Горе
Вот проснулся ты утром. Что ощущаешь?
Мягкую подушку. Зайца или мишку, с которым спишь в обнимку, хотя тебе давно уже не три года. Слышишь тиканье будильника (вот-вот зазвонит, надо скорее выключить!).
С кухни пахнет яичницей. Если с помидорами, то пахнет противно. «Не буду есть, — сонно думаешь ты, — если с помидорами. А то опять там сопли не-прожаренные будут попадаться. Я творог буду, и пусть ругается, что холодное на голодный желудок».
И смотришь, как солнце воровато лезет сквозь щёлочку между шторами и хихикает: у всех суббота, а у тебя — шко-ола.
А потом с противным звуком, похожим на сверло бормашины, в тебя лезет горе.
Влезает и улыбается не хуже солнца, да только ты холодеешь от этой улыбки.
Глядишь на неё и вспоминаешь, что папу вчера забрали. Забрали, хотя он не виноват. И никому не объяснишь, что он не виноват, не докажешь. И связаться с ним никак нельзя. Позвонить, сказать, что ты его любишь… Что не можешь без него жить! Ни одного дня!
А самое главное: ты понимаешь, что это не сон. Вот что самое ужасное.
Когда я уходила, мама… да нет, не обняла меня. Она сказала:
— Никому не говори. Ты поняла? Никаким подружкам!
«У меня нет подружек», — хотела ответить я, но промолчала.
Я готовилась к школе. Готовилась там молчать. У мамы было такое лицо, словно она ждала, что я обниму её.
Но на это не было сил.
Я ощущала себя кастрюлей с кипятком. Надо осторожненько донести себя до класса, чтобы не расплескать и не обварить свои же ноги. Я и донесла. До класса ОБЖ.
Открыла дверь, а там люди какие-то. Захожу. Хорошо, что мне недалеко — до первой парты.
Я села. Достала тетрадь. Прислушалась к кипятку. Кто-то прошёл мимо, дотронулся до моего локтя, я дёрнулась и вздрогнула. Потому что кто-то стащил целлофановый колпак, который горе надело мне на голову.
И я увидела, что люди вокруг — это, собственно, мои одноклассники. Бледные от лампы дневного света, недовольные, но при этом смеются, перекидываются словечками. И ещё я вспомнила, что для них я — это я. В том смысле, что не кастрюля с кипятком, а просто девчонка — довольно мерзкая для них, бу-э-э-э.
Может, от меня пахнет котлетами (мама жарила с утра, чтобы Костю накормить, когда он пригонит папину машину, чтобы поставить в гараж у дома), или, может, у меня из свитера нитки торчат. Или просто я угрюмая. Ну, в общем, я вспомнила, что у меня, скорее всего, есть внешний вид.
Вспомнила и снова надела на голову целлофановый колпак. Я и так-то еле выношу их оценивающие взгляды. А сейчас меня, наверное, просто разорвёт. Бабах!
Нет, лучше целлофан. Не только на голове, но и на сердце.
Я
Я сижу в классе, смотрю перед собой. Колпак на месте. Никто не догадается, никакие «подружки».
Описать меня?
Пожалуйста. Я — урод. Серьёзно. Честно. Если я прохожу любые тесты на самооценку, то они всегда показывают: реалистка. Так что я реально знаю, что я урод.
Я глыба. Огромная, сутулая, с толстыми белыми руками и толстыми ногами. Мама покупает мне утягивающие колготки и плотные джинсы. Но стоит опустить глаза под парту, и вот они — две толстые сардельки, затянутые в джинсу. А если они ещё и растекаются по скамейке в раздевалке возле спортзала…
Или летом, в купальнике, у-у-у. Хоть в кусты ползи. Вылитый Груффало.
Что там ещё? Плоское лицо с острым носом. Бесцветные глаза. Выдвинутый вперёд подбородок. Волосы всегда выглядят плохо промытыми, они как приклеены к плоскому затылку.
Наверное, с этим всем можно что-то сделать. Мои одноклассницы всегда знают, что делать с той или иной частью тела, чтобы она выглядела лучше.
«Попробуй этот крем, у меня от него прыщи сразу прошли!» Или: «Не ешь свёклу, от неё толстеют!». А ещё: «Ешь капусту, от неё растет грудь! Вон смотри, Огарёва отрасти-и-ила!»
Или ещё: «Ты видела новую коллекцию „Орли“? Там специальный лак, чтобы ногти не ломались!»
Вся эта тайная и жизненно важная информация передаётся шёпотом на уроках и сопровождается значительными взглядами. Если бы я разговаривала с одноклассницами, я тоже была бы в курсе всей Очень Важной Инфы.
Но я не разговариваю. У меня прозвище — Немая.
Да нет, я, конечно, говорю с одноклассницами. И все об этом знают. Ну, например, если на английском задают диалоги. Кто-нибудь подсаживается ко мне, и мы начинаем плести про нашу совместную (о да!) поездку в Англию. Или если кто-то не услышал задания, он может переспросить у меня, я отвечу.
