После выхода из карцера мне назначили дополнительное наказание — в течение недели все свободное время переписывать партитуры в libri musicali.48 У нас столько музыкантов и они так часто играют по самым разным случаям, что постоянно требуется вновь переписывать старые ноты и делать верные копии только что написанных произведений. Девочек, у которых получается управляться с перьями и чернилами, заставляют заниматься этим все время. У большинства из них с возрастом сильно портится зрение, поскольку они напряженно пишут много часов в день. Им выдают дополнительную меру лампового масла, но все равно такая работа свое берет, и я ей никогда не радовалась. Мысль остаться слепой ввергает меня в ужас.

Я несла настоятельнице стопку свежепереписанных партитур, когда, проходя через одну из учебных комнат, услышала оклик маэстро:

— Signorina, prègo!49

Вивальди, судя по всему, настолько же обрадовался моему появлению, насколько я изумилась, увидев его стоящим у клавесина. Рядом с ним, едва заметный за кипой нотных листков и перьев, сидел за небольшим столиком незнакомец, который тем не менее кого-то мне напомнил. Я вежливо присела. Оба были без париков, и вид у них был разгоряченный и расхристанный, какой бывает у мужчин во время жаркого спора.

— Дон Вивальди! — воскликнула я и, опомнившись, понизила голос: — Маэстро!

— Да-да, Аннина, тебя-то мне и надо! Ну-ка бери перо и пиши. У меня уже рука отсохла от сочинительства — я им занимаюсь день напролет!

— Вивальди, напрасно вы пытаетесь меня поразить, — произнес другой по-итальянски с легким акцентом.

Он улыбнулся, и тогда я узнала его — Гендель! Он был на балу у Фоскарини.

— Где уж мне поразить тебя после триумфа твоей оратории! Последние дни я только о ней и слышу!

Гендель отвесил поклон:

— Люди шли не только послушать пение, но и в особенности солиста-скрипача.

Поскольку вначале я увидела Генделя в маске Арлекина, его нынешний облик показался мне теперь ненастоящим, надетым поверх истинного. В ту памятную ночь не только Джульетта, но, не сомневаюсь, и многие другие дамы влюбились в него без удержу. Лицо у него было широкое, довольно полное, вздернутые на лоб густые брови смахивали на двух гусениц. Сияющие глаза и приятная, почти мальчишеская улыбка довершали портрет.

— Негоже тебе, молокососу,50 обманывать священника. Но, в любом случае, сказано неплохо — и весьма любезно с твоей стороны. Ну, саксонская знать всегда славилась своим воспитанием.

— Я не более знатен, чем вы сами, падре, — засмеялся Гендель. — В общем-то…

Он снова поклонился мне, словно давая понять, что посвящает и меня в свои секреты.

— Мой отец, как и ваш, тоже был в своем роде цирюльник.

— И также музыкант, верно?

— Ничуть! Музыка его совершенно не интересовала, и, честно говоря, он хотел, чтобы я стал адвокатом.

Маэстро не смотрел в мою сторону, но в его голосе я ощутила внезапную рассеянность.

— Да-да… Родители иногда — сущая докука, если они рядом.

— Не спорю, но только заступничество матери позволило мне служить таланту, дарованному Господом.

Вивальди задумчиво кивнул:

— И это дает повод задуматься о благе или вреде, которые может принести родитель. Например, большинство здешних девушек умерли бы, останься они с матерями, произведшими их на свет. А здесь о них все же неплохо заботятся, как вы считаете, синьорина? Будь добра, — поспешно добавил он, заметив, что мне неловко стоять с горой книг, — положи наконец эту тяжесть, детка.

Пристроив стопку сборников на край столика, я долго и пристально вглядывалась в лицо маэстро, гадая, чего он добивается и есть ли в его легковесных словах какой-то глубинный смысл. Он вдруг показался мне постаревшим, в его взгляде сквозило беспокойство. Но сейчас я раздумываю — может, только то, что я смотрю в прошлое из своего нынешнего сейчас, заставляет меня вспоминать его именно таким в тот день?

