Обо мне
Привет, меня зовут Таша, мне тринадцать лет. Я обычная девчонка, которая учится в самой обычной московской школе. У меня есть две подруги, пара мальчишек-друзей, с которыми мы ходим на дополнительную информатику, младшая сестрёнка, с которой я (иногда! редко-редко!) наряжаю кукол «Братц» и собака-боксёр, которая не даёт мне спать даже в самую мерзкую погоду. Об этом знают все. А вот о том, что у меня есть шунт, знают только папа с мамой. Даже сестрёнке пока не говорили.
На самом деле в шунте ничего страшного нет. Шунт — это обычный проводок, на конце которого стоит маленький насос. Этот насос вставлен в мою голову. Он помогает работе мозга. У всех в мозгах есть жидкость. И ещё есть такие штуки, которые эту жидкость всасывают. А когда я родилась, мои штуки для всасывания повредились. И мне поставили шунт-насос. К нему прикреплён проводок, который проходит в мой живот под кожей от головы до пупка. Как будто лишняя артерия. Я его даже не чувствую. А в животе лишняя жидкость всасывается. Мозг работает, и я могу нормально жить.
Только с шунтом вот какое дело. Я расту. И его надо менять каждые три-четыре года. Пока я не вырасту совсем. Поэтому каждые несколько лет мы с мамой ложимся в нейрохирургическое отделение, на повторную операцию. Операция несложная, шунт вытаскивают через отверстие возле уха и вставляют новый. И после операции не больно. Только кожа за ухом чешется. Главное после операции — побыстрее встать, начать ходить, есть и пить. А ещё, знаете, какое самое главное дело после операции? Улыбнуться. Я серьёзно! Если ты не можешь улыбнуться — лишняя жидкость давит на мозг. А если можешь — шунт работает, ничего ему не мешает.
Я уже пять раз лежала в нейрохирургии. В два месяца, конечно, ничего не помнишь. В три года — тоже не особенно соображаешь, что с тобой делают. А вот в шесть лет становится страшно. Только что вроде узнаёшь, что люди умирают. И тут тебе говорят: «На операцию!» И ты думаешь: «А вдруг врачи отвернутся и не заметят, что из тебя вся кровь вылилась? И ты умрёшь». В девять ты понимаешь: это глупость. Но зато начинает точить зависть. Почему ни у кого из одноклассников нет шунта, только у тебя есть? Почему тебе приходится с ним мучиться, терпеть больничную жизнь, послеоперационные уколы? Чем ты виноват?
А в двенадцать-тринадцать начинает хотеться всем рассказать о своём шунте по секрету. Чтобы все испугались. Чтобы все поняли: ты герой, раз всё это терпишь.
Говорят, привыкаешь только в пятнадцать, но я привыкла уже. Мне пришлось пораньше: у меня мама — как ребёнок. Мне приходится её поддерживать. Ей очень тяжело. И условия очень тяжёлые, и переживать за меня нелегко. А вдруг я подхвачу инфекцию? Или шунт на этот раз не приживётся?
Поэтому я никому не завидую и никому не хочу рассказывать свой секрет. Я такой родилась, и такой буду всю жизнь. Зато благодаря шунту я живу нормальной жизнью. Я занимаюсь спортом, хожу в кино, и никто не знает, что не будь волшебного проводка, я бы не выжила. Многим тяжелее. Например, у некоторых ребят, которые лежат со мной в нейрохирургии, рак. Они могут и не выжить. А теми, кто борется и не сдаётся, я восхищаюсь. Потому что не знаю, справилась бы я сама или нет, не будь у меня маленького помощника, которого я выдумала себе в марте прошлого года, когда мы в очередной раз приехали с мамой в больницу менять шунт. Я назвала его Выдуманный Жучок.
Как появился Жучок
Уколы в больнице бывают двух видов — до операции и после операции. Вопрос: какие хуже? Ещё вопрос: хуже тебе или маме?
Маме хуже от уколов до операции. Операция — дело непонятное. Всё зависит от врача, Бога или случая, во что больше веришь. Маме хочется верить во всё сразу, но не получается, и ей страшно даже от укола перед операцией.
Тебе от этого укола не страшно. Наоборот — сонно. И «всёравночно». А вот послеоперационные уколы… Хуже нет. Они бывают каждый день, в одно и то же время. Даже если бомба прилетит и упадёт на больницу. Даже если подсыпать всем снотворного в больничный плов из мягкого риса и костей. Всё равно, вылезут из-под обломков, проснутся и сделают больно. Так, что во всём организме больно. Даже волосам. А потом ещё то, чем укололи, будет жечься под кожей.
Самое гадкое — что все врут. Говорят: «Это не больно». И ещё: «Как комарик укусит». У них на даче, наверное, саблезубые комарики водятся.
И вот с утра думаешь: «Скоро укол». А после укола думаешь: «Завтра опять». И нет никакого способа избежать укола. Лежишь, как дурак, со спущенными штанами, а тебя уже трут чем-то холодным, гадким, чтобы потом — чик!
— Ай!
Я увидела жука. Быстро проморгала слёзы. Но он всё равно полз по бледно-зелёной стенке.
— Щиплет? — спросила медсестра.
— Не знаю, — ответила я, уселась на кровати и принялась искать жука.
Но его не было.
— Это пух от одеяла был, — сказала мама, — ляг и укройся. Щипало сильно?
— Не помню. Это не пух, а жучок!
— В больнице? Я тебя умоляю. Тут стерильность. Даже мыло обычное тут не мыло, а среда для размножения бактерий.
— Он полз по стенке.
— Не придумывай!
— Полз вверх, к окну!
— Я с тобой больше не могу. Мне надо покурить. Лежи, не шевелись. Пусть лекарство рассасывается.
Мама ушла. Я взяла её мобильник, проверила, нет ли эсэмэски от папы. Эсэмэски не было. Я посмотрела в окно. Интересно, в воздухе уже пахнет весной или ещё слишком холодно?
— Скучно? — спросил жучок.
Он приполз на подушку и сидел, спокойно пошевеливая усиками.
— Ты настоящий?
— А ты?
— Не знаю. Ты умеешь разговаривать?
— Я всё умею. И разговаривать, и видеть, и слышать. Хочешь, расскажу, что я видел на улице?
— Только не ври. Ненавижу враньё.
— Ладно. Весной на улице ещё не пахнет, но жучки, как можешь догадаться, уже выползли. И кошки начинают сходить с ума и вопить от любви. Все, кроме одноухого чёрного котёнка. Он вопит не от любви, а от голода. Он живёт в нашем дворе, под заброшенными «Жигулями». У него на хвосте три белых пятнышка, как азбука Морзе. Каждый день он плачет от голода. Но еда в больнице — это среда для размножения опасных бактерий. Поэтому наша повариха вынесла ему не мягкий рис с костями, остатки которого она отправила на кухню для ликвидации, а крышечки от йогурта. Он ими захрустел.
— Не ври!
— Ты когда-нибудь плакала от голода?
— Нет, только от уколов.
— Не знаю, как насчёт тебя, но котёнок — точно настоящий.
Я думаю пару секунд, потом беру мобильник и пишу папе эсэмэс: «Привези килограмм варёной колбасы».
— Проголодалась? — обрадовалась мама, принеся мне вечером передачу от папы.
— Нет. Ты перед сном пойдёшь курить? Тогда возьми эту колбасу, почисть, порежь и отдай одноухому чёрному котёнку, который живёт во дворе и плачет от голода. Только не перепутай его ни с кем: у него на хвосте три белых пятнышка, как азбука Морзе.
Ночью мама забирается ко мне в кровать — лишних коек нет, а спать на стуле не очень удобно. От неё пахнет сигаретами, но главное — мамой.
— Откуда ты узнала про азбуку Морзе? — спрашивает мама.
Она выдыхает слова, как дым от сигарет.
— Знаешь, — говорю я, — ты, наверное, права. Это был Выдуманный Жучок. Но от этого он ещё больше настоящий. А ещё знаешь что? Я никогда больше не буду плакать от уколов.
