Где папа?

Кузнецова Юлия Никитична

Часть 4

 

 

Горе

Вот проснулся ты утром. Что ощущаешь?

Мягкую подушку. Зайца или мишку, с которым спишь в обнимку, хотя тебе давно уже не три года. Слышишь тиканье будильника (вот-вот зазвонит, надо скорее выключить!).

С кухни пахнет яичницей. Если с помидорами, то пахнет противно. «Не буду есть, — сонно думаешь ты, — если с помидорами. А то опять там сопли не-прожаренные будут попадаться. Я творог буду, и пусть ругается, что холодное на голодный желудок».

И смотришь, как солнце воровато лезет сквозь щёлочку между шторами и хихикает: у всех суббота, а у тебя — шко-ола.

А потом с противным звуком, похожим на сверло бормашины, в тебя лезет горе.

Влезает и улыбается не хуже солнца, да только ты холодеешь от этой улыбки.

Глядишь на неё и вспоминаешь, что папу вчера забрали. Забрали, хотя он не виноват. И никому не объяснишь, что он не виноват, не докажешь. И связаться с ним никак нельзя. Позвонить, сказать, что ты его любишь… Что не можешь без него жить! Ни одного дня!

А самое главное: ты понимаешь, что это не сон. Вот что самое ужасное.

Когда я уходила, мама… да нет, не обняла меня. Она сказала:

— Никому не говори. Ты поняла? Никаким подружкам!

«У меня нет подружек», — хотела ответить я, но промолчала.

Я готовилась к школе. Готовилась там молчать. У мамы было такое лицо, словно она ждала, что я обниму её.

Но на это не было сил.

Я ощущала себя кастрюлей с кипятком. Надо осторожненько донести себя до класса, чтобы не расплескать и не обварить свои же ноги. Я и донесла. До класса ОБЖ.

Открыла дверь, а там люди какие-то. Захожу. Хорошо, что мне недалеко — до первой парты.

Я села. Достала тетрадь. Прислушалась к кипятку. Кто-то прошёл мимо, дотронулся до моего локтя, я дёрнулась и вздрогнула. Потому что кто-то стащил целлофановый колпак, который горе надело мне на голову.

И я увидела, что люди вокруг — это, собственно, мои одноклассники. Бледные от лампы дневного света, недовольные, но при этом смеются, перекидываются словечками. И ещё я вспомнила, что для них я — это я. В том смысле, что не кастрюля с кипятком, а просто девчонка — довольно мерзкая для них, бу-э-э-э.

Может, от меня пахнет котлетами (мама жарила с утра, чтобы Костю накормить, когда он пригонит папину машину, чтобы поставить в гараж у дома), или, может, у меня из свитера нитки торчат. Или просто я угрюмая. Ну, в общем, я вспомнила, что у меня, скорее всего, есть внешний вид.

Вспомнила и снова надела на голову целлофановый колпак. Я и так-то еле выношу их оценивающие взгляды. А сейчас меня, наверное, просто разорвёт. Бабах!

Нет, лучше целлофан. Не только на голове, но и на сердце.

 

Я

Я сижу в классе, смотрю перед собой. Колпак на месте. Никто не догадается, никакие «подружки».

Описать меня?

Пожалуйста. Я — урод. Серьёзно. Честно. Если я прохожу любые тесты на самооценку, то они всегда показывают: реалистка. Так что я реально знаю, что я урод.

Я глыба. Огромная, сутулая, с толстыми белыми руками и толстыми ногами. Мама покупает мне утягивающие колготки и плотные джинсы. Но стоит опустить глаза под парту, и вот они — две толстые сардельки, затянутые в джинсу. А если они ещё и растекаются по скамейке в раздевалке возле спортзала…

Или летом, в купальнике, у-у-у. Хоть в кусты ползи. Вылитый Груффало.

Что там ещё? Плоское лицо с острым носом. Бесцветные глаза. Выдвинутый вперёд подбородок. Волосы всегда выглядят плохо промытыми, они как приклеены к плоскому затылку.

Наверное, с этим всем можно что-то сделать. Мои одноклассницы всегда знают, что делать с той или иной частью тела, чтобы она выглядела лучше.

«Попробуй этот крем, у меня от него прыщи сразу прошли!» Или: «Не ешь свёклу, от неё толстеют!». А ещё: «Ешь капусту, от неё растет грудь! Вон смотри, Огарёва отрасти-и-ила!»

Или ещё: «Ты видела новую коллекцию „Орли“? Там специальный лак, чтобы ногти не ломались!»

Вся эта тайная и жизненно важная информация передаётся шёпотом на уроках и сопровождается значительными взглядами. Если бы я разговаривала с одноклассницами, я тоже была бы в курсе всей Очень Важной Инфы.

Но я не разговариваю. У меня прозвище — Немая.

Да нет, я, конечно, говорю с одноклассницами. И все об этом знают. Ну, например, если на английском задают диалоги. Кто-нибудь подсаживается ко мне, и мы начинаем плести про нашу совместную (о да!) поездку в Англию. Или если кто-то не услышал задания, он может переспросить у меня, я отвечу.