Тогда мне еще было невдомек, что все мы носим маски — и на карнавале, и вне его. Хотя в тот день Вивальди был без маски, он все равно прятал — возможно, даже от себя самого — тот единственный поступок, который больше повлияет на его судьбу, чем любое иное событие всей его жизни.

Я, разумеется, ничего об этом не знала и даже подозревать не могла. Все, что мне было известно — и то по слухам, — что он недавно вернулся из Мантуи.

— Простите, маэстро, — не утерпела я, — неужели же наши письма в совет правления…

— Нет, нет. Нет-нет-нет, — заторопился он, ритмически отстукав ответ. — Они непреклонны в своем решении. Однако ваши усилия, направленные на мое восстановление — твои и других putte…

Я поклонилась и потом заглянула ему в глаза — его светлые глаза, которые, в зависимости от душевного расположения, меняли цвет от золотистого до зеленого. В них уже не было и следа подавленности, которую я видела всего миг назад: Вивальди вновь стал самим собой, веселым живчиком. Что ж, перепады настроения ему всегда были свойственны.

— … вкупе с моей творческой плодовитостью убедили правление разрешить мне и дальше сочинять музыку для coro — не менее двух мотетов51 в месяц, две новые мелодии для обедни и вечерни. Одна будет исполнена на Пасху, другая — на праздник Благовещения Деве Марии, которой посвящено это почтенное заведение, к твоему сведению, Гендель.

— А я и не знал.

Гендель улыбнулся мне так, словно все разглагольствования маэстро были частью озорного замысла, который вот-вот разрешится каким-нибудь милым чудачеством.

— Так вот, ввиду написания вышеупомянутых произведений, а также панихид и служб на Страстной неделе, учитывая требования исполнять их подобающим образом…

Я вникла в его слова и поглядела на маэстро с изумлением:

— Вы будете и дальше учить нас?

— Время от времени. Если потребуется. Или чаще, может быть. — Он зачем-то мне подмигнул. — Но довольно пустой болтовни — устав запрещает! Берите перо, синьорина!

Проведя на прошедшей неделе бессчетные часы за переписыванием партитур, я никак не могла обрадоваться предложению продолжить это занятие. Тем не менее я тряхнула запачканной чернилами рукой и снова взялась за перо. Чего бы я не сделала ради маэстро — даже сейчас! Он подставил мне свой стул и положил передо мной чистый лист пергамента.

— Ваши превосходительства, глубокоуважаемое правление Пьеты. Ввиду значительного успеха и огромной популярности, которую «La Resurrezióne»52 стяжала в прошлом году…

— Маэстро, помедленней, пожалуйста, — я не успеваю даже обмакнуть перо!

Вивальди, не обращая внимания на мою просьбу, продолжил:

— …и которые суть подтверждение дарования синьора Джорджо Федерико Генделя, молодого, но тем не менее выдающегося композитора, прибывшего в lа Serenissima от двора Саксонии-Вайсенфельс, — тут он обменялся поклонами с Генделем, а я тем временем пыталась не отстать от его монолога, — коий в данный момент, под чутким руководством нашего дражайшего maèstro di coro, синьора Гаспарини, пишет оперу, планируемую к постановке в ныне заново открытом знаменитом театре Сан-Джованни Кризостомо, гордости всей Венеции…

Он продолжал в том же темпе, а я писала быстро, как могла.

— …мы ходатайствуем о том, чтобы избранным putte из coro приюта «Ospedale della Pietà» было дозволено участвовать в будущих представлениях, привлекая тем самым внимание более широких кругов публики к божественной музыке, что, несомненно, принесет заведению щедрые пожертвования и поспособствует его дальнейшему прославлению.

Я отложила перо.

— Маэстро, вы думаете, они нам позволят?

— Посмотрим, Аннина, — улыбаясь, покачал головой Вивальди. — В любом случае, стоит ради этого раз-другой черкнуть пером по бумаге — в особенности если черкать приходится не мне!