Про зависть
Послали нас с мамой на УЗИ. Надо подняться этажом выше, в отделение общей хирургии.
Тамошние дети — здоровые слонята по сравнению с нами, нейрохирургическими. Особенно с теми, кто худой от химиотерапии. Они носятся по коридору, прихрамывая или поддерживая забинтованные руки, катаются по очереди в инвалидных колясках и хохочут над гипсами. У нас в отделении никто не хохочет над проводками, которые из головы торчат или над капельницами с химией. Ещё у этих есть игровая комната, с карандашами и телевизором, и куча свободного места, чтобы в прятки играть. А мы даже спим с мамами, потому что коек не хватает.
А они всё равно нам завидуют, потому что мы с мамами лежим, а они — без. У них и игровая потому, что они без мам, и чем занять себя, не знают.
В коридоре мама вдруг меня придерживает и шепчет:
— Подождём!
— Нам же сказали — в двенадцать.
— Там всё равно очередь.
Мама разворачивается к лестнице. Я заглядываю в общее. У кабинета УЗИ сидит, заложив нога за ногу, девочка из наших, нейрохирургических. Крутит «йо-йо». Всё круглое и гладкое — и «йо-йо», и коленка, торчащая из-под халата, и девочкина голова, не прикрытая платком.
Я поворачиваюсь к маме:
— Ты лежишь тут со мной с двух месяцев, когда поставили первый шунт. И всё ещё думаешь, что раком можно заразиться?
— Я не её боюсь, а её мамы.
— Почему?
— Она нам завидует. У нас-то всего лишь шунт…
Мимо нас с гиканьем проносятся «слонята» из общего. Они играют в автобус из двух инвалидных колясок.
— Если ты завидуешь им, — говорю я, кивая на «слонят», — это не значит, что все завидуют тебе.
— Тебе не понять, ты не мама.
— Мама — это кто? Чёрствая завистливая кракозябра?
Я чувствую, что секунда — и взорвусь. Но тут замечаю — по стене ползёт Выдуманный Жучок. Я иду за ним. Он ползёт прямо к кабинету УЗИ, а потом перелезает по полу к креслам и устраивается на ручке того, в котором сидит девочка с «йо-йо». Мама с несчастным видом плетётся сзади. Я сажусь рядом с девочкой и замечаю, что её мама почему-то гордо вздёргивает нос.
Мы молча сидим и ждём.
— Началось? — спрашивает Жучок.
— Ага, — киваю я.
Это мы о моём дурацком характере. Только что я спорила с мамой, а теперь сижу рядом с лысой худой девочкой и понимаю: мама права. Они и правда завидуют. И думают, что мы их жалеем. И показывают, что наша дурацкая жалость им не нужна.
— Плюнь, — предлагает Жучок, — ты вон сюда посмотри.
Он осторожно переползает к девочке на рукав халата. Я слежу за ним и вдруг вижу — из халата торчит брелок. И не просто брелок — связанный из ниток крошечный Майк Вазовски! Герой моего любимого мультика, «Корпорация Монстров»! Я разглядываю Майка во все глаза. Девочка вдруг поворачивается ко мне и спрашивает:
— А что у тебя?
Странно, дети не спрашивают о диагнозе. Это любимая тема разговоров мамаш.
— Просто шунт, — пожимаю я плечами, но тут же, спохватываясь, вспоминаю об их зависти, — но нужно каждые четыре года ложиться, чтобы его меняли.
Мне ложиться каждые четыре недели, — отмахивается девочка, — я спрашиваю, что у тебя на DVD.
Она показывает на DVD-плеер, который сжимает в руках моя мама.
— «Мой сосед Тоторо», «Новые приключения Красной Шапочки», «Мадагаскар», — радостно перечисляю я, — хочешь дам посмотреть? А ты мне дашь поиграть…
— Ничего нам от вас не надо, — обрывает меня мама девочки и тянет дочь за руку, — вставай, наша очередь.
Во взгляде моей мамы ясно читается: «я-тебе-го-ворила». Но я думаю о Майке Вазовски. Меня поражает догадка: может, она сама его связала?! Это было бы круто, очень круто.
Они выходят минут через двадцать. У девочки лицо недоумевающее, у мамы — испуганное.
— Что мне, правда, лучше? — спрашивает девочка.
— Тише, Анька, не сглазь! — шипит её мать и тащит вниз, к нам.
Моя мама берёт меня за руку. У неё ледяная рука.
— Надо было выкурить сигарету, — вздыхает она.
Жучок кивает: он знает, какие слабые нервы у моей мамы. А узист не знает: он говорит, что ничего хорошего в моей голове не видит.
Мама зеленеет.
— И плохого тоже, — запоздало добавляет узист, — и вообще, она у вас худенькая такая. Вот перед вами девочка была. Она потолще вашей, хотя и после химии. Всё дело в белковых коктейлях.
Я давно заметила — в больнице всё наоборот. Врачи любят давать советы, как нас кормить. Медсёстры и нянечки — как лечить. А дети утешают мам, а не наоборот.
— За что мне это? — чуть не плачет мама в коридоре нашего отделения.
— Мам, да ладно. Он же сказал: ничего плохого. Всё идёт как надо. Операция только вчера была. Ты забыла: я тебе после наркоза сразу улыбнулась! Игорь Маркович сказал, что это самое главное.
— А вдруг он не приживётся?
— Через неделю увидим.
— Ещё неделю спать на стуле и не мыться? Я не могу больше.
— Да ладно. Мам, а ты видела, какой брелок у этой Ани был классный? В виде Вазовски?
— Нет!
— Жаль. Мне бы такой, и я была бы самым счастливым человеком на свете.
— Не брелок тебе, а здоровье надо, — в сердцах роняет мама и решительным шагом идёт в палату интенсивной терапии, где лежит Аня.
— Извините, — говорит моя мама Аниной, — а где вы покупаете белковые коктейли?
— Я с вами разговаривать не стану, — отрезает Анина, — у вас такой вид, будто у нас чума, а не рак.
Она говорит яростным шёпотом — в двух метрах от Аниной ноги спит грудной ребёнок с перевязанной головой.
— Да нет же, я просто немного смущаюсь…
Я их не слушаю, неинтересно. Я приближаюсь к Аниной койке. Девочка лежит и сматывает нитки в клубок. По одеялу у неё ползает Выдуманный Жучок, машет мне лапкой. Неужели она его не видит?
— Аня, — с замиранием сердца спрашиваю я, — а ты сама связала Вазовски?
Она кивает, да и я вижу: нитки в клубке того же цвета, что и Вазовски.
— Обалдеть, — выдыхаем мы с Жучком хором.
— Ты извини, что я хвастаюсь, — говорит Аня, — но я и, правда, очень классно вяжу. Научить не могу, у меня терпения не хватит. Только могу тебе что-нибудь связать.
— Не надо меня учить! — отмахиваюсь я. — У меня терпения не хватит учиться. Лучше свяжи.
— Что?
— Вазовски. Точно такого же. И ещё: семейство ежей. Я видела таких в каком-то детском журнале.
— Уходите из нашей палаты немедленно! — шипит Анина мама. — Очень нужны тут ваши микробы!
— Мам, — говорит Аня, — ты боишься, что они станут нам завидовать?
— Чему тут можно завидовать?!
— То есть считаешь, у меня — худший диагноз в больнице?
— Конечно, нет!
— И доктор так не считает. Вот и скажи им, где папа берёт белковые коктейли, не вредничай.
Аня берёт меня за руку и притягивает к себе:
— Насчёт ежей — замётано. А с этими мамами одни проблемы, да?
— Ага. Счастливые эти, из общего хирургического. Делают, что хотят без мам.
— Точно. А тут пока маме объяснишь, что к чему, сама станешь бабушкой.
Под наш смех мамы мирятся. Кажется, им обеим немножко стыдно.
У каждого — свой
«Жили-были в одной больнице два хирурга, — рассказывает Аня вязаному Ёжику-папе, — один был большой, страшный и очень глупый. Звали его Александр Степанович. Другой был маленький, умный и очень добрый. Звали его Игорь Маркович».
