Комната ожидания
Тюрьма не была похожа на тюрьму. Ну, в смысле, такую, как в мультиках и книжках рисуют. Решётки на окнах, люди в полосатых пижамах… То есть пижамы, может, и полосатые, я не видела ещё ТЕХ людей, но внешне тюрьма напоминала что-то другое… Что-то знакомое. Из моей прошлой жизни.
Мама выскочила из машины, прижимая к груди кошелёк и наши документы, и побежала, минуя шлагбаум, к высокому кирпичному зданию, в котором была комната ожидания с «тёщиным языком», а главное — с телефоном, чтобы можно было позвонить и спросить разрешения на встречу с папой.
Я тоже выскочила, а потом оглянулась на Костю. Он спокойно вышел из машины, не закрывая двери, и начал потягиваться.
— Чаю хочешь? — спросил он, доставая из багажника термос.
— Я к папе хочу!
— Забыла? Там же ждать ещё долго…
— Лучше там буду ждать, — упрямо сказала я и поспешила за мамой. Ещё чего, снаружи стоять, чай пить! У меня сегодня — право на встречу с папой, законное! Я сегодня — один ребёнок старше двенадцати лет!
Перед комнатой ожидания был внутренний дворик с беседкой и лавочка, на которой сидели ярко накрашенные пожилые тётки. Справа был сам вход в комнату. Мама заполняла бумаги. По телевизору на этот раз показывали не «Войну микробов», а передачу по каналу «Культура».
За столом сидел всё тот же парень, спортивный, улыбчивый, нос его сегодня не показался мне таким большим — может, я уже немного привыкла. Он был легко одет — в светлых летних штанах с карманами и белой футболке, но, может, он такой спортивный и накачанный, что не ощущает холода. Он приветливо улыбнулся, как будто запомнил с того раза, и принялся за книгу, которую читал. На этот раз было не про йогу, а про народную медицину и травы.
— Вот, — кивнула мама на телефон, который стоял на полочке, — мы позвоним. Скажем, что пришли на свидание к папе. Потом они нам перезвонят, скажут, что мы можем пройти.
— Прямо сейчас можно звонить? — обрадовалась я.
— С девяти, — сказал парень.
Я глянула на часы — было восемь.
— Зачем мы так рано приехали, мама?
— А затем… мы уже пятые в очереди… на звонок.
— Пятые?! Во сколько же остальные приехали?
— Бывает, с пяти утра уже в очереди стоят, — сообщил парень. — А что, их поезд в пять привозит, куда им ещё деваться?
У мамы зазвонил телефон.
— Папа? — выдохнула я, но мама наступила мне на ногу.
Я вспомнила, как она объясняла: в приёмной никаких разговоров о том, что у папы есть телефон, это же противозаконно! Пойдут и отнимут! А тут могут оказаться подслушивающие устройства, да что там, вот этот улыбчивый парень тоже может сообщить куда следует!
— У папы нет телефона, — вполголоса объяснила мама, покосившись на парня, и он ответил ей широкой улыбкой.
— Ладно, — вздохнула я, поднимаясь с кресла, — пойду с Костей чаю попью…
В небольшой прихожей, которая предваряла комнату ожидания, висели объявления, но я не стала их читать. Там попадалось слово «зэк», а мне казалось, что оно неприменимо к папе. Мы же знаем, он невиновен.
Мама догнала меня перед выходом.
— Подожди! Артур сказал, надо подписать заявление у начальника тюрьмы. Я побежала туда, а ты жди девяти часов и звони.
— Кому? — обалдела я.
— Дежурным на проходной. Скажешь папину фамилию и отряд.
И она убежала, оставив меня с Артуром, читающим про травы. Я снова села на диван. По «Культуре» показывали чей-то творческий вечер. Или творческое утро — судя по свету за нашим окошком.
Лучше бы MTV включили. Там таких персонажей иногда показывают, что тоже лучше без звука смотреть. Зато хоть есть на что посмотреть, не то что у этого: на шее зелёный шарф, рядом на столике — серая шляпа.
Попросить, что ли, Артура? Но я постеснялась. Подумала, вдруг из-за моих странных просьб у папы потом неприятности будут.