Опера! Мне и теперь приятно вспоминать, что первая мысль у меня была о Марьетте — о том, как она обрадуется. Впервые в жизни я подумала о ком-то, а не о себе. Это был как раз тот случай, которого Марьетта дожидалась.

После путешествия на Торчелло Марьетта стала другой. Стоило мне в очередной раз задаться вопросом, почему я даже не попыталась отговорить ее от такого безрассудства, как меня тут же начинали донимать угрызения совести. Теперь-то я, конечно, понимаю, что она и слушать бы меня не стала — и правильно бы сделала.

Но тогда я решила, что у нас обеих появился шанс очиститься после ущерба, который мы претерпели в тот день на острове. А для меня — возможность вновь обрести право зваться лучшей подругой Марьетты.

΅΅΅΅ * ΅΅΅΅

В лето Господне 1709

«Милая матушка!
Любящая тебя и смиренная,

Сестра Лаура будет немало удивлена, когда я попрошу ее отправить это послание, потому что я впервые пишу тебе по собственному почину, без ее вмешательства.
Анна Мария».

Понимаешь ли, меня посадили переписывать партитуры; это задание может служить здесь как поощрением, так и наказанием. Выполняя его, putte, разумеется, получают вдоволь бумаги, чернил и свечей. Я копировала ноты столь убористым почерком, что из каждых пяти листов выгадывала один для себя. Надеюсь, тебя не затрудняет чтение моих слов меж линеек нотного стана.

У меня есть для тебя две потрясающие новости — по крайней мере, нам они кажутся грандиозным переворотом, необыкновенным расширением прежних возможностей! Сейчас вовсю обсуждается замысел поставить оперу — на музыку или maèstro Гаспарини, или синьора Генделя из Саксонии. Сюжет основан на истории древнеримской королевы Агриппины, 53 а либретто напишет Гримани, вице-король Неаполя. Но сама по себе эта новость не вызвала бы такого волнения, если бы маэстро Вивальди не обратился с прошением позволить некоторым putte из Пьеты участвовать в представлении. Представь, матушка, опера! В настоящем театре!

Не знаю, прислушается ли правление к Вивальди, тем более что сейчас он уже не служит здесь наставником. Однако он выдвинул весомые аргументы — я это хорошо знаю, потому что сама писала письмо к правлению под диктовку маэстро. Потом он взял с меня обещание, что я никому не расскажу: вдруг ничего не выйдет? Но я не вижу большого вреда в том, что доверю тебе эту тайну — а если я ни с кем не поделюсь, то у меня сердце разорвется!

Другая новость еще удивительнее первой. Король Фредерик, поныне находящийся здесь в гостях под именем герцога Олембергского, заказал самой Розальбе Каррьере, гордости нашей Венеции, написать полноразмерный портрет богини Дианы. И — ты только подумай! — он велел выбрать натурщицу из figlie нашей Пьеты!

Я не берусь описать переполох, который вызвали эти новости. Розальба снискала себе наибольшую славу написанными масляной пастелью миниатюрами на табакерках и шкатулках. Знатные дамы, которые навещают нас в приюте, показывали нам в parlatòrio подобные безделушки, и мы всякий раз восхищались их поразительными деталями. В последнее время Розальба приобрела большую известность у итальянских и заграничных вельмож, желающих пополнить свои коллекции картин. Теперь ее то и дело нанимают для выполнения портретов нормального размера.

Ходили самые разнообразные толки, кто же из участниц coro настолько поразил воображение герцога (нам до сих пор велят называть его так и никак иначе), что он изъявил желание украсить стену в своих покоях ее изображением. Воспитанницы, наставницы и даже служанки — все делали ставки на кого-нибудь из нас.

Накануне осмотра настоятельница обратилась ко всем за ужином и велела назавтра быть как следует умытыми и причесанными, равно как и удостовериться в чистоте и опрятности ногтей. Правду сказать, это было излишнее напоминание: мы озаботились своим внешним видом задолго до ее объявления. Девушки расчесывали волосы с таким усердием, что болела кожа на голове, и втихомолку мазали лицо приворованным медом. У Марьетты обнаружился флакон с белладонной, и все мы стали требовать, чтобы она поделилась с нами. Даже я, не имея никаких надежд быть избранной, молила Деву Марию высветлить мне кожу лица для такого знаменательного события.