— Аня, тебя завтра во сколько берут? — перебиваю я. Мы пытаемся натянуть на ежей одёжки от Барби.
Пока не очень получается: у кукол размер в пять раз меньше ежиного.
— В двенадцать, после малышей.
— У тебя же самая сложная операция.
— Тем более. Нельзя, чтобы мелкие столько не ели. А я вообще могу не есть. После химии совсем не хочется.
— Жучок говорит, что надо есть.
— Тоже хочу увидеть Жучка.
— Вон, сидит на журнале.
— Не вижу. Жалко. Как ты думаешь, ему можно со мной в операционную?
— Ты всё равно от укола спать будешь.
В прошлый раз я не заснула. Очень страшно было. Хотя и светло. Там над тобой огромный плафон опускают, а в нём штук десять лампочек. Очень светло и очень страшно.
— Думаю, Жучку можно. Только пусть наденет повязку и халат.
Аня фыркает.
— А кто тебя завтра берёт?
— Александр Степанович.
Я умолкаю.
— Серьёзно?
— Ага. Мама ругаться пошла, а они говорят: ничего не можем поделать. Игорь Маркович лекцию студентам читает, не отменишь.
Игорь Маркович — простой, как компот из сухофруктов. Александр Степанович — важный, как пудинг. Игорь Маркович говорит так: «Да-да, у вас перелом черепа и ушиб головного мозга. Но вы не волнуйтесь — череп у вас прекрасный, заживёт через полгода. Даже рентген повторять не будем». А Александр Степанович поднимает брови и кричит: «Ваш сын упал с кровати?! Ну всё, вполне возможен летальный исход».
— Ему бы самому сделать летальный исход, — бурчит Аня, — в смысле, чтобы вылетел из больницы за то, что половину мам до приступа довёл, хотя сам ничего не соображает.
Говорят, Александр Степанович оперирует не очень хорошо. Он из общей хирургии, просто у нас врачей не хватает. Хотя я слышала, что его из общей выгнали. А у нас — как раз врачей не хватает.
Выглядит он солидно. У него дорогие халаты и седина. А Игорь Маркович — молодой, немножко неловкий и рассеянный, в мятой зелёной рубашке. Но мама говорит, что на него пол-Москвы молится. А Александр Степанович от серьёзных случаев в ординаторской под пледом прячется.
Так что я не удивляюсь, что Анина мама ругаться пошла. Хотя она вообще поругаться любит.
Жучок тоже за Аню переживает.
— Давайте что-нибудь сделаем? — предлагает он.
— Что? — спрашиваю я. — Мы же дети.
— Точно. А как хулиганят дети?
— Ну, пастой друг друга мажут зубной. Окна выбивают. Прячутся.
— Точно. Вот пусть Александр Степанович и спрячется. А мы ему поможем.
— Гениально, — расплывается Аня в улыбке, когда я пересказываю ей план Жучка.
Когда она улыбается, то сразу делается неимоверно хорошенькая. Даже забываешь, что она лысая. «Беби боны» вон тоже лысые, а такие милые, просто прелесть. И стоят по две тысячи.
Ночью мы отпрашиваемся в туалет. Никто ничего не подозревает. Во-первых, мы лежим в разных палатах — я в обычной, Аня — в интенсивке.
Во-вторых, нейрохирургическое ночью ничем не отличается от дневного. И свет горит, и сёстры бегают. Люди попадают в автокатастрофы и днём и ночью. Повреждают головы в любое время суток.
Вот и сейчас, пока мы крадёмся вдоль стенки к ординаторской, где спит Александр Степанович, распахивается входная дверь. Аня хватает меня за локоть.
В проёме двери — священник в светлой одежде. В одной руке у него церковная штука, кажется, называется «кадило». Он заходит и шагает в сторону. За ним въезжает каталка. Священник кладёт свободную руку на того, кто лежит на каталке, завёрнутый в простыню. Две женщины в платках сзади проталкивают каталку в отделение. Они застывают у входа, их губы шевелятся.
Оцепенев, смотрим на того, кто завёрнут.
— Папа! — стонет он. — Папа, я боюсь. УЗИ… больно делают?
— Нет, — отвечает священник, размахивая кадилом, — совсем не больно!
В другой раз мы бы засмеялись, но я вижу кровь, которая сочится сквозь простыню. К ним уже спешит анестезиолог и сёстры.
— Срочно в операционную! — кричит он. — Александр Степанович просил не будить. Бегите вниз, там Игорь Маркович, кажется, с бумагами задержался.
— Думаешь, они не хотят его будить, чтобы он выспался? — шепчет Аня, провожая глазами пролетающую мимо каталку.
— Нет! Просто ему нельзя доверять серьёзные случаи, — убеждённо говорю я, — и тебя мы ему не доверим.
Через минуту мы стучимся в дверь ординаторской.
— Только быстро! — отзывается из-за двери Александр Степанович.
Он лежит на диване, укрывшись пледом, и щёлкает пультом от телевизора. Рядом, на табуретке — газета, на газете — банка с вареньем, из банки торчит столовая ложка.
А там над мальчиком священник кадилом машет.
— Александр Степанович, — говорит заготовленную фразу Аня, — я завтра на двенадцать назначена. Можно я зубы почищу?
— С ума сошла? — спокойно спрашивает Александр Степанович. — А вдруг проглотишь пасту?
— Ей, что, пять лет? — сердито шепчет мне на ухо Жучок.
— Александр Степанович! — громко говорю я. — Игорь Маркович, кажется, по ошибке ваш халат надел. Он такой рассеянный…
Аня отступает, как будто испугавшись. Хирург отбрасывает плед и спешит к огромному платяному шкафу с надписью: «Для ординаторов». Он открывает дверцы, вытягивает вперёд руки, перебирая халаты. Я шагаю вперёд и изо всех сил толкаю его в спину.
— Ай!
Он падает на колени в халаты лицом. Я снова толкаю его, и он заваливается на бок. Хорошо, что весна, и шуб уже нет. Места полно. Пока он не опомнился, я запихиваю его ноги в шкаф, захлопываю дверцы и запираю на ключ. Он только негромко кряхтит там, в шкафу.
— Бежим!
Я хватаю оцепеневшую Аню. Мы выбегаем в коридор, захлопываем дверь. До начала операции ещё шесть часов. Но он не выспится, и не сможет оперировать. А Игорь Маркович сейчас закончит с сыном священника и пойдёт домой. Он живёт рядом, выспится и завтра займётся Аней.
— Погоди, мы зачем-то в общее поднялись, — соображает Аня и тянет меня вниз, обратно в палаты. Из кабинета УЗИ я успеваю услышать стон мальчика:
— А умирать страшно, папа?
— Нет. Но надо молиться.
— Ты молодец, я бы не смогла, — вздыхает Аня, когда мы добираемся до её интенсивки, — думаешь, ему плохо не станет?
— Не. Там полно места и воздуха.
Я уже не помню об Александре Степановиче. Я ведь никогда не думала: «Умирать страшно?» То есть когда-то в детстве, когда смотрела «Гостью из будущего», я вдруг поняла, что я не доживу до того времени, когда в воздухе будут летать машины и придумают приборы для чтения мыслей. Я рыдала всю ночь. Но сейчас, повзрослев, я давно не думала о смерти.
Забираясь маме под бочок сейчас, я подумала: «Умирать всё-таки очень страшно. Как это маму можно одну на белом свете оставить?»
Утром меня будит Аня.
— Ты чего? — пугается моя мама.
— Ничего, ничего, — успокаиваю я, выбираясь из нашей неудобной подростковой койки и укрывая её одеялом, — спи, ещё рано, даже градусники не разносили.
Мы выходим в коридор. На скамейках спят медсёстры — последние секунды спокойствия перед утренней побудкой.
— Я его отпустила, — сообщает Аня, глядя в крошечное окошко на светлеющее небо.
— Когда?!
— Да почти сразу. Не могла заснуть. Вернулась, а он там плачет в шкафу.
— Врёшь?
— Правда. И приговаривает: «Страшно мне, страшно». Я подумала, в операционной светло было и то — жутко страшно. А в шкафу?