Но просто так, обычный девичий трёп я с ними не веду. Когда перемена и все шуршат, сдирая целлофан с трубочек для сока, кричат, шепчутся, пшикают друг другу на запястье новыми духами, показывают новые колготки, вспоминают героев кино, посмотренного вместе(!) на выходных, прикалываются над учителями и друг другом, я сижу и смотрю на доску.

Я не поворачиваюсь, не переглядываюсь, не смеюсь, не обсуждаю туфли ботанички и измазанную мелом юбку математички, не ворчу по поводу задания, не обсуждаю, как на меня посмотрел физрук, не ахаю, не ругаюсь с пацанами и не заглядываю им за воротник (как Алка заглянула Алаше и протянула: «У… какой ты волосатый»).

Я молчу. Иногда я рисую. Молча. Поэтому они называют меня Немой.

 

Что я рисую

До сегодняшнего дня я рисовала девочек в профиль. Худеньких, конечно, не то что я. Одетых в пижамы. Или бальные платья. С красиво уложенными волосами. С хрупкими руками, протянутыми вперёд. Иногда эти девочки просто тянутся к чему-то, а иногда сжимают в руках свечу. И смотрят на неё большими глазами, как будто ждут.

Сегодня я рисую замок. Его очень просто рисовать. Сначала надо обвести несколько тетрадных клеток в высоту. Потом одни закрасить. А в других прорисовать окошки. А наверху — крыша треугольничком. Это башня. Их я рисую несколько штук. И все сажаю на основание. Это зал или что там у них было… Кухня какая-нибудь. Конюшня. А может, помещение для карет? Точно! Там, внутри — кареты! Их много, они просторные, обитые изнутри красным бархатом. В них запряжены лошади, которые могут двигаться со скоростью звука. Или света, что там быстрее? Я заволновалась: рисовать замки — просто, а лошадей — нет. Поэтому я нарисовала конюшню с закрытыми дверями.

Но мне хотелось нарисовать карету. И только я начала это делать, как моего локтя коснулась рука Алаши.

Он шёл мимо по проходу между партами и, как все мальчишки, горбился и задевал руками парты и затылки одноклассников. И мой локоть.

Алаша вышел к доске и стал рассказывать про землетрясения. Про то, что нужно прятаться в дверной проём.

Когда он шёл обратно, то снова задел мой локоть.

А когда сел на место, то громко сказал Фоксу:

— Крепость какую-то рисует!

— Тюрягу, что ль? — лениво спросил Фокс, и они оба заржали.

Тр-р-р-р-р! Это порвался мой целлофан.

Я стёрла ластиком линию, которую провела, чтобы изобразить карету, и захлопнула тетрадь.

И ещё что-то внутри захлопнула.

Крепко-накрепко.

Чтобы не заплакать.

 

Материнский капитал

И вот тут меня подозвала Симба. Симба — это учительница по ОБЖ, Наталья Николаевна Симбирская. Она пожилая, ходит всегда в одной и той же зелёной вязаной жилетке в рубчик, а от её взбитых волос пахнет лаком.

Она сказала:

— Макарова! Выйди на минутку.

Сама тоже встала и пошла за мной к двери.

Я решила, что она видела мой замок и сейчас начнёт возмущаться, что я рисую, вместо того чтобы слушать про землетрясения.

А толку-то, что я буду знать про дверной проём? У нас всё равно не бывает землетрясений.

Лучше бы землетрясение, чем то, что случилось с папой.

Симба посмотрела на меня пару секунд, а потом сдвинула брови и сказала:

— Лиза… У меня к тебе поручение. Понимаешь, Наташа, дочка, второго родила. Нам материнский капитал положен. А там очередь, понимаешь? На Мичуринском. Ты можешь съездить, записать её? В очередь записать. Я не знаю, может, ей номер какой-то дадут. Ты тогда мне этот номер привези. И спроси, сколько у них номеров в час успевают пройти. Чтоб мы время посчитали. Понимаешь, она кормит, надолго-то не отойдёшь. А там, говорят, двенадцать тысяч можно получить.

Скажу честно, я плохо поняла, что от меня требуется. Но решила, что лучше сбежать из класса, где Алаша, Алка и Фокс. Я буду ехать в троллейбусе, думать о папе.

Я кивнула и подумала, что Симбе, видно, нелегко приходится. У неё такие мешки под глазами. Наверное, этот маленький не даёт им спать по ночам.

 

Очередь

Я доехала до Мичуринского. Долго плутала по подворотням. Потом провалилась в снег и промочила ноги. Хотя тётенька, которая нам с папой всучила эти сапоги, клялась, что они непромокаемые. Мама ещё добавила: «Ну конечно. И стельки из золота сусального».

Наконец подошла к высоченному дому, у которого толпились тётеньки разных возрастов. Одни подпрыгивали на месте от холода, другие курили, третьи болтали и смеялись. Но их было очень много. Я глянула на подъезд — к нему вообще было невозможно подойти. Всё забито тётками. Я подошла к крайней. И вдруг поняла, что не могу говорить. Осипла. Почему вдруг?

