Майберт, — что за удовольствие говорить гадости близким людям?

— Что ты называешь гадостью, племянник? Ты правду называешь гадостью?

— Господа! Пожалуйста, господа! — это Герен. Он у нас тоже из проповедников, только он больше на драконидскую честь нажимает, да на рыцарство. И блюдет вовсю. Вымирающий экземпляр.

— Зайди сегодня ко мне в башню, — не отстает Альсарена, — я тебе кое-что подберу. Слышишь? Рейгред!

— Я слышу, слышу.

— Это серьезно, Рейгред. Ты же не хочешь получить прободение язвы?

— Я требую, чтобы он извинился! Перед дядей Улендиром и передо мной!

— Губы оботри, желторотый!

— Дорогие мои, будьте сдержанны, — говорит Аманден. Лицо у него измученное, постаревшее. Насели на старика, родственнички, — Мне больно слушать, как вы ссоритесь.

— Пусть извинится. Дядя Улендир говорил речь, а он перебил. Это не просто невежливо, это…

— Терпеть не могу пустопорожней болтовни!

— Знаете, что бы сказал сейчас дядя Невел? — усмехнулась Иверена, — Он сказал бы: "Незачем долго рассусоливать, если хочется выпить".

Я невольно фыркнул. Сестре удалось очень точно передать Невелову интонацию. Я просто увидел его — с кубком в руке, нетерпеливо пережидающего занудный тост.

— Иверена! — покачал головой Герен, — зачем же так…

— Извини, Майберт, — та смутилась.

Ладален хмыкнул:

— Ну, ну, господа. О мертвых ничего, кроме хорошего? Может, нам всем стоит закрыть рты и помолчать?

— Дядя Ладален! — Майберт вскочил, — Обьяснитесь!

— Что-что?

— Обьяснитесь! Что вы имели в виду?!

— Майберт, сядь, — поморщился Аманден.

— Не сяду! Знаете, что означает эта его фраза? Она означает, что никто из нас — никто из нас! — не может сказать о моем отце ничего хорошего!

— Майберт!

— Он так сказал! Вы слышали! Он так сказал!

Амила, Невелова вдова, что-то неслышно лепетала и дергала сына за рукав. С другой стороны к нему подобрался испуганный отец Дилментир.

— Оставьте меня в покое! Я ему сейчас все скажу! Вы, дядя, идиот, и скоро отравитесь собственной желчью! Ни одна собака о вас не заплачет, когда вы, наконец, сдохнете! Ни одна поганая собака! Так и знайте! Так и знайте! И не удивляйтесь потом!

Ладален, откинувшись на стуле, с омерзением взирал на оппонента. Герен поднялся.

— Майберт, пойдем отсюда. Я тебя провожу.

— Не трогай меня! Я сам уйду! Не желаю больше видеть этого… этого…

Не договорив, он сорвался с места и прыжками понесся вон из залы, по пути опрокинув растерявшегося слугу.

— Истерик, — заклеймил племянника Ладален.

Пауза.

— Зря ты так, брат, — вздохнула тетя Кресталена, — у мальчика горе. У всех у нас горе. Нам надо беречь друг друга, а ты…

— Баба глупая мне еще будет указывать!

— Господин Треверр, — ледяным голосом процедил Герен Ульганар, — не смейте разговаривать с женщиной в таком тоне.

Аманден стукнул кулаком по столу.

— Ладален! Если ты еще… Иди спать.

Ладален выпрямился.

— Иди спать, — приказал отец.

Ладален сверкнул глазами, но послушался. Вылез из-за стола и с совершенно прямой спиной проследовал к дверям.

— Извините, друзья, — отец уронил руки на скатерть, — Не судите строго. Не со зла это, дорогие мои. Это лишь попытка от своей боли чужой болью защитится. На первых порах действует. Но это только на первых порах.