Помимо суетных устремлений к славе, каждая из нас трепетала при мысли, что этот заказ дали именно Розальбе, скромной дочери кружевницы и клирика, выбрав ее среди талантливейших венецианских живописцев. Женщина — и женщина из простонародья; ее успех был для нас добрым предзнаменованием. Она осталась незамужней и тем не менее недавно приобрела собственный палаццо, где и живет с сестрой и слугами. Если Розальба смогла достичь столь многого без помощи влиятельных родственников, а лишь благодаря совершенству своего искусства, то почему нам нельзя стремиться к таким же достижениям?

Раньше я была уверена, что для меня существуют лишь три возможные стези, уберегающие от ранней могилы: постричься в монахини; жить здесь затворницей, занимаясь музыкой и обучением музыкантов; и, наконец, выйти замуж, что навсегда закроет мне путь к исполнительской карьере. Оказалось, что дороги не три, а четыре, и четвертую для всех венецианок проторила именно Розальба. Боже, да ее надо причислять к лику святых!

Никому не заметно движение теневой стрелки на циферблате солнечных часов, но тем не менее она движется. Почему же хотя бы одна из нас не может стать мировой знаменитостью и играть не хуже Альбинони или Корелли? 54 Почему бы нашим сочинениям не звучать не только в этих стенах, но и во всех театрах Венеции и за ее пределами? Что иное, кроме признания света, позволяет Генделю и Скарлатти путешествовать куда вздумается, переезжать из города в город, присутствовать на всех балах и обхаживать любого из покровителей? Ведь этот лишний кусок плоти у мужчин между ног не имеет никакого касательства к сочинению музыки!

Поверь, матушка, мои познания о подобных вещах опираются только на чужие рассказы и на созерцание картин. Я целомудренна, но отнюдь не глупа. Если бы девочки отставали от мальчиков в музыкальном ремесле, то приютское руководство не отдавало бы им предпочтения, а певчими в Венеции были бы одни мужчины.

Маэстро, кажется, не столь одержим радостной вестью о предстоящем визите художницы. Его досаду легко объяснить: он явно завидует. В конце концов, сам дон Вивальди, несмотря на все ухищрения — особенно учитывая их печальные для него последствия, — так и не дождался заказа от короля Норвегии и Дании.

В приюте теперь только и разговоров что о Розальбе да о короле. Какая уж тут учеба! Эх, если бы я могла намекнуть другим, какие блестящие возможности открывает перед нами постановка „Агриппины“, их было бы не выгнать из учебных классов!

Великий день наступил. После заутрени настоятельница тщательно нас осмотрела, уделяя особое внимание ногтям (она прямо-таки помешана на ногтях). Затем она прочла нам наставление о приличном поведении и повела весь девичий выводок за собой вниз по главной лестнице — в parlatòrio, где уже сидели посетители.

Едва мы вошли, художница приподнялась со стула — несомненно, в знак уважения. Это совсем невысокая женщина, очаровательная и приветливая, с ямочкой на подбородке. У нее выразительные черты лица, а седые волосы собраны на макушке и сколоты изящными шпильками в виде стрекоз и цветов. Среди гостей мы немедленно узнали и ее сестру, чьи карие глаза в точности повторяли взгляд Розальбы. Правда, эта сестра-помощница оказалась и миловиднее, и выше, и моложе самой художницы. Король — разумеется, в маске — сидел по ту сторону решетки в окружении свиты.

Сестра Розальбы делала необходимые заметки и наброски, пока художница переходила от одной девушки к другой, поворачивала нам головы так и эдак, чтобы поймать свет, и даже дурнушкам непременно говорила что-нибудь приятное. Она просила нас оголить руки и поднимала ткань, закрывающую нам шею, чтобы увидеть грудь. Впрочем, она и тогда не забывала посмотреть девушке в глаза и, казалось, улыбкой приветствовала незнакомку, которую разглядела внутри, поэтому мы все, без преувеличения, прониклись к ней большой симпатией, и каждая надеялась, что выбор падет именно на нее.