— Короче, разжалобил он тебя, — сержусь я, — а операции не боишься теперь?
— Кстати, — оживляется Аня, — а я Жучка видела. Он ведь такой, жёлтый в красную крапинку?
Я молчу. Жучок серый, усики чёрные. Но на всякий случай — киваю. Хорошо, что она вообще его увидела.
— Я бы такого связала, есть подходящая пряжа, — продолжает Аня, — но он слишком уж маленький. Хотя даже хорошо, что он маленький, значит, пролезет со мной в операционную. Попрошу его не дышать на меня микробами. Он же нам помогает?
— Ну, что, Аня, готова? — слышу я негромкий голос Игоря Марковича за спиной.
Он подкрался тихонько, чтобы не разбудить спящую на лавочке медсестру. Бледный, не выспавшийся, в помятой, больше чем обычно, одежде, он открывает окошко и с наслаждением подставляет лицо под ветерок.
— А разве вы меня оперируете? — удивляется Аня. — А не… Вы, короче?
— Короче, я.
— Ура! Пойду маму обрадую!
— Она не спит?
— Она всю ночь не спит. Может, теперь заснёт? Ещё же есть время?
— Полно. Можешь, кстати, умыться. Зубы только не чисть.
Аня уходит, мы с хирургом остаёмся вдвоём.
— Давай! — кивает мне с ручки кресла Жучок.
— Игорь Маркович!
Он говорит: «Ш-ш» и кивает на медсестру.
— Игорь Маркович, почему вы не выгоните Александра Степановича? Он же плохой врач!
— Ничего серьёзного ему не доверяют, не волнуйся.
— Тогда зачем он нужен?
Медсестра ёжится под грубым серым одеялом, и Игорь Маркович закрывает окошко.
— Очень страшно, Таша, — говорит он задумчиво, — быть старым и никому не нужным. Я, правда, этого сам не испытал. Но ему страшно.
Он грустно улыбается и направляется к ординаторской.
— Пойду вздремну пару часов перед операциями. Если собираетесь и меня в шкафу запереть, пошли уж сразу, сдамся добровольно. Так устал, что могу и на халатах поспать.
Я чувствую, что багровею. Мне хочется сказать ему что-то наперекор, чтобы он не думал, что я маленькая пристыженная девочка. Ничего мне не стыдно!
— А очень глупо, — говорю я ему вслед, — не давать взрослым людям чистить зубы перед операцией.
— Сглотнуть нечаянно пасту может каждый, Таша, и взрослый, и ребёнок. Таковы больничные правила.
Мама спит, Жучок ждёт меня на тумбочке.
— А чего ты не с Аней?
У неё свой Жучок. У каждого — свой.
«И страх тоже», — решаю я и глажу мамино плечо под жёстким серым одеялом.
Толик
Сына священника зовут Толик. Про него анестезиолог Виктор сказал:
— Не знаю я, как там делать. Там рана на полголовы, и из неё мозги вытекают.
Он снял маску, шапочку, вытер лоб салфеткой, нацепил всё обратно и пошёл в операционную.
— Хоть поешьте, Виктор Евгеньевич, — просит сестра Тося, — вам перерыв зачем дали?
Тося маленькая, сгорбленная, рыженькая и старенькая. Она всегда делает вид, что припоминает пациентов, которые поступают вновь и вновь. «Конечно, помню, проходите, лапоньки, доктор заждался». Хотя, может, и правда помнит: Аня, вон, каждые четыре недели сюда приезжает.
Аня сейчас на операции. Первая операционная — в «кишке», то есть в маленьком ответвлении коридора.
Если в коридоре встать на банкетку и прислонить лоб к стеклу, то через окно становятся видны окна операционной. Там светло так, что слепнешь.
— Поешьте, — повторяет Тося, — ваша жена супчик передала в банке, погреть?
Он молча машет рукой и возвращается во вторую операционную. Он дежурит там с Толиком в ожидании Игоря Марковича, который возится с Аней.
Я слезаю с банкетки и начинаю слоняться по коридорам. Все в основном судачат о сыне священника.
— Детей восемь, вообще-то, у него. Пять девочек и три мальчика. Четверо с дачи возвращались. Самый старший за рулём сидел.
— Да, нет, старший тоже на заднем сидел. Их занесло. Вчера подморозило, март, всё-таки.
— С дачи, ишь. Понастроили дач на наши пожертвования.
— Зачем он ребёнку-то руль доверил?
— Так я говорю, он самый старший. Ему двадцать пять. Было.
— Было?
— Да. Трое детей погибло.
— Ох ты, Господи.
— Да. Толик только и выжил. Пока. Вон, слышала, что Виктор говорит?
— А где родители-то его?
— Знаешь где? Не поверишь — в церкви!
— А что такого? Они же священники.
— Ну конечно! У тебя три ребёнка насмерть разбилось, а ты — в церковь. Вместо того, чтобы тут под дверью плакать. А знаете, девочки, что самое интересное? Я вчера спросила: «Почему Бог с вами так поступил? Вы же ему всю жизнь посвятили!» А он мне: «Бог дал, Бог взял. Ропот — грех».
— Ой, девочки, у него шок.
— Да никакой не шок. У него их восемь. Когда восемь, то не жалко. Тут вон один, и тот с опухолью. Я его, между прочим, и к Матроне таскала, и в храм Христа Спасителя. Всё равно тут лежим.
— А говорят, надо пелёнку украсть, чтобы в больницу не возвращаться.
— Я крала. Бес-по-лез-но. Плевал Бог на нас, поверьте. Ладно, пошла я, Тоська сейчас моему капельницу менять будет.
Я возвращаюсь в свою, обычную палату для тех, кто долёживает после операции, или наоборот — только готовится и проходит обследования.
У нас новенькие. Мама, больше похожая на бабушку, и сын лет пяти. У обоих в лицах что-то бульдожье. Ещё у обоих совершенно плоские затылки. Я поняла, почему мама похожа на бабушку — от неё здорово разит «Красной Москвой». Но самое интересное — то, что они разложили на тумбочке: «Сникерсы», вафельный торт, бананы, банка сгущёнки, два бутерброда с докторской колбасой, два — с копчёной, пачка плавленого сыра, крекеры, кукурузные палочки и — банка мясного детского питания «Агуша».
Мама-бабушка перехватывает мой взгляд.
— Я ему тоже говорю, зачем ты «Агушу» взял? А он — «Хочется». Я ему всё разрешила. Мы тут три года не были. Думала — и не вернёмся. А тут — раз. На КТ что-то увидели. Хотя КТ — не такое точное, как МРТ. Подождём пока, да, сынка? Я поэтому и разрешила — пусть берёт, что хочет. Кушать надо, надо.
Её сын улыбается мне и отправляет в рот крекер, намазанный «Агушей». Мне как-то и жалко, и противно, и я скорее спешу к маме. Она лежит на кровати и набирает какие-то горестные эсэмэски для папы. Я сажусь на корточки и глажу её по плечу:
— Мамочка, ну, потерпи. Ну немножечко, ладно?
В палату заглядывает Игорь Маркович.
— Ташка? Иди, Аню привезли.
Я со всех ног бегу в первую интенсивку. Анина мама бледная, но довольная. В руках сжимает «акафистник», толстую книгу с молитвами. Вместе с ней мы дожидаемся, пока Аня очнётся. Она белая, худая. Но улыбается, увидев меня. Встать ей можно только к вечеру. Я рассказываю о сыне священника, которого тем временем перевозят во вторую интенсивку, и про любителя «Агуши» из своей палаты. Вечером я прикатываю в первую интенсивку кресло, чтобы отвезти Аню посмотреть на обоих.
— Только ты сначала поешь, — предупреждаю я, — после «Агуши» тебе точно кусок в горло не полезет.
Толик лежит под одеялом один, как детдомовец. На его голове — чалма из бинтов.
— Был отец, — с возмущением докладывает мама с соседней койки, — причастил его и убежал.
Толик молчит, он без сознания. Мама «Агуши» пытается нас с Аней накормить и выпытать у Ани, что ей оперировали. Но мы сбегаем.