Начал прибывать народ. Дядька с золотыми зубами, весь растрёпанный, загорелый, в наполовину распахнутой рубахе, бормочущий, что приходит в последний раз, и больше ни-ни; те две накрашенные, которые сидели на скамейке; девица в белых шортах и сиреневых кружевных сапогах, с пухлой девочкой лет семи; пожилая женщина, обмотанная серым пуховым платком, и ещё куча людей.
Их было явно больше пяти. И они выстроились в свою, новую очередь. Я испуганно переводила взгляд с одного на другого. Мама не сказала, за кем именно она заняла!
А люди заходили и заходили, и места им уже не было в маленькой приёмной. Я сообразила вскочить с дивана и пойти в конец очереди. Передо мной было шестнадцать человек. Я не пятая! Мама меня убьёт, а самое главное, папу мы увидим только через сто часов…
Что-то капнуло мне на куртку, и я с ужасом поняла, что это мои собственные слёзы.
Вот бред-то!
Я попыталась вытереть их рукавом кофты, но они текли и текли — паразиты, а не слёзы. Ну точно как тогда, когда я стояла за материнским сертификатом для Симбы.
Вдруг женщина, обмотанная платком, сказала хрипло:
— Ну, не плачь… Скоро свидишься.
Я хотела промолчать, но всё-таки не сдержалась:
— Не скоро! Мы вообще-то пятые были…
— Пятые? — спросил дядька с золотыми зубами. — В зелёном пальте твоя мамка, что ль?
— Да…
— Так она за мной занимала. Проходи.
Дядька чуть шагнул в сторону, и я встала за ним. Кто-то в очереди улыбнулся, кто-то нахмурился.
Я обрадовалась, но потом снова сжалась в комок. Мне было страшно звонить. Вдруг я забуду сказать что-то важное и нас не пустят к папе из-за меня?
Я стала шёпотом повторять имя папы, его фамилию, год рождения. Отряд. Вроде всё помню. Но всё-таки — вдруг? И где Костя, сколько можно пить чай?!
Мокрой от волнения ладонью я схватила трубку.
— Говорите, — строго сказала дежурная.
Я назвала имя, фамилию и отряд и вдруг поняла, что забыла год рождения! Ой!
— Год? — нетерпеливо спросила дежурная.
— Сейчас… Извините…
Я схватила себя за прядь волос, дёрнула изо всех сил, но не помогло.
— Так какие там грибы, — сказала дежурная, — я опята за грибы не считаю, никогда их не беру.
Она сказала это кому-то другому, но их домашняя болтовня совсем сбила меня с толку. Какие грибы? Год надо вспомнить!
За моей спиной занервничали и заворчали, но, к счастью, вошёл Костя. Он крутил на пальце автомобильные ключи. Я посмотрела на него, вспомнила, как они с мамой ругались из-за того, где ставить машину, вспомнила, как мама учила меня, маленькую, запоминать их года рождения. «Папа родился седьмого числа восьмого месяца пятьдесят шестого года! Запомни, Лиза! Семью восемь — пятьдесят шесть!»
— Пятьдесят шестого, — выпалила я в трубку.
— Да нашли уже, — отозвались там, — ждите, пока начальник подпишет.
— Справилась? — спросил Костя, когда на деревянных ногах я подошла к нему.
— Ага…
Я хотела сказать ему: «Спасибо, что пришёл», но боялась, что он не поймёт.
У начальника тюрьмы
Кабинет начальника был в соседнем здании. Когда я шла по мрачным коридорам, вдоль запертых кабинетов, я наконец поняла, на что похожа тюрьма.
На больницу. Свои порядки, свои правила, всё решают главные — врачи или начальники тюрем, а самое важное — не выпускают, пока не сочтут нужным. Я содрогнулась. Аппендицит мне удалили пять лет назад, но я до сих пор помню, каково это: лежишь в четырёх стенах и не знаешь, когда тебя выпустят, а все приходят тебя навещать и уходят домой — спать в своих кроватях. Вот только разница: меня-то за дело в больницу положили, а папа как сюда попал…
Я нашла маму в толпе тех же самых тёток и дядек, они опять создали новую очередь и нервно поглядывали друг на друга. Были и те, кто ещё по телефону не звонил, а решил сначала подписать у начальника тюрьмы. Например, у окна стоял старый таджик со слезящимися красными глазами и грустно смотрел на очередь. Мама была вторая и поэтому не слишком волновалась.