Но просто так, обычный девичий трёп я с ними не веду. Когда перемена и все шуршат, сдирая целлофан с трубочек для сока, кричат, шепчутся, пшикают друг другу на запястье новыми духами, показывают новые колготки, вспоминают героев кино, посмотренного вместе(!) на выходных, прикалываются над учителями и друг другом, я сижу и смотрю на доску.
Я не поворачиваюсь, не переглядываюсь, не смеюсь, не обсуждаю туфли ботанички и измазанную мелом юбку математички, не ворчу по поводу задания, не обсуждаю, как на меня посмотрел физрук, не ахаю, не ругаюсь с пацанами и не заглядываю им за воротник (как Алка заглянула Алаше и протянула: «У… какой ты волосатый»).
Я молчу. Иногда я рисую. Молча. Поэтому они называют меня Немой.
Что я рисую
До сегодняшнего дня я рисовала девочек в профиль. Худеньких, конечно, не то что я. Одетых в пижамы. Или бальные платья. С красиво уложенными волосами. С хрупкими руками, протянутыми вперёд. Иногда эти девочки просто тянутся к чему-то, а иногда сжимают в руках свечу. И смотрят на неё большими глазами, как будто ждут.
Сегодня я рисую замок. Его очень просто рисовать. Сначала надо обвести несколько тетрадных клеток в высоту. Потом одни закрасить. А в других прорисовать окошки. А наверху — крыша треугольничком. Это башня. Их я рисую несколько штук. И все сажаю на основание. Это зал или что там у них было… Кухня какая-нибудь. Конюшня. А может, помещение для карет? Точно! Там, внутри — кареты! Их много, они просторные, обитые изнутри красным бархатом. В них запряжены лошади, которые могут двигаться со скоростью звука. Или света, что там быстрее? Я заволновалась: рисовать замки — просто, а лошадей — нет. Поэтому я нарисовала конюшню с закрытыми дверями.
Но мне хотелось нарисовать карету. И только я начала это делать, как моего локтя коснулась рука Алаши.
Он шёл мимо по проходу между партами и, как все мальчишки, горбился и задевал руками парты и затылки одноклассников. И мой локоть.
Алаша вышел к доске и стал рассказывать про землетрясения. Про то, что нужно прятаться в дверной проём.
Когда он шёл обратно, то снова задел мой локоть.
А когда сел на место, то громко сказал Фоксу:
— Крепость какую-то рисует!
— Тюрягу, что ль? — лениво спросил Фокс, и они оба заржали.
Тр-р-р-р-р! Это порвался мой целлофан.
Я стёрла ластиком линию, которую провела, чтобы изобразить карету, и захлопнула тетрадь.
И ещё что-то внутри захлопнула.
Крепко-накрепко.
Чтобы не заплакать.
Материнский капитал
И вот тут меня подозвала Симба. Симба — это учительница по ОБЖ, Наталья Николаевна Симбирская. Она пожилая, ходит всегда в одной и той же зелёной вязаной жилетке в рубчик, а от её взбитых волос пахнет лаком.
Она сказала:
— Макарова! Выйди на минутку.
Сама тоже встала и пошла за мной к двери.
Я решила, что она видела мой замок и сейчас начнёт возмущаться, что я рисую, вместо того чтобы слушать про землетрясения.
А толку-то, что я буду знать про дверной проём? У нас всё равно не бывает землетрясений.
Лучше бы землетрясение, чем то, что случилось с папой.
Симба посмотрела на меня пару секунд, а потом сдвинула брови и сказала:
— Лиза… У меня к тебе поручение. Понимаешь, Наташа, дочка, второго родила. Нам материнский капитал положен. А там очередь, понимаешь? На Мичуринском. Ты можешь съездить, записать её? В очередь записать. Я не знаю, может, ей номер какой-то дадут. Ты тогда мне этот номер привези. И спроси, сколько у них номеров в час успевают пройти. Чтоб мы время посчитали. Понимаешь, она кормит, надолго-то не отойдёшь. А там, говорят, двенадцать тысяч можно получить.
Скажу честно, я плохо поняла, что от меня требуется. Но решила, что лучше сбежать из класса, где Алаша, Алка и Фокс. Я буду ехать в троллейбусе, думать о папе.
Я кивнула и подумала, что Симбе, видно, нелегко приходится. У неё такие мешки под глазами. Наверное, этот маленький не даёт им спать по ночам.
Очередь
Я доехала до Мичуринского. Долго плутала по подворотням. Потом провалилась в снег и промочила ноги. Хотя тётенька, которая нам с папой всучила эти сапоги, клялась, что они непромокаемые. Мама ещё добавила: «Ну конечно. И стельки из золота сусального».
Наконец подошла к высоченному дому, у которого толпились тётеньки разных возрастов. Одни подпрыгивали на месте от холода, другие курили, третьи болтали и смеялись. Но их было очень много. Я глянула на подъезд — к нему вообще было невозможно подойти. Всё забито тётками. Я подошла к крайней. И вдруг поняла, что не могу говорить. Осипла. Почему вдруг?