— Извините, — прошептала я, — как записаться на получение?

— Что? — раздражённо переспросила крайняя тётенька.

На ней была тонкая фиолетовая куртка, с дырочкой на плече, из дырки торчали белые синтепоновые завитушки.

— Чего тебе?

— Мне… на получение…

— Получают без очереди! — со злостью сказала она.

Она вроде сказала, а получилось — словно дала мне по уху мокрой варежкой. Я открыла рот, но вспомнила, что у меня нет голоса.

Поплелась к подъезду.

— Извините, — несмело начала я, пытаясь пробраться среди тётенек.

— Ты куда? — вдруг спросила одна в красном пальто и черной шляпе, из-под которой торчали явно не мытые волосы, со слипшимися прядями.

— Я… на получение.

— А письмо где? В котором сказано, что можешь приехать?

— У меня ничего нет, — испугалась я.

— Тогда не дадут ничего, можешь не толкаться!

— Почему не дадут? — заволновались другие.

— Да вот ей не дадут, она получать без письма собирается.

— Обнаглела совсем? — спросили откуда-то с конца. — Мы тут что, идиоты все? Стоим, чтоб записаться, а она, вон, без письма хочет.

— Да, бывают же такие бессовестные. Я вообще со Щукинской приехала. Прописана тут у родителей.

— A у меня лялька уже три часа не кормлена.

— А сколько ей?

— Четыре месяца.

— Так уже можно по три часа не кормить.

— Ну конечно! Вы что, с ума сошли? Я по первому требованию кормлю!

— Вот и сами виноваты, что избаловали!

— На вашу посмотрю, как вырастет! Есть хочет дитё, а вы ей — по часам.

— К порядку надо с детства приучать! А то и вырастают потом такие! Которые внаглую — без очереди, без письма! Надо им. Всем надо!

— Да, молодая же, могла бы и постоять!

— Слишком молодая, у тебя точно двое?

— Да врёт небось…

Я испуганно озиралась. Они ко мне обращаются?! Что я им сделала?

Злобные курицы. Набросились. Клюют, клюют, клюют.

— Девчонки, уходит!

— Так я и говорю — халявщица какая-то. Денежки-то всем охота. А стоять неохота.

Я не уходила, я убегала. Снова путаясь в домах, пытаясь выбраться к остановке. Но дома изменились. Они набухли, стали огромными, серыми, и снег вокруг был грязным и чавкал, пачкая сапоги, которые мы купили с папой.

«Нет, вы подумайте, — сказала тогда мама, — обманули приличного человека. Ну зачем ты ей купил сапоги на рыбьем меху?» Я ещё долго думала в тот вечер, какой такой у рыбы мех…

Дома, лысые деревья, заляпанные грязью машины — все навалились на меня. Мне стало душно и страшно.

Я бросилась бежать. К счастью, подошёл троллейбус. Я забралась в него, испуганно оглядываясь. Все пассажиры превратились в молчащие серые мешки с песком. Подойди к любому, ткни его — он просыпется через дырку.

Душно-душно, я сейчас задохнусь.

 

В яме

И тут вошёл он. Псих. Сгорбленный, худой, с козлиной бородкой, с рюкзаком, в потрёпанной одежде. Он стал петь и смеяться. Громко. Он трогал людей за плечи, и они брезгливо отодвигались. А псих смеялся и приближался ко мне. А потом близко-близко подошёл и наклонил своё лицо к моему. Пахло от него ужасно. Я зажмурилась. Сейчас взорвусь. Сейчас умру. Хочу, чтобы это был сон. Проснусь, и его нет. Ничего нет! Ни людей-мешков, ни злобной очереди, ни маминых расширенных глаз!

— В яме! В яме! Эта в яме! — закричал псих мне в ухо и пошёл дальше.

Я не раскрывала глаз. Его слова были как ведро грязи, которое вылилось мне на голову. Его слова забились мне в уши, в рот, в нос, как серая гадкая вата.

Он давно вышел из автобуса, а я не могла дышать и слышать сквозь эту вату.

 

Что случилось?

— Зачем ты в очередь полезла? — всплеснула руками Симба. — Тебе надо было спросить, какой у крайней девушки номер! Я же тебе объясняла. Просто надо было узнать номер для Наташки моей. Конечно, они тебя попёрли. Там некоторые по четыре часа стоят на морозе. А Наташке нельзя после кесарева столько стоять. И я не могу… я же там как конь на привязи.

Я плохо слышала Симбу через свою вату.

— Ладно, ладно, — забормотала она, — ничего, не страшно… в другой раз… может, кого другого попрошу. Ничего, Лиз, ладно.

Я кивнула.

— У тебя что-то случилось, — вдруг спросила она, вглядываясь в меня, — дома? Что-то не так?

Я сглотнула комок ваты.

— Всё в порядке. У нас ничего не случилось.

Да. Дома и правда ничего не случилось.

Это с миром какая-то ерунда произошла.

Все взяли и отвернулись от меня.

Я видела кругом только толстые серые спины, через которые ни достучаться, ни прорваться, ни крикнуть так, чтобы услышали.