Мы с ней тоже подошли к окну, и таджик стал грустно смотреть на меня.
— Видишь, — показала мама, — вон там, между заборами, — полоса? Там земля.
Я не видела, но кивнула.
— Они её рыхлят каждый день.
— Ой, — подключилась одна из накрашенных тёток, подойдя к окну, — а я видела, как рыхлят. И спрашиваю у одного: огурчики, что ли, сажаете? Весной дело было. А он, знаете, усмехнулся и говорит: «Ага… Огурчики…»
— А что на самом деле? — спросила я, увидев наконец эту землю.
— Контрольно-следовая полоса, — объяснил подошедший Костя.
— Чтобы следы было видно, если кто-то убегает, — прошептала мама.
— А ты откуда знаешь? — спросила я Костю.
— Книжки про пограничников в детстве читал.
— А вон…
У мамы вдруг пропал голос.
— Чучело, — тихо сказала она.
Правый уголок её губ пополз вверх, словно она собиралась улыбнуться, да так и застыл. Она показала на пугало рядом с контрольно-следовой полосой. У пугала не было головы, зато оно было наряжено в просторную серую рубаху.
— Одето как…
У мамы снова перехватило дыхание, а меня окатило ужасом с головы до ног, и я ничего не стала переспрашивать.
Люди тем временем заволновались, загалдели, кто-то выкрикнул: «Без подписи можно, надо только опять позвонить!» И все устремились к лестнице. А окно, у которого мы стояли, было как раз около лестницы. Мама схватила меня за руку и потащила вперёд, и нам удалось первыми выбраться из здания. Рядом с нами бежал таджик со слезящимися глазами, который тоже стоял у окна.
— Давай, обгоняй его! — велела мама и толкнула меня вперёд. — Надо первыми позвонить!
Я ускорила шаг. Таджик тоже. Мы не смотрели друг на друга, но быстро шли вровень.
— Обгоняй! — крикнула мама сзади, а мне вдруг стало так стыдно, так неудобно обгонять человека, бегущего рядом. Да ещё и человека со слезящимися глазами. Я никогда не могла никого обгонять, никогда! На школьных соревнованиях я всегда последняя приходила. Ну не могу я никого обгонять, мне это стыдно!
Не доложила мне мать-природа ген обгона, видимо, дефективная я.
Все эти мысли ворохом неслись в моей голове, а я просто быстро шла рядом с таджиком. Накрашенные тётки вообще бежали к комнате ожидания, срезав угол лужайки.
— Что ты творишь? — с отчаянием крикнула мама откуда-то сзади, но я всё равно не могла заставить свои деревянные ноги двигаться быстрее.
— Ну ладно, ладно, — пробормотал таджик, почему-то улыбнулся, но шаг не сбавил.
— Меня мама убьёт, — пискнула я скорее себе, чем ему, да он и не услышал.
У самой комнаты он неожиданно притормозил и пропустил меня вперёд. Не глядя на меня, улыбаясь.
— Спасибо, — выпалила я и рванула к телефону.
Досмотр
Костя помог затащить большую клетчатую сумку и пакеты с едой и вещами в проходную, объяснил, где будет меня ждать, — мама оставалась на три дня, а моё посещение кончалось через четыре часа, — и ушёл.
Когда за ним закрылись две тяжёлые двери, я подумала, что он-то, Костя, вообще не получает ничего от этих поездок. Мы с мамой в дороге мучаемся, мама накануне притаскивает тяжеленные пакеты с едой, упаковывает их ночами, тратит полностью зарплату, но мы едем на свидание к родному папе, а он, Костя, никого не видит, просто везёт нас четыре часа, а потом ждёт четыре часа, а потом обратно везёт четыре часа.
Так что, хоть он родителям особо не нравился, потому что переделывает под себя нашу Ирку, нормальный он всё-таки, этот Костя.
На проходной у нас забрали документы, выдали пропуска, а тяжёлые сумки подхватили ребята в чёрной одежде и потащили их дальше, на досмотр. Мама мне шёпотом объяснила, что эти ребята тоже ТАКИЕ, просто им разрешают работать, помогать с передачами.