— Извините, — прошептала я, — как записаться на получение?
— Что? — раздражённо переспросила крайняя тётенька.
На ней была тонкая фиолетовая куртка, с дырочкой на плече, из дырки торчали белые синтепоновые завитушки.
— Чего тебе?
— Мне… на получение…
— Получают без очереди! — со злостью сказала она.
Она вроде сказала, а получилось — словно дала мне по уху мокрой варежкой. Я открыла рот, но вспомнила, что у меня нет голоса.
Поплелась к подъезду.
— Извините, — несмело начала я, пытаясь пробраться среди тётенек.
— Ты куда? — вдруг спросила одна в красном пальто и черной шляпе, из-под которой торчали явно не мытые волосы, со слипшимися прядями.
— Я… на получение.
— А письмо где? В котором сказано, что можешь приехать?
— У меня ничего нет, — испугалась я.
— Тогда не дадут ничего, можешь не толкаться!
— Почему не дадут? — заволновались другие.
— Да вот ей не дадут, она получать без письма собирается.
— Обнаглела совсем? — спросили откуда-то с конца. — Мы тут что, идиоты все? Стоим, чтоб записаться, а она, вон, без письма хочет.
— Да, бывают же такие бессовестные. Я вообще со Щукинской приехала. Прописана тут у родителей.
— A у меня лялька уже три часа не кормлена.
— А сколько ей?
— Четыре месяца.
— Так уже можно по три часа не кормить.
— Ну конечно! Вы что, с ума сошли? Я по первому требованию кормлю!
— Вот и сами виноваты, что избаловали!
— На вашу посмотрю, как вырастет! Есть хочет дитё, а вы ей — по часам.
— К порядку надо с детства приучать! А то и вырастают потом такие! Которые внаглую — без очереди, без письма! Надо им. Всем надо!
— Да, молодая же, могла бы и постоять!
— Слишком молодая, у тебя точно двое?
— Да врёт небось…
Я испуганно озиралась. Они ко мне обращаются?! Что я им сделала?
Злобные курицы. Набросились. Клюют, клюют, клюют.
— Девчонки, уходит!
— Так я и говорю — халявщица какая-то. Денежки-то всем охота. А стоять неохота.
Я не уходила, я убегала. Снова путаясь в домах, пытаясь выбраться к остановке. Но дома изменились. Они набухли, стали огромными, серыми, и снег вокруг был грязным и чавкал, пачкая сапоги, которые мы купили с папой.
«Нет, вы подумайте, — сказала тогда мама, — обманули приличного человека. Ну зачем ты ей купил сапоги на рыбьем меху?» Я ещё долго думала в тот вечер, какой такой у рыбы мех…
Дома, лысые деревья, заляпанные грязью машины — все навалились на меня. Мне стало душно и страшно.
Я бросилась бежать. К счастью, подошёл троллейбус. Я забралась в него, испуганно оглядываясь. Все пассажиры превратились в молчащие серые мешки с песком. Подойди к любому, ткни его — он просыпется через дырку.
Душно-душно, я сейчас задохнусь.
В яме
И тут вошёл он. Псих. Сгорбленный, худой, с козлиной бородкой, с рюкзаком, в потрёпанной одежде. Он стал петь и смеяться. Громко. Он трогал людей за плечи, и они брезгливо отодвигались. А псих смеялся и приближался ко мне. А потом близко-близко подошёл и наклонил своё лицо к моему. Пахло от него ужасно. Я зажмурилась. Сейчас взорвусь. Сейчас умру. Хочу, чтобы это был сон. Проснусь, и его нет. Ничего нет! Ни людей-мешков, ни злобной очереди, ни маминых расширенных глаз!
— В яме! В яме! Эта в яме! — закричал псих мне в ухо и пошёл дальше.
Я не раскрывала глаз. Его слова были как ведро грязи, которое вылилось мне на голову. Его слова забились мне в уши, в рот, в нос, как серая гадкая вата.
Он давно вышел из автобуса, а я не могла дышать и слышать сквозь эту вату.
Что случилось?
— Зачем ты в очередь полезла? — всплеснула руками Симба. — Тебе надо было спросить, какой у крайней девушки номер! Я же тебе объясняла. Просто надо было узнать номер для Наташки моей. Конечно, они тебя попёрли. Там некоторые по четыре часа стоят на морозе. А Наташке нельзя после кесарева столько стоять. И я не могу… я же там как конь на привязи.
Я плохо слышала Симбу через свою вату.
— Ладно, ладно, — забормотала она, — ничего, не страшно… в другой раз… может, кого другого попрошу. Ничего, Лиз, ладно.
Я кивнула.
— У тебя что-то случилось, — вдруг спросила она, вглядываясь в меня, — дома? Что-то не так?
Я сглотнула комок ваты.
— Всё в порядке. У нас ничего не случилось.
Да. Дома и правда ничего не случилось.
Это с миром какая-то ерунда произошла.
Все взяли и отвернулись от меня.
Я видела кругом только толстые серые спины, через которые ни достучаться, ни прорваться, ни крикнуть так, чтобы услышали.