— Такие красавицы, и любая достойна быть богиней, — сказала Розальба звонким голосом, слышным всем вокруг.

Посовещавшись с сестрой, а потом еще и с королем, художница подала руку Джульетте — светлокожей, полногрудой Джульетте, чьи каштановые волосы ниспадали волнами, а светло-зеленые глаза казались загадочными от закапанной в них белладонны — средства, к которому не забыли прибегнуть все мы.

— Вот, — сказала Розальба, подводя Джульетту ближе к решетке, — наверное, это и есть наша Диана.

Конечно же, я почувствовала укол зависти — да и как иначе! Но другая часть моей души порадовалась за Джульетту, и я дала себе зарок попросить ее обратиться к художнице от моего имени, чтобы узнать, как ей удалось достигнуть известности и независимости в мире, где незамужней женщине крайне редко достается то или другое.

Затем раздался глухой удар, и мы все, обернувшись, раскрыли рты: Марьетта лежала на полу без чувств. По ее лицу разлилась непривычная мертвенная бледность, словно последняя отчаянная попытка привлечь внимание Розальбы. Я опустилась на колени, приподняла ее за плечи и ослабила шнуровку на груди. Открыв глаза, Марьетта обвела нас всех испуганным взглядом, и ее вырвало — на себя и на нескольких из нас.

Думаю, ты представляешь, какой это вызвало переполох и волнение.

Меня попросили проводить Марьетту в лечебницу. Я повела ее, обнимая одной рукой. Меня тревожило ее состояние, я спросила, не стало ли ей лучше, но она только покачала головой, и я не стала больше ее донимать. По пути мы встретили сестру Лауру, которая ходила узнать, на месте ли доктор.

В смотровой Марьетта попросила меня остаться с ней, и сестра Лаура не стала возражать. Нянька принесла нам по тазику с чистой водой и чистую одежду.

— Бледность, кажется, проходит, — заметила сестра Лаура.

Зеленые глаза Марьетты наполнились слезами; ничего не ответив, она отвернулась.

— Не сомневайся в своей красоте, — я гладила ее по руке, — ты нисколько не хуже Джульетты. Просто художница представляет эту богиню именно с таким оттенком кожи, как у нее.

Марьетта лишь покачала головой и прошептала:

— Ты совсем ничего не знаешь о жизни, Анна Мария.

Мне эти слова показались незаслуженной обидой, и я отняла руку.

Пришел помощник доктора и велел нам с сестрой Лаурой выйти, пока Марьетту будут осматривать. Мы стояли и ждали под самой дверью, когда помощник вдруг вышел и велел мне сходить за настоятельницей.

Настоятельница, как только я передала ей сказанное, тут же меня отпустила.

Из-за визита художницы репетицию отменили, а до следующего занятия оставался еще целый час. И вот я достала свою скрипку и отправилась к своему любимому окну, где и обратилась к музыке за утешением, стараясь выразить в ней свои чувства. К счастью, музыка необъятна и может вместить все, что угодно, — все мои вопросы, все сомнения и страхи.

Ах, матушка, нося маски, мы вводим в заблуждение не только других, но и самих себя!

Потом пришла Джульетта, чтобы позвать меня на урок, и мы, взявшись за руки, пошли в класс.

— Марьетту скоро выдадут замуж! — шепотом сообщила она мне.

— С чего вдруг?

Даже теперь я не находила в себе достаточно сил признать очевидное.

— Так ведь она беременна!

Стоило ей вымолвить это, как я осознала ту незримую завесу внутри, которой отгораживалась от правды. Стыд и отвращение к самой себе почувствовала я, поняв, что давно обо всем знала, но не решалась допустить. И снова я ощутила на своих плечах бремя вины за то, что позволила Марьетте предаться глупому порыву. И за то, что не захотела видеть происходящего прямо у меня перед глазами.