Начался досмотр. Хмурая женщина в пятнистой форме подошла к нам с ножиком и принялась вскрывать пакеты и упаковки с едой. Она прорезала крест-накрест отверстия в плавленом сыре, разрезала упаковки с сигаретами, открывала бутылки с водой и нюхала их.
— Может, надо было дома открыть? — прошептала я маме. — Нас бы быстрее пустили, — но тётка услышала и хмыкнула:
— Да? Открыть дома и напихать туда чего запрещённого?
Я почувствовала, как краска заливает лицо, а тётка, открыв бутылку с газированной минералкой, сказала:
— Странно как-то пахнет!
— Да вы что, — возмутилась мама, — вода обыкновенная! Сами же открыли!
Она возмущалась, но на губах её была смущённая улыбка, а в глазах отчаяние, и тётка явно поверила не столько маминым словам, сколько её выражению лица.
Она продолжала досматривать, изредка отшвыривая уже прощупанное и покрикивая то на меня, то на маму, и я страшно боялась её, а мама, молодец, не раскисала, слушалась, вела себя по-деловому и на меня не кричала, если я что-то ставила не туда, а просто тихонько советовала, куда что убирать. Только иногда, оглядываясь на ребят в чёрном, столпившихся у прохода, она вполголоса возмущалась, что все выходят своих встречать, а наш папа — нет.
— А ему уже можно? — удивилась я.
— Конечно можно! Смотри, все ждут!
Наконец тётка отошла, бросила ножик на свой стол, и я увидела, что ноги у неё голые, в босоножках, а на ногах педикюр, и это было очень странное сочетание — форма с ножиком и розовые ногти. Да ещё зимой.
— Шестнадцатая комната, — скомандовала мама и слегка толкнула меня в спину по направлению к коридору, — скажи ему, чтобы за сумками сам приходил.
Я вышла в коридор, открыла наугад какую-то дверь, за ней был ещё один коридор, с пронумерованными комнатами.
С сильно бьющимся сердцем я смотрела на номера, они как вспышки появлялись на дверях, а потом увидела «16», толкнула дверь и… увидела папу.
Здоровенный мужчина без работы
Я бросилась к нему на шею, но тут вбежала мама и возмутилась:
— Что ты тут стоишь! Все давно своих встречают, а ты?! Телек смотришь?! Иди за сумками с Лизкой!
Мне стало ужасно стыдно, что она такое говорит, они же не виделись несколько недель, а он со мной — несколько месяцев, и, когда мы выскочили в коридор за сумками, я, передразнивая маму, сказала:
— Надо же, безобразие! Ты лодырь! Здоровенный мужчина — и без работы! Конечно, его надо пристроить!
Папа засмеялся, закрыв рукой глаза.
— Может, кому-то говорят: «Здравствуй, любимый, здравствуй, дорогой», но мы ведь идём другим путём, — продолжала я. — Сидит бездельник, телек смотрит, лучше бы сумки пошёл таскать.
Папа всё трясся от смеха, беззвучно, тёр при этом глаза, словно хотел спать, а потом я снова вцепилась в него и заплакала.
— Я хочу, — всхлипывала я, — хочу, чтобы ты опять дома за компьютером сидел.
— Я тоже хочу, — проговорил он шёпотом в мои волосы, — а что делать-то… Ну, ничего… ничего… ничего…
Наконец я оторвалась от него, и мы пошли за сумками, моё лицо было залито слезами, и все, кто шёл навстречу, разглядывали меня, но мне, честно, было плевать.
Когда мы вернулись, мама тоже обняла папу, как старого друга, и они улыбнулись, глядя друг другу в глаза, и я вдруг подумала, что они невероятно подходят друг другу: они две половинки монеты, две половинки дурацких красных сердец, которые продают в газетных киосках под день святого Валентина, две тапочки, две лыжи, две варежки, два глаза, Юг и Север, — и что у них нет сюси-пуси, они два товарища, крепко и на всю жизнь связанных друг с другом.
— Фу, — сказала я, — терпеть ваши нежности не могу! Пойду-ка руки помою!