Развлечений в больнице — ноль, и на следующий день мы опять идём по маршруту: «Толик — «Агуша». И так каждый день.
То ли из-за наших походов, то ли просто так между Толиком и мамой «Агуши» устанавливается связь. В конце концов, она сама приходит с пакетом еды во вторую интенсивку и раскладывает крекеры и сыр у Толика на тумбочке. Отец Толика появляется каждый день по два раза, но кроме причастия не приносит ничего, даже апельсина, и Толик набрасывается на еду.
— Вот так, — радуется мама «Агуши», — мы детей кормить умеем. У нас, правда, не восемь, а двое, но все сыты. Что ж твой папка, плевал на тебя совсем?
Понятно, она сделала доброе дело и теперь хочет театрального представления с Толиком в главной роли. Это противно. Нам с Аней хочется, чтобы Толик ей как-нибудь врезал. Сказал что-нибудь гадкое. Но он молчит.
— Это из-за еды, — догадывается Аня, — ему неудобно, потому что она его покормила.
— Дурацкая ситуация, — вздыхает мой Жучок, — и ничего не поделаешь. Прогонишь её — она кормить его перестанет. А ему питаться надо. Хотя он терпит не из-за еды…
Это продолжается ещё неделю. Мама «Агуши» приходит к Толику во вторую интенсивку как хозяйка, кормит его, а потом начинает пытать:
— А ты видел своих братьев и сестёр после ЭТОГО?
— Ты ещё веришь в Бога?
— А вы считаете, всё зачем-то дано? И зачем твои братья-сёстры погибли?
— Папка твой глупый. Зачем ему молиться в церкви? Бог ему и так должен за службу. Ну, как зарплату платить.
— Папка бросил тебя? Ничего, мир не без добрых людей.
Я ругаю себя за малодушие, но вмешаться как-то не получается. Меня сбивает с толку, почему Толик сам не защищается. Он на всё только кивает и улыбается. Может, это из-за удара?
Внешне, правда, всё в порядке. Ему снимают бинты. На лбу некрасивые швы, но никаких мозгов не вытекает. Толик просит у Тоси карандаши и бумагу, и начинает рисовать. Как он рисует, с ума сойти! Такие красивые картинки! У Игоря Марковича они до сих пор над столом в ординаторской висят. Деревья, золотые от осени, озеро, а в нём — караван птиц отражается.
Иногда к Толику заходит брат. Они сидят на табуретках у окна и тихо толкуют о чём-то. У них небольшая разница в возрасте, года два-три, но разговаривают они странно, совсем не как подростки.
— Это испытание, — донеслись как-то до нас слова брата.
— Я знаю, — ответил Толик, — маме тяжелее.
— Как будто рыцари какого-то тайного ордена, — прошептала я Ане на ухо.
— Верующие люди всегда немного странные, — пожала она плечами.
Аня любит показать, что знает о жизни больше меня. Брат Толика ушёл, а Толик так и остался на табуретке. Он смотрел в небо и о чём-то думал.
Я не выдержала и подошла к нему.
— Зачем ты позволяешь этой противной тётке говорить гадости про твоего папу священника? — возмутилась я.
— Гадости? — изумился Толик. — Наоборот, она задаёт вопросы о Боге, а я стараюсь рассказать ей всё, что знаю.
— Но она издевается!
— Правда? Я не заметил.
— Ну что, она молиться начала после разговоров с тобой? Или в церковь ходить? Она поклоняется только Еде.
— Каждый человек сам должен решить, когда ему прийти к Богу, — ответил Толик, — Бог каждому даёт знак. А мне ответить на вопросы несложно.
Как-то раз сын «Агуша» и его мамаша исчезли на полдня. Потом вернулись. Оба плакали.
— МРТ сделали, — еле выговорила мама «Агуши», — очень плохое. Опять на операцию. Опять на химию.
Они ничего не ели до вечера, будто забыли про свои крекеры. Вечером пришёл Толик. Сел рядом с мамой «Агуши» и тихо спросил, точнее, сказал:
— Я попрошу папу, чтобы он за вас помолился.
— За нас? — испугалась мама «Агуши». — А ты разве не сердишься? Я тебе столько про отца наговорила. Только сейчас поняла.
— Ничего, — кивнул Толик, — это не вы, это искушали вас. Не переживайте, я не в обиде. А папка самое главное сделал — отмолил меня у Бога.
Через неделю его выписывают. Жучок говорит — по картине Толика одно удовольствие ползать. Так и слышишь всплеск воды, шуршанье листьев да вскрики караванных птиц.
Саня
Медсестра Тося вывалила на тележку последнюю порцию творожков и повернулась к нам с мамой:
— Идите в палату. Завтрак разношу.
— Нет, нет, — вздрогнула мама, — я сейчас не могу. Я голову мыть буду.
— Всё утро в обнимку с шампунем? — улыбнулась Тося.
Мама несмело улыбнулась, прижала к груди полотенце и кивнула.
— За кем занимала?
— За Катей из пятой.
— Можешь не успеть.
— Нет, нет…
— Ну, девочки, как знаете, — сказала Тося и с трудом покатила по коридору тележку.
— Я ведь успею? — спросила у меня мама.
Я пожала плечами. Щёлкнула дверь, вышла тётя Катя. Она вытирала на ходу короткие кудрявые волосы. От неё пахло ландышем. Тётя Катя улыбалась, будто вышла не из ванной, а из волшебной страны.
Мама обменялась с ней улыбками и шагнула к двери.
— Обход! — раздался грозный окрик сзади, и маму оттеснила от двери могучая старшая сестра. Она ловко вставила крепкими пальцами ключ в замок ванной и провернула его два раза.
— А как же, — начала мама.
— По палатам! Обход начинается!
— Пойдём…
Я потянула маму за руку и вдруг увидела каплю на полу. И ещё одну.
— Ты чего? Из-за головы? Из-за пустяка так расстраиваться?
— Я… Так хочется себя человеком почувствовать.
Мама прижала к груди полотенце, как грудничка, и побрела в палату. Я посмотрела ей вслед и вдруг ощутила на плече знакомое покалывание.
— Иди за ней, пожалей, — посоветовал Выдуманный Жучок с моего плеча.
— Не буду. Мама и так должна быть сильной.
— Она была сильной перед твоей операцией. А сейчас устала. Ей надо где-то взять сил.
— Я не буду тратить жалость на ерунду, — возмутилась я, — показать, кому действительно нужны силы и поддержка?
С Жучком на плече я решительно направляюсь к Ане в интенсивку.
— Привет, — радуется мне Аня, — там завтрак ещё не начали разносить?
— Ты хочешь есть?
— Хоть какое-то развлечение.
— Там обход уже начали.
Я усаживаюсь к Ане на кровать и смотрю на её соседей. Их двое: Максим, толстый лысый первоклассник, который целыми днями лежит под капельницей с химией в обнимку с компьютерной игрой, и Саня.
Саня тяжело болен. Ему всего три года. Он тоже прикручен к капельнице, но целыми днями спит. Наверное, потому, что в капельницу добавляют димедрол. Малыши спят от него сутками. Вокруг Сани — ни одной игрушки или книжки. Только лекарства.
Санина мама сидит на стульчике и читает. Они — самая тихая пара в отделении. У Саниной мамы — на голове пучок, на носу — круглые очки, а в них — внимательные круглые глаза.
— Вот видишь, — шепчу я Жучку, — ей намного тяжелее, чем моей маме. У её сына рак. А она никогда не плачет. Наоборот, всегда расспрашивает меня про школу, про друзей. А мама никогда не спросит. И вообще, это нечестно. Мамы должны поддерживать своих детей, а не наоборот.
— Просто есть семьи, — начинает Жучок.
— Завтрак! — объявляет Тося. — Быстрее разбирайте творожки, к вам обход идёт.
— Убил! — радуется Максим, кого-то прикончив в компьютерной игре. — Тёть Тось, а творожки с чем?
— С абрикосами, лапонька.
— Тётя Таня, можно я ваш возьму? — обращается Максим к Саниной маме.
Она отрывается от книги и кивает. Встаёт, берёт у Тоси молочную смесь в картонной коробочке.