Матушка, прошу, помолись за Марьетту и за ее будущее дитя. Моли, чтобы она сумела обрести такую безграничную любовь, силу и доброту, каких не знала доныне. Проси и за меня — чтобы в будущем мне была дана такая ясность разума, которая помогла бы мне распознать Истину и всю жизнь идти на ее свет.

΅΅΅΅ * ΅΅΅΅

Вероятно, когда-нибудь придет день, когда женщина-композитор исключительного дарования завоюет высоты, равные достижениям Розальбы, и будет жить в la Serenissima, не нуждаясь в покровительстве мужа или какого-либо заведения. Но тем из нас, кто больше зависим от своего инструмента, нежели даже от самого Господа, — тем, кто интерпретирует музыку, а не творит ее, — этот путь всегда будет заказан. Разве можно такое представить, если сейчас только монахиням разрешается выступать на публике? Здесь заключена одна из величайших несправедливостей этого справедливого города. И это заставляет меня мечтать иногда о других городах — Лондоне, Париже или Вене, где, по слухам, женщин-исполнительниц действительно жалуют и время от времени приглашают выступать на сцене.

Но разве я когда-нибудь смогу уехать из Венеции? Подобные мысли каждый раз напоминают мне о Джульетте, которая хоть и не осталась в одиночестве, а все равно окончила жизнь в нищете и страданиях.

На следующий день, едва я закончила письмо матушке, меня вызвали в кабинет настоятельницы. Марьетта сидела на стуле, а над ней застыла Ла Бефана с багровым, словно свекла, лицом. Сестра Лаура за столиком сбоку делала какие-то записи.

— Анна Мария, — достаточно благожелательно обратилась ко мне настоятельница. — Маэстра Менегина утверждает, что ты, пожалуй, поможешь нам разобраться с этой загадкой.

Я украдкой бросила взгляд на Марьетту. Последнюю ночь она не ночевала в дортуаре, и с тех пор, как пошли слухи о ней, никто из нас ее не видел. Выглядела она не лучше, чем вчера, — то же позеленевшее лицо; мне показалось, что ее сейчас снова вытошнит.

— Я к вашим услугам, преподобная мать.

Ла Бефана неожиданно и резко спросила:

— Так встречалась или нет Марьетта с мужчиной в лесу во время поездки на Торчелло?

Я снова посмотрела на Марьетту. Судя по виду, ей было совершенно все равно, что я отвечу.

— Анна Мария, будь добра, ответь на вопрос маэстры Менегины, — поторопила настоятельница.

Я произнесла про себя краткую молитву и, пытаясь дословно вспомнить историю, преподнесенную Ла Бефане в тот день, пока мы сидели с ней на колокольне, начала:

— Мы с Марьеттой вместе пошли в лес… Меня мутило… и я попросила ее уйти.

— Да-да, эту историю мы уже слышали, figlia mia.

Настоятельница сложила на груди руки, ожидая продолжения.

Марьетта тем временем начала тихонько хныкать, по щекам покатились слезы. Но когда она заговорила, некая натянутость в ее голосе заставила меня насторожиться.

— Скажи им! — всхлипывала Марьетта. — Если они мне не поверят, я погибла!

— Там был мужчина, — вмешалась настоятельница. — Узнаешь ли ты его, Анна Мария, если увидишь снова?

— Да, — ответила я, поскольку ни минуты не сомневалась, что узнаю. — Наружность у того господина была очень даже примечательная.

Ла Бефана немедленно уцепилась за это признание:

— Значит, ты признаешь, что солгала!

Настоятельница жестом призвала ее к молчанию.

— Разберемся с этим позже, — проронила она и вновь обратила пристальный взгляд к Марьетте: — Обдумывай свои слова, дитя мое. Твоя будущность, как и будущее многих других, зависит от твоего ответа.

Взгляды всех присутствующих в кабинете были прикованы к Марьетте. Мне тогда подумалось, что даже сейчас, по горло в беде, она рада, что оказалась в центре всеобщего внимания.