— Ничего там не трогай, — сказала мама вслед, — там сплошные бактерии!
— Сказала она своей трёхлетней дочери, — добавил папа, и мы все засмеялись.
Папа говорит
Мама убежала жарить яичницу на общую кухню. А я вскрыла пакетик с копчёной рыбой и дала его папе.
— Не испортить бы аппетит, — сказал папа, но всё-таки взял кусочек, и я тоже взяла, потому что была жутко голодная, и так, кусочек за кусочком, мы съели весь пакетик, и мне стало стыдно, что я объедаю папу, на что папа, грустно усмехнувшись, сказал, что мама притащила еды на полк солдат, и она всё равно останется. Сегодня он ещё поест, а завтра ему кусок в глотку не полезет, потому что послезавтра ему возвращаться ОБРАТНО.
— Тебя там не обижают? — задала я тихо свой главный вопрос. Папа уставился на свои ногти.
— Да нет, — сказал он, — возраст уважают. По имени-отчеству называют.
Я вспомнила, как в коридоре один из ЭТИХ ребят обратился к папе по отчеству: «Что, гости у тебя?» В моём сознании всё никак не склеивалось то, что есть люди в форме, и они — ЭТИ. А есть мой папа, и он к ЭТИМ не принадлежит. Он же невиновен, мы знаем. Может, тогда и среди ЭТИХ есть невиновные… И об этом знают только их родственники, а государство им не поверило.
«А если, — обожгла меня мысль, — и я когда-нибудь буду невиновной, а меня посадят вот сюда, к ЭТИМ? И кто-то посмотрит на меня и подумает: „Ага, она ЭТА“». Ужасные мысли были, что и говорить…
Прибежала мама со сковородкой такой яичницы, какую я в жизни не видела, — как на картинке. На островке белка — идеальный кружочек желтка, чуть подёрнутый плёнкой, но видно, что жидкий внутри, то есть можно хлеб макать, что папа быстренько и сделал. А потом сказал, что батон для него — лакомство. Зэки сами пекут хлеб, он серый и внутри сырой, его невозможно есть, а я всё пыталась представить, что это за хлеб, и не могла.
Мама показала мне на кружок яичницы, но я почему-то не смогла даже вилку в руки взять, а папа сидел, и ел-ел, и скоро съел всё, а мама меня отругала, сказала, что у нас много еды. И придётся её отдать другим. Она действительно кучу всего на стол поставила: и колбасу, и сыр, и овощи, и мясо, и сосиски, и даже баночку красной икры. И я тогда взяла бутерброд и огурец и принялась за них — конечно, голодная была. Но есть всё равно было стыдно, потому что получалось, что я отбираю у людей, для которых батон — лакомство.
А мама сказала, что мне, выходит, других жальче, чем её, потому что она всё это на своём горбу пёрла, и ей приятно, что я съем, а не чужие.
Мы с папой посмеялись над горбом, потом папа сказал маме, что она его спасительница, и стал рассказывать, что у них три раза в день тошнотворная каша-баланда, которую они едят только в обед.
— Утром бутерброд с кофе, а вечером — хлопья, — сказал он, наливая себе газировки, той самой, к которой прицепилась тётка в форме и босоножках, — ух… газировочка… Сто лет не пил! Хлопья, в общем, завариваем и кидаем туда тушёнку. И так каждый день. Меня от хлопьев этих тошнит уже.
А потом он откусил помидор и округлил глаза от радости. И мне стало приятно, потому что эти помидоры я выбирала, меня мама вчера за ними отправила. И теперь я немножечко поняла маму, когда она говорила про горб.
Потом папа пошёл курить на общую кухню, а я направилась за ним. Конечно, вредно дымом дышать, но я не могла пропустить ни секунды из времени с папой. На столе, покрытом клеёнкой, лежал кусок камня или извёстки. Я спросила у папы, зачем тут камень, а он рассмеялся и сказал, что это хлеб. Тот самый, который заключённые пекут. Я не поверила и потыкала пальцем. Правда, мягкое и сырое внутри. Зато на клеёнке нарисованы были кекс и плюшки, красивые торты и пышные буханки, порезанные на кусочки, и сочетание клеёнки и этой каменюки было ещё более странным, чем тёткина форма и педикюр.