— А как же Саня? — возмущённо шепчу я Ане.
Она молча кивает на Санину маму. Та вскрывает смесь, берёт какой-то проводок, прикреплённый к Сане, набирает смесь в шприц и вдувает её в проводок.
До меня доходит какая-то страшная правда.
— Он, что… Он, что, вообще не просыпается?
— У него метастазы уже пошли, — спокойно, не поворачиваясь, объясняет мне Санина мама.
Я смотрю на Аню. Она нервно сглатывает. Берётся за вязание. Спицы дрожат, постукивая друг о друга.
— Убил! — снова радуется толстяк Максим.
Он не глядя вскрывает творожок. У меня к горлу подкатывает тошнота. Мне хочется схватить проклятый творожок, ударить о стену сначала его, а потом игру Максима. Как можно быть таким толстокожим?!
Я вылетаю из интенсивки.
На моей постели, сгорбившись и поджав ноги, как сестрица Алёнушка, сидит мама.
— Ты! — кричу я ей. — Ты размазня!
Жучок падает с моего плеча на тумбочку. Мама смотрит в кружку. На поверхности чая — разноцветные разводы, как на лужице бензина.
— Ты! Ты! Ты ревёшь из-за того, что голову не помыла! А там! Там умирает.
Я зажмуриваюсь. Потом открываю глаза и вижу: мама ставит кружку на тумбочку прямо на Жучка.
Я бросаюсь вперёд и сбрасываю кружку на пол. Брямс! Ровно два осколка — кружка и её ручка. Жучка на тумбочке нет.
— Я тебя ненавижу, — выдавливаю я и убегаю в коридор.
Я сижу там целый день.
— Ты чего разбушевалась? — удивляется Жучок, неожиданно появившись на моём колене. — Я же спрятаться успел за тумбочку.
Впервые в жизни я ему не отвечаю. Я его не слышу. Я никого не слышу: ни Тосю с тележкой, на которой возвышается обед, ни воплей из «перевязочной».
Ближе к вечеру из интенсивки вылезает Максим — пройтись. Как всегда — в обнимку с игрой. Он обходит три раза каталку и два раза — кресло. Потом присаживается рядом со мной и погружается в компьютерную игру. На экране рыцарь скачет по этажам средневекового замка.
— Жалко, что я живу в жизни, — вдруг вздыхает Максим, — а не в компьютерной игре.
Я молча беру у него игру. Встаю и подхожу к окну. Сейчас открою и швырну… Открою и швырну, чтобы он понял: по крайней мере, он живёт. У него нет метастазов.
— Посмотрела? — нетерпеливо спрашивает Максим. — Давай обратно, там на время.
Я возвращаю игру и иду в палату. Мама спит, повернувшись к стенке. Я заворачиваюсь в своё одеяло и ложусь лицом к проходу. Кровать узкая, подростковая, но я умудряюсь повиснуть на самом краешке, чтобы между нашими спинами оставалось расстояние.
Сплю я урывками. У меня новый сосед, у него плохо с головой. В смысле, он немного «ку-ку». Всю ночь гудит, прижав к губам ночной горшок. Бу-бу-бу…
Я ворочаюсь, забыв о расстоянии между мной и мамой. Я думаю: невозможно, чтобы Саня умер. Бог не может такого допустить. Дети умирают, но только случайно — на войне. Не от болезни. Ну, хорошо, могут. Это те, про кого пишут в газетах, в интернете. А не в жизни. В моей жизни.
«Бу-бу-бу…»
Часов в пять я не выдерживаю. Заворачиваюсь в одеяло и ползу в коридор. Лягу там на пол. Ну и что, что простужусь. Зато там нет ни мамы с её расстоянием, ни завывания эмалированного горшка.
В коридоре дует. Очень сильно. Как будто открыли окно, хотя в это время никто не проветривает.
Значит, точно простужусь. Мама на себе все волосы вырвет.
В ординаторской горит свет. Там кто-то ходит. Двое.
— Ай, что же ты делаешь? — вдруг яростно шепчет Тося и подбегает к окну.
Я вздрагиваю и замечаю у окна Максима.
— Ты представляешь? — говорит мне Тося, захлопывая окно и оттаскивая Максима. — Он свой компьютер выбросил. Вот мать тебе задаст!
Лицо Максима залито слезами.
— Он… он умер, — шепчет он.
Я отступаю обратно в палату. Нет! Нет!
Дверь ординаторской открывается, на пороге Санина мама. Я снова отступаю. Она смотрит на Тосю, на Максима. Тот садится на скамейку и закрывает лицо руками.
«Так ему и надо», — думаю я. И ещё думаю: «Может, он не про Саню?»
— Иди к Саниной маме, — шепчет Жучок, — скажи ей…
— Нет, нет! — мотаю я головой. — Что я ей скажу? Не бывает таких слов, чтобы можно было утешить…
Санина мама вдруг сама идёт к нам. Очки на лбу, пучок сбился набок. Она садится на скамейку рядом с Максимом. У неё дрожат руки. Она обнимает Максима. Он приваливается к ней, как медвежонок и рыдает — громко, басом, за них двоих, за всё отделение.
— Этого не бывает, — плачет он, — дети не умирают!
Она молча гладит его по спине.
— Нет, нет, я не хочу! — кричит Максим.
«Идиот!» — хочу крикнуть я.
— Раз ты не хочешь, — тихо говорит мама Сани, — то, когда вырастешь, станешь врачом и придумаешь лекарство, чтобы люди не умирали.
Максим обрывает плач и выпрямляется.
— Как в компьютерной игре?
— Да.
Её «да» такое тихое, что похоже не на звук, а на вздрагивание неяркой лампочки на Тосином столе. Он молчит. Потом у него вырывается:
— А я… Я такое средство придумаю! Ну, лекарство! Чтобы Саня вернулся.
Снова вздрагивает неяркое «да».
Я отступаю в палату, еле сдерживая слёзы. Меня бьёт озноб. Мама. Скорее к маме, под одеяло. Я сажусь на кровать, протягиваю руку, но мама и сама разворачивается, ловит мою руку и притягивает меня к себе.
Я чувствую на лбу её тёплые слёзы. Прижимаюсь к ней изо всех сил и шепчу:
— Мамочка… милая… Когда-нибудь это кончится.
Стёпка-растрёпка и его задание
У Стёпки-растрёпки золотые кудри до плеч, как у Ивана-царевича. Стёпка боится всего: расчёски, чужих людей, белых халатов, тараканов, уколов, операции. Он и сейчас плачет: медсестра Тося бреет ему голову перед завтрашней операцией.
Мы с Аней сидим на банкетке в ванной, наблюдаем. Золотые кудри сыплются прямо в огромную ржавую ванну. Тосе неудобно: Стёпка плачет и вертит головой, она боится его порезать. Вообще-то Тосе должна помогать Лида, молоденькая медсестра, похожая на куклу «Братц» со своими чёрными навитыми кудрями и ярко накрашенными зелёными глазами. Но Лида и Тося поругались из-за банкетки.
Медсестры должны спать в коридоре на скамейке у палаты интенсивной терапии. Мало ли что случится. Сёстры всегда рядом.
Банкетки жёсткие, неудобные, и Лида уходит спать в общую хирургию. Занимает там подростковую кровать в свободной палате.
— Мы вообще не должны спать, — возмущалась Тося, — а если что, мне за тобой бежать на другой этаж?
— Да, — кивнула Лида, прекрасно зная, что Тосе проще самой справиться, чем куда-то за кем-то бежать.
Так и носится между палатами бедная старенькая Тося всю ночь одна.
— Хабалка, — ругалась Тося.
— Вот и брейте сами этого оруна! — ответила Лида и кинула машинку на скамейку.
Тося со вздохом взялась за воющего «царевича».
— Ну ладно ныть-то, — уговаривает она Стёпку, — делов-то… Отрастут.
— Я не из-за волос… Я из-за опера-ации.
— Меня девять раз оперировали, — говорит Аня, желая помочь Тосе, — и я совсем не плакала.