— Кто отец ребенка, дитя мое?

Марьетта возвела глаза к небу, и хорошо бы Розальбе видеть ее лицо в этот миг! Воистину, с нее можно было писать саму Пресвятую Деву. Марьетта набрала в грудь побольше воздуха и, прежде чем ответить, обвела нас всех взглядом.

— Это второй сын Андреа Фоскарини.

Едва она успела это вымолвить, как сестра Лаура тихо вскрикнула и повалилась на пол.

— Прямо какая-то эпидемия обмороков, — констатировала настоятельница. — Анна Мария, сбегай за доктором!

Когда я вернулась вместе с врачом, ни Марьетты, ни Ла Бефаны уже не было в кабинете. Через приоткрытую дверь было видно, что сильно побледневшая сестра Лаура уже снова сидит на стуле и отпивает вино из стакана. Я услышала, как настоятельница говорит: «Посмотрим!», но тут доктор постучался и тем самым обнаружил наше присутствие.

Поздно вечером меня вызвала маэстра Эвелина и, взяв под руку, повела в parlatòrio. Мы стали спускаться по лестнице.

— Сколько волнующих новостей, Анна Мария! — нашептывала она мне приятельским тоном, словно являлась вовсе не наставницей, а одной из нас (впрочем, так оно и было до прошлого года, когда ее назначили маэстрой). — Правление разрешило Джульетте позировать художнице полуобнаженной. А Марьетту либо выдадут замуж, либо выгонят с позором — в зависимости от того, что скажешь ты.

При этих ее словах я остановилась как вкопанная. Я повернулась к Эвелине:

— Но я не могу!.. Где же мне решать участь бедняжки Марьетты!

— О Аннина! — возразила она. — Участь Марьетты уже давным-давно решена. Тебе нужно просто сказать правду.

— Но что, если… — замялась я, — что, если судьба, для которой она предназначена, требует немного лжи?

— Нельзя лгать, саrа: ты тем самым губишь свою бессмертную душу!

У меня вдруг заболела голова.

— Мне надо сходить к исповеднику.

— Но с другой стороны… — протянула задумчиво Эвелина, — если мы задержимся немного — к примеру, ради спасения твоей бессмертной души… присядем прямо здесь, на лестнице, и вместе проясним некоторые вопросы веры…

Она потянула меня за руку вниз и усадила рядом на ступеньку, а затем приобняла за плечи. Вот так мы сидели, толкуя о том о сем, когда у подножия лестницы возникла рассвирепевшая Ла Бефана.

— Скорей же! Чем вы тут занимаетесь? Они уже пришли! Они видели ее!

Она впихнула нас в parlatòrio, где уже ждала Марьетта — без вуали, весьма довольная собой и невероятно красивая.

Меня препоручили настоятельнице, которая и подвела меня к решетке. По ту сторону стоял Андреа Фоскарини. Его лицо было мне хорошо знакомо, потому что этот человек был не последним среди наших богатых покровителей и весьма уважаемым членом совета правления Пьеты столько лет, сколько я пребывала в Пьете.

Рядом с ним стоял мужчина помоложе, хотя уже вовсе не юноша, и лицом не такой красивый, как его отец. Он ухмылялся неподобающим образом, и я услышала, как он обронил слово «bèlla».

Настоятельница дала мне вдоволь на него насмотреться, хотя я с первого взгляда поняла, что не этого мужчину я тогда видела и вовсе не он поджидал Марьетту в лесу. Ошибки быть не могло — и тем не менее незнакомец открыто любовался ею. Неужели он настолько очарован или настолько глуп, что готов отдать свое имя и состояние бастарду другого мужчины? И тут я поняла, что Марьетта, конечно же, все это давно просчитала, шаг за шагом. Хитрость и смекалка подруги повергли меня в трепет, а ее совершенное бесстрашие — в ужас.

— Что же? — спросила меня настоятельница, не решаясь возвысить голос. — Этого ли мужчину ты видела тогда в лесу?