Папа покурил и, вернувшись, сел на диван, а мама тут же велела ему встать, потому что на диване какая-то непонятная шерсть. Папа не встал. Он посмотрел на свои ногти и сказал:
— У меня теперь травма на всю жизнь будет. Как дальше жить?
— Если на диване непонятная шерсть? — хмыкнула я и тут же подпрыгнула — он не про шерсть! Он серьёзно. Про тюрьму… А я, дура, шутить начала.
— Тебя не обижают? — повторила мама мой вопрос.
— Каждый норовит поучить, — усмехнулся папа, — но я со всеми соглашаюсь. Хотя это тяжело. У меня тонкая психика.
— Ты же ручеёк, — напомнила я ему, — всё обежишь.
— Я не знаю, каким я выйду, — сказал он, глядя на ногти.
— Не пугай нас, — попросила мама, и тут же согнала меня с дивана с воплями, что я испачкала платье об эту дурацкую шерсть, и принялась стряхивать её, больно ударяя меня по лопаткам.
Но видно было, что она просто не хочет, чтобы папа думал о том, что впереди может быть что-то плохое. Она и сама этого боялась.
Я говорю
Мы попили чаи, мама запихала в нас кучу пирожных и фруктов, перемыла посуду и прилегла на краешке кровати (не дивана! На нём шерсть!). Она задремала, а мы с папой, чтобы её не беспокоить, всё-таки уселись на этот дурацкий диван, и я начала говорить. Никогда в жизни я столько не говорила! Я выкладывала папе всю свою жизнь. Это был не сыплющийся крыжовник, а грохочущий водопад. Я всё-всё ему рассказала: и про школу, и про Андрюху, и про Фокса с Алашей, и, конечно, про Кьяру.
Я говорила-говорила-говорила, совсем забыв, что в школе у меня кличка — Немая.
А папа, совсем как раньше, слушал меня и раскладывал всё по полочкам, наводя порядок в моей голове. Он словно прохаживался по моим мыслям с тряпкой и веником, выкидывал ненужное, стирал пыль с необходимого, сортировал, укладывал, прочищал.
— Мне так этого не хватало, — прошептала я в конце концов.
— Всё будет хорошо, — прошептал папа, обняв меня, — всё кончится.
До этого говорили во весь голос, а когда мы начали шептаться, мама проснулась, и тогда я начала их смешить, рассказывая, какие словечки говорит Кьяра, как она танцует под музыку из мобильного, а потом разошлась и показала пантомиму, как я укладываю её спать. Родителей прямо трясло от хохота. А потом в дверь постучали и сказали, что мне пора уходить.
Мы обнялись в последний раз.
— Бабушке позвони, — напомнил папа, — скажи им, что я их люблю.
— Обязательно…
— Я не знаю, каким я выйду, — повторил вдруг папа. На этот раз мама выставила вперёд худой палец и строго сказала:
— Главное — тебе есть к кому выйти!
Это было правдой. Я вышла в коридор, а папа медленно закрывал дверь, словно не желая меня отпускать, а я изо всех сил держалась, чтобы не расплакаться.
Парень на проходной
Тётка в форме сидела за столом и грызла огурец. Перед ней стоял парень и что-то тихо говорил. Я глядела на него во все глаза. На нём была рубашка. Серая. Как на том пугале.
А ещё он был похож на Андрея. Темноволосый, кареглазый. И я смотрела, как он спокойно что-то докладывает, и внутри у меня всё переворачивалось.
Конечно, это не значит, что я теперь буду любить всех на свете зэков, раз мой папа попал к ним. Но раньше мне не приходило в голову, что среди ЭТИХ есть ВСЯКИЕ.
Обратная дорога
Как только я села в машину, позвонила бабушке. Рассказала ей в самых мелких подробностях о том, как папа выглядит, во что одет, что говорит, как себя чувствует, что он ест. Сказала ей то, что просил передать папа.
По небу медленно шли облака, похожие на белых китов с плоскими животами. Они плыли по ярко-голубому, как утреннее море, небу вперёд — подальше от тюрьмы. Когда-нибудь они поплывут и над папой, которого Костя, как меня сейчас, будет везти домой.