— А я ещё из-за Лидки. Завтра она меня повезёт на ката-алке. Она зла-ая…
— Да не злая она, — отмахивается Тося, — глупая просто.
— Нет, зла-ая… Она хотела меня машинкой подстричь.
Я молчу. Знаю, что детей бесполезно в чём-то убеждать. Они всё равно тебе тысячу аргументов в свою пользу приведут.
— Надо отвлечь, — соглашается Жучок.
— Слушай, Стёпка! — говорю я. — А ты хочешь получить задание, как тайный агент?
— Какое?
— Только задание опасное. Нужно будет рискнуть головой, — предупреждаю я.
Стёпка быстро-быстро кивает. Рискнуть головой он готов всегда, это вам не волосы стричь. Он перестаёт плакать.
— Я тебе вечером расскажу перед отбоем, — обещаю я, — если ты тренировку выдержишь.
— Какую? — спрашивает Стёпка, не замечая, что Тося берёт в руки машинку.
— Какую-какую. Тренировку нервов. Нельзя плакать весь вечер. А то вдруг расплачешься на задании. И враги поймут, что ты тайный агент. И нам всем крышка.
— Враги?!
Стёпкины глаза горят.
— Всё — вечером. После тренировки.
— А теперь девчонки, уходите! — командует Тося, добривая Стёпкину голову. — Я агенту клизму ставить буду.
Стёпка морщится, готовясь к плачу, но тут же одёргивает себя, видно, вспомнив про «тренировку».
Мы молча идём к Аниной палате.
— Что, даже не спросишь, что я придумала? — не выдерживаю я.
— А зачем? Всё равно сама расскажешь.
— Вот ты какая, Анечка. Ну и ладно. Я тебе ничего не расскажу. Скажу только, что тебе надо связать куклу «вуду».
— «Вуду»?!
— Не хочешь возиться с колдовством?
— Да нет. Мне кажется, это сложно.
— Ничего сложного! Она маленькая, вот такая. Один глаз. Чёрные кудряшки. Да, и сделай так, будто глаз обведён зелёным.
— Слушай, это похоже на…
— Да. На неё и похоже.
Вечером я вылавливаю из второй интенсивки Стёпку-растрёпку. Он лысый, как «Беби бон», но всё такой же упрямый.
— Не буду я есть твой бутерброд дурацкий, — кричал он маме, когда я просунула в палату голову.
— Ладно, подготовку ты почти прошёл, — сказала я Стёпке таинственным голосом, — осталось дождаться ночи.
— А если я засну?
— Агенты не спят по ночам, а дежурят. На тебе средство от засыпания.
Я протягиваю ему аскорбинку, взятую у Тоси.
— Похоже на витамины, — сомневается Стёпа.
— Вот тебе инструкция, если не веришь. Видишь, чёрным по белому написано: «средство от засыпания».
— Вижу, — кивает Стёпка, держа инструкцию вверх ногами.
— Хорошо. Осталось дать клятву. Поклянись, что никогда не засомневаешься ни в едином пункте задания и всему поверишь.
— Никогда не засомле… засомну…
— Ладно, принят. И последнее: надо съесть бутерброд с колбасой. Только не с сыром, а с колбасой. Настоящие агенты едят только бутерброды с колбасой.
Ночью меня будит Аня.
— Довязала, — шепчет она, — и положила на скамейку.
Я зеваю, киваю и вылезаю из тёплой постели — будить Стёпку. Но Стёпка и так не спит.
— Где? Где задание? — бросается он к нам от дверей.
— Вон, — я показываю на скамейку в коридоре.
На ней спит медсестра, укрывшись простынёй.
— Так это же Тося, — разочарованно шепчет Стёпа.
— Выше нос. Ты же обещал всему верить. Посмотри на другую скамейку.
— На ней пусто.
— А кто должен быть?
— Не знаю. А, другая медсестра. Лидка.
— Правильно. Посмотри, что там лежит.
Стёпка спешит к скамейке и, обнаружив связанное Аней страшилище, еле сдерживает крик ужаса.
— Вот именно, — говорю я, — Лидка — не просто медсестра. Она колдунья.
— Как? — пугается Стёпка.
— А вот, смотри, на ночь она превращается в такую вот куклу.
— Вот почему она такая злая!
— Да. Надо её обезвредить и сделать доброй.
— А как?
— Понимаешь, у колдуний — самое опасное место — рот. Они им заклинания выкрикивают. Поэтому Лидку можно обезвредить только когда она в маске.
— Но она не носит маски, — возражает Стёпка, — хотя нет, носит! Она завтра на операцию маску нацепит.
— Вот именно. Короче, агент Степан. Как только она на операции наденет маску на рот, сразу скажи: «Джигети джиг, джигети джиг». И она станет доброй.
— Запомнил, — кивает важно Степан.
— Ну ты и врушка, — шёпотом восторгается Аня, провожая меня в палату, — я бы так никогда не смогла.
— А я бы такую куклу убедительную никогда не связала бы. Бр-р, вот страшила. Даже мне не по себе стало.
— Погодите, — окликает нас Стёпка тихо, чтобы не разбудить спящую Тосю, — а как же я на операции говорить буду? Мама говорит, я засну.
— А у тебя средство от засыпания есть, забыл? — говорит Аня.
— А ты неплохо учишься, — удивляюсь я, когда довольный Стёпка возвращается к себе.
— Угу. Только тебя учить вязать всё равно не стану, извини. Терпеть не могу кого-то учить.
Утром Лида увозит на каталке в операционную Стёпку. Он маленький, лысый, голый, под одной простынёй.
Но не напуган ни капельки: напряжённо смотрит на Лидку, ожидая, когда же она нацепит маску.
Мы околачиваемся у дверей его палаты.
— Только вот как нам Стёпку убедить, что Лида перестала быть ведьмой? — размышляет Аня. — Она же не вернётся к себе на скамейку. И добрее вряд ли станет.
Мы с Жучком думаем-думаем, но ничего не приходит в голову ни мне, ни ему.
— Ой, — подскакивает Аня, — а мы «вуду»-то со скамейки не забрали!
Мы спешим к лавочке, но она пуста.
— Наверное, уборщица выбросила, — с сожалением говорит Аня, — жалко, там очень интересная вязка была.
Наконец привозят Стёпку. Он белый-белый, но дыхание ровное. Лида осторожно перекладывает его на кровать, помогает матери закутать в одеяло, натянуть-тёплые шерстяные носки. После наркоза всегда жутко мёрзнешь. Когда он приходит в себя и откашливается, то первым делом шепчет:
— Задание выполнено.
— Молодец, агент, — шепчу я в ответ, — будешь представлен к награде.
— Надо же, — удивляется Стёпкина мать, — в первый раз он не ревёт ни до, ни после. И поел вчера. Всю колбасу слупил.
— Растёт, — говорит соседка по палате, — мой, правда, только в восемь рыдать перестал. А может, сейчас другие средства для наркоза применять стали, которые не так нервную систему разрушают. Девчонки, уходите, не дышите своими микробами на пацана.
В коридоре — тихая ругань. Снова Лида и тётя Тося.
— Да спи где хочешь! — говорит тётя Тося.
— Не надо мне! Я знаю, что это! Это не просто кукла. Это кукла «вуду»! Кто-то ворожит, подкладывает на моё место всяких кукол. Знаю я их, сначала кукла моё спальное место займёт, потом работу отнимет, а потом на мужа перекинется. А мне он не просто достался.
Она показывает на свои кудрявые волосы и густо обведённые глаза.
— Так что, Тося, вы можете не верить ни во что, а я пошла в пятую — капельницы ставить. И ещё там кому-то лоб надо было подбрить перед пункцией.
— Я же говорю — глупая, — смеётся Тося вслед Лиде, — куклы какой-то испугалась.
— Ой, Жучок! — подскакивает Аня как раз тогда, когда мой Жучок исчезает, махнув лапкой на прощание.
— Жёлтенький?
— Ага.
— Это твой. Что говорит?
— Что надо Стёпке награду идти вязать. Он прав. Я сейчас такую классную вязку для медали придумала, как настоящая будет, из золота.
Гипнотерапия
— Ты что, ещё никогда не целовалась?
Аня округляет глаза.
— А что? — смущаюсь я. — Мне всего тринадцать. А ты что…
Я умолкаю. Даже сам вопрос про то, с кем могла целоваться вечно болеющая Аня, кажется мне грубым.
— Ещё в двенадцать, — хмыкает она.
— Но…
Я растеряна. Мне хочется, чтобы меня зачем-нибудь позвала мама, чтобы у меня было время переварить то, что я услышала. Но она, как назло, застряла с кем-то в коридоре.
— Я же в спецшколе учусь, — поясняет Аня, указывая на свою лысую голову, — а там почти все считают, что нужно всё делать сегодня, потому что завтрашнего дня может и не быть.
— А твоя мама знает?
— Пусть спасибо скажет, что я только целовалась. А не курила какую-нибудь гадость, и вообще…
Аня берётся за вязание. Она вяжет мне красный шарф в белую клетку. Ей скоро на выписку, хотя и временную — на месяц.
— И вообще, — продолжает она, — я не считаю, что надо успеть всё сегодня переделать. Жизнь похожа на вязание. Если вяжешь спокойно, будет красивая вещь. А если торопишься и пропускаешь петли, получится неровно и с дырками.
— Таша!
Моя мама просовывает голову в палату.
— Таш, болтаешь? Ладно, тогда и я с тётей Олей ещё покалякаю.
— Уже не болтаю.
Я вскакиваю с кровати. Мне хочется побыть одной, подумать над всем, что сказала Аня. Как же это получается: мы ровесницы, а она понимает в жизни гораздо больше?
— Тогда пойдём на гипнотерапию запишемся, — говорит мама.
— Ой, какая скука, — морщится Аня, — я три курса там отлежала. Только и делаешь, что дрыхнешь. А толку чуть.
— Спать полезно, — говорит мама.
— Угу. В палате спишь, и на процедуре спишь. Лучше бы они такие процедуры придумали, где можно на тренажёрах заниматься. Я такое в сериале про больницу видела. Бежишь по дорожке, сердце бьётся как сумасшедшее, в крови адреналин, эффект — потрясающий.
— Мало вам адреналина, — ворчит мама и уводит меня из интенсивки.
Я с ней согласна: хорошо, что можно будет спокойно полежать. Столько мыслей накопилось… И Жучок, наверное, придёт. С ним всё и обсудим.
После обеда невропатолог с седьмого этажа забирает меня на сеанс. Она невысокая, ярко накрашена, с чёрными волосами, собранными в пучок. Мы оказываемся в просторном кабинете с четырьмя кушетками. На стенах — абстрактные картины.
— Здравствуй, Таша. Ложись на кушетку. Только не на правую. Там ляжет мальчик Вася. Он опаздывает.
Она говорит как диктор с кассеты к верещагинскому учебнику по английскому. «Здравствуйте, дети. Давайте все вместе споём песенку про алфавит».
Наконец приходит Вася. Он рыжий, веснушчатый, сердитый. Крепкий, как бычок, только правая рука в гипсе. Я догадываюсь — он из общей. Наверное, его оторвали от какого-нибудь интересного фильма.
— Ложись, Вася, — говорит невропатолог и гасит свет.
Четыре часа, в комнате полумрак. По моей ладони ползёт Жучок.
— Опустите руки.
Жучок покорно переползает с ладони на живот. Невропатолог уходит в соседний кабинет. Её голос слышен, но глухо, будто она прижимает ко рту подушку.
— Дышите спокойно. Ваши руки расслаблены. Ваши ноги расслаблены.
— И жабры с плавниками расслаблены, — шепчет Вася.
Я фыркаю.
— Вам не хочется смеяться. Вам хочется спать. Ваши руки расслаблены. Ваши ноги расслаблены.
— И гвоздики на картине расслаблены, — продолжает шептать Вася, — сейчас прямо на тебя упадёт. То-то расслабишься.
Я начинаю давиться от хохота. Жучок чуть не падает с моего живота.
— Кровь медленно течёт по вашим венам.
— И вытекает через уши. И затекает обратно через нос, — подвывает Вася.
Я молюсь об одном — не заржать во весь голос. Невропатолог умолкает. Наверное, заподозрила что-то неладное. Вася поднимает руку и садится на кровати, как зомби.
— Ты, что? — пугаюсь я. — Сейчас она войдёт. Разорётся.
— Я под гипнозом, — говорит Вася и встаёт на ноги, — мои ноги расслаблены. И руки расслаблены. И мозги расслаблены, ничего не соображают.
С трудом передвигая ноги, он пересаживается ко мне на кушетку.
— Ты её не боишься?
— Да она сама дрыхнет, как мумия в гробнице. Гипнотерапия только на неё и действует, — говорит он обычным голосом.
— Так ты не под гипнозом?
— Не-а. Я сам кого хочешь загипнотизирую. Вот сейчас ты у меня заорёшь. Ты расслаблена?
— Ага.
— Тогда, — он снова начинает выть, — со стены спускается таракан. А ты расслаблена. Он ползёт по кушетке. А ты не можешь пошевелиться. Он заползает тебе на живот и смотрит на тебя.
Я смотрю на свой живот. Там сидит Жучок. Я понимаю: Вася его тоже видит.
— Не будешь орать? — удивляется Вася.
Я улыбаюсь. Он тоже улыбается. И вдруг мне хочется, сильно-сильно, страшно-страшно, чтобы он меня поцеловал. Он сейчас сделает это, да? Наклонится и… Анька лопнет.
Но Вася смотрит на Жучка. Я понимаю: он ему мешает.
— Уйди! — яростно шепчу я Жучку.
— Я не могу уйти, я под гипнозом, — возражает Вася, — я могу только улететь.
Он вскакивает с кровати и начинает носиться по кабинету, размахивая свободной от гипса рукой, как огромная однокрылая птица. Входит невропатолог.
— Василий, опять? — вопит она. — Ну-ка прекрати!
В коридоре она говорит маме:
— У вашей девочки очень сложный случай. Обычные методы на неё не действуют. Нужна особая методика. Эриксоновский гипноз. Завтра попробуем с утра.
— А она не сказала, я одна буду? — спрашиваю я у мамы, когда мы спускаемся к себе на лифте.
— Нет. С тобой ещё один сложный случай будет. Мальчик. Не помню, Ваня или Вася.
Я подхватываю Жучка и начинаю кружиться с ним по кабине.
— И как у тебя получается радоваться жизни в больнице? — грустно спрашивает мама. — Я лично просто больше не могу.
Двери лифта открываются. Мы сталкиваемся с Игорем Марковичем.
— Таша! — радуется он. — Как раз вас ищу. Видел ваше последнее УЗИ. Я понимаю, Таш, тебе у нас весело, но, кажется, твоей маме здесь надоело. Завтра я вас выписываю.
Мама цепенеет и застревает в дверях.
— Или, хотите, сегодня? А за выпиской через недельку, ладно?
— Спасибо, — шепчет мама.
У неё из глаз брызжут слёзы, как праздничный салют.
Через пару часов мы стоим на пороге больницы. У меня на шее — недовязанный красно-белый шарф. В руке — Жучок. Стемнело, в парке при больнице зажглись фонари. Дорожки, скованные льдом, в темноте кажутся засахаренными. Пахнет талым снегом. В приёмнике у вахтёра передают «Времена года» Чайковского.
Скоро, совсем скоро заскрипят снег и лёд под колёсами папиной машины. Мы поедем ужинать в кафе, и мама, уставшая, с тёмными кругами под глазами и ввалившимися щеками, будет храбриться и рассказывать папе только весёлое, только радостное, про то, как медсестра Лида испугалась куклы «вуду» и как я выдумала себе Жучка. А я закажу себе целую тарелку картошки «фри» и вылью туда пол пачки майонеза.
А папа будет гладить нас с мамой по рукам и что-то шептать хриплым от волнения голосом.
Впереди четыре года спокойной не больничной жизни. Вася не поцеловал меня сегодня, не поцелует и завтра. Но ведь Анька не успела довязать шарф. Значит, всё у всех только начинается.